Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2009
Владимир Вилленович Курманаев родился в 1955 году. Окончил Ленинградский государственный университет. Публиковался в журналах “Дети Ра”, “Крещатик”, “Futurum Art”. Живет в Санкт-Петербурге.
Самоубийца
Он все время возвращается мыслью к одним и тем же вещам. Когда-то мельчайшая деталь самого заурядного события его обыденной жизни приобретала в его глазах грандиозные размеры, становилась в центр мироздания, получала колоссальный смысл, сопровождалась сильнейшим, сложнейшим, неповторимым чувством, искавшим выражения. Он готов был выразить все. Теперь он вяло садится к столу, берет ручку, смутно, как взрослые в его детстве, глядит в окно (а в детстве окно глядело в него с абсолютной очевидностью) и лениво пишет на белой бумаге: “Да, мы познакомились неожиданно. Кажется, была осень. Я лежал в кровати, в небольшой комнате, в дачном доме друга, только что переспав с омерзительной бабой, которая называлась тогда женой и которую я ненавидел. Друзья оставляли ключ, и была договоренность, что они приедут, но, вероятнее всего, поздно, после экзамена, и можно не ждать их (они еще учились тогда, а я уже был изгнан из института). Я почти уже уснул, и вот раздался шум, открылась внешняя дверь, потом приоткрылась дверь в комнату, где я спал, друзья (он и она) заглянули в нее и затем весело подтолкнули кого-то еще, приглашая входить первым. Это и была она. Она заупрямилась, ей было неловко войти в комнату, где спят почти незнакомые люди, и тогда ее просто втолкнули, так что она оказалась чуть не на середине комнаты. Я тогда много говорил, а когда мне нравилась присутствовавшая женщина — вообще не умолкал. Я принялся вставать, в монологе попросил ее отвернуться, оделся, все говоря, и сказал затем фразу, которую почему-то сам запомнил: └Все, я больше не могу не видеть этих глаз“. Она повернулась, и мы оба почувствовали, что начались некие отношения, ибо что-то с нами стало происходить”.
Что это были за отношения, даже в чем они выражались — он не мог теперь уловить. То, к чему он так “масштабно” готовился, он не сделал, он не мог уже легко выразить сути происходящего с помощью воспринятой им детали. И только странные мысли иногда возвращались к нему, и тогда он писал: “Ни одного слова, ни одной мысли из сказанного той осенней ночью не помню. Помню чувство восхождения и радости. Я был бы счастлив вспомнить все, что говорилось в тот вечер (думаю, и ночь, мы поздно ложились), и ничего не помню.
Ужас всей последующей моей жизни заключался в том, что восхождение было совершено, но что-то мешало увидеть — куда. Я ходил и ничего не видел. Мы были в каком-то смысле счастливы, но как бы в пустом пространстве. Вскоре после нашей первой встречи мы созвонились и стали встречаться. Я заметил, что звонила обычно она. Я был очень удивлен этим, то есть я не чувствовал движения, строя наших отношений, хотя и создавал их.
Странные вещи происходят иногда с людьми. Мы очутились в огромном холодном городе. Мы несомненно были в нем одни и не чувствовали оставленности. Город был пуст, а мы все время говорили о какой-то бурной, глубокой и необыкновенной жизни, происходящей перед нашими глазами. Мне иногда казалось, что нельзя уходить с двадцатипятиградусного холода, от этих огромных слушающих сугробов, от этих принимающих тебя в божественную жизнь деревьев и стонущих от воплощенности величия любви зданий. Но иногда мне казалось, что только сугробы меня и слышат. Боль этого чувства я помню до сих пор. Она любила меня и не могла со мной говорить. Те разговоры, которые велись между нами, были моими разговорами. Она любила меня и ждала чего-то. Но ведь и я ее любил. Мы были сама любовь. И этого было мало. Нужна была какая-то внутренняя деятельность любви. Она предавалась ей редко, но всякий раз с необычайной легкостью. Я же постоянно был в этой деятельности, пребывал только в ней. И не мог двинуться с места. Любовь наша являлась спонтанно, иногда. Мы вдруг становились одно целое. И смотрели друг на друга или на что-нибудь третье. А потом вновь появлялся холод, сугробы, и я начинал что-то искать в себе, что, я знал, во мне было, и находил, и опять продолжал искать. Я находил по частям, собирал осколки. А в ней это все уже было. Ее чувство было целым, я же свое вымаливал у Бога по фрагментам. В своем поиске я почему-то смотрел только назад, все найденное мною для нас и сейчас было тайной интерпретацией прошлого. Она слушала ее, а сама немного двигалась вперед и все-таки по преимуществу ждала, когда мы окажемся подлинно вместе”.
Он поднимается и ходит по комнате, бормоча: “О, Господи, только бы не чувствовать времени”, глядя на себя в несуществующее зеркало, облегчающее ему самовосприятие.
“Кто-то писал, что Смольный собор построен таким образом, что он довлеет над огромным окружающим его пространством, при этом оставаясь вдали от того, кто пытается к нему приблизиться. Мы с ней однажды пытались это сделать, и тоже безуспешно. Мы ходили в окружающих собор садах и не знали, как к нему подойти. Кусты, решетки, деревья и лед. Она шла уже какой-то своей дорогой, хотя мы были вместе. Она рассказывала мне о своих друзьях. Точнее, о своем друге. Он ушел в армию после института. Пока он там был, его возлюбленная (и ее подруга) познакомилась с еще одним их общим другом, вернувшимся из армии, и решила выйти замуж. Им надо было как-то сообщить об этом их общему другу, счастливо отбывающему срок на советской службе. Но как? Решение нашлось мгновенно. Они избрали ее, чтобы она поехала в армию и сообщила обо всем отбывающему повинность.
Она выполнила их просьбу и свой долг. Обо всем, что происходило, она рассказывала как о трудном, тяжелом сне. И несколько странном, отчасти даже смешном. Мне нравилось, как точно она определяла все, чего касался ее рассказ, как сохраняла дистанцию по отношению ко всему, что не удовлетворяло ее в позиции друзей, как легко скрывала эту дистанцию от меня и как глубоко сочувствовала друзьям.
└Сережа (так звали служившего в армии) как-то показал мне лазейки, по которым можно подойти к собору, — сказала вдруг она. — Хочешь, можно попробовать“, — оглянулась она, припоминая. Это был бы совсем новый ход чувства для меня, и я отказался. Я не хотел идти с ней там, где будущее нам обоим было неизвестно. Я хотел владеть и будущим, и прошлым. Но не владел ни тем, ни другим. Точнее, я владел будущим и не мог в нем найти себя. Я чувствовал себя самоубийцей, который нашел свое будущее, ищет в нем себя и не видит. Я боялся свободы в будущем, потому что не чувствовал свободы в прошлом. Прошлое я хорошо интерпретировал, но была какая-то тайна, которая мне помогала это делать. Я не вполне владел своими интерпретациями.
Время не поддавалось мне, зато пространство не было для меня помехой. Однажды я почувствовал, что должен научить ее слушать музыку. Повода она не давала, но я определенно знал это. Я не формулировал в этих выражениях свое желание, но однажды, когда мы были в гостях, посадил ее в кресло, включил проигрыватель, поставил знакомую мне пластинку и сел напротив нее. Мы прослушали пластинку, а через несколько месяцев, в разговоре, и даже, кажется, не со мной, а в моем присутствии, она упомянула, что я научил ее слушать музыку.
Наконец, у не владеющего временем, и отношения с пространством стали у меня неуклонно осложняться. Они приняли какой-то экстравагантный характер”.
Здесь он остановился. Ему стало трудно писать. Они ведь были когда-то, они стояли рядом и смотрели друг на друга. То, что в их отношениях было мало волеизъявления, делало то, что было между ними, особенно очевидным. Был между ними какой-то общий, лишенный малейшего расчета высочайший смысл необходимости друг другу. Смысл, которого он невольно опасался и от которого она уже себя слегка старалась отдалять.
Но настал день, когда она предложила ему поехать на дачу. Они отправились спасать свой холод, свои сугробы, разговоры, кофе в фантастических советских кафе, безобразно уютных, до внутренней дрожи, заставлявшей говорить только самое главное и необходимое. Теплый серый клопик, пахнущий бензином прошлого столетия, батискаф львовского автобуса завозил колесами среди белых снегов и поплыл, как дым в трубе, хранящий сущность того, что говорилось у камина. Они приехали туда, куда не хотели приехать или им показалось, что приехали, и происходило только то, чего происходить не должно было. Он запомнил только ее отчаяние и огромную бутылку вина на столе, подпиравшую плечами свод комнаты и пробивавшую горлышком крышу, как труба. А человек она была родной, и от этого все перестало существовать. Точнее, поместилось за какую-то прозрачную стену, вдоль которой по разным сторонам они и ходили теперь, наблюдая друг друга.
Он сел к столу и написал: “Я помню, как вскоре у нас произошла странная встреча в каком-то мраморном подземелье. И она вдруг, совершенно некстати, холодно процитировала Мандельштама: “И Батюшкова мне противна спесь, / └Который час?“ — его спросили здесь, / А он ответил вопрошавшим: / └Вечность“”. Процитировала, впрочем, не в первый раз. Я был сама жизнь, и она это произносила. Помню, какая мучительная была встреча и как я с полулукавой наивностью ей отвечал, что мне больше нравится у Мандельштама о Батюшкове другое стихотворение: └Только стихов виноградное мясо / Мне освежило случайно язык“”.
Он прервался на мгновение и затем продолжал: “Но преодоленное в безвременье с помощью музыки пространство мстило не на шутку. Безвременье любит поэзию, и пространство принялось соблазнять меня, увеличивая во мне эту любовь.
Я помню: главное, что между нами было, — это стол. Когда я входил в ее комнату, я сразу его видел. Он стоял справа, у стены. На столе была зеленая суконная скатерть. На углу стола, прислоненный к стене, помещался довольно крупный фотографический портрет. На нем запечатлен был ее отец, замечательных дарований филолог, известный профессор и очень умный человек. В этом человеке реализовывалась максимальная мера обаяния, присущая уму. Его уже не было в живых, но дух его присутствовал явственно в ней, в их доме и даже в моих отношениях с нею. Это было главным, что объединяло и разъединяло нас. Этот дух звал меня к великолепной, высокой и строгой петербургской науке, но поэзия разрасталась во мне и почему-то бунтовала против нее. Меня тянуло к науке и отталкивало от нее одновременно.
Этот портрет был моим духовным шансом. Быть может, единственным, что тогда для меня существовало. А она была его очевиднейшим продолжением. Воплощенной будущей жизнью духа. Будущим в настоящем”.
Он перестал писать и смотрел в окно, вспоминая. За окном был снег, он лежал под деревьями и роился под фонарями. Фонари освещали дорогу и белые чугунные ворота с их белой оградой на фоне тьмы павловского парка. На столе, рядом с фотографией человека, видевшего все в будущем, но все-таки звавшего куда-то, лежала книга. Огромный фолиант. Она читала ее, но слишком медленно. Они слишком часто встречались, и встречи мешали ей. Кроме того, быть может, ей и не надо было читать ее быстрее. Она ею проникалась, она жила вместе с чтением этой книги, во многом даже — с возможностью этого чтения. Книга имела название: “Рождение трагедии из духа музыки”. Однажды он проявил к ней интерес, и она предложила ему прийти и почитать ее. Он согласился. Она рассказала об этом в телефонном разговоре его другу. Приятель саркастически рассмеялся.
Как рождается трагедия? Из преодоления пространства. Пытаются избежать трагедии с помощью преодоления пространства и этим ее осуществляют. Вся история Эдипа основана на этой уловке.
Что такое преодоление пространства? Вам вдруг захотелось поехать за город. Что это? Желание преодоления пространства. Приехав за город, вам захотелось кататься с горы на санках. Перед тем, как предаться этому занятию, вам захотелось выпить водки. Или вина. Выпив, вам не захотелось соревноваться с приятелем в способности энергичного овладения вниманием любимой вами женщины. Что это? Формы овладения пространством.
Он в последний раз взял ручку и написал: “Мы приехали за город втроем — я, приятель и наша с ним (и его женой, мелькнувшей в начале рассказа) сокурсница. Нам было очень хорошо и весело. Мы весь вечер пили, пели, а наутро, когда мы разыгрывали щекотливую комедию неуверенности в том, что находимся в раю, дверь открылась, и вошла она. В ту самую дверь, в которую ее когда-то втолкнули. Она приехала, как мы и договорились. И мы все отправились кататься на санях, слегка выпив. Попытаюсь вспомнить, что было потом. Она вошла. Хорьковая шуба. Вязаная шапка. Голубая шерстяная кофта. Кримпленовые коричневые брюки. Густые черные волосы, растущие в разные стороны, но как-то очень разумно, словно самой возможностью такого сочетания что-то тихо провозглашалось.
Поселок находился на высоте довольно значительной. Ближе, чем тогда, мы быть с ней не могли. Мы были оба открыты. Мы были счастливы. Мы смотрели на мир прямым взором. И был страшный коричневый хаос, я ничего не видел. И взялся за привычное создание счастливой творческой атмосферы там, где создавать ничего не надо было. Мы отошли на пару километров от дома, дошли до края возвышенности и принялись кататься на санях с высочайших гор. Вполне невольно мы распределились на пары: приятель — с сокурсницей, я — с нею. Кругом по всей окрестности лежал снег. Нам было необыкновенно весело, и чем веселей становилось, тем явственнее обозначалась в моей └веселящей“ партии какая-то неожиданная, резкая нота. Когда, часа через три или четыре, мы возвращались домой, в речах приятеля и сокурсницы стали замечаться в иные моменты внезапные иронические интонации, напоминающие злое глумление, даже грубоватую ироничность. И последнее, что она сделала в нашей общей жизни: там, где я стал невольно пропускать отдельные, особенно неуправляемые иронические реплики, как бы оказываясь вдруг не в состоянии вести партию └высокой веселости“, она стала произносить отдельные реплики, как бы отвечая за меня, но в действительности абсолютно ограждая меня от малейшей возможности быть уязвленным. И дыхание ее рядом было дыханием соратника, принявшего бой. И вот здесь, не удержавшись, я произнес эту проклятую фразу, сам не понимая, почему я ее произношу. └Вот. Это — Лара“,— сказал я. И услышал в ответ: └Да, я знаю. К сожалению“.
└Вот, кажется, и конец“, — мелькнуло в сознании.
Это └к сожалению“ ударило в меня, как в сумасшедший колокол, и бьется во мне до сего дня. └Пространство есть, не надо его преодолевать, — кричит этот колокол. — И оно занято, оно занято“”.