Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2009
Алла Полосина — кандидат филологических наук, старший научный сотрудник Музея-усадьбы Л. Н. Толстого “Ясная Поляна”.
Л. Н. Толстой
Об аристократизме
и аристократах
Лев Николаевич Толстой, потомственный русский аристократ, потомок старинных дворянских родов по отцовской (граф Н. И. Толстой) и по материнской (княжна М. Н. Волконская) линиям, принадлежал к высшей аристократической верхушке русского дворянства, и это социальное положение долго определяло его поведение и мысли. В вариантах к “Войне и миру” читаем: “Я сам принадлежу к высшему сословию, обществу и люблю его. Я не мещанин, как смело говорил Пушкин, и смело говорю, что я аристократ, и по рождению, и по привычкам, и по положенью”1.
О древности рода Толстых свидетельствуют атрибуты общего герба гр. Толстых: в центре щита в квадрате скрещенные сабля и стремена, продетые в кольцо золотого ключа. В нижнем квадрате справа семь башен, с опрокинутыми полумесяцами — символ семибашенного замка в константинопольском Едикуле, напоминающие о дипломатической службе П. А. Толстого и о заключении мира с турками. Две борзые, поддерживающие щит, — символ верного и скорого успеха в делах. В герб рода Волконских входили гербы киевских и черниговских князей: это было признаком древнего и знатного рода. Первый из князей Волконских — Иван Юрьевич — погиб в 1380 году на Куликовом поле. Многие из его потомков прославились на военном поприще. Род кн. Волконских был древнее рода гр. Толстых.
Гр. Толстые были в родстве со старинными русскими родами: Ртищевыми, Щетиниными, Голициными, Лыковыми, Горчаковыми, Трубецкими, Волконскими и др. По отцовской линии Толстой был в родстве с художником-медальером Ф. П. Толстым, Ф. И. Толстым-американцем, поэтом А. К. Толстым. По материнской — с А. С. Пушкиным, П. Я. Чаадаевым, с декабристами С. Г. Волконским, С. П. Трубецким, А. И. Одоевским.
Будет небезынтересно отметить, что во время первого заграничного путешествия в Париж в 1857 году, к своему удивлению, Толстой встретил много родственников по материнской линии. “Представьте себе, — пишет он Т. А. Ергольской, — в Париже у меня оказалось много родни — Трубецкие, двоюродные братья мамa, г-жи Мансуровы и Мещерские, тоже двоюродные сестры мамa, и затем Хлюстины, и во всех этих семьях есть барышни, которые оказались моими кузинами. Хотя некоторые из них прелестны, но я был так занят, что редко у них бывал” (60, 175). Толстому эти встречи были особенно дороги, как память о матери, умершей, когда он был еще младенцем. В Париже, кроме родственников, он общался с русской аристократической диаспорой, например с “придворно целующим Орловым”2, вместе с которым ходил в Лувр. В дневнике 22 февраля 1857 года записал о нем: “Довез меня Орлов в театр, притворяющийся аристократ. Смешно” (47, 114).
В упомянутом выше отрывке Толстой пишет: “Я аристократ потому, что вспоминать предков — отцов, дедов, прадедов моих, мне не только не совестно, но особенно радостно” (13, 239). Действительно, быт помещичьей России, мир аристократического общества, семейная хроника рода кн. Волконских и гр. Толстых отражены в “Войне и мире”, в незавершенном романе из эпохи Петра I, в “Декабристах”, в “Анне Карениной”, в “Воскресении”, в “Воспоминаниях” и других произведениях. Еще Н. А. Бердяев отметил, что “по └Войне и миру└ и └Анне Карениной└ видно, как близки была его природе светская табель о рангах, обычаи и предрассудки света”3.
Далее, там же, писатель признается, что он “аристократ потому, что воспитан с детства в любви и в уважении к высшим сословиям и в любви к изящному, выражающемуся не только в Гомере, Бахе и Рафаэле, но и во всех мелочах жизни” (13, 239). О том, какое воспитание получали аристократы, можно судить по тому прекрасному образованию, которое дал кн. Н. С. Волконский своей дочери Мари. Или по тому, какое воспитание получали герои произведений Толстого: Николенька Иртеньев, Константин Левин, Дмитрий Нехлюдов… Юного Толстого в Москве всем наукам учили двенадцать учителей.
Там же Толстой утверждает: “Я аристократ потому, что был так счастлив, что ни я, ни отец, ни дед мой не знали нужды и борьбы между совестью и нуждою, не имели необходимости никому никогда ни завидовать, ни кланяться, не знали потребности образовываться для денег и для положения в свете и т. п. испытаний, которым подвергаются люди в нужде. Я вижу, что это большое счастье и благодарю за него Бога, но ежели счастье это не принадлежит всем, то из этого я не вижу причины отрекаться от него и не пользоваться им” (13, 239). Действительно, дед Толстого, кн. Н. С. Волконский, и отец, гр. Н. И. Толстой, хранили идеалы личной чести, независимости и свободы. Они не считали для себя возможным служить на государственной службе, если это не совпадало с их принципами чести. Тут важно отметить, что Толстой как их последователь представлял собой уже довольно редко встречавшийся в то время тип русского аристократа, который не дал себя уловить ни соблазнам двора, ни службы, стал независимым писателем-философом.
“Я аристократ потому, что не могу верить в высокой ум, тонкой вкус и великую честность человека, который ковыряет в носу пальцем и у которого душа с Богом беседует” (13, 239). На Толстого с детства хорошие манеры и дворянские принципы производили сильное впечатление. Благовоспитанность и хорошие манеры в сочетании с такими качествами, как презрение к общественному мнению, разрыв с высшим светом, независимость суждений, готовность пострадать за свои убеждения, привлекали Толстого. Так, например, эти качества, присущие аристократу В. Г. Черткову, породили между ними многолетнюю дружбу. Кроме этого, в ее основе лежала глубокая общность во взглядах на мир. 6 апреля 1884 года, спустя несколько месяцев после первого визита Черткова к Толстому, он записал в своем дневнике: “Он удивительно одноцентрен со мною” (49, 78).
В статье “Несколько слов по поводу книги └Война и мир“” читаем: “В сочинении моем действуют только князья, говорящие и пишущие по-французски, графы и т. п., как будто русская жизнь того времени сосредоточилась в этих людях. Я согласен, что это неверно и нелиберально, и могу сказать один, но неопровержимый ответ. Жизнь чиновников, купцов, семинаристов и мужиков мне не интересна и наполовину не понятна, жизнь аристократов того времени, благодаря памятникам того времени и другим причинам, мне понятна, интересна и мила” (13, 55). Действительно, гр. Ростовы, кн. Болконские, Вронский, кн. Щербацкие, “потомок Рюрика — князь Стива Облонский”, кн. Дмитрий Иванович Нехлюдов, кн. Стива Касатский “действуют” в произведениях Толстого, вторгаются в нашу жизнь, пленяют своей непревзойденной реальностью.
Несмотря на продекларированное в период “Войны и мира” отсутствие интереса в начале литературной деятельности к “жизни чиновников, купцов, семинаристов и мужиков”, Толстой, как отметил А. М. Горький, рассказал нам о русской жизни почти столько же, сколько вся остальная наша литература. Так, в трактате “Так что же нам делать?” изображено дно, изгои общества, в “Фальшивом купоне” — все сословия и прослойки. По широте представленных слоев общества “Воскресение” не имеет себе равных. Амплитуда романа чрезвычайно широка: светское общество, тюрьма, суд, церковь, деревня, революционеры, каторга и т. д. Это обобщающий, энциклопедический роман, который соединил в себе все особенности жанров: страстность исповеди, публицистичность трактата, простоту народного рассказа, социально-психологическую детерминированность повести.
Здесь следует вернуться немного назад, в 1845 год, в Казань, где Толстой пережил пору презрительного отношения к людям не светским, не аристократам. Он был очень юн и попал под влияние своей ультрааристократической, “крайне доброй” и “до мозга костей пропитанной светскостью” тетки Полины Юшковой, принадлежавшей к высшему обществу Казани. Светское общество города в ту пору жило весело и приятно. Это была среда, всецело проникнутая сословными предрассудками, понятиями “комильфотности”, разделявшими свое досужное время между картами, танцами и сплетнями. Юшкова была “добрая и очень набожная” и вместе с тем “легкомысленная и тщеславная” (Л. Н. Толстой). Младших племянников, особенно Сергея и Льва, она всячески втягивала в светскую жизнь. Сергей имел врожденный дар светскости и ловко обходился без ее советов. В высшем свете он выделялся красотой и элегантностью и пользовался успехом у женщин. Лев на балах был “всегда рассеян, танцовал неохотно”, и “многие барышни находили его скучным кавалером” (А. Н. Зарницына). Сергей вместе с младшим братом Львом считались завидными женихами. “Ценности” светской жизни: лживость, снобизм, тщеславие недолго оставались для Толстого привлекательны.
В юности и в зрелые годы он много размышлял об особом призвании старого русского дворянства, хранящего идеалы естественности, личной чести, независимости и свободы. В эти годы и всегда он оставался sui generis художником-аристократом, а тема аристократизма занимала его, начиная с “Детства” вплоть до “Воскресения”. Достаточно ярко она проработана в рассказе “Севастополь в мае”. Штабс-капитан Михайлов, робкий провинциал, мечтает о повышении. Он озабочен своим общественным положением между пехотными офицерами и штабными офицерами-аристократами, ему хочется иметь дело не с ними, а с “аристократами”, для этого он гуляет по бульвару. “В осажденном городе Севастополе людей много, следовательно, и тщеславия много, ‹…› несмотря на то, что ежеминутно висит смерть над головой каждого аристократа и неаристократа… Тщеславие! Должно быть, оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века… Отчего в наш век есть только три рода людей: одних — принимающих начало тщеславия как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему; других — принимающих его как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих — бессознательно, рабски действующих под его влиянием” (4, 23).
Из приведенного текста видно, что понятие аристократизм и тщеславие взаимосвязаны. В рассказе, исполненном “трезвой и глубокой правды”4, “Севастополь в мае” видна сосредоточенность сознания на ярмарке тщеславия и в ее социальной среде. “Слово аристократы (в смысле высшего отборного круга, в каком бы то ни было сословии) получило у нас в России ‹…› с некоторого времени большую популярность и проникло во все края и во все слои общества, куда проникло только тщеславие (а в какие условия времени и обстоятельств не проникает эта гнусная страстишка?), — между купцами, между чиновниками, писарями, офицерами, в Саратов, в Мамадыши, в Винницы, везде, где есть люди. А так как в осажденном городе Севастополе людей много, следовательно, и тщеславия много, то есть и аристократы, несмотря на то, что ежеминутно висит смерть над головой каждого аристократа и неаристократа” (4, 23).
Внимание Толстого сосредоточено на “аристократическом” круге, тщеславие, которого обусловлены средой и воспитанием. Объектом наблюдения становятся противоречия побуждений и поступков, предрассудков и природной нравственности. “Тщеславие, тщеславие и тщеславие везде — даже на краю гроба и между людьми, готовыми к смерти из-за высокого убеждения. Тщеславие! Должно быть, оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века. Отчего между прежними людьми послышно было об этой страсти, как об оспе или холере? Отчего в наш век есть только три рода людей: одних — принимающих начало тщеславия как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему; других — принимающих его как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих — бессознательно, рабски действующих под его влиянием? Отчего Гомеры и Шекспиры говорили про любовь, про славу и про страдания, а литература нашего века есть только бесконечная повесть └Снобсов“ и └Тщеславия“?” (4, 24)5. Заметим мимоходом, что основной пафос “Ярмарки тщеславия” Теккерея — изображение этических ценностей привилегированного общества, которые разрушают гармоничность естественного человека. Роман “Ярмарка тщеславия”, который Толстой усиленно читал в 1855 году, и рассказ “Севастополь в мае” объединяет мотив тщеславия, который он рассматривает в условиях войны.
По Толстому, настоящий аристократизм — это когда в роду несколько “честных поколений семей находятся на высшей степени образования”. Так, в бессмертной “Анне Карениной” Левин говорит Облонскому: “Ты говоришь: аристократизм. А позволь тебя спросить, в чем это состоит аристократизм Вронского или кого бы то ни было, — такой аристократизм, чтобы можно пренебречь мною? Ты считаешь Вронского аристократом, но я нет. Человек, отец которого вылез из ничего пронырством, мать которого бог знает с кем не была в связи… Нет, уж извини, но я считаю аристократом себя и людей, подобных мне, которые в прошедшем могут указать на три-четыре честные поколения семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье и ум — это другое дело), и которые никогда ни пред кем не подличали, никогда ни в ком не нуждались, как жили мой отец, мой дед. И я знаю много таких. Тебе низко кажется, что я считаю деревья в лесу, а ты даришь тридцать тысяч Рябинину; но ты получишь аренду и не знаю еще что, а я не получу и потому дорожу родовым и трудовым… Мы аристократы, а не те, которые могут существовать только подачками от сильных мира сего и кого купить можно за двугривенный (18, 181–182).
Точке зрения Толстого о настоящем аристократизме противопоставлена трактовка Д. С. Мережковского: “Князь Мышкин, хотя и └бедный“, все-таки подлинный рыцарь — в высшей степени народен, потому что в высшей степени благороден, уж, конечно, более благороден, чем такие разбогатевшие насчет своих рабов помещики-баре, как Левины или Ростовы, Толстые, потомки петровского, петербургского, └случайного“ графа Петра Андреевича Толстого, получившего свой титул благодаря успехам в сыскных делах Тайной Канцелярии. Хотя бездомный бродяга, нищий, └идиот“ — князь Мышкин все-таки └русский исконный князь“ и не отрекается от своего княжества, от своего рыцарства”6.
Во вторую половину жизни склонность Толстого смотреть на все сквозь призму этики достигла своей последней черты, а традиция оценивать все с точки зрения морали, идущая из XVIII века, нашла у русского мыслителя свое полное осуществление. Так, в дневнике 28 октября 1900 года. он пишет, что “есть аристократия не ума, но нравственности. Такие аристократы те, для которых нравственные требования составляют мотив поступков” (54, 52). В Толстом удачно соединялось присущее ему стремление к гармоническому соединению светской жизни с ее ритуалами и кодексом поведения с внутренними нравственными установками. В пристальном самоанализе, в стремлении соблюсти этические нормы, даже в приземленных обстоятельствах, проявляется врожденный аристократизм Толстого.
Тут уместно привести суждения современников об аристократизме Толстого, которые дружно сходились во мнении, что он поражал своей органичной светскостью. В молодости это сказалось на манере одеваться. Из воспоминаний А. А. Фета, известно, каким щеголем был Толстой в 1850-е годы, как увлекался светским образом жизни, носил фрак и белый галстук. Его увлечение щегольством бросалось в глаза: “новая бекеша с седым бобровым воротником, вьющиеся длинные темно-русые волосы под блестящею шляпой, надетой набекрень, модная трость в руке”7. Особенно франтом он выглядел в петербургский период, когда вышел в отставку после Крымской войны. Судя по его фотографиям времен первой заграничной поездки и работы над “Войной и миром”, он был отлично одет. В дальнейшем вместо традиционного костюма он неизменно одевался в широкую мужскую длинную, на кокетке, в складку блузу с короткой застежкой, которую назвали в его честь “толстовкой”. Эта одежда не мешала ему выглядеть светским человеком и джентльменом с головы до ног, а все, кто его знал лично, сходились в мнении, что он всегда был светский лев и очарователен в обществе8. Как утверждает в богатом откровениями “Освобождении Толстого” И. А. Бунин: “Простота и царственность, внутреннее изящество и утонченность манер сливались у Толстого воедино. В рукопожатии его, в полужесте, которым он просил собеседника сесть, в том, как он слушал, во всем было гран-сеньорство ‹…› которое и составляло органичную часть его самого”9.
У И. Е. Репина в его воспоминаниях “Из моих общений с Л. Н. Толстым” читаем: “Толстой — добрейшая душа, деликатнейший из людей и истинный аристократ по манерам и особому изяществу речи. Как свободно и утонченно говорит он на иностранных языках! Как предупредителен, великодушен и прост в обхождении со всеми!”10 Следующее свидетельство земского доктора, лечившего писателя в Гаспре, К. В. Волкова в “Набросках к воспоминаниям о Л. Н. Толстом” сопутствует мнению Репина: “Многих писателей встречал я на своем веку, но впечатление от Льва Николаевича было единственным в своем роде. Все почти (за исключением еще Чехова) более или менее лезли на ходули и старались казаться какими-то сверхчеловеками. И только Лев Николаевич — аристократ по рождению, по таланту и по духу — со всеми умел быть равным. Поэтому с ним чувствовалось и говорилось легко: собеседник не старался говорить └умных“ речей, чтобы не ударить в грязь лицом, а говорил то, что есть за душой”11.
Выше было сказано о тенденции Толстого смотреть на все с моральной точки зрения, то в 1890-е годы она проявилась даже в оценке памяти, которую писатель делит — на личную, память рода и на нравственную память: “Есть память своя личная, что я сам пережил; есть память рода — что пережили предки и что во мне выражается характером; есть память всемирная, божия — нравственная память того, что я знаю от начала, от которого изшел” (56, 24).
Здесь стоит привести суждение Толстого в дневнике 27 июня 1907 года, которое поражает неизмеримой глубиной мысли. Он совершает умозрительное перемещение во времени и в пространстве в какую-то бездну веков в поисках своих предков: “Есть нечто непреходящее, неизменяющееся, короче: непространственное, невременное и не частичное, а цельное. Я знаю, что оно есть, сознаю себя в нем, но вижу себя ограниченным телом в пространстве и движением во времени. Мне представляется, что были за тысячу веков мои предки люди и до них их предки животные и предки животных — все это было и будет в бесконечном времени. Представляется тоже, что я моим телом занимаю одно определенное место среди бесконечного пространства и сознаю не только то, что все это было и будет, но что все это и в бесконечном пространстве, и в бесконечном времени все это я же” (56, 42). Было бы прекрасно, если бы вышеприведенная цитата попала в круг зрения философа, филологический анализ здесь бессилен, впрочем, для художественного времени Толстого несоизмеримые величины пространства и времени как раз характерны. Еще Марсель Пруст восхищался возможностями “божественного взгляда Толстого, который создает ощущение огромного пространственного и временн?го охвата. Кажется, — пишет он, — что вся зеленая степь, предназначенная для сенокоса, целое лето лежит между двумя разговорами Вронского”12. Если верить Б. Расселу, что “теория, согласно которой время — это только аспект нашего мышления, представляет собой одну из крайних форм ‹…› субъективизма”13, то Толстой-философ — субъективист.
Тут весьма кстати будет вспомнить, что своими предками Толстой интересовался в связи с требованиями творчества. В 1872 году, собирая материал для романа из эпохи Петра I, Толстой он обратился к гр. А. А Толстой: “Не знает ли он (ее брат Илья Андреевич) или вы чего-нибудь о наших предках Толстых, чего я не знаю. ‹…› Самый темный для меня эпизод из жизни наших предков — это изгнание в Соловецком, где и умерли Петр и Иван. Кто жена (Прасковья Ивановна, урожденная Троекурова)? Когда и куда они вернулись? Если Бог даст, я нынешнее лето хочу съездить в Соловки. Там надеюсь узнать что-нибудь. Трогательно и важно то, что Иван не захотел вернуться, когда ему было возвращено это право. Вы говорите: время Петра не интересно, жестоко. Какое бы оно ни было, в нем начало всего. Распутывая моток, я невольно дошел до Петрова времени,— в нем конец” (61, 290–291). Поездка на Соловки не была осуществлена.
В 1884 году в марте после чтения учебника по истории он делает такой вывод: “Я ношу в себе все физические черты всех моих предков, так я ношу в себе всю ту работу мысли (настоящую историю) всех моих предков. Я и каждый из нас всегда знает ее” (49, 62). Тут важно отметить, что Толстой относится не только к тому типу людей, в которых соединились в отчетливой форме все свойства их предков, а в которых параллельно совместились все особенности русского национального гения.
Подводя некоторый итог, можно сказать, что главной особенностью творчества Толстого является настойчивая повторяемость найденных мотивов, тем, идей. Его мысль постоянно в движении. Вышеприведенное суждение теперь повторяется в контексте категории времени и пространства в дневнике 30 сентября 1906 года “Что такое порода? Черты предков, повторяющиеся в потомках. Так что всякое живое существо носит в себе все черты (или возможность их) всех предков (если верить в дарвинизм, то всей бесконечной лестницы существ) и передает свои черты, которые будут бесконечно видоизменяться, всем последующим поколениям. Так что каждое существо, как и я сам, есть только частица какого-то одного временем расчлененного существа — существа бесконечного. Каждый человек, каждое существо есть только одна точка среди бесконечного времени и бесконечного пространства. Так я, Лев Толстой, есмь временное проявление Толстых, Волконских, Трубецких, Горчаковых и т. д. Я частица не только временного, но и пространственного существования. Я выделяю себя из этой бесконечности только потому, что сознаю себя” (55, 243).
К сказанному добавим, что в “Исповеди” дано описание потока сознания молитвенного предстояния, во время которого он вспоминает о своих предках. Это было время, когда Толстой, как и его герои, Долли и Кити Щербацкие и их родители, “сочетают традиционную обрядовую сторону религии со старомодной добродушной верой”, которую он разделял в годы работы над романом “Анна Каренина”. Об этом кратком периоде и идет речь в “Исповеди”, когда еще обрядовая сторона православия не вызывала его недоумения. В обрядовом культе он видел возможность единения с предками, родителями: “Исполняя обряды церкви, я смирял свой разум и подчинял себя тому преданию, которое имело все человечество. Я соединялся с предками моими, с любимыми мною — отцом, матерью, дедами, бабками. Они и все прежние верили, и жили, и меня произвели. Я соединялся и со всеми миллионами уважаемых мною людей из народа. ‹…› Вставая рано к церковной службе, я знал, что делал хорошо уже только потому, что для смирения своей гордости ума, для сближения с моими предками и современниками, для того чтобы, во имя искания смысла жизни, я жертвовал своим телесным спокойствием. То же было при говении, при ежедневном чтении молитв с поклонами, то же при соблюдении всех постов. Как ни ничтожны были эти жертвы, это были жертвы во имя хорошего. Я говел, постился, соблюдал временные молитвы дома и в церкви. В слушании служб церковных я вникал в каждое слово и придавал им смысл, когда мог. В обедне самые важные слова для меня были: └возлюбим друг друга да единомыслием…“ Дальнейшие слова: └исповедуем отца и сына и святого духа“ — я пропускал, потому что не мог понять их” (23, 50). Чтобы понять значимость вышесказанного, никакого объяснения не будет достаточно, кроме понимания того, что каждая фраза, выходившая из-под его пера, превращалась в шедевр.
На склоне лет Толстого тяготили его привилегированное положение и бытовой уклад, непохожий на быт окружавшего его простого народа. Из письма С. Л. Толстому 8 марта 1890 года видно, что он больше не позиционирует себя потомком Рюриковича, как в 1860-е годы, а считает себя “потомком людей, принадлежащим к кругу людей угнетателей, тиранов” (65, 41). То есть от сословных предрассудков молодости не осталось следа.
1 Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. М.; Л., 1934. Т. 13. С. 239. В дальнейшем в ссылках на это издание том и страницы указываются в тексте в скобках.
2 Н. А. Орлов (1827–1885), сын кн. А. Ф. Орлова, одного из видных сановников при Николае I. В 1854 году во время Крымской войны получил тяжелое ранение и лишился глаза, был либерал, составил несколько записок Александру II о веротерпимости по отношению к старообрядцам, евреям и об отмене телесных наказаний.
3 Бердяев Н. А. Ветхий и Новый Завет в религиозном сознании Л. Толстого // Лев Толстой: Pro et contra. СПб., 2000. С. 244–245.
4 Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: В 15 т. М., 1985. Т. 10. С. 236.
5 Имеются в виду произведения английского писателя У. Теккерея (1811–1863) “Ярмарка тщеславия”, которое Толстой читал в июне 1855 года, и “Книга снобов” (сведений о чтении этого произведения не сохранилось).
6 Мережковский Д. Л. Толстой и Достоевский. М., 1995. С. 249.
7 См.: Фет А. А. Мои воспоминания. М., 1983. С. 347.
8 См.: Бунин И. А. Собр. собр.: В 8 т. М., 1999. Т. 6. С. 93.
9 Бунин И. А. Собр. соч.: В 8 т. М., 1999. Т. 6. С. 92.
10 Репин И. Е. Из моих общений с Л. Н. Толстым // Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1978. Т. 1. С. 482.
11 Волков К. В. Наброски к воспоминаниям о Л. Н. Толстом // Толстой: Памятники творчества и жизни. М., 1920. С. 82.
12 См.: Ерофеев В. В. Пруст и Толстой // Толстой и наше время. М., 1978. С. 294.
13 Рассел Бертран. Словарь разума, материи и морали: Европейский университет. Киев, 1996. С. 13.