Петербургский миф в творчестве Ильи Тюрина
Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2009
От всего человека
нам остается часть речи.
Часть речи вообще. Часть речи.
Иосиф Бродский
Изо рта навсегда вырывается речь.
Илья Тюрин. Экклезиаст
Известно, что петербургская почва (пушкинские «топи блат», блоков-ские «пузыри земли») мифологична. В ней «двойниковость» Достоевского, его же бесы, запечатленные еще Пушкиным, и гоголевская шинель, из которой кто-то вырос, но большинство так и не заплатило за нее; блоковская Незнакомка в «страшном мире», красный арлекин-террорист Андрея Белого… И все это — продолжает жить в современности, объединенное в главном мифе Петербурга, сквозящий в реальность, о Медном всаднике, где на монументе «Царь змеи раздавить не сумел…» (И. Анненский). Гениальная пушкинская поэма не только фантасмагория, это изнанка яви Северной Пальмиры и раздавленных Кумиром душ.
Повышенная эмоциональность, надрывность (истеричность) стала визитной карточкой петербургской литературы, превратившись в прием, увы, часто довольно избитый после Пушкина и Державина.
«Я — Пушкин», — восклицал москвич, поэт Илья Тюрин, конечно, с иронией гениального поэта. И тем не менее — еще в юном возрасте он принял бремя пушкинской гармонии и даже структуру его развития мысли в стихотворении. За такой кристаллизацией стиха, где все подогнано предельно плотно и даже с какой-то математической точностью — стремление не допустить в стихотворение хаос, всегда готовый ринуться в мир, пусть он и ограничен «комнатой» — излюбленным пространством Ильи, за которой всегда брезжат белые ночи и великолепно сияет Адмиралтейская игла.
«Откуда у парня испанская грусть?» — могли бы мы перефразировать известные строки, чтобы задуматься о петербургских (ленинградских) корнях Ильи Тюрина. Зачем «столько большой воды»? Отчего ощущение, что он был поэтом-современником Бродского? Мне кажется, ответ здесь следует искать на каком-то генетическом и топометрическом уровне петербургского пространства.
Собственно питерских стихов у Ильи не так много. Но они выделяются у москов-ского по корням и прописке поэта какой-то особой для него взволнованностью, иным отсветом из будущего, и в них появляются паузы, зияния за многоточиями для тех видений, которые мерцали в душе поэта. Так, в 1996-м, в августе, в свой второй приезд в этот город с мамой Ириной Медведевой, выпускник лицея написал если не поэму, то путеводитель, который для его «отутюженного» и дисциплинированного мира может показаться герметичным и в этой замкнутости — парадоксально, не-ожиданно раскрепощенным. Словно это стихи его петербургского двойника:
САНКТ…
(фрагменты
путеводителя)
«Что будет завтра?» Комната пуста
Для вздоха улиц, посланного, чтобы
Добить мой сон — поскольку и в устах
Честнейшего он предварит «Ну что вы…».
* * *
Вода живет и умирает стоя.
Для сна — листая век, от скуки — дни.
На что они ей — шум? Она на что им —
Движенье мимо и помимо них?
* * *
…И мы затихаем, не слыша оваций.
И деспот
Не морщится в ложе, как будто. Но —
лишь бы не вдаль!
Для этого — камни. Поэтому — «здесь!
Да, вот здесь мы
Когда-то и были!..» И время нам вторит:
«О да!»
***
Взгляд, сбереженный небу, знает, где
Его предел — на лестницах, что рвутся
За фонари, монетами в воде
Оставленные Богом, чтоб вернуться.
***
Вправду конец, если помнишь, когда
встречали.
Поезд дрожит, словно ближе к воде —
весло,
Чувствуя город, что бродит в окне
со свечами,
Вытянувший оставаться: всегда везло.
Илья Тюрин. Санкт…
Фрагменты путеводителя,
14–17.08.96
Остановимся перво-наперво на фразе «Вода живет и умирает стоя». Вырвать ее из контекста позволяет и точка в конце, и ее насыщенный мифологизм, где судьба самого Ильи обретает объемный смысл. Он, утонувший в Москве-реке 24 августа 1999 года, едва перешагнув девятнадцатилетний рубеж, несомненно, знал о Воде нечто такое, о чем мы лишь догадываемся. Так, один из самых проницательных критиков его творчества, поэт Марина Кудимова, в книге «Столько большой воды. Аквапоэтика: Иосиф Бродский, Александр Пушкин, Илья Тюрин» пишет: «Илья в, на мой взгляд, не-прописанном замысле о граде Петровом — └Санкт…“ ухитряется своим обычным приемом перефразировать и сделать позитивной проблему оставленности Петербурга. Бог оставляет не город, но отражения в воде фонарей, как монеты, которые бросают в момент возвращения». Но на каком берегу будет вернувшийся?..
Тот же образ вытянувшегося в рост — тени, облика, плоти — проявляется в поэме «Хор», посвященной Иосифу Брод-скому, где влага — уже безусловно соленая. Это дух, объявший избранника, где предощущение тризны — по граду Петрову прежде всего:
Встанем и в полный рост
Вытянемся в окне —
С рюмкой, с букетом роз,
Статуей на коне:
В этот просторный миг
Влага из наших глаз
Тенью падет на них,
Светом падет на нас.
Вертикаль Реки Времен, возможно, сквозит за таким признанием, ибо русло реки жизни не таит себя от избранника. Не расставание с любимейшим городом, но расстояние от него — когда он парит вдали чистым кристаллом, единовременно подступая соленой влагой к глазам, за которой мерцают морские звезды. Или «бродит в окне со свечами», в бессонном окне поэзии, страждущей утраченного идеала, так до конца и не воплощенного последователями великого Петра, а тем более разво-плотителями его дела — болотными бе-сами, в какие бы личины они ни рядились и какими лозунгами ни прикрывались. В «Элегии потери», как и поэме «Хор», ленинградско-петроградская тема словно плывет из прошлого в настоящее и наоборот («Плывет в тоске необъяснимой… Ночной кораблик негасимый / Из Александровского сада…». И. Бродский), преломляясь в иллюзорном зеркале Речи, уже впустившей пленника материи Иосифа в свои прохладные волны:
…и оставался лед,
Ведущий по известному пути:
Из будущего — в прошлое. И рядом
Плыла Нева с одним сплошным
фасадом—
Медлительна, но вечно впереди.
И волхвы словно приветствуют сие неброское возвращение, сколь горько оно не было для оставшихся на берегу:
Не в нашу кухню привела звезда
Через пустыни Финского залива
Горсть путников, идущих торопливо,
Идущих прямо, знающих куда…
В поэзии и судьбе Ильи Тюрина воплощена некая тайна. Собственно, почему именно он стал жертвой «большой воды», невидимого и хлынувшего из его поэзии потопа, из которого ему не суждено было выплыть? Несчастный Евгений в «Медном всаднике» обречен на безумие; Илья принял вызов разъяренной стихии, став не только очевидцем схватки Бронзового Императора с болотными бесами, но и подмены на троне демиурга — его развоплотителем. Если не слом, то определенный скол в сознании поэта после многих блистательных стихов в юности произошел: почему он выбрал медицинский, а не предопределенный гуманитарный вуз, тем более что его родители — известные журналисты? Или это скрытная попытка уйти от судьбы, от воли бездонных «карающих» волн?..
Обращаясь к циклу И. Бродского «Новый Жюль Верн» («Боже!» — возглас Адмиралтейства о затонувших), Илья Тюрин пишет о вечной тризне, ибо колокола звучат по всем:
Годы уже не летят, но выкрикивают
имена —
В качестве тоста, в качестве жизни после
Них. А она существует. Иначе что
Нам понимать, если вдруг раздается
«Боже»?
И как нам начать, найдя среди ночи то,
Что зовется бессмертием? Смертью?..
Этот поминальный тост по всем, как и в стихотворении «24 мая 1940», посвященном ровесникам Бродского:
Слышишь за стенкой непрочное пение
Граждан своих, Ленинград?
И исчезает святая окраина
Вдаль над провисшим бельем.
Выпьем за Родину, выпьем за Сталина,
Выпьем и снова нальем.
По Борхесу, миф о взятии города — один из основополагающих в литературе. Ибо защитники его обречены. Блокада -может не закончиться с ее снятием, а планы хитроумного врага подкреплены ве-роломством и доверчивостью граждан. И змея под копытами Императора встает до небес…
В самой Москве, которая куда более рационалистична в гибкости, неожиданно всплывает образ Петрополя-тритона из пушкинской поэмы:
В любой апрель Москва растворена
в окне,
И смотришь, будто на сосуд
с тритоном:
Как перепонки лап, окраины ко мне
Несут туман и гонят дальний гомон.
И здесь то же — возможно, знаковое слово — окраина (в окоеме которого — окно, откровение, спасительный окрик), как зыбкий берег, до которого почти не дотянуться в Речи, призванной с детских лет являться спасительной…
Конечно, излишне сопоставлять Бродского с Кумиром Пушкина. Но влияние проводника, Вергилия ХХ столетия по аду, чистилищу и раю Поэзии на Илью было очевидно. Петрополь был его путеводной звездой, Бродский — собеседником и другом. И ад словно повсюду следовал за ними в астральном паломничестве. Один из всадников бездны, Всадник без головы — Кумир, в коем черты «народного» мстителя, — согласно мифу о справедливом мироустройстве, которое придет «снизу».
Стихи 1996–1997 годов у Ильи Тюрина, пожалуй, наиболее насыщенные. В посмертных строках «Рождение крестьянина» (листок найден родителями Ильи на даче после его гибели) очевидного дыхания Бродского, казалось бы, нет. Но лишь на первый взгляд (см. А. Филимонов. Таинство последнего стихотворения Ильи Тюрина. Альманах «Илья», 2007).
Восходит ли Илья бессонными но-чами над городом, где «cлед локтя оставил на граните Пушкин» (В. Набоков)? Нет и тени сомнения. В путеводителе он предначертал это:
Чувствуя город, что бродит в окне
со свечами,
Вытянувший оставаться: всегда
везло,—
опять подчеркивается вертикаль вод, во-до-падом просветления устремленных -свыше.
Высокая мера по отношению к искусству и окружающим почти лишила Илью друзей. Но он обращается через поколения — дерзко и мудро, как в незаконченном письме к А. И. Солженицыну, ко всем живущим в России. Затрагивая тему разрастающейся преступности, он пишет: «Это убийство произошло не от безвыходности, не из корысти, не от кровной вражды, а от духовной нищеты, от зловещей обыкновенности помыслов, которая все разрешает рукам…»
Было ли его творчество, где автор и лирический герой не раздельны ни на йоту, походом к жизни или от жизни? Его храм и пространство воли — воспетая «коробка» — комната, вместившая Неву, и миф о Петербурге, пересотворяемый сегодня -заново — самим Строителем-демиур-гом и Ильей Тюриным, предчувствовав-шим очередное развоплощение этого странниче-ского и великого города. «А может, Петербурга больше нет?» — вопрошание Георгия Иванова звучит как никогда пронзительно.
Стихи Ильи Тюрина можно назвать реквиемом по петербургской поэзии. Их четкий (так, его анжамбеманы, в отличие от того же многократного приема у Бродского, не раздражают) образный строй, цветущее развитие непадающей мысли, серьезнейшая мера ответственности, где горькое осознание невозможности повторения витка северной культуры на преж-нем витке, фортепьянная музыкальность — все это подчеркивает его пульсацию в тех почти неосязаемых тенях, которые вечно сопутствуют мечтателям и вдохновенным героям Северной Паль-миры:
Нет, весь я не умру — душа
в заветной лире
Мой прах переживет и тленья
убежит…
Запечатлеть свое легкое дыхание на скрижалях петербургского мифа может только обладающий чудным голосом, окликавшим пловца в бессмертии.
Виновны ли вены Невы в этом раньше срока совершившемся деянии, зовущие «в аорту, неведомо чью, наугад»? — как писал Арсений Тарковский. Глас ли это изнутри был либо зов Хора? Постигнем ли мы сие, вслушиваясь в строки Поэта?
Вы вспомните об умерших, а это
Знак, что Харон к отплытию готов.
Кого из вас не примет он на борт?
Кто слишком легок для его балласта?
Чей вес чужую смерть вбирал
нечасто?
Кто движется куда, как в ближний
порт?
И где гарантия, что ад и бриз
Меж них не заключили договора…
И есть хорал, разложенный судьбою
Для праздника на ваши голоса.
Водосвятие Ильи
Памяти Ильи Тюрина
Глас Господень на водах[1]
поминает Илью.
В отрешенной природе
его стих узнаю.
Близ реки человече
созерцает слова,
уходящие в вечность,
где царит синева.
Окрещенная ныне,
в водосвятье Ильи,
в вековой благостыне
все воскресшие дни.
Где река изначальна
протекает окрест —
то ль Нева, то ли тайна,
речь немолкнущих звезд.
17.01.2009