Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2009
Мы познали прищуры отчизны,
так кого же прогневали мы —
верноподданные марксизма,
атеизма святые сыны?
Потому ли безбожное племя,
ярко-красный напялив платок,
от шеренг и шагистики млеет,
от рифленых солдатских сапог?
Нас и небо уже не приветит,
на погосте не сыщется мест.
Среди поля на зябком рассвете
нам, влюбленным в холопские плети,
водрузят необструганный крест,
и пройдет не столетье, а время,
и повесят табличку на нем:
“Здесь покоится нищее племя
без фамилий и без имен”.
* * *
Не приведи Господь
в чужом краю родиться
в чужую кровь и плоть
навек переселиться
как в сумасшедший дом
с оборванной проводкой
прогнившим потолком
где за бутылку водки
вобьют осину в глотку
за дружеским столом
Песочные часы
Замыслил стеклянное чудо
Беспечный алхимик, и вот
Сквозь узкое горло сосуда
Шершавое время течет.
И нет ни следов, ни зазубрин,
Струится беспечно песок,
И годы уходят на убыль,
Земной завершается срок.
Он смотрит на желтый пергамент,
Слезятся глаза, и потом
Берет чудодейственный камень,
Его осеняет крестом.
Руда расплавляется в тигле,
В камине поленья трещат.
И числа пределов достигли,
И формулы стали вещать.
Открылся небесный источник,
И в пламени зыбких свечей
Песочных часов оболочка
Распалась на девять частей.
Течет золотистое чудо,
В снегах утопают пески,
И маленький бронзовый Будда
С улыбкой играет в снежки.
Бастард
1
В чужом краю, в прокуренной лачуге,
в чужих обрядах, выкриках гостишь,
а по ночам с бессонницею спишь,
и слаще нет и нет верней подруги.
Ты в этот мир уже по горло врос
и с ним живешь житью наперекос,
и въелась в плоть прокисшая подпруга.
Персту подобен, псине на цепи,
младенцу, вопиющему в пустыне,
и пауку в помпезной паутине.
Ну что ж, живи. Жуй мясо и терпи.
На этой размалеванной картине
тебе придется жить не в карантине,
а на пиру с прожорливой чумой,
пока проплешины сырого неба
еще виднеются, и корка хлеба
лоснится и сверкает под луной.
Куда не сунешься — замки, засовы,
престолы черни, щупальца беды,
и пионеры, что всегда готовы
тебя принять в горластые ряды.
2
По подворотням мартовские мурки
устраивают оргии в ночи,
и стражи нравов в дармовых тужурках,
пуская в ход бульдожьи кирзачи,
вбивают разум в почки полудурку.
А ты живешь, свои печали множишь,
а где-то рядом в рубище своем
на нас взирает из потешной ложи
юродивый с зареванным лицом,
и шарят по озябшим переулкам
рассвета посиневшие персты.
Как быстротечны и молва, и драма
мирского дня, который без затей
натянет на осиновый подрамник
холстину загрунтованных страстей.
По улицам с кликухами “святых”
гуляют девки яры и плечисты,
и белозубые, как негры, трубочисты
пируют на задворках городских,
где мат отборный с детства изучил
и щеголял им вместе с пацанами,
и только старец, дед Мафусаил,
взирал на нас печальными глазами.
3
Бастард по паспорту, ловец теней,
в мир вовлеченный шулерской игрою,
ты вновь бредешь глухонемым изгоем
брусчаткою багровых площадей.
Дни, как вагоны, сдавлены в года,
и катится состав по рельсам черным,
как под откос. На свете иллюзорном
на правде кривда входит в города.
Ты помнишь девочку в Петровском, у пруда,
на той жасминной утренней скамейке,
когда в ознобе страха и стыда
ты целовал пугливые коленки
и бредил наяву, курил нелепо,
тошнило от крепленого вина —
и разом наплывала тишина.
Ты помнишь зимы? Сиплыми дровами
топили печь. В крикливой коммуналке
выстраивалась очередь в нужник,
и три плиты в кастрюльной перепалке
чадили шкварками. Седой старик
ругал страну, а пьяными ночами
зубною щеткой драил ордена.
Не отрекись, не пожимай плечами,
что мир оглох. В том и твоя вина.
4
Ты жил средь голодранцев и блудниц
в дому, пропахшем хлоркою историй,
миазмами и клизмами больниц,
в котором матерятся, горлопанят,
потомство зачинают на диване,
а позже во весь голос голосят,
покуда в полутемном коридоре,
как тараканы, счетчики шуршат.
Ну что ж, живи, витийствуй, ворожи
и собирай убогие гроши
на черный день. Не всхлипывай спросонок,
своей неволи подневольный страж.
Когда же рухнет сказочный мираж,
малюй другой на ржавчинах пеленок,
на лестницах заплеванных перронов
и собирай объедки в саквояж.
Колодец вырой. Заведи гусей.
Прибей над дверью лживую подкову,
и превратись в простого рыболова,
и жарь на ужин угольных угрей.
Живи и небо вымеряй рулеткой,
которое нависло над тобой,
а перед сном, накрыв лицо газеткой,
отправься в путь на кляче расписной
туда, где нет ни фосфора, ни серы,
ни рубищ и ни римских сандалет.
Сложи костер из горечи и веры
и головешкой заверши портрет
квадратных черепов и туш воловьих.
Вари уху из бед и нищеты —
вот лист лавровый, перец и половник,
и дым отечества, и зыбь воды.
Ты к этому привык. И самострел
под койкою безделицей пылится,
и вьет гнездо за пазухой синица,
и ты еще вконец не озверел.
* * *
Мое время прошло, и, наверно,
отскрипели мои ветряки.
Возле моря гуляет таверна,
пляшут барышни, пьют мужики.
И ты снова бредешь, как в тумане,
ни семьи, ни вчерашних друзей.
Только вязкие версты скитаний
да разжиженный свет фонарей.
Душит астма, и мышцы одрябли,
продал душу б, да нет сатаны.
И гуляют раздольные грабли
по столицам разбитой страны.
Это только по юности жгучей
под завязку заполнен твой бак
первородным отборным горючим,
но как пишет какой-то чудак:
“Не от старости зренье теряем,
не от читки воскресных газет.
Просто мы иногда умираем,
удивленно взглянув напослед”.
* * *
Под вечер река приглушенно шумела,
катились телеги на старом мосту,
и некая женщина рядом сидела,
и солнце, как сторож, стояло в саду.
Казалось, что осень не нас поджидала
в расшатанном доме, где время не шло,
и некая женщина свет зажигала,
хотя и без этого было светло.
Потом холодком от окна потянуло,
и ветер внезапно на дом налетел,
и некая женщина плащ застегнула
и дверь распахнула, и дождь зашумел.
А вот и зима у дверей, и кто знает,
быть может, и мы не впервые живем.
И некая женщина свет зажигает,
и гасит, и гасит, но это — потом.
Прелюд
за окнами опять порозовело
и как всегда
хотя не в этом дело
вершишь свой путь из мрака
в никуда
пока рассвет
настоянный на спирте и на браге
тебя из захолустья лет
вытаскивает как из-под коряги
и ты пытаешься возвысить мрак
среди таких же бедолаг
среди трущоб и нищеты
что ты нашел в сей повести плачевной
оставь харчевни
солнечный чердак
спали рублевые подмостки и мосты
заначкою соляной кислоты
решись хотя бы на такой пустяк
ты не квадратен не овален
и вырвался из городских развалин
и вновь ныряешь в эти тупики
где камень тверд и мрамор эпохален
в ночных пижамах дамы полусвета
выгуливают псов и старики
примеривают рваные штиблеты
и поправляют черноглазые носки
тогда встаешь
и воду из-под крана пьешь
и восьмигранный воздух деснами жуешь
и киснет в хлебных крошках борода
тогда бег времени
сойдет наверняка
за танец прощелыги мотылька
за дивный миг заветного ларька
пивного Сонька как вы хороши
целую ваши молодые ручки
в тарелку сыплются с махоркою гроши
что ей Гекуба синеглазой сучке
следы сапог рифленых на песке
соседка окликает почтальона
и ты на сером наждаке перрона
окурок стискиваешь в кулаке
* * *
Этот город бродячих собак и румяных пекарен
Ты покинешь не раз и не раз возвратишься к нему.
Средь футбольных его пустырей и рабочих окраин
Ты воскреснешь душой и тяжелую сбросишь суму.
Чтоб с тобой ни стряслось и какой бы рассвет непогожий
Ни вставал при тускнеющем свете его фонарей,
Он тебя понапрасну и тенью своей не тревожил
И не гнал на чердак по изношенной лестнице дней.
Кто он все же — Господь, или попросту грешник убогий,
Еретик ли, себя загоняющий заживо в гроб?
По тебе он пройдет, как пророк ледниковой эпохи,
И кладбищенским вороном сядет в заросший окоп.
Ты к нему возвратишься навеки уже, не на время,
И помчишься туда, где бурьяном дворы заросли,
Где стояли бараки — построек горластое племя —
И где ласточки вили под стрехами гнезда свои.
Этот город тебе доводился воистину братом.
И тебе и без клятв эти старые камни верны.
Захлебнись этим воздухом сладким и чуть горьковатым
От вольготных костров на сибирских этапах весны.
В тамбуре
Наш поезд поздно отойдет,
и провожать никто не станет,
и время густо потечет
и нас до старости состарит.
Пока пустынно за окном
и облака не столь понуры,
как день сегодняшний, пойдем
в сиротском тамбуре покурим.
Прикинем, сколько ехать нам,
трястись, томиться, бить баклуши,
к каким деревням, городам
прибьет растрепанные души.
Еще нам рано рвать стоп-кран,
еще не наша остановка.
Давай заглянем в ресторан
и разопьем бутыль перцовки
и горьким пивом завершим
с подсохшим сыром ноздреватым,
пока в низины рвется дым,
как клочья ветхого халата,
и косо уходящий лес
восходит волнами тугими
в разрывы синие небес,
которые и мы покинем,
как эти дивные сады,
кусты и клумбы полустанков,
селенья в блеске нищеты,
шлагбаумы в робе арестантской.
Состав грохочет, как чумной,
чаи разносит проводница,
и яростно в башке хмельной
колотится шальная птица,
что нас, как пасынков, страна
поглотит в доблестном дурмане,
гурманка мутного вина
и сумасшедших с топорами.
Ну а пока стоим вдвоем
в продутом тамбуре, и курим,
и бурно спорим о пустом,
и, словно дети, балагурим.
А там и время подойдет,
расставит путанки и бредни,
и кто-то в сумерки сойдет
под самый занавес обедни
и в нашем озере опять,
выныривая из-под лодки,
возьмется звезды отгонять
ладонями и подбородком.