Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2009
Леонид Аронович Жуховицкий родился в 1932 году в Москве. Окончил Литературный институт им. М. Горького. Автор многих книг прозы, эссеистики и публицистики. Живет в Москве.
Время Гоголя
Прозаик Гончаров написал не так уж много: три романа и книгу путевых очерков. Но автора “Обломова” не выкинешь ни из истории русской литературы, ни из истории самой России. Три книги нынче малочитаемы, но одна постоянно на слуху. Иван Сергеевич создал точный тип нашего соотечественника, и благодаря Илье Ильичу с его знаменитым диваном Гончаров для нас великий писатель и классик.
Но кто тогда Гоголь? Как его назвать?
Глубоких и сильных образов в отечественной литературе полно. А типов? Таких, чтобы само имя, как тот же Обломов, вошло в язык?
Листать учебники и хрестоматии не надо: тип тем и отличается от образа, что он всегда в памяти.
От всего восемнадцатого века осталось лишь одно имя, зато какое! Митрофанушка Фонвизина, лентяй и неуч, достойный наследник семейства Скотининых со своей коронной фразой: “Не хочу учиться, хочу жениться”. От целого столетия — один тип!
Девятнадцатый, золотой век русской классики, конечно, куда богаче. Но и здесь, при бесчисленности замечательных героев, типы все же наперечет.
Пушкинские образы через один гениальны. А типы? Такие имена, что вошли в язык? Не могу вспомнить — разве что Поп, толоконный лоб. Впрочем, Пушкин ставил перед собой совершенно иные художественные задачи. Его творческим союзником был Шекспир, а не Шиллер. Герои Пушкина сложны, многомерны, полны жизни, а значит, и внутренних противоречий: “Пишешь скупого, покажи, где он щедр”. Живой характер был для него не в пример важнее, чем социальный тип. И сколько бы в советских учебниках ни припечатывали Таню Ларину золоченой формулировкой “идеал русской женщины”, влюбленная девочка со всем своим юным очарованием и провинциальной глупостью выламывается из любых рамок. Не тип — зато человек.
Грибоедов? Текст “Горя от ума”, как и предсказывал Пушкин, разошелся на пословицы, язык комедии густо вошел в живую речь. А типы? Пожалуй, два: Молчалин да Скалозуб.
Уникальная удача нашей словесности лермонтовский “Герой нашего времени”: и образ, полный жизни, и ярчайший тип. В каждом школьном классе, на каждом курсе института непременно найдется свой задавака, которого однокашники, не копаясь в деталях характера, обзовут этим именем, уже ставшим кличкой: “Тоже мне Печорин!”
У Толстого? Величайший прозаик планеты — а вот тип назвать нелегко.
У Тургенева? Пожалуй, Базаров. И всем своим нежным коллективом тургеневские девушки — вот они, безусловно, тип.
У Островского? Кабаниха давно уже имя нарицательное. А еще? Образы один другого ярче — а тип?
У Достоевского Раскольников, князь Мышкин, Смердяков.
Салтыков-Щедрин? Иудушка Головлев, Премудрый пескарь, Карась-идеалист, наверное, можно и еще поискать.
Чехов? Здесь богато: Человек в футляре, Душечка, унтер Пришибеев, старик Фирс, забытый в заколоченном доме.
В двадцатом веке хватает образов огромной силы. А вот типы в дефиците. Остап Бендер, Васисуалий Лоханкин, Паниковский — эти уж точно вошли в язык. Василий Теркин — слава Твардовскому! Иван Чонкин Владимира Войновича успешно преодолевает нелегкое расстояние от образа к типу. А еще? Может, у меня память плохая?
Когда вспоминаешь Гоголя, память не подводит. Хлестаков, Бобчинский и Добчинский, Держиморда, бедняжка унтер-офицерская вдова, которая сама себя высекла… Чичиков, Манилов, Плюшкин, Ноздрев, Коробочка, Собакевич… Хитромудрый Павел Иванович ездит не от помещика к помещику, а от типа к типу. И, наконец, Акакий Акакиевич Башмачкин, из злосчастной шинели которого, по авторитетному свидетельству Достоевского, выросла чуть не вся русская классика.
“Духом напишу комедию в пяти актах”, — обещал Николай Васильевич Пушкину. Для этого ему был нужен только сюжет. Откуда бралась такая уверенность? У нее были все основания: в героях у Гоголя никогда недостатка не было, образы буквально толпились в дверях, да и не образы — типы.
В этом смысле даже в русской классике Гоголь уникален. Любой студент-троечник знает: ученый мыслит понятиями, художник — образами. Гоголь, наверное, единственный из великих, мыслил типами. Ощущение такое, что, выхватывая из жизни будущего героя, писатель автоматически сдирал с него все необязательное, что классика не интересовали ни лес, ни растущий в нем кедр, ни шишка, красивая сама по себе, ни гладкая скорлупа — ядро, и только ядро. Со снайперской точностью и скоростью Гоголь подмечал в людях самое смешное, самое нелепое, самое анекдотичное. Где, кроме анекдота, мчатся по столице тридцать пять тысяч курьеров, а суп в Питер везут на пароходе из Парижа?
Талантливый анекдот быстро облетает страну. Гоголевские персонажи входили в литературу и общественное сознание с меткостью анекдотов. Откуда у писателя такая изуверская наблюдательность?
Все мы родом из детства, классики тоже. О детстве Гоголя известно мало, да и не всему написанному можно верить: когда речь идет о людях знаменитых, очень часто воспоминания современников невольно подтягиваются к будущей славе, и биографии на основе таких свидетельств слишком напоминают жития святых. Что же достоверно о Гоголе?
Третий ребенок в небогатой дворянской семье, двое умерли в младенчестве, и сыночка холили и лелеяли уже за то, что выжил. Рос хилым, о могучих мускулах нечего и мечтать, оставалось развивать ум. К сожалению, со временем пришлось отправиться в школу. На каникулах приезжал в имение и очень не хотел возвращаться. Что отвращало его от школы? Догадаться легко. Школяры ни в какую эпоху не отличались чрезмерным гуманизмом, лишний раз пнуть слабого грехом не считалось. В Гоголе слабости долго искать не приходилось: маленький, очень некрасивый, носатый, гнилозубый. Позже выявились проблемы по мужской части, по легенде, даже знаменитый “Нос” символизирует иную часть тела. Словом, благодарный объект для насмешек. Как защититься? У Николая Васильевича не было победной пушкинской жизнеспособности, надежной когорты лицейских друзей, яростной тяги к женщинам и успеха у них. Что оставалось Гоголю? Искать в насмешниках их слабости и выпячивать до гротеска. Причем совсем необязательно вслух — достаточно было увидеть и запомнить. Понимал ли юный Гоголь силу ироничного слова, сказать трудно. Но впоследствии мог пригрозить невежливому каретному мастеру вставить его в комедию — и ведь вставил! Кого бы сегодня интересовал некий Иохим, не окажись его фамилия в “Ревизоре”? Впрочем, контекст не был обидным, так что проштрафившийся каретник неожиданно для себя получил щепотку бессмертия.
Крупные писатели, помимо прочего, отличаются друг от друга неповторимым взглядом на мир. Особость этого взгляда чаще всего врожденная. Кого-то мы упрекаем в сентиментальности — а он просто так устроен и автоматически замечает в людях доброе начало. Чья-то душа откликается только на зло, и это не сознательный поиск негатива, а черта таланта, приносящая автору только горечь и боль, — пример тому Кафка. Гоголь обладал, видимо, врожденной способностью мгновенно улавливать смешное. На что же потратил он свой редчайший дар?
Николая Васильевича называют величайшим русским сатириком. Рискуя навлечь на себя громы небесные, попробую не согласиться с этим во все учебники вошедшим определением.
Вот что странно. Редкий русский классик обходился без репрессий: бдительное государство чашу эту, как правило, мимо не проносило. Радищева сломали Сибирью, Пушкина ссылали, Лермонтова ссылали, Полежаева отдали в солдаты, гениальная комедия Грибоедова при жизни автора публиковалась только в тогдашнем самиздате, Достоевского от юношеского вольномыслия лечили омским острогом, Чернышевского на долгие годы загнали в промерзшую Якутию, Толстого отлучили от церкви, и даже Тургенев, певец страсти нежной, отведал тюремной похлебки. Почему же Гоголя все эти напасти миновали? Что за странный был в России режим: лириков карали, а великого сатирика даже публиковали без особых проблем. За что судьба его щадила?
Мне кажется, Гоголь был бесспорно великий, но не сатирик, а юморист. Грань между сатирой и юмором во многом условна, при коммунистах в Союзе писателей у них даже секция была общая. Но разница есть! Герои сатирика вызывают гнев и отвращение — например, Иудушка Головлев, или венценосный герой эпиграммы: “В России нет закона, есть столб, а на столбе корона”, или царственный персонаж из толстовского “Отца Сергия”. А кто отвратителен у Гоголя? Практически все его герои смешны, но по-своему обаятельны. Актер, играющий Хлестакова, или Подколесина, или Ноздрева, или Собакевича, или Манилова, или даже Чичикова, становится любимцем публики, девушки пишут ему любовные письма и носят цветы. Художник Чартков и тот завистлив, но не мерзок, скорей несчастен. Вопреки давно устоявшемуся мнению, смех Гоголя меток, точен, но почти беззлобен. Может, единственный в нашей литературе сплав беспощадности и беззлобности.
“Самовластительный злодей, тебя, твой трон я ненавижу”, “На обломках самовластья напишут наши имена” — и это Пушкин. “Вы, жадною толпой стоящие у трона, свободы, гения и славы палачи” — это Лермонтов. Ничего похожего у Гоголя мы не встретим, объекты его осмеяния далеки от трона, как сержант от маршала.
Гоголя столько раз истолковывали, что отрешиться от этих трактовок нелегко: мнения, даже противоречивые, словно приросли к писателю.
Коммунисты числили его революционером и своим союзником, даже на московском памятнике он, высокий и энергичный, похож на делегата партийного съезда, даже полированный лоб оптимистически сияет. “Выбранные места” в этой трактовке выглядели досадной ошибкой, результатом нервного срыва заболевшего литератора. Ныне мода иная: государственники, искренне преданные любой власти, считают именно “Выбранные места” главным у Гоголя, певца самодержавия, православия и народности, а все прежнее лишь неуверенными шажками на пути к этой патриотической вершине. Но Гоголь не был ни революционером, ни реакционером. Он был вполне благонамеренным подданным монархии, за вольность, в отличие от Пушкина или Лермонтова, не боролся, крепостное право не разоблачал. Хохоча над помещиками, он и крепостных не облизывал: слуга Хлестакова Осип — такой же прохвост, как и его хозяин, только порасчетливей да поумней. Не углубляясь в борьбу классов, Гоголь просто смеялся над всем, что кажется смешно, а такого в России всегда хватало.
Мне довелось сотрудничать в “Литературной газете”, когда ее редактором был Чаковский, человек циничный и бесспорно умный, точно чувствовавший, что можно, а что нельзя. Он рассказывал, что как-то его вызвали к тогдашнему идеологу КПСС Петру Демичеву, и тот с укором заметил, что юмор в газете очень уж мелок — все управдомы да тещи. Чаковский ответил, что юмор бывает трех видов: политический, сексуальный и бытовой. Поскольку в СССР юмор политический и сексуальный исключен, остается как раз бытовой. Демичев не возразил.
Гоголь никогда не был приспособленцем, просто его литературная тропа лежала в стороне от политики. Писатель не трогал высокую власть, ни светскую, ни церковную — его невозможно представить себе автором “Гавриилиады”. Он высмеивал отдельные недостатки и честно пытался, соблюдая баланс, во втором томе “Мертвых душ” отобразить отдельные достоинства империи. Не вышло, но виноват в этом не Гоголь, просто отдельных достоинств у империи не нашлось: все, что делалось в России хорошего, получалось вопреки режиму и против режима.
Была еще одна причина снисходительности властей. Первое впечатление от человека едва ли не самое важное. Юная королева подиума до седых волос и вставных зубов ходит в красавицах, потерявший голос певец в глазах постаревших поклонниц все равно прекрасен и голосист. Гоголь вошел в литературу как талантливый пересмешник, автор забавных малороссийских баек — ничего веселее русская литература до того не знала. Позже он выставлял в дурацком виде провинциальных помещиков и чиновников невысокого ранга, но это было вполне логично: юморист и должен юморить. Надо учесть еще одно обстоятельство. Круг образованных читателей в ту пору был очень узок, исчислялся несколькими тысячами, в основном это была аристократия двух столиц. И для этих людей жандарм, почтмейстер и даже захолустный городничий как раз и были управдомами и тещами, на примере которых позволительно и даже похвально улучшать нравы низших слоев общества. “Жадною толпой стоящие у трона” эти пощечины на свой счет не принимали.
Наверное, Гоголь возмутился бы, узнав, что коммунисты причислили его к могильщикам монархической системы. Скорее он пытался пробудить у империи чувство юмора по отношению к самой себе — для ее же пользы. Но у правителей России всегда было худо с юмором, тревогу в смехе Гоголя они не уловили. Между тем писатель всего год не дожил до Крымской войны, после которой династия Романовых неостановимо поползла вниз по склону…
При большевиках цензура была куда свирепей, чем при проклятом царизме. Но с классикой нам повезло: Ленин обучался в хорошей гимназии, читать любил, охотно цитировал великих от Пушкина до Чехова — а авторитет Владимира Ильича сомнению не подвергался, и уважать классику у большевиков стало хорошим тоном. Гитлер и Мао учли ошибки вождя мировой революции, быстро поняли, что настоящая литература и тирания несовместимы, и делом доказали, что книги прекрасно горят, особенно на площадях…
Великие юмористы всегда были у нас популярны: без смеха в России не выжить. И во власти любят посмеяться, там тоже люди, кроме тех печальных эпох, когда страной правят нелюди. Гоголь умер тяжкой, но своей смертью, и не на нарах, а в собственной постели. Ему повезло вовремя родиться и вовремя уйти. Случись его жизнь на столетие позже, его бы, скорей всего, расстреляли в тридцать седьмом или пятьдесят первом. Но он умер в тысяча восемьсот пятьдесят втором, и держиморды, ровно через век пышно отпраздновав юбилей классика, поставили ему памятник в центре Москвы.
Очень важно появиться на свет в не самое людоедское время.
Все в мире стареет, даже великая литература. Конечно, все мы уважаем Гомера с его торжественным гекзаметром — но кто его читает? Шекспира театральные режиссеры сокращают, вгоняя бессмертные трагедии в два динамичных акта. Блистательными поэтами Жуковским, Батюшковым, Баратынским интересуются разве что студенты-филологи, да и то по программе.
Юмор в этом плане особенно уязвим, ему трудно преодолевать пространство и время. Меняется контекст, умирают детали, перестает восприниматься пародийность, ибо исчезает сам предмет пародирования. Намеки, понятные согражданам и современникам, непосвященными воспринимаются лишь в прямом смысле. “Вреден Север для меня”, — писал Пушкин, сосланный на юг, и нынешние ученики среднего учителя думают, что классик африканского происхождения просто страдал простудами. “Кудреватые Митрейки, мудреватые Кудрейки, кто их, к черту, разберет”, — издевался Маяковский, а нынешние его читатели и вправду не могут разобрать, кого он и за что. Время ушло вместе со своей злободневностью.
Гоголь от души смеялся над своими современниками и их призывал смеяться над собой. Смеялись! Но ведь и нынче смеются — это чем объяснить? Почему не кончается время гоголевского смеха? Почему сегодня в Москве “Ревизора” — фантастическая востребованность! — ставят сразу на девяти сценах?
Причин минимум три.
Во-первых, современный нахальный театр все чаще использует классику не как учителя жизни, а как площадку для своих отвязных экспериментов, иногда удачных, густо насыщая старый текст новыми подтекстами. Гоголь годится и для этого.
Во-вторых, если время Гоголя и ушло, то очень недалеко. Тогдашние чиновники брали взятки, и нынешние берут — да как! Для современного зрителя Ляпкин-Тяпкин со своими “борзыми щенками” на фоне сегодняшних кабинетных рэкетиров с их миллиардными поборами просто милый провинциальный чудак, почти бескорыстный — ну как не посмеяться над его простодушием? В наши дни давно имел бы счет на Кипре, виллу в Ницце и толстый пакет акций “Газпрома”.
А в-третьих, большая литература, подобно хорошему вину, с годами только набирает крепость. Преходящее облетает, как листва с дуба, и остается могучий несгибаемый ствол. Персонажи укрупняются: рядовой мент Держиморда за двести лет вполне мог дослужиться до министра, а в каких должностях ходит нынче Сквозник-Дмухановский, опасно даже догадываться. А смех классика приобретает грозный оттенок.
Первые зрители “Ревизора” снисходительно смеялись сверху вниз. Сегодня смех сменил направленность: просвещенная аудитория прекрасно знает, кто у нас нынче берет взятки.
Талант — вещь жестокая, гениальность жестока втройне. Когда великий писатель хочет потрепать власть по щечке, выходит оплеуха. Никто не может удержать в благонамеренных рамках перо гения, даже он сам. Вот и у Николая Васильевича не получилось.
Потому-то мы и живем во время Гоголя. И конца его эпохи в обозримом будущем не видно.