К 200-летию со дня рождения Н. В. Гоголя
Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2009
В преддверии 200-летия со дня рождения Николая Васильевича Гоголя редакция журнала “Нева” организовала виртуальный “круглый стол”, участники которого ответили на следующие вопросы
1. За двести лет в истории русской критики сложилось несколько устоявшихся образов Гоголя. Для одних он — эпический поэт, русский Гомер. Для других — великий сатирик, социальный романист. Для третьих — религиозный моралист и мистик. Для четвертых — чистый художник, вызывающий “блаженное мурлыканье”, представитель чистого искусства. Есть ли у вас “свой” Гоголь?
2. В “Духах русской революции” (1918) Николай Бердяев утверждал: “И сейчас, после всех реформ и революций, Россия полна мертвыми душами и ревизорами, и гоголевские образы не умерли. ‹…› По-прежнему нет уважения к человеку, к человеческому достоинству, к человеческим правам.‹…› Сцены из Гоголя разыгрываются на каждом шагу в революционной России”.
Имеет ли это высказывание смысл для сегодняшней России?
3. “Вы глубоко знаете Россию как художник, а не как мыслящий человек”, — писал Гоголю Белинский. Есть ли, по-вашему, смысл в таком противопоставлении? Кто, с вашей точки зрения, вообще был прав в полемике Белинского и Гоголя?
4. На склоне лет перечитав “Выбранные места из переписки с друзьями”, Лев Толстой пришел в восторг. А давно ли перечитывали эту книгу вы? С каким впечатлением?
5. Творческую эволюцию Пушкина можно рассматривать и как путь к осознанному одиночеству, глубокому индивидуализму. Я, я, я — вот главное из последних слов Пушкина. Гоголь, напротив, кажется художником, стремящимся из одиночества вырваться, ищущим причастности к общему делу. Мы, мы, мы — вот местоимение, которое на все лады непрестанно склоняет Гоголь, потому что не может и не хочет жить, если его личный опыт и его личное дело не станут опытом и делом всей России. Почему гоголевский тип творческой эволюции (от “я” к “мы”) оказался ныне менее востребован в российской литературе, чем пушкинский?
6. “Новый Гоголь явился!” — легендарная фраза по поводу “Бедных людей” Достоевского. Когда, с вашей точки зрения, являлся последний “новый Гоголь”? И возможно ли еще его появление?
7. Видите ли вы ныне, в начале XXI века, в произведениях Гоголя нечто такое, что не было видно исследователям и читателям XIX и XX веков?
8. Останется ли через сто лет в российской литературе имя Гоголя? Или оно станет “собственностью” украинской литературы?
Михаил Кураев, писатель
1. Смею предположить, что у каждого — “свой” Гоголь. Точно так же, как свой Пришвин, Маяковский, Флобер… Дело не в имени, а в природе чтения. Каждый читатель — исполнитель сочинения. И характер, качество “исполнения” меняются вместе с нами. Мой Гоголь школьных времен, институтских, нынешних — весьма отличные авторы.
А что за интерес подверстать Гоголя к Гомеру, Бальзаку, Гюисмансу?..
Для диссертанта тема “Гоголь и Гофман”, может быть, и раздолье, а мне, читателю “Страшной мести”, “Вия” и “Портрета”, никакие переклички ровным счетом ничего не добавляют. Куда интересней находить в “Гансе Кюхельгартене” “хлебниковские” строки, а в “Сорочинской ярмарке”, “Майской ночи” и “Старосветских помещиках” — “платоновские”.
“Горы горшков, закутанных в сено, медленно двигались, скучая своим заключением и темнотою”. Было такое до Гоголя? По-моему, не было.
“Эх вы, замысловатые девушки! — протяжно произнес Каленик… И косвенными шагами пустился бежать за ними”.
Афанасий Иванович — “Мутными глазами он смотрел на нее, как бы не понимая значения трупа”.
“…Я вам, Иван Иванович, всю морду побью!” — вот подарил так подарил!
Вот он — мой Гоголь, не переводимый ни на какой иной язык и едва ли доставляющий другому точно такую же, ни с чем не сравнимую душевную радость и простор для воображения. А тонкому вкусу В. В. Набокова, к примеру, “малороссийские” сочинения Гоголя претили. Каждый у классика берет, сколько может взять, и на всех хватает!
2. Есть большая, как мне кажется, опасность литературоведческого комментария к таким сложнейшим социальным и политическим катаклизмам, как революция.
Журналистский, лекторский эффект очевиден: “Сбились мы, что делать нам? В поле бес нас водит, видно…” (Аплодисменты.) “Россия полна мертвыми душами и ревизорами…” (Продолжительные аплодисменты.) “В образах Гоголя и Достоевского, в моральных оценках Толстого можно искать разгадки тех бедствий и несчастий, которые революция принесла нашей родине…” (Шуршание конспектирующих карандашей.) Искать-то можно, да найдем ли “разгадки тех бедствий и несчастий”.
Чичиков и Хлестаков помогут разгадать “загадку” разбойника Фрунзе и “лапочки” Колчака (см. ленту “Адмиралъ”), мясника Троцкого и “душки” барона Врангеля? Да и “Страшная месть” не поможет увидеть связь между расправой 9 января 1905 года и екатеринбургской расправой 1918 года.
Глава в упомянутой статье Бердяева, посвященная Гоголю, названием перекликается с известной статьей о Толстом и русской революции: “Гоголь в русской революции”.
Любовь и восхищение Гоголем очевидны, но сколько натяжек. Да каких! По Бердяеву, надо все зло мира считать “болезнью русской души”.
“В стихии русской революции обнаруживается колоссальное мошенничество, бесчестность как болезнь русской души”.
Когда без всякой “русской революции” приговаривают к смертной казни (не исполняя ее) за колоссальное мошенничество и бесчестность президента и премьер-министра Республики Корея, это тоже болезнь “русской души”? А в Корее, кстати сказать, школа воспитания государственных чиновников существует с IX века! Может быть, колоссальное мошенничество и бесчестность — “болезнь корейской души”? Эту “болезнь” находим и будем находить, пока “священная собственность” будет править людьми, а не служить людям. И спасибо Николаю Васильевичу Гоголю за то, что показал, как протекает эта всемирная пандемия на российских просторах.
И совершенно напрасно именем Гоголя украшать свои грезы: “Гоголю открывалось бесчестье как исконное русское свойство”. В “Майской ночи”? В “Тарасе Бульбе”? В “Женитьбе”? В “Портрете”? А чувство чести Радищева, Лунина, Пушкина, Толстого Льва Николаевича, Чехова Антона Павловича, оно напрокат где-то взято? Не русское? И уж точно не “исконное”.
Хотелось бы поменьше беллетристики, поменьше журналистики, поменьше пропаганды и агитации в анализе и оценках всех трех, а не одной русской революции.
Бесы? Хороший тон заставляет искать и видеть бесов только в лагере революционеров, а разве мы не видим их (или не хотим видеть?) вокруг государей-императоров, да еще и на особом положении. Победоносцев, Катков, кн. Мещерский Владимир Петрович, с его угодливым и не умеющим угодить “Гражданином”, или министр просвещения, а потом внутренних дел ( мастер на все руки!) граф Толстой Дмитрий Андреевич, душитель реформ Александра Второго. А Распутин? Как же его-то забыл проникновенный Николай Александрович Бердяев? Не нашлось Григорию Ефимовичу прототипа ни у Гоголя, ни у Достоевского, потому и не вспомнил. И прибили Григория Ефимовича никак не кузнец Вакула с Тарасом Бульбой или Петенька Верховенский с подсказки Ставрогина, а уж такие благородия, что дальше некуда. Бесы наущали грабить помещичьи усадьбы, а кто научил барона Ливена, товарища министра финансов, украсть две тысячи десятин казенных земель? Ну, чем не Чичиков? Брал из запасных башкирских земель две тысячи степи, а когда взял, оказалось, что там строевой лес… Далеко Чичикову до барона Ливена! И царский поезд с образцовым государем-императором Александром Третьим и всем его семейством в 1888 году кто под откос пустил? У Софьи Перовской с Желябовым не получилось, а у Чичиковых, владевших дорогой, где можно было лопатами шпалы выгребать, получилось. Желябова за соучастие в покушении на виселицу, а адмирала Посьета, после трех кругосветных плаваний ставшего министром железных дорог, после катастрофы в Борках государь пожаловал в члены Государственного совета. Вроде и не похож Александр Третий на Манилова, а посмотришь, и Собакевич, и Манилов, и Костанжогло…
Так что, когда речь идет о социальных процессах и политических и хочется разгадать “причину бедствий и несчастий”, лучше, на мой взгляд, оперировать все-таки не образами, а фактами. Кто, где, когда что делал и кто за что и как должен нести хотя бы моральную ответственность.
А данные нам классиками, и Гоголем в первую очередь, типы русской жизни, помогают быстрее распознать суть хлестаковых, ноздревых и городничих при власти, то-то они поспешили убрать имя Гоголя с карты нынешнего Санкт-Петербурга.
3. Белинский был прав как Белинский.
А Гоголь был прав как Гоголь.
Горькая, трагическая страница нашей отечественной истории. О какой правоте может идти речь? Достаточно того, что Гоголь в письме Белинскому из Остенде 10 августа 1847 года сказал: “Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды… Покуда мне показалось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе Россию, что многое изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно сызнова узнавать все то, что ни есть в ней теперь”.
Предмет тяжкий, неподъемный, не для анкеты это вопрос, или он задан для того, чтобы этак, на юбилейном скаку, присудить правоту юбиляру?
4. На склоне лет Лев Николаевич Толстой стал проповедником, думаю, ему было утешительно видеть в Гоголе своего гениального предтечу.
5.“Мы” дискредитировано многолетней лукавой эксплуатацией этого знака. Девиз нынешнего времени: “Умри сегодня, а я умру завтра” не оставляет места “мы”.
Однако пушкинское “я” и “я”, “востребованное” сегодня, в моем представлении величины не пересекающиеся.
Пушкинское “весь я не умру… долго буду тем любезен я народу”… Пушкинское “я” ищет “покой и волю”, а сегодняшнее “я” ищет с загодя распахнутой пастью халявы вволю. Пушкинскому “я” — покой, а нынешнему “я” — прикид, прикол, а в конце — премию.
Так что нынешний “тип творческой эволюции” ровно не имеет никакого отношения ни к Гоголю, ни к Пушкину.
6. Для меня, увы, Гоголь явился первый и последний раз в лице великого дарителя читательского счастья.
С вопросом о возможности появления “нового Гоголя” следует обращаться к просвещенным гадалкам или детям. А если всерьез допустить такую возможность, то страшно подумать: семь Гоголей, если “новый” в принципе возможен, так чего уж мелочиться, просто запастись терпением. Одиннадцать Пушкиных! Шесть Шолоховых… И полный невод золотых рыбок!
8. Если через сто лет уцелеет Россия, останется в русской литературе и Гоголь.
Если через сто лет уцелеет Украина, боюсь, что при обратном переводе Гоголя с украинского на русский читатель узнает совершенно “нового” Гоголя. Уже сейчас в переводах Гоголя на украинский, к примеру, слово “русский” заменяется словом “казак”.
Имел возможность убедиться, читая лекции в университетах Южной Кореи, как хорошо знают, изучают и высоко чтят там Гоголя. В переводах с английского!!! Это какой же силищей обладает гений, если, даже дважды растворенный в иных, таких далеких от нашего языках, способен опьянять и возвышать душу! Думаю, что и в переводах на антироссийский язык Гоголь сохранит себя как великий русский писатель. Ни “Мертвые души”, ни “Шинель” на хуторок близ Диканьки не перетащишь.
Владимир Елистратов, писатель, доктор филологических наук
1. Мой Гоголь — это язык Гоголя. Все остальное для меня вторично. Язык — это, так сказать, “сухой остаток” творчества любого гениального писателя. В литературе, говоря “по-античному”, Катарсис достигается только через Логос (Логос здесь равен Мимесису). А если выражаться нормально, прелесть гоголевского текста заключается в том, что он доставляет радость сам по себе. Ни один взяточник не перестанет брать взятки, прочитав “Ревизора”. Ознакомление биржевых спекулянтов с образом Чичикова никак не повлияет на развитие финансового мирового кризиса. Гоголь в конечном счете (хотя он думал иначе) никого никуда не зовет, не воспитывает, не улучшает, никого не обличает и не клеймит. Он просто доставляет просветляющую радость читающему, если этот читающий способен эту радость испытать. И это не “блаженное мурлыканье”, не эстетика, а нечто глубоко природное, вроде северного сияния или цветения сакуры. Именно поэтому магия его текста рациональным путем объяснена быть не может.
2. Ни один из персонажей “Мертвых душ”, “Ревизора” и других произведений Гоголя никогда не вызывал у меня того праведно-революционно-обличающего “омерзения” и “содрогания”, которые почему-то упорно испытывают интерпретаторы Гоголя. Собакевич, Хлестаков, Земляника… Все это, как сказал Воланд, “люди как люди”. Вполне симпатичные ребята. Слегка “гиперболизнутые”. Ну и что? У меня на работе в МГУ этих городничих и ляпкиных-тяпкиных пруд пруди. И у меня с ними вполне приличные отношения. Я их очень уважаю. Никогда я не понимал и их (этих персонажей) какой-то сугубой и исключительной “русскости”. Это совершенно интернациональные типы. Разве персонажи Свифта или Мольера — обязательно англичане или французы? А те, кто в дантовском аду, — итальянцы? Ситуация с приездом ревизора — классическая сценка из жизни какого-нибудь провинциального немецкого, французского, китайского или латиноамериканского городка. Чичиков — чистый американец, делающий деньги из воздуха. Европейские и американские чиновники воруют точно так же, как чиновники города NN. То, что творится в аппарате Евросоюза, — это никакому Гоголю не снилось. Там “списывают” и “приписывают” миллиардами. Я не верю ни в какое особенное “уважение к человеческому достоинству” на Западе. Там просто намного дольше, чем у нас, существует жесткая и эффективная карающая юриспруденция. А где она заканчивается — такое же хамство, как и у нас. Я неоднократно сталкивался и с французскими плюшкиными и с немецкими собакевичами, и с итальянскими ноздревыми. Знал даже одну симпатичную индуску-коробочку. Гоголь — абсолютно всемирный гений. И хватит нам уже приписывать себе то, что свойственно всему миру.
3. В полемике Белинского и Гоголя было право полное собрание сочинений Гоголя. Противопоставление Гоголя-художника Гоголю-мыслителю — это издержки общеевропейского так называемого картезианского аналитического мышления. Европейцы очень любят все дробить и все ставить на отдельные полочки. Вот философия, вот искусство, вот религия, вот лингвистика, вот литературоведение. А что там у них на Востоке? Что такое “Бхагавадгита”? Да все разом — и философия, и религия, и мораль, и лингвистика с литературоведением и культурологией в придачу. И никаких картезианских форматов. Гоголь, который глубоко, по моим понятиям, восточный человек, — это Единая Личность. А вопрос о том, какое полушарие мозга у него было лучше развито, — это не самый интересный вопрос. Им пусть займутся психолингвисты (кстати, если уж и дальше “разворачиваться в марше”, есть такая область знания, как психиатрическое литературоведение, не к ночи будь помянуто: там четко и ясно расставлены диагнозы всем классикам мировой литературы).
4. Лев Толстой, этот “человек наоборот”, и не на склоне лет, и на склоне лет очень любил приходить в восторг от того, что большинство людей презирало, и презирать то, от чего другие приходили в восторг (Рафаэль, Шекспир и т. д.). “Выбранные места” я пытался перечитывать лет пять назад. Честно скажу: где-то странице на десятой отложил в сторону, взял “Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича” и получил колоссальное удовольствие. Наверное, надо еще немного постареть, очутиться на толстовском “склоне лет” и еще раз перечитать “Выбранные места”. Возможно, восторг придет. В сущности, в “Выбранных местах” Гоголь говорит вещи, для меня само собой разумеющиеся, правда, сейчас, а тогда, наверное, для многих это было что-то новое. По-моему, нормальный консерватизм, попытка разобраться в своих грехах прошлого. Василий Розанов сказал, что Гоголь — бес, “боязливо хватающийся за крест”. Не знаю. Мне кажется, человек по-своему, как мог, думал о душе. Сообразно складу своей очень-очень непростой души.
5. Мне представляется, что это слишком схематично (от “я” к “мы” и от “мы” к “я”), хотя схема симпатичная. Вообще-то, русские местоимения очень коварные. “Мы” — это и “я” (мы, Николай Второй), и “он” (мама о сыне: “Мы уже ходим ножками”), и “вы” (доктор пациенту: “Открываем ротик”), и “мы” без “я” (во время олимпиады в Москве один профессор говорил немцам: “Мы построили этот спортивный комплекс”, на что немцы спросили его: “Вы строитель?”), и зловещее тоталитарное замятинское “Мы” и т. д., и т. п. “Я”, как выразился милновский кролик, тоже “бывают разные”. Я не думаю, что Гоголь шел строго от “я” к “мы”. А Пушкин от “мы” к “я”. Все-таки у Пушкина было сонмище любовниц, друзей, жена, дети. А у Гоголя ничего этого не было. Пушкин реализовал свое земное “я–мы” и позволил себе в конце жизни сосредоточиться на себе. Гоголь же ушел в “мы” (религиозное, социальное, мистическое, какое угодно) в поисках себя, впрочем, все это, конечно, в высшей степени туманно и сомнительно.
6. “Последний Гоголь”, если принимать условия заданной словесной игры, — это, конечно, Булгаков. Гоголь в первую очередь — мистик. Я думаю, это самый мистический русский писатель. Мистический — по большому счету. Заигрывания с мистикой были всегда, особенно в эпоху так называемого Серебряного века. Но это не тот уровень. Гоголь же “играл по-крупному”. И, надо сознаться, “доигрался”. Я выражаюсь нарочито резко. Не случайно “Мертвые души” — это “римейк” наимистичнейшей “Божественной комедии”. Аналогично: мистик Булгаков апеллирует к наизагадочнейшему “Фаусту”. Булгаков — это вершина русского мистицизма XX века. И первой приметой этого мистицизма является смех, переплетающийся невидимыми нитями со смертью. Бывает смех вполне объяснимый лингвистически, литературоведчески, культурологически. Рабле, Стерн, Свифт, Твен — это, конечно, титанические фигуры и “матерые человечища”. Но их смех рационалистически все-таки объясним. Гоголь же, несмотря на то, что Андрей Белый написал “Мастерство Гоголя”, Борис Эйхенбаум “Как сделана └Шинель“ Гоголя”, и еще многие-многие замечательные исследователи написали не менее замечательные исследования, остается (он, Гоголь) глубинно необъясним. То же можно сказать и о Булгакове. Но это отдельный разговор. Явление нового Гоголя в XXI веке неизбежно, но для этого, как это ни печально, необходимо какое-то колоссальное историческое потрясение, может быть, катастрофа. И попытка ее осмыслить неизбежно приведет к появлению нового мистического гения, тексты которого будут очень-очень смешны и необъяснимы.
7. Было бы большой наглостью утверждать, что я вижу то, чего не увидели очень серьезные люди в XIX и XX веках. Но все равно что-то обязательно будет увидено. Это свойство классики: быть тем, что проясняет мозги во все времена. Скажем, возвращаясь к вышесказанному, Чичиков с его аферой — это наипрозрачнейшая метафора современного так называемого финансового кризиса. Гоголь просто не договорил, чем это кончится. А в сущности, он тогда уже понял то, что мы сейчас только начинаем понимать. “Финансовый кризис” — это лишь вершина айсберга. У нас (в России и в мире) сейчас, по крайней мере, из трех областей человеческой деятельности (сейчас я их назову) полностью ушла мораль. Во-первых, это так называемый бизнес, где уже давно никаких “слов купеческих”, которые дороже жизни, нет и быть не может. И у нас, и на Западе, и на Востоке. Во-вторых, это так называемая политика. Без комментариев. В-третьих, это так называемый воровской мир. А может быть, это даже во-первых, потому что политики и брокеры — это те же воры. В воровском мире жизнь “по понятиям” (и у нас, и на Западе, и на Востоке) кончилась примерно в одно и то же время, где-то лет десять-пятнадцать назад. Так что Чичиков — это классический “архетип” жулика-политика-предпринимателя. И на тройке, в которой он сидит, Россия уносится в неизвестные дали. Причем уносится именно сейчас, в начале XXI века, а не тогда, когда писал Гоголь. Я думаю, что это одна миллионная часть тех новых интерпретаций Гоголя, которые будут возможны в XXI–XXII веках.
8. Останется. “Собственностью” украинской литературы он стать не может по причине языка, на котором он писал. А писал он по-русски. И вместе с тем Гоголь — крупнейший украинский прозаик. И здесь надо оговориться. Он крупнейший малороссийский прозаик. Гоголь писал тогда, когда было четыре русских диалекта: белорусский, малоросский, северовеликорусский и южновеликорусский. Но выбрал-то он северо-великорусский диалект. Я могу не совсем корректно воспроизводить термины, но смысл именно такой. Кто же мог предположить, что в дальнейшем белорусский и малоросский из диалектов перерастут в отдельные языки? Конечно, самой расплывчато-политкорректной с точки зрения филологии была бы следующая формулировка: Гоголь — великий восточнославянский писатель. Но современных украинских политтехнологов эта формулировка вряд ли удовлетворит. Можно сказать, что Гоголь — великорусский писатель малоросского происхождения. Это тоже не доставит им геополитического удовлетворения. Но, честно говоря, все это довольно скучно, сиюминутно, и время поставит все точки над i в слове Гоголь, которое, судя по всему, должно было бы звучать как Гiгiль. По аналогии “подросток” — “пiдросток”, “обмануть” — “пiдмануть”, “говно” — “гiвно”. Но Гоголь, вы уж меня простите, никакой не “пiдросток” и тем более не “гiвно” и никого не хотел “пiдмануть”. Он наш, общий, общеславянский. Тем более что историки языка говорят о том, что слово “гоголь”, несмотря на то, что есть некие прусские и другие колебания в сторону “гойгель”, “гайгель” и т. д., явно под влиянием германских языков, в конечном счете сводится не только к восточнославянскому, но и к общеславянскому gogol (см. этимологический словарь М. Фасмера). Аналогичные огласовки настойчиво присутствуют и у западных, и у южных славян. Так что я бы назвал Гоголя без всякого пафоса не только общевосточнославянским классиком, но и классиком всеславянским. Ну а уж то, что он всемирный, даже вопросов нет.
Елена Иваницкая, культуролог
1. 8. Отправившись в прошлом году в Рим, я, разумеется, взяла с собой Гоголя — “Мертвые души”. Первый том и всё сохранившееся из второго. Перечитывала в волшебно подходящих условиях — в тех самых, которые вдохновляли гения. “Сияли резко и ясно углы и линии домов, круглость куполов, статуи Латранского Иоанна и величественный купол Петра, вырастающий выше и выше по мере отдаления от него…” Честно признаюсь, осталась в полнейшем недоумении. Что это? О чем это? Кто эти люди? Впрочем, люди как люди. Не карикатуры, не злодеи. Сразу вспомнилось, как трогательно В. Н.Топоров защищал создание от создателя — Плюшкина от Гоголя. Однако общее впечатление вполне могу назвать блаженным. Даже и мурлыканьем. Но “блаженное мурлыканье” — это звучит нехорошо (в рамках нашей суровой и трагической ментальности). Поэтому попробую переформулировать. Это была радость погружения в маэстрию языка, которому удается совершить редкостное чудо: освежить у читающего способность видеть, слышать, воспринимать. Надеюсь, что через сто лет в России останется русский язык. Значит, останется и в российской литературе имя Гоголя.
2. 3. 4. Если назвать полемикой то, что произошло между Гоголем и Белинским из-за “Выбранных мест…”, то Гоголь вышел победителем тогда и остается им по сию пору. К сожалению. Но разве это был спор? Гоголь нарисовал фундаменталистскую православно-государственническую утопию, а Белинский закричал, срывая голос, что не хочет такой жизни ни для себя, ни для России. Я тоже не хочу. Но мало ли чего мы с Белинским не хотим! Гоголь, художник-мыслитель, глубже проникал в корни отечественной ментальности, лучше “чуял” ее, вот мы и живем “по-гоголевски” уже полтора века. Ничего тут хорошего нет, но выбраться из этих “выбранных мест” пока не получается.
Впечатления от перечитывания книги ужасные, конечно. Отталкивающие. Вместе с тем многое становится понятным даже и в сегодняшних наших болезнях. Ну вот хотя бы.
Независимого суда как не было, так и нет. Гражданского правосознания как не было, так и нет. И не будет, припечатывает Гоголь, потому что не надо: в высшем, божественном смысле виноваты обе стороны. А в особенности в том, что не договорились между собой сами, а пошли в суд. В высшем, божественном смысле никакое правосознание невозможно, потому что ложно, потому что виноват каждый и всякий, потому что искать юридическую правду — это поддаваться чуждым русскому человеку “пустым европейски-рыцарским понятиям”.
Над нашими дорогами мы как рыдали, так и рыдаем. Незачем рыдать, утешает Гоголь: “Что выиграло человечество через эти железные и всякие дороги?”. Из прекрасного римского далека утешает, где отличные дороги прокладывались еще две тысячи лет назад. Дороги — это “дрянь”, поясняет мыслитель, и “в России давно завелась бы эта дрянь сама собою, с такими удобствами, каких и в Европе нет”, если бы… Коротко говоря, если бы мы исправились внутренне. Зачем, исправившись внутренне, заводить “дрянь”, от которой человечество ничего не выигрывает, этого мыслитель не поясняет.
“Позор Белинскому!” — провозглашал Александр Блок весной 1918 года (в статье “Что надо запомнить об Аполлоне Григорьеве”): на совести Белинского великий грех перед Гоголем. Критик не увидел, что в “Переписке” — “правда, человек, восторг, Россия”! “Мы опять стоим перед этой книгой: она скоро пойдет в жизнь и в дело” — как в воду поэт глядел. И очень скоро стал жертвой сбывшегося пророчества. Пошла книга в жизнь и в дело — стараниями большевиков. Книгу они, правда, спрятали под спуд, а козыряли письмом Белинского, но поступали по гоголевским рекомендациям.
Белинского до бешенства доводило письмо “Русский помещик”. Очень понятно. Как еще можно относиться к такой гадости?
Собери мужиков, внушает мыслитель, “скажи им, что заставляешь их трудиться вовсе не потому, чтобы нужны были тебе деньги на твои удовольствия, и в доказательство тут же сожги ты перед ними ассигнации, чтобы они видели действительно, что деньги тебе нуль; но потому ты заставляешь их трудиться, что богом повелено человеку трудом снискивать себе хлеб, и прочти им тут же в святом писании, чтобы они это видели”.
Вряд ли какой-нибудь помещик когда-нибудь рискнул применить на практике эти советы Николая Васильевича. Нельзя. Опасно. За такое измывательство можно поплатиться. Красного петуха пустят!
А советским людям все это было досконально знакомо. “Состоится партсобрание, явка обязательна”. Собирали партпомещики мужиков и десятилетиями твердили — то самое, что Гоголь и советовал. “Устрой так, чтобы на всех легла ответственность”, “Чтобы они видели ясно, что ты во всем, что до них касается, сообразуешься с волей Божьей”.
Божья воля, светлое будущее, высочайшие идеалы — это отмычка универсальная. Ты что, неумытое рыло, против счастья всего человечества? “Растолкуй им ясно, что они не затем, чтобы только самим хорошо жить, но чтобы и других учить хорошему житью, и что это их долг”. А чтобы мужик лучше понимал свой долг, “по-настоящему ему не следует и знать, есть ли какие-нибудь другие книги, кроме святых”. Очень знакомо. То есть “святыми” у коммунистов были другие книги, но знать что-то, кроме них, тоже не следовало. Разве что особо допущенным.
Очень зло и горько возмущался Гоголь нашей отечественной манерой: “Еще и дела не сделавши, им хвастаются. Хвастаются будущим!” Точно-точно. Коммунисты будущим исхвастались. Но и сам Гоголь тоже: “Пройдет десяток лет, и вы увидите, что Европа приедет к нам не за покупкой пеньки и сала, но за покупкой мудрости”.
Некоторые подробности “Переписки” настолько нелепы, что невозможно решить, всерьез Гоголь пишет или насмехается. Например, что коррупция происходит от дамских нарядов, а голод — от модных шляпок. Впрочем, Лев Толстой, и кажется, всерьез, говорил то же самое.
5. На трагическом примере Гоголя особенно ясно видно, насколько это опасная и для всех вредная стратегия, когда энтузиаст не может и не хочет жить без того, чтобы его личное дело и личный опыт стали опытом и делом всей России. Гоголю “открылось”: нам (мы, мы, мы!) нужны “невыносимейшие неприятности”, всепубличные оплеухи, несчастья, болезни, позорнейшие оскорбления “на виду у всех”. Ко всему этому вдобавок — многократное перечитывание “Выбранных мест…”. А теперь представим себе, что все это сбылось: мужики и помещики, аристократы и чиновники, капитаны-исправники, поэты и каждая губернаторша — все они болеют, отвешивают друг другу затрещины, подвергаются несчастьям и позору и штудируют “Выбранные места…”… Разве Гоголю стало бы легче в его настоящей беде? А беда страшная — не пишется! Второй том └Мертвых душ“ не получается! Ты им доволен ли, взыскательный художник? Нет, художник недоволен, художник в отчаянии. Он не шутя просит читателей написать второй том вместо него. “Кто б ты ни был, мой читатель… но если тебя вразумил бог грамоте и попалась тебе уже моя книга, я прошу тебя помочь мне”. “По поводу └Мертвых душ“ могла бы написаться всею толпою читателей другая книга, несравненно любопытнейшая…”
Творческая неудача — вот ужасное одиночество писателя. И я не представляю, как “мы” и какие “мы” могли бы ему в этом помочь.
А что касается оплеух и позора, то… Практикуйте в индивидуальном порядке, если нравится, а “нас” оставьте в покое.
Галина Ребель, критик, доктор филологических наук
1. Думаю, что оценки Аксакова и Шевырёва с одной стороны и Белинского с другой не являются взаимоисключающими, как это казалось самим оппонентам. И взгляд на Гоголя из Серебряного века как на “инфернального” художника, мистика не отменяет предыдущих определений. “Бог дал мне многостороннюю природу”, — писал Гоголь по поводу своего характера, однако суждение это справедливо и относительно творчества. Большой художник — явление сложное, многомерное, “многослойное”, не поддающееся однозначному исчерпывающему определению, так что это тот самый случай, когда каждое лыко в строку, если, конечно, это “лыко” соприродно дарованию, а не пришпилено к нему ради красного словца.
Что касается эстетского “блаженного мурлыканья”, то и такое отношение к Гоголю вполне возможно, хотя, изолированное от других подходов и абсолютизированное, сужает масштаб творчества.
Исходя из вышесказанного, “мой Гоголь” — писатель многогранный и именно этим интересный.
2. Задолго до Бердяева современник Гоголя Степан Шевырёв писал: “…всматриваясь все глубже и пристальнее, мы наконец заключим, что Чичиков в воздухе, что он разлит по всему современному человечеству, что на Чичиковых урожай, что они, как грибы, невидимо рождаются, — что Чичиков есть настоящий герой нашего времени…”
Все это словно сейчас сказано. Сцены из Гоголя — демонстрация бессмертной чичиковщины, ноздревщины, маниловщины, хлестаковщины — стали привычными в сегодняшней общественно-политической и социально-экономической жизни, пожалуй, даже с перехлестом относительно Гоголя: и у Чичикова, и у Хлестакова все-таки были какие-то тормоза и способность адекватной самооценки, а сегодня и в жизни, и на нашей всероссийской сцене — телеэкране — такое порой увидишь, на что и пьяный Хлестаков вряд ли решился бы. При этом зрелища и поступки такого рода востребованы публикой, приносят успех, по крайней мере — популярность, и воспринимаются если не как норма, то как “прикольные”, вполне допустимые и даже вызывающие желание подражать. Тем более необходим Гоголь — не “новый Гоголь”, о чем ниже, а тот самый Николай Васильевич Гоголь, единственный и неповторимый, чтобы с его помощью удерживать от окончательного обрушения сильно перекошенную систему социально-нравственных координат, чтобы окончательно не утратить чувство реальности и адекватное представление о кривизне нашей национальной рожи.
3. По-моему, в споре Белинского с Гоголем прав был Белинский. В приведенном высказывании есть неизбежный схематизм — художник включает в себя мыслящего человека, иначе быть не может, однако мысль, выраженная прямо, и мысль, воплощенная художественно, — две разные мысли, и вторая — если речь о подлинном художестве — всегда неизмеримо богаче, объемнее, “емче” первой. С точки зрения Бердяева, Достоевский — “великий, величайший мыслитель прежде всего в своем художественном творчестве, в своих романах. В публицистических статьях сила и острота его мысли ослаблена и притуплена”, когда он начинал проповедовать, “уровень его мысли понижался, идеи его упрощались” — вот именно об этом и говорил задолго до Бердяева по поводу Гоголя Белинский. Интересно, что Достоевский сделал блистательную пародию на Гоголя-проповедника в “Селе Степанчикове и его обитателях”, очень точно, остро и очень ядовито запечатлев заведомо несостоятельную претензию на моральное и духовное предводительство, однако впоследствии сам — опять-таки за пределами художества — не удержался от искушения и наступил на те же грабли.
Говоря о связке Гоголь — Белинский, следует напомнить слова Аполлона Григорьева: “Он шел ‹…› с Гоголем рука об руку, толкуя, поясняя его, разливая на массу свет его высоких произведений. Гоголь стал литературным верованием Белинского” — “живым, пламенным” верованием. Именно Белинский открыл, то есть объяснил, явление Гоголя русской публике и сам же, словно предвидя грядущие попытки перечеркнуть его заслуги, совершенно справедливо заметил, что “после появления “Мертвых душ” много найдется литературных Колумбов, которым легко будет открыть новый литературный талант… Но не так-то легко было открыть его, когда он был еще действительно новым”. Все, сказанное о Гоголе после Белинского, присовокупляется к оценкам Белинского, уточняет, углубляет, но ни в коей мере не отменяет их.
Что касается финального категорического расхождения во взглядах, то, разумеется, у Гоголя было право изменить направление своих мыслей и характер своих посланий к соотечественникам, но не “Выбранные места из переписки с друзьями” сделали его великим русским писателем — тем писателем, которого со всей присущей ему публицистической силой и страстью защищал Белинский от Гоголя-проповедника в знаменитом “Письме”. Белинский защищал Гоголя, понимавшего, что “бывают времена, когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколение к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости”, и показывавшего эту глубину с неведомой дотоле художественной силой, — от Гоголя, который вдруг “прозрел”, что “чем больше всматриваешься в организм управления губерний, тем более изумляешься мудрости учредителей: слышно, что сам бог строил незримо руками государей”; от Гоголя, полагавшего, что учить мужиков грамоте незачем, что мужикам “не следует и знать, есть ли какие-нибудь другие книги, кроме святых”, что им должно внушать мысль о необходимости беспрекословно “покоряться той самой власти, под которой родились, потому что нет власти, которая бы не была от бога”; что благополучие крестьян зависит исключительно от их благонравия и религиозного рвения, ибо “в которую деревню заглянула только христианская жизнь, там мужики лопатами гребут серебро”…
Как тут не вознегодовать неистовому Виссариону, видевшему в Гоголе писателя, который “своими дивно художественными, глубоко истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России”? В отличие от Гоголя-проповедника, Белинский уповал не на априорную правоту и мудрость власти, не на мистические прозрения и чудеса, а на реальные, практические меры преобразования национальной жизни: “Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого выполнения тех законов, которые уже есть”. Как не видеть того, что последний пункт этой короткой программы и по сей день остается самым живым, современным национальным вопросом в России?
4. Перечитывала недавно. Из сказанного выше понятно, что восторга Толстого не разделяю. В этой книге немало верных и интересных суждений, но общий ее дух, общий смысл послания к читателю Белинский уловил верно. А с Толстым произошло то же, что и с Гоголем, и с Достоевским и чего проницательно опасался восхищавшийся его талантом Тургенев: “Что бы он ни делал — будет хорошо, если он сам не исковеркает дела рук своих. Философия, которую он ненавидит, оригинальным образом отмстила ему: она его самого заразила — и наш враг резонерства стал резонерствовать напропалую! Авось это все с него теперь соскочило — и остался только чистый и могучий художник!”
5. Художество — дело глубоко индивидуальное, художник по определению одиночка, и Пушкин это, как и многое другое, прекрасно понимал, и был честен, и не слагал с себя ответственности, и не становился в позу пророка, хотя и написал своего “Пророка”. Пушкинское “я” — свидетельство адекватности, трезвости мысли и ответственности, свидетельство той самой “героической мудрости”, о которой очень точно написал Мережковский. Что касается позднего Гоголя, то это во многом тот случай, когда самоуничижение паче гордости.
6. Следует уточнить, что, согласно легенде, в ответ на эту фразу Некрасова Белинский сыронизировал: “У вас Гоголи-то как грибы растут”, потом согласился, а позже, уже по прочтении “Двойника”, выразил разочарование. И Достоевский действительно не был новым Гоголем — более того, он в уже “Бедных людях” устами своего героя совершенно сознательно и принципиально дистанцировался от Гоголя и его художественной манеры. Он был не Гоголь — он был Достоевский. То же можно сказать о каждом новом большом художнике. Традиции в литературе безусловно существуют, но следование традиции всегда означает и ее преображение, так что по поводу каждого случая появления большого художника можно, конечно, ради красного словца сказать: “Новый Гоголь (Тургенев, Толстой, Достоевский) явился”, однако художник состоится только в том случае, если, показавшись поначалу повторением великого предшественника, тут же разочарует и одновременно очарует заново, совершенно по-своему.
Думаю, что нужны не новые Гоголи, а новые великие имена. И они есть. И будут.
7. Ответ на такой вопрос требует тщательного изучения всего, как теперь модно выражаться, корпуса литературоведческих и литературно-критических текстов, посвященных Гоголю, так что ответить на него с ходу не могу, вернее, отвечу отрицательно.
8. Смешной вопрос. Потому что совершенно очевидно: и через сто, и через двести, и через триста лет Гоголь останется тем, кем он был, — великим русским писателем.
И в то же время вопрос вполне резонный в нынешнем политическом контексте. Жаль, не нашлось пока писателя гоголевского масштаба и склада дарования, чтобы ситуацию “перманентного развода” России и Украины оформить художественно.
Гоголь и его творчество — нагляднейшее свидетельство того, что все попытки разделиться на историческом, культурном, ментальном уровнях — чистой воды политические манипуляции. У России и Украины — один корень, одна история и даже язык первоначально один, а сегодня хотя и два, но очень близких. Россия и Украина связаны множественными неразрывными узами, в том числе и в первую очередь — кровными узами, и Гоголь принадлежит и России, и Украине, вместе, а не порознь, Гоголь символизирует эту неразрывную связь, а все дебаты на темы о том, чей он, — от лукавого.
Вера Калмыкова, критик
1. “Своего” Гоголя у меня нет, поскольку мне достаточно “брюсовского”. Почему-то сейчас мало кто помнит, что в апреле 1909 года В. Я. Брюсов на торжествах по поводу открытия памятника Гоголю прочитал доклад “Испепеленный. К характеристике Гоголя”, который вскоре издал как статью. Основная мысль у Брюсова — что Гоголь ни в коем случае не является реалистом, что он — “фантаст” и создает мир, имеющий весьма мало общего с внехудожественной реальностью и ни в коей мере не аналогичный ей. Этот подход оказался революционным в гоголеведении и по сей день актуален для той группы гоголеведов, которым анализ художественных текстов интереснее квазипрофессиональных коллективных радений вокруг “религиозности”, “мессианства”, “особого пути России”, вульгарно понятых “Выбранных мест” и т. п. Если кому интереснее узнать подробнее — отсылаю к своему отчету о Пятых гоголевских чтениях “Гоголеведение └чистое“ и └нечистое”” (НЛО, 2005, № 76). Там все это очень хорошо видно…
2. Ну, разумеется: Россия-то не перестала быть Россией. Реалии или процессы — новые, реакции на них — “старые”, психологически предсказуемые. Века этак с XII, может, и раньше. Даже скучно.
Я однажды имела возможность наблюдать писателя Э. Лимонова в естественной для него среде обитания. Он обитал, я наблюдала, около часу, наверное. И поразилась: ведь это же, это же — социально адаптированный, поднабравший образования, социализовавшийся, цивилизовавшийся, поверивший в свои силы… Хлестаков! Просто один в один — с учетом, разумеется, новых условий существования. Чудо, какое попадание! Талантливый и “зажигающий”, — а кто сказал, что гоголевский Хлестаков бездарен? То есть говорили-то как раз многие, но правы ли они?
Правда, порой наших сограждан трудно идентифицировать однозначно — гоголевские они или все-таки салтыковско-щедринские. Но это лишь доказывает, сколь глубоко связаны наша действительность и словесность.
3. В этой полемике, я думаю, права — или не права, кто как захочет интерпретировать, — Россия, которая искони противопоставляла то “западников” и “славянофилов”, то “правых” и “левых”, то “красных” и “белых”, то “мысль” и “чувство”, то, соответственно, “искусство” и “мышление” или даже “искусство” и “литературу”… Сколько в этом смысла, пусть решают те, кто думает о вышеупомянутом “особом пути России”. Я о таком не думаю, некогда, очень много работы.
4. Я думаю, что это смертельно гордая книга. Я не священник и не имею права квалифицировать какой-либо поступок как проявление гордыни, но субъективно считаю “Выбранные места…” проявлением именно этого качества. Почему Толстой был в восторге — понятно: он в последние годы, как известно, мнил себя истинным Христом и чаял собственного бессмертия, а у Гоголя черпал, по-видимому, некоторые моральные силы для подобного самоощущения.
5. А кто сказал, что, говоря “я”, человек непременно склоняется к индивидуализму, а? И говоря “мы”, непременно думает об общем деле? По-моему, это вовсе не очевидно. Вот возьмем, например, культовую ныне книгу “Записи и выписки” М. Л. Гаспарова (языковая и литературная аналогия с “Выбранными местами…” просматривается хотя бы на уровне заглавия, правда?). Там очень много раз употреблено слово “я”. А книга — о нас с вами, о нашем гуманитарном сообществе, потому-то она и стала бестселлером. И для помянутого сообщества Гаспаров сделал очень много, не так ли? Так что сама постановка вопроса кажется мне сомнительной…
6. Здесь опять-таки речь о России, о нашем культурном сознании, а не о Белинском или Гоголе. Нам свойственна некая… м-м-м… реинкарнационность мышления. Нам не надо “Тютькина”, нам надо, чтобы это был “новый Пупкин”. И так всегда…
7. Каждый человек, открывающий Гоголя впервые, открывает что-то для себя. Написано об этом кем-то или нет — проверять будут только специалисты. И на самом-то деле это совершенно неважно. Потому что главное — живой писатель (вот этот) для живого читателя (вот этого).
Как исследователь я сделала нечто, чего до меня, кажется, не делали — в статье “В. Я. Брюсов. “Испепеленный. К характеристике Гоголя”: Язык описания и рецепция описываемого” (“Литературная учеба”, 2005, № 4). В одной только этой теме еще копать и копать: скажем, никому, кажется, не пришло до сих пор в голову взять сборник “Гоголевские дни в Москве. 1809–1909”, выпущенный Обществом любителей российской словесности в 1909 году, и проанализировать его как “единый текст” со всеми возможными контекстами — скажем, исходя из того, кем был тот или иной выступающий, кого и что представлял, к какой субкультуре относился и т. д., и т. д. Забавные могут получиться вещи, и вполне в духе “Ревизора”, скажем.
Но и это тоже неважно, потому что после книг М. Я. Вайскопфа о Гоголе должно пройти минимум одно поколение, чтобы кто-то нашел что-то новое, а многие из наших современников обречены на открытие америк и изобретение велосипедов. Всем очень советую читать Вайскопфа (“Сюжет Гоголя”, “Птица-тройка и колесница души”).
8. В нашей литературе останутся все имена, которые мы сами в ней оставим.
Ольга и Владимир Новиковы, писатели
1. Гоголь — весь в слове. “Легкость необыкновенная в мыслях”. “Дама, приятная во всех отношениях”. “Один там только и есть порядочный человек: прокурор; да и тот, если сказать правду, свинья”.
2. А то! Особенно актуальны Бобчинский и Добчинский. Ходят парой, первое “э” формально за Добчинским, хотя ясно, что главнее — Бобчинский.
3. Оба.
4. Хорошо, что “Выбранные места…” реабилитированы, что советское проклятие с них снято, что возможен свободный разговор об этой книге. По-нашему, это парадоксальный факт биографии Гоголя. Как литературное произведение — монотонно, риторично, философски неглубоко…
5. Куда приводит “Мы” — показал Замятин в одноименном произведении. А еще Маяковский — точкой пули в своем конце.
6. В 1960-х годах — Высоцкий: “И рассказать бы Гоголю про нашу жизнь убогую — ей-богу, этот Гоголь бы нам не поверил бы!”
7. Нет.
8. Останется в литературе мировой.
Мария Виролайнен, доктор филологических наук
1. Гоголь — пророк поневоле (и это не имеет никакого отношения к его проповедническому пафосу).
2. Да.
3. Это были две столкнувшиеся друг с другом утопии.
4. Перечитываю периодически — без восторга.
5. Это очень странный взгляд на Пушкина. А типы эволюции сейчас вообще мало востребованы, поскольку происходит не эволюция, а трансформация культуры.
6. Последних “новых Гоголей” было двое: Андрей Белый и Велимир Хлебников. Возможно все.
7. В текстах Гоголя дан редкостный вариант тотального трансформизма: некое “поперечивающее себе чувство” заставляет писателя неожиданно полагать пределы потенциально неостановимой метаморфозе, непоправимо обрывать разворачивающееся движение и квантовать мир. В гоголевском мире это вело к катастрофическим последствиям — так они и воспринимались сознанием XIX и большей части ХХ века. А для современной культуры это жизненно необходимый компонент.
8. Останется.
Владимир Звиняцковский, критик, литературовед, доктор филологических наук (Киев)
1. “…С давних пор только о том и хлопочу, чтобы после моего сочинения насмеялся человек над чертом” — так он сам подытожил свое творчество.
Отчего же если “великий сатирик”, так уж непременно и “социальный романист”? Не “Мертвыми душами” едиными… Да и не удались они (как роман).
Но тот Казак в “вертепе” (такой народный кукольный театр в Украине), который неизменно побеждает Черта не чем иным, как смехом, — вот такой тут у нас мог бы быть “свой” Гоголь, если бы он кому-нибудь тут у нас был нужен…
Однако через призму украинской культуры укорененный в ней Гоголь может быть познан “научно” (если кто-нибудь сейчас понимает, что бы это могло значить — “научное” гоголеведение) и — “чем черт не шутит” — стать интереснее человечеству ХХI столетия.
Кстати, итоговый образ смеха над чертом Гоголю подсказал Шевырёв, а Шевырёву — некий неизвестный старик неизвестно из какого народа: “Я бы очень желал знать,— продолжал Гоголь мысль о смехе над чертом в письме к Шевырёву, — откуда происхожденьем тот старик, с которым ты говорил. Судя по его отзывам о черте, он должен быть малороссиянин”.
2. Ежели Россию понимать широко, включив в нее понятия и Малыя, и Белыя, и прочая Руси (бывший СССР), то, конечно, “для сегодняшней”, а думаю, что и “для завтрашней” России (как минимум, до 300-летия со дня рождения Гоголя) все, о чем говорит Бердяев, есть и будет актуально, тут и говорить не о чем.
Меня другое прикалывает. Вот Гоголь говорит о Пушкине, что это русский человек, каким он явится через двести лет. Но вот прошло двести лет, и даже “имя России” — не Пушкин.
3. Видимо, “глубоко знать Россию как художник, а не как мыслящий человек” — это и значит спутать “имя России”. Вот Бердяев, сказавший то, что он сказал о Гоголе, и сделавший те выводы из его сатир, какие он сделал, — это “мыслящий человек”. Вот в чем смысл противопоставления. С этой точки зрения прав Белинский.
Впрочем, господа составители анкеты напрасно сделали из оного противопоставления некий бином Ньютона. Зри в корень, то есть в ту статью Белинского в “Современнике”, с которой вся эта пресловутая полемика и началась. Издеваясь над очередным художественным открытием Гоголя (взяточничество чиновников происходит от расточительности их жен), Белинский пишет там, что “с этим могут не согласиться только так называемые практические люди, которые всё понимают не вдохновением, а здравым смыслом да опытностью”. С тех пор и пошло дурное поветрие выдавать вдохновение (которое одно только нужно художнику) за опытность и здравый смысл (которых не у него бы нам искать) — так называемый критический реализм.
4. Я, кажется, понимаю, почему Лев Толстой пришел в восторг. Во-первых, учтем, что он уже, подобно нам, читал полное издание, а Белинский и его современники — с цензурными купюрами (а это, как минимум, пять очень важных глав-писем). Во-вторых, на склоне лет Лев Толстой уже в полной мере обладал и опытностью, и здравым смыслом. Вот почему он по достоинству оценил духовную мудрость, в сущности, молодого человека (автору “Выбранных мест из переписки с друзьями” не было еще и сорока), который вполне почувствовал, что даже очень с виду простые, но при этом важнейшие вопросы общественной жизни ни опытностью, ни здравым смыслом не решаются.
Совсем недавно перечитывал “Выбранные места…” в поисках как раз ответа на тот самый вопрос: отчего взяточничество чиновников происходит? А вместо этого понял, каким образом и в каком смысле Гоголь этой книгой влиял на позднего Толстого. Точнее, укреплял его в ненависти к формальному христианству русского общества.
Если бы все те ваши и наши чиновники, которые на Рождество и на Пасху под телекамерами в храмах со свечками стоят, действительно жили по Евангелию, как вы думаете, брали бы они взятки? Перечитайте Гоголя, и вы увидите, что дело не в размере зарплат и не в наличии или отсутствии “гражданского общества”. Оно все было бы хорошо, если бы предварительно все покаялись в своем формальном христианстве: что-де и со свечками стояли, и взятки брали.
История экономики вкупе с историей этики льют воду на мельницу отнюдь не Белинского, а Гоголя и Толстого. Сначала — “протестантская этика и дух капитализма”, а уж потом — надпись на долларе “In God we trust”. На рубле и на гривне чего ни напиши — все равно будут брать. Причем — доллары.
5. Никак не могу согласиться с тем, что “Капитанская дочка” — это “Я, я, я”. “Я” Петра Гринева не есть “я” Пушкина. “Я” Петра Гринева — это как раз “мы” всего того действительно лучшего, что у “нас” и в “нас” было, есть и будет.
Гоголевский тип творческой эволюции оказался ныне менее востребован в российской литературе, чем пушкинский, именно потому, что первая эволюция не была эволюцией от “мы” к “я”, а вторая — от “я” к “мы”. Впрочем, я не вижу той велико- или малороссийской литературы, в которой был бы востребован и “пушкинский тип” творческой эволюции: кто это у нас, начав полноценным “мы”, приходит к полноценному же “я”?..
Ну, а противоположный (условно говоря, “гоголевский”) тип творческой эволюции — по меньшей мере на уровне декларации — приходит на ум любому мало-мальски начитанному человеку в современной поэзии украинской:
Что как-никак бессмертье есть
И что поштучно, то есть по зёрнам
От плевел избранным, нам лечь
В стих, где от власти нет наград,
Судьба ж с лихвой нас наградила:
Лишь тот певец, кто есть народ,—
Есть человек, и в этом сила.
(Лина Костенко, перевод мой, оригинал гораздо лучше)
Не треба думати м╗зерно:
Безсмертя є ще де-не-де.
Хтось перев╗яний, як зерно
У грунт поез╗ї впаде.
Сп╗вцю не треба нагород —
Його судьба нагородила:
Коли в людини є народ,
Вона тод╗ уже людина.
6. Легендарную фразу Белинского по поводу “Бедных людей” Достоевского можно ведь двояко понимать: и в том смысле, что автор “Бедных людей” активно развивал традиции Гоголя (его персонаж “Шинель” пересказывает и т. д.), и в том, что он, подобно Гоголю, предложил миру некую принципиально новую правду.
В первом смысле последний “новый Гоголь”, то есть “развивающий традиции”, ныне, конечно, не “Шинель” пересказывает, а в духе традиционного нашего “южного” юмора современность переиначивает. Это Жванецкий. Ну, а на второй смысл вряд ли годы и десятилетия, сами себя без приставки “пост” не воспринимающие, вообще способны. Тут нужно где-то раньше искать. “Один день Ивана Денисовича”. Или — явление миру Шукшина.
На вопрос: “Возможно ли еще его (“нового Гоголя”) появление?”, конечно, все ответят, что нет ничего невозможного. Я бы только уточнил, что не теперь, не в ближайшие годы (если опять-таки иметь в виду “второй смысл”).
7. Ни в XIX, ни в XX веке никто не воспринимал всерьез духовности Гоголя-художника — все это воспринималось на уровне лозунгов про “Русь-тройку” и т. п. Никто всерьез не искал духовности не там, где “торжественно”, а там, где “смешно”, размышляя о духовности смеха вообще и гоголевского в частности (см. ответ на первый вопрос).
8. Больно надо! “Нам нужны свои Гоголи и Щедрины”, они всегда найдутся. Самого же Гоголя в последнее время активно переводят на украинский язык, в результате чего из его текстов исчезают украинизмы, эти тексты перестают отличаться от переводов из других русских авторов — после чего они уже спокойно предлагаются для изучения в школьном курсе зарубежной (!) литературы. Так что если через сто лет в российской литературе имя Гоголя не “останется”, то оно и в украинской не “появится”, и он так дальше и будет для всех “зарубежным” и всем чужим, как и во все прошедшие двести лет.
Так его “мы” на поверку оказывается одной из многочисленных иллюзий его “я”. А все его творчество, в этом смысле, — “Записками сумасшедшего”. И в этом залог его своеобразия и определенная гарантия, что читать его будут во все времена и на всех языках, а дольше всего — в оригинале, на родном “суржике” (русском с украинизмами); во всяком случае, до тех пор, пока вообще будут читать художественную литературу.
Андрей Степанов, литературовед, доктор филологических наук
1. Раньше я воспринимал его вполне по-эстетски: именно что мурлыкал, смакуя строчки. Но когда перечитывал последний раз (довелось комментировать для “Азбуки”), что-то уже не мурлыкалось. Наверное, теперь он сатирик. Завтра будет еще кем-то.
2. Если кто-нибудь скажет: “У нас, господа, мертвых душ больше нет, личность уважается, права соблюдаются”, то, значит, перед вами точно кувшинное рыло.
3. Нет смысла. А в полемике был прав Белинский. Потому что в полемике, которая замыкается на вопросах вроде “Есть ли Бог?”, или “Каков русский национальный характер?”, или “В чем назначение искусства?”, бывают правы те, кто громче кричит. “Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что Вы делаете?!” — куда уж громче…
4. Я ее не перечитывал со студенческих времен и в ближайшее время вряд ли возьмусь. Я лучше “Село Степанчиково” перечитаю.
5. Тут, конечно, легко придраться к концепции. “Отцы пустынники…”, “Капитанская дочка”, “Памятник” — это что, индивидуализм? И Пушкин не был индивидуалистом в последний лицейский год, когда писал одни “унылые” элегии? Все схемы развития литературы сильно зависят от оптики исследователя. Лично мне кажется, что поиск “причастности к общему делу” (или еще лучше — поиск некой квазисемьи) — это и есть общий знаменатель русских классиков, все они к этому рано или поздно приходили. А что касается современной литературы — если под “ныне” понимать 1990–2000-е годы — то она по большому счету общности не искала, она либо выживала, либо стремилась к немедленному успеху. Эволюционируют ли от “я” к “мы” ныне здравствующие авторы, судить трудно, но есть же у нас такие явные “мы” — писатели, как Владимир Шаров, Владимир Маканин, Валентин Распутин. Есть и молодые, между прочим: вот, скажем, Наталья Ключарёва.
6. Я подрабатываю литературным обозревателем, слежу за критикой и могу засвидетельствовать: явление новых гениев анонсируется каждый месяц, причем часто с помощью именно этой фразы. Из самых последних — Станислав Буркин (“Фавн на берегу Томи”) и Сергей Самсонов (“Аномалия Камлаева”). Относительно Самсонова я, кстати, согласен. Но подобные оценки, увы, всегда недолговечны. Напомню, что примерно через месяц после публикации “Бедных людей” круг Некрасова уверился в том, что Достоевский — надутая бездарность, и принялся его травить.
7. Вряд ли я увижу больше, чем Ю. В. Манн, В. М. Маркович или Михаил Вайскопф. А юбилейные обобщения на тему “Гоголь в XXI веке” — это не по моей части.
8. Через сто лет, к сожалению, не будет ни русской, ни украинской литературы. Будут только электронные архивы и группы блаженных любителей чтения. Но в кино (или какие там возникнут формы визуализации?) Гоголь, конечно, останется. Отака г╗рка думка…
Игорь Сухих, литературовед, доктор филологических наук
1. Филология, как известно, служба понимания. Своим пытаешься сделать того Гоголя, которого видели “подопечные” в данный момент писатели и критики. “Великий сатирик” — это Гоголь Белинского и идущей от него традиции (читая лекции по истории критики, поминаешь и понимаешь именно его). “Моралист” — это ведь не только Гоголь Мережковского (здесь, вероятно, он имеется в виду), но и Гоголь Зощенко, судьба и эволюция которого поразительно напоминает гоголевскую (моя статья о нем называлась “Гоголек”). Набоковское “блаженное мурлыканье” близко восхищению гоголевским метафоризмом у Юрия Олеши (некоторые гоголевские тропы я заметил лишь благодаря книге “Ни дня без строчки”). Вообще же, Гоголь не самый близкий мне среди русских классиков.
2. Да, конечно, ведь Гоголь создал, как выразился когда-то Сергей Залыгин, почти менделеевскую периодическую таблицу национальных типов. Хлестаковы, Чичиковы и Ноздревы — с нами! (Хотя ни они, ни сегодняшние нечитатели Гоголя, может быть, об этом не подозревают.)
3. В конкретных вопросах, увы, прав, как мне представляется, “мыслящий человек” Белинский.
“Вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, сколько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их исполнение… Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в ее апатическом полусне!”
“Права и законы… и строгое, по возможности, их исполнение” — что-то похожее было лозунгом советских диссидентов. Это и сегодня можно включать в программу любой политической партии.
Но, в сущности, это был вечный русский спор о последних вопросах, большой диалог, в котором невозможно говорить о чьей-то абсолютной правоте. Последняя реплика в нем принадлежит “художнику”: “Мы ребенки перед этим веком. Поверьте мне, и вы и я виновны равномерно перед ним… Как я слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались” (ответное письмо Гоголя Белинскому, август 1847).
4. Толстой и должен был восторгаться. Он сам в это время стал “пасти народы”. Перечитывал давно, впечатления не помню. Однако “Выбранные места…” не только исповедь-проповедь, это сборник статей, где много всяких замечательных наблюдений и соображений.
5. Здесь напрашивается что-то про индивидуализм и буржуазность. Но можно вспомнить и шутку Твардовского о подлинном смысле литературных полемик: одни уже прочитали “Капитанскую дочку”, а другие еще нет.
Недавно я писал статью о Б. М. Эйхенбауме (в статье “Как сделана └Шинель“ он когда-то открыл Гоголя-формалиста). В конце двадцатых годов его ученица Л. Я. Гинзбург с удивлением заметила, что на фоне всеобщего цинизма, хвастовства гонорарами (“Людей, зарабатывающих 120 р. в месяц, не уважают”), среди литературных “имитаторов, спецов, халтурщиков и прихлебателей” Эйхенбаум, “вероятно, единственный историк литературы, который с научной целью занимается наукой. Он до сих пор пишет о самом для себя главном; и это выглядит старомодно”.
Назовите мне с ходу писателя, который не придумывает проекты, не примеряется к издательским сериям, не участвует в премиальных кампаниях, выдавая сборник рассказов или эссе за роман, а с литературной целью занимается литературой.
Современная литература существует в такой системе координат, что пушкинский и гоголевский типы эволюции, споры Белинского с Гоголем кажутся разговорами марсиан.
6. Я уже говорил о Зощенко, у которого, кстати, есть замечательный фельетон “Товарищ Гоголь”. Гоголевская прививка важна для сатирической линии булгаковской прозы. Новым Гоголем в “Случае с метранпажем” оборачивается Вампилов. Как и всякий гениальный писатель, Гоголь уникален, но гоголевское еще не раз мелькнет в нашей литературе.
7. Гоголь ХХI века только еще проясняется. Лишь начато академическое собрание его сочинений (прежнему уже больше пятидесяти лет). Работ, которые предложили бы принципиально новый взгляд на писателя, кажется, не появлялось (или я их не знаю). Может, двухсотлетие этому поспособствует?
8. Останется, если через сто лет еще останется сама русская литература. А украинцы пусть разбираются сами. Если есть русский поэт Шекспир и английский драматург Чехов, так почему бы не появиться украинскому писателю Гоголю?!
Владимир Маркович, доктор филологических наук
1. Все устоявшиеся образы Гоголя заданы им самим, и все они складываются, по-моему, в один, внутри которого происходит подспудная борьба составляющих. Именно внутренняя подвижность, можно даже сказать, калейдоскопичность возникающего таким образом представления делает его интересным для меня. Интересно следить за тем, как в одном и том же писателе одолевают или неизменно подменяют друг друга, скажем, православный и гностик, “хохол” и “москаль”, социолог, описывающий разряды “небокоптителей” и необузданный фантазер, живущий в придуманном им мире. А интереснее всего для меня та роль, которую играет в этой динамике образ Гоголя-художника. В моем представлении образ этот не подавляет и не заслоняет другие соперничающие с ним образы, а, как бы сливаясь с ними, удерживает их в границах единства и равновесия. Собственно, это и позволяет воспринимать произведения Гоголя как явления искусства. А такая возможность при их идеологической насыщенности и утилитарной направленности (я имею в виду “Ревизора”, “Мертвые души” и “Выбранные места из переписки с друзьями”), на мой взгляд, очень существенна. Согласно известной мысли Ю. М. Лотмана, универсальный закон культуры предполагает сосуществование, как минимум, двух разнородных и взаимодополняющих тенденций, из которых одна подразумевает наличие другой и реализуется лишь в контрасте с нею. Отсюда следует, что сохранение “артистического” противовеса идеологизированной утилитарной культуре — необходимое условие существования культуры вообще. Творческий опыт Гоголя убедительно это подтверждает.
2. С тем, что в России “по-прежнему нет уважения к человеку, к человеческому достоинству, к человеческим правам”, согласиться нетрудно. Но воплощается ли все это в формах, подобных гоголевским образам? В общем, да, но в разной степени — в зависимости от специфики конкретных исторических ситуаций. Скажем, Россия 1990-х годов похожа на гоголевский мир, более всего на мир “Мертвых душ”, тогда как Россия 2000-х — скорее на мир Щедрина. А продолжив эти сопоставления, мы обнаружим поразительное сходство фамусовской Москвы с Россией эпохи брежневского застоя.
3. Для Белинского Гоголь-художник, в сущности, был бессознательным революционером. Сам Гоголь, я думаю, никогда не согласился бы с такой интерпретацией. Но значит ли это, что творчество автора “Мертвых душ” действительно не имело ничего общего с тем смыслом, который Белинский ему приписывал? Я склонен доверять рецептивной эстетике, настаивающей на том, что смысл отдельного произведения и всего творчества писателя в целом формируется взаимодействием его текстов с читательским или критическим их восприятием. Отсюда — неизбежность множества разных и при всем том равно справедливых интерпретаций одного и того же. Если применить концепции рецептивной эстетики к спору между Белинским и Гоголем, то получится, что обе стороны одновременно правы и неправы. Гоголь не учитывал объективные результаты восприятия своих созданий, Белинский — “внутреннюю” точку зрения Гоголя.
4. Перечитываю “Выбранные места…” довольно часто, но, так сказать, “по производственной необходимости” — чтобы “освежить” свой постоянный курс (он называется “История русской литературы первой половины XIX века”. Поэтому впечатления мои не вполне читательские (в каком-то смысле даже не вполне адекватные). И все же нечто подобное читательской реакции иногда пробивается сквозь профессиональный аналитический подход. В гоголевской риторике иногда ощущается натужность, выдающая некоторую вялость сущностной мысли. Иногда же, напротив, поражает гениальная простота практических рекомендаций (можно вспомнить хотя бы предложение разделить деньги семьи на “семь куч” и понемногу обрезывать себя в каждой из них, чтобы нечувствительно накапливалась сумма, выделяемая для помощи бедным.
5. Тому, что творческая эволюция, ведущая от “я” к “мы”, оказалась ныне менее востребованной, чем путь, ведущий в противоположном направлении, легко найти несложное социологическое объяснение. В России совершается, по-видимому, необратимый переход от социализма с его коллективистским идеалом к раннему, еще примитивному, капитализму, от любых форм коллективизма очень далекому. Труднее безоговорочно согласиться с мыслью, что эволюция Гоголя была направлена к “мы”, а эволюция Пушкина — в сторону “я”. Возрастающая сосредоточенность Пушкина на себе ведет поэта в ту душевную глубину, где открывается метафизическая связь личности с первоосновами человеческого существования (а тем самым и с общей судьбой всех людей). Напротив, движение Гоголя от многоголосия “Вечеров на хуторе близ Диканьки” к проповедническому монологизму “Выбранных мест…” во многом уводит от “мы” к “я”. Гоголь сам позднее находил в своей книге бездну самонадменности, самолюбия, самонадеянности”. В общем, пушкинское “я”, по-моему, ближе к универсальному общечеловеческому “мы”, чем насыщенное напряженным самоутверждением “мы” Гоголя.
6. Фраза о “новом Гоголе” имела двоякий смысл. Ее можно было понять так, что явился еще один великий классик, и так, что явился еще один писатель, по типу и значению подобный Гоголю. В этом втором смысле последним по времени “новым Гоголем был, мне кажется, Андрей Белый. Он близок к Гоголю прежде всего революционностью художественного языка своей прозы. И в такой же мере — особым типом апокалиптичности мировидения, воплотившемся, как и у Гоголя, сначала в оригинальной трансформации петербургских мифов, потом — в создании мифа о российской “глубинке”. С какой-то долей вероятности можно предсказывать появление “нового Гоголя” в будущем, не исключая и первого смысла этой формулы (если новая классика вообще еще возможна).
7. По-моему, ничего принципиально нового за несколько лет XXI века о Гоголе не было сказано. Современные новации в гоголеведении, как правило, оказываются модификациями “хорошо забытого старого” (чаще всего — сенсационных концепций XX века).
8. Думаю, что имя Гоголя в русской литературе должно остаться. Его творчество воплотило в себе сочетание “теургических” и “артистических” задач, постоянно противоречивших друг другу в русской культуре. Неустранимость подобных коллизий (вспомним еще раз мысль Лотмана о культурообразующем значении противоречий) — залог того, что русская культура обречена вновь и вновь возвращаться к Гоголю. А это значит, что Гоголь останется с нами надолго. Может быть, навсегда.