Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2009
Александр Семенович Кушнер — поэт, родился в 1936 году в Ленинграде. Окончил филологический факультет Государственного педагогического института им. Герцена. Член Союза писателей, Пен-клуба. Лауреат литературных премий “Северная Пальмира” (1995), Государственной премии России (1996), Пушкинской премии Немецкого фонда Альфреда Топфера (1999) и других. Стихи А. Кушнера переводились на английский, итальянский, немецкий, чешский, французский, иврит, болгарский, японский и другие языки. Живет в Санкт-Петербурге.
* * *
Это ваша вина, перелески,
Что у нас то война, то гроза,
То правитель какой-нибудь резкий.
Это вы виноваты, поля,
Это ваша вина, буераки.
А еще — января, февраля,
Что история тонет во мраке.
Но опомнюсь — дорога пуста
И на солнце тепла, рыжевата,
И прощенья прошу у куста,
В чем же ель предо мной виновата?
А уж лес так задумчив и тих
И поля с облаками лепными…
Кто б я был, и не знаю, без них,
Без стихов, что навеяны ими?
* * *
Не торопись, постой!
Четвертый, пятый снег,
А может быть, шестой.
Он на день к нам слетал,
А то и, вроде тли,
Растаяв, проступал
Сам, как из-под земли.
Он падал — и сходил,
И старая трава
Являлась вновь, без сил,
Во льду, едва жива.
Прохожему вдогон
Летели, как слепни,
И вылинявший сон,
И выцветшие дни.
Как будто прошлый год
Задумывал возврат.
Как будто галл и гот
Топтались у оград.
И снежная крупа
Переходила в дождь,
Как будто пот со лба
Стирал германский вождь.
Какой сегодня снег
Таинственный, густой!
Четвертый, пятый век,
А может быть, шестой.
* * *
Смыслом полнится до краев,
Варианты бесчисленные храня
И ночной упразднив покров.
Здравствуй, утро! Люблю я твой блеск в окне,
За гардиной и шторой ты
Улыбаешься, жизнь обещаешь мне,
Поощряешь мои труды.
День — вот самое лучшее время дня:
Солнцем высвечен каждый куст,
Каждый лист — и в сверканье его огня
Благодарность слетает с уст:
Кое-что мною сделано, перечту
И увижу — стихи живут!
И воздастся мне по моему труду
Там, а лучше — и там, и тут.
Вечер — самое лучшее время дня.
На корме приспустили флаг.
И волненье охватывает меня,
Так таинствен вечерний мрак.
Вот и выполнен долгий дневной урок.
А прогулки! А сон вдвоем!
День есть Бог. И тем более ночь есть Бог
Или то, что мы им зовем.
А теперь я скажу тебе то, что ты,
Может быть, мне хотел сказать:
Друг мой! Как я боюсь пустоты, тщеты:
Снова, заново, вновь, опять.
Я совсем не уверен в своем родстве
С миром, знаю, как страшно жить
И как лучшее можно в любой строфе
Словом “худшее” заменить.
* * *
Не трех, не четырех, а девятиголовой,
И яблоки принес из сада Гесперид,
А грязный скотный двор представь желто-лиловый!
Нет ужасов таких, которых бы народ
На плечи не взвалил любимого героя,
И унижений злых, обиднейших работ.
Ни отдыха, ни сна, ни счастья, ни покоя.
Да как же это все возможно вообще?
И в рабстве изнывал, обидой ранен гневной.
И смерть к нему пришла в отравленном плаще
С отчаяньем тоски и мукой многодневной. .
Едва уговорил друзей своих поднять
И сжечь его живьем на солнечной Оэте!
Осмыслить это все еще раз и понять,
Как трудно людям жить на белом этом свете.
* * *
Впрочем, и Мандельштаму плевать на нее.
Хорошо у него умирают товарищи,
Словно в новое их поселили жилье.
Авиаторам, в быструю смерть залетающим,
Стихотворное было бы скучно нытье.
У советского времени есть преимущества:
Тема смерти стихам так же мало нужна,
Как забота о пенсии или имуществе.
Не загробная жизнь, а большая страна.
Смерть, где жало твое и былое могущество?
И душа тобой меньше всего смущена.
* * *
Полюбил бы я зиму…
Как весною грачи.
Их прельщают метели,
Тяжесть зимней парчи.
Может быть, это зяблик
Красногрудый такой,
Как старинный кораблик,
Чудный гость дорогой?
Как в листву, зарываясь
В белопенный снежок,
Он беспечен на зависть
И горит, как флажок.
Посреди обезлички,
Уготованной тьмой,
Разноцветные птички
Примиряют с зимой.
В этой сумрачной драме
Все же мы не одни:
Разделить ее с нами
Прилетают они.
Кто-то, стужей томимый,
Приуныл и притих.
Полюбил бы он зиму,
Если б вспомнил о них.
* * *
Школьницы две, малолетки.
Глуп мой порыв запретить это им и нелеп.
Малые детки, а значит, и малые бедки.
Все это лишь обещанье, набросок вчерне,
Первоначальная формочка только, отливка.
Все-таки дрянь — и еще улыбается мне,
Глядя в глаза! И смеется другая паршивка.
— Ведь разобьетесь же, — с ужасом им говорю.
Даже грожу, проходя, указательным пальцем.
Призрачность эту, туманную эту зарю
Как не любить с ее детским румянцем?
Вроде бы кое-что поняли, вняли моей
Просьбе не просьбе, а панике взрослой и страху.
Как не бояться тяжелых цепей,
Верной возможности грохнуться оземь с размаху?
Издалека еще раз погрожу им рукой.
Но оглянусь — и увижу, как, мерно колыша
Ржавую, пыльную связку, одна для другой
Цепь поднимает повыше.
ОСА
Мне показалось, что молния руку пронзила.
Спал я. Как если бы на землю вдруг небеса
Рухнули. Грозная, злая, нездешняя сила!
Вот уж действительно был я ужален огнем.
Видимо, так погибают внезапно под током.
Что это? Где это? Как затуманен я сном!
Перед каким провинился я сумрачным богом?
Ты анальгин мне давала. При чем здесь сустав,
Мышцы, — какие тут мышцы, какие сосуды?
На простыне, наконец, одеяло подняв,
Мы разглядели виновницу боли и смуты.
Узкие крылышки сложены острым углом.
Полуживую в бумажную взяли салфетку
И раздавили, дремучую, — ей поделом.
— Скоро пройдет. Потерпи. Ты же принял таблетку. —
Так невзначай я как будто забрел на тот свет
И Персефоны глухое узрел заточенье.
Вот они, осы твои, медуницы, поэт!
Кстати сказать, медуница — степное растенье.
Пламенной жизни и огненной смерти накал,
Жгучая боль и безумье с сухими глазами.
Я не придумывал эти стихи, не искал
Их, — заползли, залетели, ужалили сами!