Хроника начала восьмидесятых. Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2009
Евгений Юрьевич Каминский родился в 1957 году. Поэт, прозаик. Автор семи поэтических сборников. Лауреат премии Н. В. Гоголя. Постоянный автор “Невы”. Живет в Санкт-Петербурге.
Графин Кукольника
хроника начала восьмидесятых
Как у беременной женщины на пятом месяце уже вполне оформляется живот, так у моряка — одиночество.
Что толку по три часа ежедневно с сигаретой в зубах смотреть на ненавистную, давно примелькавшуюся волну, отгоняя хандру, когда вокруг на тыщи миль одни и те же тридцать небритых физиономий?! Кисло, брат, когда штормовые волны паровым молотом сотрясают корпус судна, а рядом нет чуткого, верного друга, скажем, собаки или жены. Одиночество ест моряка, выклевывает у него, прикованного к морю цепями долга и нужды, бессмертную душу…
Да, хорошо иметь в каюте кота или попугая.
Но лучше иметь в каюте слона…
Перед заходом в Коломбо на судне только и разговоров, что о слонах. Боцман с мотористом всерьез собрались обзавестись цейлонскими слонами из черного дерева. Надеются взять самых больших — благо с “чейнчем” (товаром для натурального обмена с местным населением) у этих парней всегда порядок. А пока весь день бегают с озабоченными небритыми физиономиями. Ведь за одним — внешний вид нашего проржавевшего суденышка (СРТМ — средний морозильный траулер водоизмещением девятьсот тонн, слегка переоборудованный под научные цели), а за другим — машина, которая уже неделю тянет без продыха. Так что света белого не видят: один в краске и сурике, другой — в мазуте.
Все ближе земля, и судовой народ все живее, светлее, что ли. Свободные от вахты выходят вечером на корму с надеждой увидеть встречный пароход. Пароход встретить все равно что в гостях побывать. Многие начали регулярно бриться, к иным молчунам вернулся дар речи, и ко всем — расположение духа.
Появились первые птицы, следом — всякая кровососущая нечисть. Вокруг сотни пароходов: белых, синих, красных. Душно. Впереди белое марево. Фу-у, значит, к вечеру — Коломбо…
Завизжала лебедка, загремели железом, отчаянно заматерились в трюме Салманов с Кипарисовым. Судя по всему, эти матерые контрабандисты приступили к извлечению из тайника припрятанного еще в Таллине баббита, по слухам из достоверных корабельных источников, килограммов двести в плитках. Таллинские таможенники, помнится, несколько раз с досадой заглядывали в трюм нашего судна (была, значит, у них информация) и, видя там многотонную груду, состоящую из катушек с шестикилометровым тросом, швеллеров, штанг, уголков и прочего, разбросать которую не хватило б и недели, сокрушенно качали головами, мол, ладно, черт с ним: уж лучше плитки баббита, чем золото в слитках. Кипарисов же с Салмановым только посмеивались: понимали, мошенники, что таможенники не полезут в трюм в такой лютый холод (на дворе декабрьские минус двадцать), а если и найдется такой смельчак — что ему там делать без лебедки, временно выведенной из строя Кипарисовым? Такую груду металла не то что не разобрать — не шевельнуть, и, значит, обнаружить контрабандный баббит нет никакой возможности.
Завтра утром оба они, стараясь не гнуться под тяжестью “чейнча”, этакими бодрячками сойдут на берег со своими огромными сумками, чтобы с деланным весельем миновать ворота порта, где их еще запросто могут остановить и потребовать предъявить подозрительные сумки к осмотру, но, уже оказавшись за воротами, бросят ломать комедию: облегченно согнутся и по-стариковски закряхтят, готовясь к отчаянной торговле с местными купцами и предвкушая грядущие барыши…
Мой сокаютник Сашка Кукольник в упоении изучает карту острова, то и дело показывает мне картинки райской природы, радуется, восклицает: скоро все это будет нашим.
— А почему здесь американской флаг? — тыча пальцем в карту, скорей из вежливости спрашиваю Кукольника, уже порядком замордовавшего меня своими восторгами.
— Здесь американское посольство, — мечтательным шепотом отвечает Кукольник и опасливо косится на дверь каюты…
Но пока мы еще в море, и потому нет лучшего лекарства для одуревших от качки и тоски мужиков, чем ловля акул…
Еще не продравший глаза после короткого утреннего сна, сижу в каюте, пью чай с вяленым кокосом (положенное по закону “тропическое” вино из расчета две бутылки в неделю сберегается мною до Цейлона: с вином не так тяжко отдыхать в душных тропиках), смотрю на таракана, медленно откусывавшего от хлебной корки, специально отодвинутой мною на край стола, чтобы тварь не пугалась. Таракан, конечно, не кошка, его не приголубишь, но всегда лучше, если рядом кто-то живой. Кукольника вижу редко, только за обедом или ужином. У него работа дневная, у меня — ночная. (Кукольник весь день описывает содержимое грейферов — ковшей, поднятых с глубины шесть, а то и шесть с половиной километров. Я же по ночам определяю процентное содержание металлов в железомарганцевых конкрециях, если таковые оказались в ковше. Эти конкреции, с виду напоминающие картофель, рассыпанный по полю селянами после копки, — сырье третьего тысячелетия, так что мы работаем на потомков.) Но это даже хорошо, что мы с Кукольником живем в противофазе: ведь наша каюта не больше кладовки, нам с ним в ней не разойтись. Если один хочет встать, второй обязательно должен лечь…
Стук в дверь: в каюту вваливается боцман, мускулистый эстонский увалень с хитроватым курносым лицом, любящий изобразить из себя деревенского простачка. Этакая обаятельная деревенщина.
Подходит косолапо к столу, глядит на меня виновато, спрашивает:
— Где Сашка?
— В лаборатории, сам знаешь…
Боцман мнется, шарит глазами по каюте, вздыхает. Наконец решается:
— Не знаешь, у него “Русский лес” еще остался?
— С березками? — ухмыляюсь я, уже понимая, что боцман имеет в виду одеколон “Русский лес”, упаковка которого приобретена Кукольником для “чейнча” в странах третьего мира и который, по словам боцмана, “хорошо пьется”.— Не знаю, — говорю, насмешливо глядя в глаза смущенному боцману.
Боцман знает о нежности, которую питает к нему Кукольник, и пользуется ею без зазрения совести, выклянчивая у Кукольника пузырек за пузырьком. Видя мою непреклонность (конечно, я ему не Кукольник!), боцман небрежно бросает:
— Тогда пойдем акулу вытащим.
Поймать акулу все равно что сходить на футбол, порой даже увлекательней. И рыбалка при этом самая простая: сначала идешь на камбуз и просишь у Яковлевича (кока) кусок мяса без кости. Яковлевич посылает тебя подальше, ожесточенно ругается, брызжет слюной. Но ты, сохраняя хладнокровие, теснишь Яковлевича к холодильнику. Отступая под натиском молодого организма, Яковлевич малодушно меняет тон и начинает ссылаться на нормы и плановую отчетность. В конце концов с рыданиями в голосе швыряет в тебя кусок мяса на кости. Добыв таким образом мясо, идешь к боцману в шкиперскую, и в грудах рыболовного хлама он отыскивает японский крюк со стальным трехметровым поводком, к которому теперь надо только прикрепить фал…
Сегодня боцман, кажется, и не помнит о своей вчерашней проделке. Я тоже делаю вид, что вчерашнее — обязательный в нашем положении розыгрыш. Сегодня, если повезет, вытянем акулу, и я, стараясь дышать ртом (от потрошеной акулы идет нестерпимая вонь), вырежу у нее челюсти для сувенира домашним, а боцман сделает из акульего хребта пижонскую тросточку для “чейнча” на берегу…
А вчера была потеха: моторист выдумал ловить акулу одновременно с купанием экипажа за бортом судна. Это купание — в нарушение всех правил и инструкций. На пятый месяц пребывания над Центральной Индийской котловиной чувство опасности притупляется: навалявшись с борта на борт по штормам и тайфунам, чувствуешь себя непотопляемым. Кроме того, когда семь дней в неделю — носом на волну, хочется сменить обстановку. И поскольку уже во всех каютах был и со всеми пил горькую, остается только одно — нырять за борт. И ныряешь.
Мастер (капитан судна) после обеда, когда стояли на “точке” (бросали ковш на дно за конкрециями), вдруг скомандовал по спикеру: “Команде купаться!”, и первым в море прыгнул с мачты старпом — широкоплечий парень с открытым лицом и немецкими корнями: неудачно прыгнул — спиной о воду. Спина вздулась, зарумянилась под корочкой от шеи до ягодиц, а старпом и виду не подал. Настоящий немец! Думаю, только у себя в каюте позволил себе охать, пока мазался облепиховым маслом…
Командор, начальник рейса (экспедиции), бросился в каюту капитана, намереваясь остановить “это безумие”. Спокойно выслушав Командора, Мастер, осанкой и невозмутимостью напоминающий тевтонского рыцаря, заявил, что он здесь хозяин и потому отвечает за все, в том числе и за сохранность экипажа. Командор сунул было ему под нос ворох инструкций, в которых и в самом деле нет ни слова о купании экипажа за бортом в открытом море, но тот просто чихнул на инструкции и выставил Командора за дверь. Оскорбленный Командор, понимая, что железного Мастера ему не сломить, отправился к себе в каюту переживать это вопиющее нарушение — пить водку из представительских запасов.
Мы — человек восемь — с радостью нырнули за борт, чтобы играть в водный баскетбол (изобретение боцмана): забрасывать круглый поплавок от трала (мяч) в корзину, плавающую на пенопластовом понтоне. Бились четыре на четыре, выкручивая друг другу руки, сдергивая с соперника плавки и пытаясь его утопить. Увлеклись так, что никто из нас и не заметил, что в нескольких метрах от игры моторист закинул крюк с мясной наживкой. Мы кричали, кидались друг на друга, а моторист на палубе уже подтягивал, ухмыляясь, попавшуюся на крючок акулу и с присущим морскому волку чувством юмора не сообщал об этом резвящимся за бортом. В пылу сражения мы не видели в пяти метрах от себя туго натянутого фала. И не увидели бы, если б кто-то из нас не задел его пяткой. Секунд тридцать до спортсмена доходило, что если фал натянут, как струна, то на другом конце, под водой, к нему неминуемо что-то прицеплено, и это “что-то” вовсе не чугунная болванка, поскольку фал натянут под углом к водной поверхности…
Сделавший данное открытие Архимед тут же потерял интерес к игре, с выпученными глазами подплыл к борту и судорожно схватил ступеньку шторм-трапа. Из остававшихся в воде я, наверно, быстрее всех сделал то же самое открытие и рванул к трапу вслед за первооткрывателем. Дар речи к первооткрывателю вернулся только, когда он был метрах в трех над водой.
— Эти г-гады акулу поймали. Спасайся, кто может! — выдавил он из тесного горла.
И тут для любителей потехи началось самое увлекательное.
Семь человек пытались одновременно подняться по единственному шторм-трапу, причем каждый непременно хотел быть первым. Никто не хотел умирать. Первым из семерки у шторм-трапа, несмотря на отменную физподготовку, оказался вовсе не я, а боцман, в ажиотаже наступивший мне сначала на плечо, а потом и на голову и даже не извинившийся, чему я, однако, не придал значения, поскольку снизу уже шагал по головам кто-то еще более сильный и сноровистый, и мне следовало поторопиться, если я не хотел, сорвавшись в воду, стать последним в цепочке… У столпившихся на палубе зрителей складывалось впечатление, что за бортом не ласковое море, а раскаленная сковородка. Все радостно смеялись, наблюдая этот панический исход.
Штурм судна осуществлялся в глубоком и каком-то остервенелом молчании штурмующих. Когда наконец все мы, хватая воздух перекошенными ртами, поднялись на борт, ловца акул на палубе не было. (Этот предусмотрительный человек появился на людях лишь к вечеру, когда избыточный пар возмущения был нами выпущен и у нас появилась возможность выслушать его оправдания без мордобоя.)
Поднимали акулу на борт я и боцман в присутствии едва ли не всего экипажа. Обстановка была шумной, нервной. Так у нас всегда: ловят один-два человека, советы дают все.
Как только акула была брошена на палубу, началось глумление над акулой. Ее обзывали последними словами, над ней смеялись, даже пинали ногами! Во всем этом мне видится возмездие за страх, внушаемый этим грациозным существом прогрессивному человечеству, знакомому с ним понаслышке или благодаря безответственным текстам какого-нибудь Жюля Верна или графа Толстого.
Каждый из нас кровожадно дожидался своей очереди, чтобы приложиться к “мерзавке”.
Нашелся среди нас и настоящий садист.
Радист появился на палубе, когда почтенная публика уже обмеряла униженную и оскорбленную добычу и обсуждала, сколько долларов сможет получить в ресторанах Сингапура за ее прелести (хвост и плавники) Кукольник. (У Кукольника договор с ловцами акул: все плавники — ему. За это в День Победы он выставит обществу почти двухлитровый графин “Столичной”. О графине с самого начала плавания знали все пьяницы на судне и азартно охотились за ним. Особенно усердствовали трал-мастера Салманов с Кипарисовым. Как ни сопротивлялся Кукольник их слаженному напору, его скромные силы таяли день ото дня. Но в самый последний момент, так сказать, за мгновение до, Кукольник вдруг нашелся: водка достанется всем ловцам акул в святой майский день. И поскольку графин был клятвенно обещан теперь чуть ли не всему экипажу, Салманов с Кипарисовым отступились, чертыхаясь и не понимая, как можно так долго ждать. Хотя если один графин — на всех, то чего там пить?!)
Подойдя к притихшей акуле, уважительно прислушивающейся к разговору о собственных достоинствах, радист лягнул ее. Акула только крякнула. Он лягнул ее второй раз, посильней. Акула огрызнулась, но продолжала загорать. Когда же этот подлец стал своей сигаретой прижигать акулий нос, несчастная, запечатлев обидчика в своем плоском сознании, решила перед смертью дать бой. Она вдруг ходуном заходила по палубе. Публика в ужасе отпрянула и попятилась назад. То же самое хотел сделать и мучитель. Но не тут-то было. Извиваясь, как змея, и щелкая зубами, как цыганка, акула отсекла обидчика от толпы. Вертясь на брюхе, она прижимала его к кормовым леерам. Радист еще улыбался, но отпихнуть акулу ногой уже не решался. Прижавшись спиной к леерам, он, бледный, затравленно озирался по сторонам. Тут акула добавила оборотов, и наш “герой” заметался, словно крыса в общественной столовой. Он вправо — и акула вправо, он влево — и акула туда же. Прямо хоть за борт бросайся!
Словно не веря, что эта двухметровая штуковина способна на смертоубийство, мы хохотали во все горло, благодарные акуле за комедию. Вот только исполнителю главной роли в этом спектакле было не до смеха. Он хотел было взобраться на одну из лебедок, но акула вполне могла смахнуть его оттуда хвостом, как яичко с блюдца. И перепрыгнуть через вертящееся чудовище не было никакой возможности.
К счастью для “героя”, рядом с местом действия находилась металлическая штанга для крепления снастей, и он полез по ней вверх по-медвежьи, роняя свои пижонские тапочки и впопыхах жуя свою дымящуюся сигарету. Радист лез вверх и то диковато хихикал, то жалко поскуливал, заискивающе глядя на толпу. А внизу, у основания штанги, неистово крутилась истица, стуча хвостом по палубе и клацая своим смертоносным затвором…
Насладившись этой поучительной картиной, мы с боцманом багром оттащили мстительницу в сторону и под дружное улюлюканье экипажа освободили обалдевшего заложника. Тот немедленно скрылся у себя в рубке.
Наконец палуба опустела, остались только я и уснувшая акула. Судно должно было стоять на “точке” еще около часа, и я кинулся за борт. В теплой, почти не дававшей свежести воде тело расслаблялось, и мысли текли в каком-нибудь приятном направлении. То и дело я нырял на глубину и вглядывался в бирюзовую толщу переливающихся струй. Невозможно было даже подумать, что отсюда до дна шесть с половиной километров.
Неожиданно я почувствовал сильный удар в плечо. Внутри меня возникла звенящая пустота, во рту стало кисло, и глаза рефлекторно закрылись.
Неужели?
Мысленно опрашиваю свои члены трепещущим, как мотылек на булавке, сознанием, жду сигнала бедствия от костей, жил, сочленений. Кажется, все на месте. Разве что ноет и сладко саднит плечо. И все же как страшно открывать глаза! Я еще надеюсь, что это всего лишь досадное недоразумение…
Однако — передо мной акула с флегматично раскрытой пастью. Уставилась на меня одним из своих оловянных глаз, оценивает. И то, что она теперь видит, боюсь, не вызывает у нее отвращения.
“Ну что, братец, конец?” — шепотом спрашивает меня внутренний голос, и я уже надеюсь, что умру от страха прежде, чем акула разорвет меня на куски…
Однако акула медлила и не приступала к трапезе. Более того, она вдруг задом наперед пошла на глубину, вяло ворочая хвостом. Дрожащими руками я вцепился в ступеньку шторм-трапа.
— Ты там, часом, в плавки не наложил? — сверху на меня смотрела круглая физиономия боцмана. — А то можно и тревогу по “спикеру” объявить.
Когда я ввалился на палубу, боцмана там уже не было. Не было и выловленной нами акулы. Тут до меня дошло, почему акула не отобедала мною, почему даже не укусила для приличия: она еще спала!..
Салманов с Кипарисовым за завтраком перед походом в город гомерически расхохотались, узнав, что я схожу на берег “пустым”, без “чейнча”.
— Мальчик, пойди в лавочку и купи хотя бы блок сигарет. Счейнчишь на него слона! — сказал мне бывалый Салманов.
— Но судовая лавочка уже опечатана. Да и нет там давно сигарет, — затревожился я.
— Ладно, это самое, пойдем со мной, — сказал мне Кипарисов и повел в свою каюту. Там он открыл один из своих многочисленных вьючных ящиков, извлек из него блок “Опала”, и я сразу понял, почему в лавочке нет сигарет: они благополучно переехали во вьючный ящик Кипарисова. — Потом отдашь,— зевнул Кипарисов.
— Как же я отдам, если в лавочке нет сигарет? — заволновался я.
— Раньше надо было думать… Это самое, дашь что-нибудь взамен. Слона, например…
То есть того слона, которого я собираюсь выручить за сигареты…
Плох тот моряк, который не запасает в дорогу за три моря пять чемоданов с “чейнчем” — товаром для натурального обмена с аборигенами. Беда ему где-нибудь в странах третьего мира: ни тебе пива вдоволь попить, ни тебе шалаболки с легкомысленно мигающими лампочками приобрести. Труба дело: ходи целую неделю по чужой земле с несчастным своим “Зенитом”, фиксируй с постной физиономией детали чудовищной несправедливости страны социальных контрастов.
Другое дело, когда у тебя с собой “чейнч”. Во-первых, всю дорогу до вожделенного, скажем, Дакара ты думаешь о нем, как о маленьком ребенке: то переложишь из одного укромного места в другое пару-тройку плиток баббита — сплава свинца и олова, из которого темные люди с берегов черного континента делают для белых людей “серебряные” цепочки, то возьмешь из судовой лавки пять трехлитровых банок с маринованными томатами, чтобы, давясь, опустошать их, превращая в пять шикарных “ваз”. Кстати, не будет лишней и дюжина тюбиков “Мятной” пасты (одеколона “Русский лес” там, после Кукольника, уже нет). А ящик напильников и ящик паяльников? А гаечные и разводные ключи? А отвертки? А мотки медной проволоки? А тапки, рубашки, шапки-ушанки? Конечно, там, у них, уже никому не нужны стеклярусные бусы. Но — топоры! А тем более — пилы!!!
Если вы матрос и в плавании не первый раз — хорошо же вам, знающему местный потребительский рынок! Но гораздо лучше, если вы — боцман. Тогда вы — король, хозяин положения, одним словом, — кардинал Ришелье: зубила, молотки, гвозди, бухты капронового фала, краска, сурик и даже швартовые концы с якорной цепью — все у вас под пятой. И главное — никакой отчетности перед вышестоящими начальниками. Ответ у боцмана всегда один: за борт смыло.
Что может позволить себе морской волк в порту захода после полуторамесячной качки, кроме, конечно, бутылки “араки” или штофа “трупняка” (спирта, которым не то уже обмыли местного жмурика, не то еще только предполагают)? Конечно же, “чейнч”.
Какие только комбинации обмена вам не предлагаются!
Начинают обычно с простого: зубная паста “Мятная” плюс одеколон “Русский лес” плюс перочинный нож идут за пять одноразовых (до первой поломки) “японских” (то есть китайских) часов или одну статуэтку из черного дерева. В результате череды таких обменов у вас в руках может оказаться среди прочего ваш же перочинный нож и попахивающая произволом ритуальная одежда каннибалов. Да, и еще — желание дать кому-нибудь из аборигенов в морду…
Всегда неприятно встретить на центральной улице, среди головорезов и бездомных собак, местного наглеца, от которого за версту шибает “Русским лесом”, вероятно, выменянным у Кукольника (Кукольник — держатель всего “Русского леса”), лезущего к вам со своим дурацким товаром… в вашей же рубашке. В ней вы еще в восемь утра чинно сходили по трапу на этот знойный берег. Идущие рядом товарищи с удивлением узнают вашу рубашку, смотрят на вас с ухмылкой, не то понимающей, не то осуждающей, а вы раздраженно отпихиваете шоколадного негодяя с глаз долой. Вот так всегда: не успел сдать личную вещь в одном конце города, как она выныривает у тебя перед носом в другом… В общем, ни стыда, ни совести.
Но это только прелюдия к настоящему “чейнчу”, когда близится родина, и боцман с палубной командой за компанию готов продать ваше судно по частям и оптом, а высокообразованный научный экипаж — обменять интеллектуальную собственность на дешевый алкоголь.
За час-полтора до отхода судна, когда с одной стороны на палубе собирается вся команда, а с другой, на пирсе, — взволнованные неофициальные лица суверенного государства в шапках-ушанках и с трехлитровыми “вазами” под мышкой, начинается заключительный акт переговоров.
Местные джентльмены, многие из которых одеты фрагментарно, яростно жестикулируют, кричат своим наиболее постоянным клиентам что-то очень важное, но нечленораздельное.
Выдергиваясь из толпы, то один, то другой показывает свой товар и кричит:
— Саня, Саня, лук, лук! — что означает: “Русский (все русские для местных Сани), посмотри, какая у меня отличная (непременно “американская” или “японская”) вещь для тебя, мой друг!”
Кто из команды не успел “счейнчить” свой товар в городе, делает это прямо из иллюминатора, в ажиотаже натурального обмена не обращая внимания на Командора, который скрепя сердце заносит деяния паствы в тайные скрижали. Есть у него такая обязанность перед державой…
Подобный торопливый “чейнч” всегда связан с риском, поскольку к товару, перешедшему с корабля на берег через иллюминатор, черная сторона стремится приделать “длинные ноги” прежде, чем заплатить.
Но бывает и наоборот.
Некий абориген, стоявший у стенки нашего судна, готовящегося к отплытию из Дакара, романтически влюбился в русский будильник, железный и громкий. За полчаса до отхода судна он увидел его, звенящего, в руках третьего помощника капитана, стоявшего на верхней палубе. Увидел и потерял покой. Абориген по-обезьяньи вытягивал губы трубочкой, указательным пальцем оттягивал вниз веко то левого, то правого глаза, что означало: “Дай, Саня, рассмотреть!”, картинно, как мытая в молоке голливудская дива, заламывал руки, по-видимому, выражая таким образом свое отчаяние. За будильник абориген предлагал сначала двое, а потом трое наручных часов. Но наш третий помощник имеет крепкие нервы и большой опыт в подобных делах. Он медлил и не спешил воспользоваться веревочной связью с землей, когда одновременно с палубы на берег и с берега на палубу — так сказать, из рук в руки — бросается в мешках на веревках товар, в равноценности которого убедились обменивающиеся стороны. Третий помощник лишь торжественно заводил будильник и давал ему вволю назвенеться, для пущей убедительности подняв вверх указательный палец. А клиент на берегу, в нетерпении переминаясь с ноги на ногу, то и дело выкрикивал что-то невнятное, умоляюще глядя на третьего помощника и прижимая ладони к груди…
Пароход уже отваливал от стенки, и вахтенный штурман начал свой маневр, а третий помощник все заводил будильник, еще и еще раз извлекая из него железную музыку белой цивилизации. Страдалец на берегу запрыгал, заюлил на месте, потом, видимо, опасаясь, что его сердце сейчас выпрыгнет, вдруг метнул пакет с тремя вложенными туда часами третьему помощнику, который, как хоккейный вратарь, не сходя с места, поймал пакет одной левой. Машина набирала обороты, несчастный абориген вытянулся в струнку от волнения. Оставались считанные мгновения до момента, когда воздушная связь берега с судном станет невозможной, и тут третий помощник размашистым движением дискобола Мирона запустил свой мешок со звенящим внутри будильником издерганному страдальцу, застывшему над мутно-зеленой, в разводах нефтепродуктов пропастью. Тот ловко поймал мешок и — уже счастливый! — поднял его над головой.
И тут дико заржал третий помощник: железный будильник без часового механизма, но с исправным звонком был обменен на три “штамповки” из Гонконга, за которые теперь можно было просить у старпома, негласно совмещавшего должность судового врача, литр медицинского спирта…
Однако апогей такого плутовского “чейнча” пришелся на Порт-Саид, что предваряет Суэцкий канал с африканского берега.
В этом городе тщеты и безрыбья все покупается и продается. Именно здесь закаленный в идеологических битвах наш простой человек, неожиданно ослепленный жаждой наживы, мог продать Родину империалистам.
Поздно вечером, когда все не приваренное или хотя бы прикрученное к палубе было уже продано или пропито (имеется в виду нехитрая корабельная утварь, инструмент, предметы личной гигиены вплоть до нательного белья), к судну, ожидавшему своей очереди для прохождения через канал, причалил на утлой лодке печальный купец.
На пальцах он договорился с сумрачным после четырех флаконов “Русского леса” боцманом о продаже чего-нибудь завалящего, незначительного, но металлического. Из металлического на пароходе “завалялся” латунный гребной винт, запасной, новенький. Но такое дело даже боцману в одиночку и при дневном свете не обтяпать.
Договорились, что ближе к рассвету, часа в четыре ночи, когда члены утомленного экипажа после стакана-другого алкоголя зовут во сне своих жен, а сонный вахтенный матрос готов на все, лишь бы только не с пустыми руками покидать эту святую землю, купец и получит гребной винт за изрядное вознаграждение.
Предчувствуя наживу, купец прибыл за час до назначенного времени и встал на стражу — мало ли кто перехватит добычу. Похмельный боцман появился вовремя, и с ним двое — вахтенный матрос и еще кто-то в плаще-накидке. Втроем с помощью лебедки они опустили винт в купеческий челн, при этом едва не потопив купца. Отстегнув пачку “зеленых” боцману, купец разве что не пел от переполнявшего его счастья. Ведь там, на берегу, с латунным гребным винтом от русского парохода он превращался в богача.
Но до берега нужно было еще доплыть.
Сияла полная луна. Окрестные пароходы шевелили над чернильной водой красными и белыми фонарями. Редкий катерок береговой охраны мирно проплывал куда-то во тьму по делам службы.
Купец налегал на весла, и полная купеческого счастья ладья летела в сторону береговых огней… И тут затрещал, загавкал корабельный “спикер”. Где-то в небесах, подобно громовому гласу Саваофа, прорезалось капитанское:
— Боцман, мать-перемать! Я тебя под суд отдам! Палубной команде — катер на воду!
Тревожно привстав в лодке, купец пытался вникнуть в непонятную речь. Нарастающая, подобно цунами, угроза катилась на него со стороны русского судна, грозя швырнуть его на бетонный пирс вместе с его хрупким, почти сбывшимся счастьем.
В отчаянной мольбе купец воздел руки горе.
Но у капитана, похоже, не было сердца: он высылал погоню за несчастным купцом. Матросы палубной команды уже суетились возле катера, спуская его на воду. Не прошло и пяти минут, как беглец был взят на абордаж. Матросы отконвоировали лодку к пароходу и начали экстренный подъем гребного винта на борт.
Как иссушенный жарким самумом саксаул, безмолвно вопрошающий путника “За что?”, онемевший от горя купец стоял на палубе русского судна, тщетно высматривая на палубе того, с кем был заключен договор. Он цеплял руками пробегающих мимо него матросов, по-щенячьи заглядывал им в глаза, ища там сочувствия. А капитан тем временем грозился с капитанского мостика упечь негодного араба в арабскую кутузку.
Латунный гребной винт матросы ловко смайнали в трюм и закрутили барашки, а приставленный к трюму вахтенный матрос, еще недавно помогавший боцману грузить винт в лодку купца, теперь прятал от него глаза… В конце концов лодку с убитым горем купцом оттолкнули от борта, показав на прощание кулак.
До рассвета, призывая в свидетели беззакония бесстрастное небо, плавал купец вокруг вероломного парохода, то и дело выпуская на свободу рвущие сердце нечеловеческие рыдания:
— О Аллах, Саид счейнчил! О Алла-ах, Саид счейнчил!..
И небо не рухнуло. И огонь не поразил жестокосердых, поскольку не благословляет Всевышний подобные предприятия.
Ранним утром мы сошли на берег, и я расстался с Кукольником: потеряв терпение, бросил его вместе с его подозрительной сумкой (в ней наверняка “чейнч”: ее Кукольник с утра носит, как неразорвавшуюся бомбу) возле витрины с драгоценными камнями. Кукольник готовится к свадьбе: в портах захода закупает колониальные товары, чтобы потом с выгодой перепродать их на родине и на вырученные деньги прикупить золото для невесты. У Кукольника пока нет невесты, но у него есть золото, так что какая-нибудь невеста к свадьбе непременно сыщется…
Только на окраине Коломбо мне наконец открылся Цейлон. Я вдыхал курящиеся на каждом шагу благовония, жадно ел ананасы, вздрагивал от крика ручных обезьян, слушал песни улыбчивых прокаженных и шарахался от слонов, уныло бредущих к базарной площади с грузом на бивнях и погонщиками между ушей. Именно здесь, на окраине, втайне от товарищей я собирался потерять невинность: обменять блок болгарских сигарет на слона. Первый в моей жизни “чейнч”. Но для этого еще нужно было собраться с духом.
У каких-то торговых рядов дрожащей рукой я извлек из пакета блок сигарет и с характерным жестом курильщика — поднося два пальца к губам — остановил живописного оборванца с хищным прищуром и узкими костлявыми ладонями, вполне пригодными как для сбора подаяния, так и для рукоятки ножа. Я почему-то посчитал, что только местный жулик может обеспечить успех в моем рискованном деле.
Тот сразу меня понял.
“О’кей!” — сказал он и поспешил в гущу шумного квартала, маня меня за собой. То и дело протискиваясь в узкие, пахнущие гнилью проходы, переступая через лежащих на мостовой прокаженных, с ласковой улыбкой просящих милостыню, мы с моим гидом скоро оказались в каком-то злачном заведении. Здесь грубо пахло пороком, а густой человеческий дух разгонял под засиженным мухами потолком авиационный пропеллер. Гид подбежал к стойке и что-то шепнул истекающему собственным соком толстяку с полотенцем на плече. Толстяк тут же откинул крышку стойки и одними глазами пригласил меня к маленькой двери в стене.
Тут я впервые почувствовал что-то вроде сквознячка, тянувшего из преисподней. Однако чего мне было бояться? Я силен и вынослив и в случае чего могу бежать с такой скоростью, что за мной не угонятся и собаки…
За дверью оказалось помещение без окон. На полу то там, то тут на деревянных помостах возлежали аборигены, курившие какое-то зелье. Гид стремительно вел меня дальше, в следующую комнату, и я понимал, что обратного пути уже не будет… Наконец гид остановился и, зловеще, как мне показалось, улыбаясь, предложил мне один из пустующих лежаков. Какой-то человек уже подносил мне раскуренную трубочку с зельем…
Я выскочил из опиумной, как кипятком ошпаренный, — адреналин закипал в крови. Этакий цыпленок, приготовленный для заклания: перья дыбом, глаза вытаращены. И только выскочив, испугался. А что если бы жар любопытства пересилил лед благоразумия и я бы, прильнув к мундштуку, затянулся до сладкой пелены, обволакивающей сознание, делающей душу до срока свободной?
Нет, только смерть давала нам абсолютную свободу, но никто из нас не хотел умирать.
Я бежал до тех пор, пока не сбил с ног сингала или тамила с лотком, на котором россыпью лежали сапфиры. Сингал, а может, тамил, поднявшись на ноги, сначала почтительно склонился предо мной, а потом уж упал в красную пыль, чтобы собрать свои камушки, и я понял, как здесь уважают гостей. (Кстати, почтение здесь проявляют не только к белому человеку, но и ко всем толстым людям, наверное, потому, что только богатые в этой благословенной жаре могут позволить себе быть толстыми.)
Как побитая собака, таскался я по улочкам Коломбо. Помятый блок сигарет болтался в пластиковом пакете, бился о бедро. Шумные, настроенные на яростную борьбу за жизнь аборигены с изделиями народных промыслов наперевес уже не так энергично бросались ко мне под ноги: скорей сторонились, видя мое изможденное лицо. Солнце все с тем же прилежанием плавило асфальт. У какого-то торговца я приобрел бутылочку кока-колы и влил ее в себя, почувствовав вкус только в последнем глотке. И тут же кока-кола выступила у меня на лбу. Необходим был привал, краткий сон в холодке.
В каком-то окраинном квартале ремесленники предлагали изделия из кожи буйволов: дорожные сумки, портфели, кошельки, ремни. Несколько тщедушных аборигенов бойко торговали пол-полой — волшебной травкой, якобы поднимавшей почечников со смертного одра. Я плелся вдоль рядов, то и дело закидывая удочку — протягивая “Опал” торговцам. Те дружно воротили носы, некоторые из них тут же демонстративно закуривали “Мальборо”… Один из них наконец клюнул: схватил меня за руку и протянул… маленького чумазого слоника из настоящего черного дерева, одновременно хватая мои сигареты своей клешней. Отрицательно мотнув головой, я оставил слоника на лотке и пошел прочь. Однако этот торговец вдруг преградил мне путь и протянул вместе со слоником деревянную маску. Маска походила на смерть, которая наверняка является несчастным в этом земном раю: с выпученными глазами, саблезубая и предельно откровенная в своих людоедских намерениях. Не то что наша смерть — бледная, холодная, вечно ускользающая от прямого вопроса…
Итак, обязательный слоник был в моих руках (к тому же я стал обладателем местной “смерти”), и я тронулся в порт, чтобы вернуться на судно. В моем измученном тропическим зноем теле мясо уже отваливалось от костей, и все мое существо стремилось к родной каюте, к терпеливо дожидавшейся меня там под подушкой бутылке вина. Однако не успел я сделать и двух шагов, как столкнулся с Кукольником и Командором. Высокий и нелепый, как городская каланча в эпоху пожарной сигнализации, Кукольник сразу же спрятался за спину фундаментального Командора, отчаянно жестикулируя мне оттуда о своей непричастности к этой досадной встрече. Обликом походивший на рассерженного кентавра, постоянно боровшийся с чирьями на своем утробистом теле, небритый, взъерошенный, презиравший хорошую одежду и потому ходивший по судну в вышедшем из употребления рванье и больничных тапках на босу ногу, Командор сегодня превзошел себя. К его телу липла белая рубашка с длинными рукавами и шорты, что были бы впору арабскому жеребцу.
— Никак ты потерялся? — вопросил меня Командор, глаза которого ни на секунду не сомневались в том, что здесь я “продаю родину”. Я начал было оправдываться, но Командор брезгливо перебил меня: — Ладно, знаем мы вас. Все, едешь с нами на курорт.
— Я и так на курорте, — попытался отказаться я, но Командор, прошествовал мимо, не удостоив меня ответом и даже не посмотрев в мою сторону.
Пришлось подчиниться. В иностранном порту мы обязаны таскаться повсюду неразрывными тройками или пятерками. Почему тройками или пятерками? Потому что нечетному количеству советских людей много труднее встать на путь измены родине, нежели четному, кое может поделиться пополам — на изменников и патриотов — и разойтись по разные стороны баррикад. Нечетное же пополам не разделишь: всегда будет большинство и меньшинство. И большинство (а наши идеологические верхи справедливо полагают, что потенциальных изменников среди нас гораздо меньше, чем подлинных патриотов) не только не даст меньшинству увлечь себя на путь измены, но остановит и даже переубедит его… А вероятность того, что, скажем, пятеро из пятерки, прошедшие на родине строгий идеологический отбор, одновременно пожелают изменить ей, вообще статистически стремится к нулю…
Правда, мы с Кукольником в нарушение инструкций везде ходили парой. Начальство до поры до времени не могло укомплектовать нас до полноценной “тройки” и потому закрывало на это нарушение глаза, полагая, что трусоватый Кукольник побоится изменить родине, а я, имеющий на берегу якоря в виде жены и ребенка, не захочу. Однако сегодня к нам прилепился сам Командор. Что-то такое его сердце чуяло…
Прямо на тротуаре в густой тени деревьев лежала цейлонская красавица в грязном сари с прикрученным к груди младенцем. Красавица спала и во сне улыбалась своему младенцу, терпеливо моргавшему оливковыми глазищами. Счастливая женщина: весь этот мир был ее домом. Рядом на пальмовом листе остывала горка разваренного, сдобренного шафраном риса. Любуясь шлифованными формами красавицы, мы с Кукольником благоговейно обошли ее, Командор же, не дрогнув, переступил через нее, как через падаль, видимо, сочтя эту брутальную выходку экзотическим приключением.
Торговые ряды в переулках кишели энергичным людом. Всюду курились благовония, мальчишки разносили на лотках резанные на дольки ананасы, худые земледельцы срубали тяжелым мачете теменную кость кокосовому ореху и звали пить сладкое молоко за деньги. Те, у кого не было ни кокосов, ни драгоценных камней, пытались напоить клиента “пранированным” чаем за две рупии: прану они извлекали из воздуха, переливая чай из одного стаканчика в другой длинной янтарной струей… Завидев нашу троицу, торговцы бросались к нам со всех концов, чтобы взять в клещи и заставить купить хоть что-нибудь ненужное. Боясь дрогнуть и раскошелиться на пустяки, мы опрокидывали атакующих и, широко шагая, вырывались на оперативный простор.
Нашей целью был железнодорожный вокзал, построенный еще в девятнадцатом веке английскими инженерами, такой же чопорный, как английский колониализм. Все здесь по-хорошему дышало имперским духом: мощные стены, возведенные из красного до бордовости, крепкого и правильного кирпича, массивные и одновременно изящные, как золотые портсигары, перроны, покрытые черной эмалью локомотивы с заезженными до серебряного блеска ободами колес. Просвещенный колониализм не мог не восхищать.
Заплатив сущие рупии, мы взяли билеты до Маунт-Лавинии.
— Теперь увидишь! — заговорщически шепнул мне Кукольник.
— Что? — испугался я.
Заговорщик лишь растянул губы в загадочной улыбке.
Вагоны с окнами без стекол были набиты лопочущими аборигенами с детьми и поклажей, а один даже вез в клетках цыплят. Поезд тащился по самому берегу океана, и теплый соленый ветер гонял по вагону цыплячий пух. Нет-нет да всовывалась в окно перевернутая голова безбилетника с крыши: улыбаясь, искала глазами, чем бы поживиться. Самое время было сунуть панаму себе под зад…
— Смотрите! — воскликнул Кукольник.
Прямо под нами проплывала роскошная вилла, отгороженная толстым каменным забором со смотровыми будками по периметру, пыльные пальмы, бассейн с бирюзовой водой и атласные человеческие тела в шезлонгах. И над всем этим внезапным среди приглушенного однообразия великолепием колыхалось полотнище американского флага.
— Американское посольство, — мечтательно улыбнулся Кукольник.
— Проклятые империалисты, — уточнил Командор.
Высунувшись из окна, я глядел на бирюзовую воду бассейна, на шоколадных бездельников в шезлонгах. Принюхивался, пытаясь уловить тонкий аромат общества потребления. Один из бездельников вдруг повернулся на спину и, поймав мой взгляд, дружелюбно помахал мне рукой.
В Маунт-Лавинии сходили только мы. Аборигены покинули вагон на предыдущих станциях.
— Ну, и куда теперь? — обратился Командор к Кукольнику.
Кукольник, угодливо ссутулившись, протянул ему страницу глянцевого журнала с фотографией небоскреба на берегу моря.
— А что мы там будем делать? — неожиданно спросил Командор.
— Как что?! — удивился Кукольник и побледнел: Командор буравил его своими красными после вчерашней выпивки глазами. Тихий Кукольник, не привыкший к общению с начальством, терпеть не мог каверзные вопросы: никогда не знал, как на них правильно отвечать.
— Если что — живыми мы им не дадимся, — попробовал я свести все к шутке, но Командор даже не улыбнулся, продолжая с мстительным удовольствием разглядывать Кукольниково смятение.
За полосой тропического леса маячила многоэтажная башня отеля. Пройдя пальмовые заросли, мы вышли на океанский берег. Я собрался снять сандалии.
— Яйца сваришь, — авторитетно заметил Шагин.
Я посмотрел себе на трусы и остался в сандалиях.
Шли гуськом: в авангарде Кукольник с фотоаппаратом, за ним Командор, я в арьергарде, разглядывая созревшие чирья на волосатых лодыжках Командора. На подходе к отелю натолкнулись на тростниковые хижины рыболовецкой деревеньки, население которой с раннего утра рыбачило где-то за горизонтом. Отвернув входную занавеску, заглянули в одну из хижин: в углу на песке свернутые циновки и сваленная в кучу алюминиевая посуда: миски, кружки, ложки, надраенные песком котелок с чайником. Больше ничего. Одежда и покрывала, если таковые имеются, ушли в море с рыбаками…
Песок через каждые полметра был покрыт человеческими лепешками. Пляж использовался рыбаками как отхожее место. Лепешки основательно подвялились, и предприимчивый человек мог бы собрать все это добро и с выгодой разбросать его на пашне. Но тут, похоже, предприимчивые люди не водились.
Пройдя по деревне, как по минному полю, мы вышли к отелю. Примыкающий к нему пляж был отделен от “минного поля” тростниковой изгородью, за которой уже не было постыдных лепешек. На широченной полосе пляжа под зонтом отдыхали всего две наяды в больших солнцезащитных очках, делающих их похожими на стрекоз. Обе, заметив нас, оторвали головы от песка и с любопытством всматривались в неизвестно откуда вдруг появившуюся здесь бравую троицу. Радостно переглянувшись, мы с Кукольником направились к наядам. Командор, позеленев от такой нашей решимости, предпринял попытку обуздать или хотя бы отвернуть нас, как пару гнедых, в сторону, но мы закусили удила. Командор изо всех сил упирался: фыркал, мотал головой, не желая идти на контакт с иностранками, но нас несло, несло к краю пропасти. Несчастный Командор! В его душе еще не затянулась рана от нашего двухмесячной давности посещения Рио-де-Жанейро, как назло, в период традиционного карнавала, когда всем нам, несчастным, до нравственного падения оставалось уже рукой подать.
Разложение в наших рядах, помнится, началось с первого же вечера на том жарком берегу, когда нам то там, то здесь стали попадаться голые люди, в частности, девицы, пьяные и веселые, приглашавшие нас с Кукольником скоротать вечерок прямо на тротуаре. Так у них, видимо, принято по праздникам. И дело не в белых штанах, которых там действительно в избытке, а в особой, я бы сказал, малярийно-опиумной атмосфере всеобщего благодушия. И мы с Кукольником вдруг, не сговариваясь, начали улыбаться непонятно чему, скалить свои почти тридцать два зуба, да так, что встречные девицы сияли нам в ответ всеми пятьюдесятью пятью, и грудь у них ходила ходуном, и ягодицы так и прыгали. Тут бы нам, дуракам, и отвернуться, попусту не разжигая себя соблазнительными картинами, и ходить себе далее, опустив очи долу. Так, очи долу, и доотдыхали б мы безо всяких потрясений на бразильском берегу — постники и страстотерпцы, объяснившиеся однажды в любви к загранпутешествиям, но не накопившие на эту любовь денег…
Но на окружающую действительность мы смотрели во все глаза. И до того раскалилось в нас естество, что уже на следующий день плюнули мы на моральные устои и отправились в кинотеатр, где билеты дешевые, а фильмы понятные без всяких слов. Правда, прежде поставили в известность Командора, следящего за соблюдением членами экипажа норм советской морали, что налево мы, разумеется, не пойдем, пусть не волнуется, разве что посидим где-нибудь, понаблюдаем местные нравы да познакомимся с товарами народного потребления. Надо сказать, что Командор за нас и не волновался и ничего плохого о нас тогда не думал, поскольку знал: денег для того, чтобы запятнать честь советского человека, у нас нет.
В кинотеатре, большом и прокуренном, температурой и влажностью могущем помериться с русской баней, среди скопления темно-коричневых зрителей мы мгновенно выявили весь личный состав нашей экспедиции. Наши люди сидели тройками, а то и пятерками, как и положено, поближе к сцене и с выражением великой скорби смотрели себе на колени, где обычно беспомощно покоятся большие нескладные руки человека труда, временно пребывающего во враждебном окружении мира наживы. Вероятно, по причине секретности члены нашего экипажа упорно не замечали друг друга.
Чтобы справиться с вдруг охватившим нас волнением, мы с Кукольником сунули себе в рот по куску хлеба с колбасой.
Начался фильм.
Два сердитых шанхайца из-за риса и какого-то другого продовольствия забивали до смерти добропорядочных селян, успевавших тем не менее передавать отдельные секреты древней борьбы молодому пуританину, который и должен был к концу леденящей кровь истории освободить селян от тирании злодеев…
Через полчаса действа в зале неожиданно вспыхнул свет, заиграла медоточивая музыка. На сцену перед погасшим экраном выскочила вызывающей наружности девица в купальнике, на высоких каблуках неся свои плавно качающиеся чресла. Она синхронно с фонограммой открывала рот, по-рыбьи вопия что-то о любви, разлуке и последующем безумии.
Бедный Кукольник, словно предчувствуя недоброе, до боли сжал мне колено своей ладонью. И девица тут же, как по команде, сняла верхнюю часть своего пляжного ансамбля, обнажив холмы матово отливающей запретной плоти, так волнующей истосковавшуюся по нехитрым радостям моряцкую душу.
— Началось! — выдавил Кукольник упавшим голосом и ушел на дно.
Я, откровенно говоря, еще надеялся, что до нижней части пляжного ансамбля у девицы дело не дойдет: так, потрясет сиськами и уберется. Однако бесстыжая нахально стянула с себя трусы, ослепив на мгновение присутствующий в зале ограниченный советский контингент. Так бессовестно оголившись перед переполненным залом, она для начала сыграла смущенную девочку, потерявшую где-то нательное белье, но потом вдруг обнаглела и начала выписывать такие фигуры, что первые два ряда обкуренных марихуаной страдальцев вскочили с мест и устроили ей овацию.
Потом была вторая девица, темно-оливковая, на которой из одежды был только красный берет с пуговкой. Настоящая богиня, она и не ходила даже, а только медленно поворачивалась вокруг собственной оси, как глобус, демонстрируя народу свои величественные горы и равнины, плавно переходящие в низины и океанские впадины. Сменила ее какая-то европейка, внешне посредственная, но ожесточенная в плане выражения чувства посредством жеста.
Гвоздем этой программы была китаянка в красных сапожках — совсем уж невыносимое зрелище.
Разевая рты под фонограмму песен Барбары Страйзанд, девицы не только ходили по сцене, но и спускались к публике, где по преимуществу давно дышащим на ладан старичкам предлагали развязать у себя на спине и бедрах стыдливые завязки. Дрожащими руками старички делали это с благодарностью под общий восторженный рев.
До этого дня я и предположить не мог, что Кукольник — человек с такой хрупкой психикой. Одна из девиц, заметив белизну его лица, подернутого бисером страдания, решила изменить привычный регламент и, благоухая казарменной смесью цветочных духов и крепкого пота, двинулась к нему походкой уверенной в себе чаровницы, не обращая внимания на хныкающих старичков.
Члены нашего экипажа, находившиеся в зале, все как один замерли и, возвысившись над толпой, развернулись в сторону Кукольника, тем самым окончательно обнаруживая себя в условиях неприятельского окружения.
Сидевший у прохода Кукольник напрягся. Он хотел было улизнуть, но у его ног на полу лежали покупки, расфасованные им по пластиковым мешкам. Он судорожно пытался ухватить сразу всю поклажу, но мешки не давались в руки, разъезжались в стороны, не позволяя Кукольнику мгновенно сорваться с места… А голая девица в сопровождении эскорта прожекторов уже перекрыла ему путь к отступлению. И за тысячи километров от родины, один на один с враждебным миром, Кукольник вдруг оскалился, как зверь, загнанный в западню, и, затравленно глядя на приближающуюся девицу, вжался в кресло. Волосы на его макушке встали дыбом. Девица протянула к Кукольнику руку, вероятно, для того, чтобы потеребить его непокорные мальчишеские вихры. Но едва лишь она коснулась головы Кукольника, тот так вздрогнул, будто бригада врачей “Скорой помощи” пропустила через него электрический разряд. Затем Кукольник сполз спиной на сиденье и, не отрывая остекленевшего взора от причинного места террористки, угрожающе зарычал. Девица отдернула руку и, улыбнувшись, дала понять, что хотела бы сесть ему на колени. И тут Кукольник начал сползать под кресло.
Пожав плечами, девица двинулась обратно к сцене, раздавая направо и налево воздушные поцелуи, которые жеманно сдувала с ладони своими бессовестными губами. Лучи прожекторов поехали за ней на сцену, а спасенный Кукольник, не желая слушать мои ободряющие слова, бледной тенью метнулся к выходу, по пути роняя драгоценные мешки.
Но не таков наш человек, чтобы недосмотреть того, за что уплачено!
Выскочив из зала, Кукольник бросился в туалет, чтобы там отдышаться и привести изнывший организм в порядок. Однако когда он туда ворвался, его с интересом встретила толпа негров, в открытую занимавшихся там онанизмом. Кукольник решил, что будет лучше не справлять здесь даже малой нужды, и пулей понесся на второй этаж — в полумрак балкона. Там он уселся в углу, прикрыв себя со всех сторон уже порядком замусоленной поклажей. Шоу с безобразиями закончилось, и продолжался фильм с мордобоем.
Меж рядов в душном сумраке шлялись какие-то личности, заслоняя от Кукольника экранное действо, что, однако, не мешало Кукольнику вкушать радость Робинзона Крузо, выбравшегося на сушу после кораблекрушения… Неожиданно перед ним остановилась девица-подросток и что-то спросила по-испански, показав темного жемчуга зубки. И тут только Кукольник заметил: девица по пояс голая, и то, что у мадам из шоу свешивалось по направлению к животу, здесь весело смотрело вперед и вверх. Девица вдруг обняла беспомощного Кукольника за шею и встала перед ним на колени, распихивая пластиковые пакеты…
Часа через четыре, когда программа наконец закончилась, чтобы, впрочем, тут же начаться вновь, я покинул эту бразильскую баню. Психически опустошенный, физически раздавленный, я даже не помню, как добрался до своей каюты, где надеялся застать несчастного Кукольника и утешить его стаканчиком вина. Но Кукольника в каюте не оказалось…
Только поздним вечером его привел на судно Командор, сам едва стоявший на ногах от могучей дозы спиртного, принятой им в целях самообороны. Решив разведать идеологическую мощь врага, Командор купил билет в тот же кинотеатр, сел в первом ряду и несколько часов сопротивлялся превосходящим силам противника.
В каюту Кукольник вернулся другим человеком. Он рассеянно свалил покупки у стола, отказался от вина и с тоской в затухающих глазах лег спать с таким видом, словно собирался заснуть вечным сном…
Молодецки поигрывая мускулами, мы знакомились с наядами. Беседу по-английски вел Кукольник, я лишь улыбался, исподтишка разглядывая наяд. Командор и вовсе сидел в отдалении, обиженно надувшись и делая вид, что ищет в море парус. Но я-то знал, что он сейчас изо всех сил вслушивается в английский Кукольника, пытаясь уловить в нем мотив измены.
Наядами оказались парижанки, торгующие “Мерседесами”. Как две маленькие птички, они жалобно чирикали коршуну (в профиле милейшего Кукольника есть что-то всерьез птичье, однако вовсе не хищное) на своего туроператора, пообещавшего им тут густо населенный ангелами рай, а на самом деле отправившего их в пустыню. В отеле они уже целую неделю умирали от скуки: кроме них, в этой благословенной дыре не было ни одного европейца. Так что это Создатель из жалости послал им сегодня нас, и потому мы должны немедленно идти с ними в номер на двенадцатый этаж, чтобы выпить там под ненавязчивую музыку по стаканчику виски со льдом за знакомство…
Просияв от восторга, Кукольник умоляюще воззрился на Командора и стал уверять его, что мы (то есть Кукольник и я) только на минутку заглянем к дамам в номер. Даже виски со льдом пить не будем — только колу! Этот аргумент, казалось, должен был расположить к нам нашего соглядатая. Но рана Рио еще саднила в душе Командора: он помнил, каких усилий ему стоило спасение Кукольника, сгоравшего в содомском пламени. Командор трясся от злости: в этом нашем никем не контролируемом походе за иностранными удовольствиями, на его взгляд, родине грозила измена! Я энергично поддерживал Кукольника, и наиболее увесистым аргументом в пользу похода к парижанкам был факт отсутствия в отеле потенциального идеологического противника, если, конечно, не считать таковым этих двух насекомых, с которыми, если что, мы, конечно, справимся…
Мне показалось, что Командор вдруг заколебался. Моя репутация крепкого семьянина не могла не убедить его в отсутствии видимых причин для беспокойства, но ему наверняка хотелось, чтобы эти девицы, уже сделавшие свой выбор и наложившие на нас с Кукольником свои невинные лапки, и его, главного здесь мужчину, взяли в расчет и пригласили в номер. Однако девицы взирали на Командора как на досадную помеху, словно и представить себе не могли, как такой (с выпученными от злости глазами) человек в пропитанной до черноты кислым потом рубашке может оказаться в их гнездышке…
Конечно, Командор как руководитель нашей тройки имел моральное право, прикинувшись дураком, наплевать на отсутствие официального приглашения и отправиться с нами на двенадцатый этаж караулить измену. Но он, несомненно, понимал и то, что, если сейчас поддастся искушению и пойдет с подчиненными в номер к иностранкам, на всю жизнь заимеет двух опасных свидетелей, с которыми ему потом придется выстраивать сложные морально-этические отношения, чтобы быть уверенным в том, что этот невинный, в сущности, эпизод не станет достоянием гласности. Нет, это была стишком большая цена за мимолетные удовольствия, и Командор молчал. По его не приспособленному к южному солнцу бледному телу ползли аллергические пятна…
Сдвинув свои стрекозьи очки на лоб, наяды умоляюще смотрели на Командора: наконец поняли, кто тут босс. Я решил насмерть стоять за поход в номер: наяда — та, что помоложе (с ней я уже успел сфотографироваться в обнимку на фоне волны), вдруг решительно взяла меня за руку. В этом было нечто многообещающее. Кукольником довольствовалась ее подруга: постарше и попроще, но ему было все равно, лишь бы только оказаться в эмпиреях на двенадцатом этаже…
Вдруг Командор заговорил: он не грозил нам политическим трибуналом на родной земле, не обещал лишить нас визы и загранпоездок, нет, он лишь тупо, с каким-то носорожьим упорством, запрещал нам поход на двенадцатый этаж. Но мы-то с Кукольником уже горели. Наше сопротивление запрету становилось все более несгибаемым. Постепенно теряя ощущение реальности в этом цейлонском котле, я уже смеялся в лицо Командору, потешаясь над его страхами, и при этом с вызовом обнимал свою наяду, доверчивой птичкой жмущуюся ко мне. Нет-нет, все уговоры были напрасны: я уже принял решение. И дело тут было вовсе не в этих девицах, хотя отчасти и в них: я и правда не знал, что буду делать у француженок в номере после того, как отдышусь в холодке и выпью виски со льдом. Скорей всего, поблагодарю за гостеприимство и смущенно откланяюсь. Но сейчас я непременно должен был поступить по-своему, по-глупому, наперекор разуму, инструкции, Командору. Я должен был непременно обострить ситуацию, взломать привычную систему повиновения, прежде всего в себе самом, и не просто коснуться чего-то запретного, а изорвать его, как колючую проволоку, в клочья и пусть даже с потерями, но вырваться на свободу — обрести наконец самого себя. Обрести самого себя — это вдруг показалось мне важней всего…
Думаю, Кукольник был даже рад тому, что не он, а я так рвусь на двенадцатый этаж и, если придется отвечать, львиная доля вины падет на меня…
Но уже бывшее в шляпе дело приняло неожиданный оборот. Командор вдруг закусил нижнюю губу, схватился за сердце и опустился на песок. Кто его знает, в самом ли деле этот альбинос перегрелся на солнце или только разыгрывал спектакль… Милые стрекозы тут же бросились за своим пляжным зонтом, чтобы закрыть лысую голову босса от солнца. Потом, возбужденно щебеча, набросили на себя халатики и побежали к отелю.
— За валидолом, — вздохнул Кукольник и с надеждой взглянул на лежавшего под зонтом Командора: может, тот уже умер? Командор картинно растянулся на песке и довольно правдоподобно изображал гипертонический криз. — Вам бы в холодок…
— Да, и стакан виски со льдом, — добавил я враждебно.
Наяд не было уже минут пять, но моя отчаянная решимость все никак не уступала место трезвому расчету. Наверняка они сейчас там, в номере, мило суетятся, вытряхивая из косметичек противозачаточные пилюли, прокладки, анальгин и активированный уголь, доставая из холодильника полную бутылку лимонада и размышляя, не захватить ли вниз и початую бутылку “Джони Уокера”… При этом то и дело бросаются к окну, чтобы удостовериться в том, что мы все еще здесь, что нас не слизала с песка океанская волна…
Эта картина вдруг с новой силой разожгла меня как полгода лежавшие в топке дрова. Внутри у меня уже не просто потрескивало. Там гудело пламя.
— Чтоб ты сдох! — процедил я сквозь зубы.
Похоже, Командор услышал гул моего нутряного пламени, поскольку вдруг резво сел под зонтиком и вскинул брови, словно удивляясь какой-то внезапной перемене в собственном организме. Потом вскочил на ноги, скомандовал: “Уходим!”, сгреб в кучу свои вещи: шорты, рубашку, сандалии и стал одеваться, как солдат-первогодок, боящийся опоздать на построение.
— Они сейчас принесут вам лекарство и попи-ить, — заблеял Кукольник, плача внутренними слезами. — Может, подождем? Неудобно как-то не попроща-авшись… Та-акие милые девушки!
Командор посмотрел на нас широко открытыми глазами, в которых застыли укор и страдание, и пошел к деревне. Вслед за ним торопливо, после нескольких секунд внутренней борьбы с желанием, двинул Кукольник. Я сдался последним.
Мы уходили той же дорогой, что пришли сюда — по “минному полю”. Впереди Командор, нахраписто, не оборачиваясь. Следом с фотоаппаратом навскидку Кукольник: он был все еще огорчен, но уже и рад. Рад, что не пошел против воли начальника, и на него теперь не накатают “телегу”, и, значит, ему можно надеяться и на Антарктиду в следующем году, и на Атлантику… Я замыкал бегство, то и дело оборачиваясь в надежде увидеть наяд со стрекозиными глазами…
Когда мы дотащились до платформы и в изнеможении плюхнулись на скамью, мы были уже три хорошо отбитых бифштекса с кровью. В таком качестве мы просидели на скамейке минут двадцать, возвращая себе ощущение жизни. И все это время рельсы упорно молчали. Ни одного поезда. Командор попеременно смотрел то на командирские часы, то на дорогу, то на Кукольника — инициатора этого путешествия в Маунт-Лавинию. Еще чуть-чуть, и Командор, пожалуй, схватил бы Кукольника своей каменной десницей за горло. Я торопливо спрыгнул с платформы и положил голову на рельсы, слушая притихшее железо.
— Ну, что там? Скоро? — раздраженно спросил Командор.
Я только вздохнул и убрал голову с рельсов.
Командор вновь буравил Кукольника взглядом: упрек в нем достиг своего апогея, и цейлонская тишина грозила разразиться его истеричным криком.
Поезда все не было, а нам надо было обязательно быть дома до двадцати четырех ноль-ноль. Бедный Командор понимал, что наше опоздание смерти подобно. Почему? Потому что проклятый капитализм, аки лев рыкающий, ходит тут за советскими людьми по пятам и ищет, кого бы поглотить…
Кукольник был послан на поиски станционного смотрителя, наверняка обладавшего информацией о ближайшем поезде до Коломбо. Минут через двадцать мучительных поисков тамила в форменной одежде и последующего выдавливания из себя нужных английских фраз растерянно улыбающийся Кукольник отрапортовал Командору:
— Поезд будет… в следующем месяце.
Командор едва не задушил Кукольника. По крайней мере, энергия слова, уже готовая сорваться с побелевших губ Командора и раздавить перепуганного гундоса, на время перекрыла последнему доступ кислорода.
Не на шутку встревоженный Командор поставил перед нами задачу кровь из носу сегодня вернуться на судно, и мы двинулись в Коломбо пешком — через тенистые пальмовые рощи, по грунтовке, местами переходящей в асфальт… Заслышав за спиной гул мотора, мы с Кукольником бросались на середину дороги и, размахивая руками, пытались остановить транспорт. Из окон перегруженных автобусов, не снижавших скорости, нас приветствовал радостный народ…
Кукольник давно утешился: одна за другой вдоль дороги тянулись деревеньки, торгующие сапфирами, морскими раковинами, кораллами… Драгоценные камни тут можно было покупать горстями, как семечки. Конечно, они не были достаточно огранены, однако глубина их окраски и размеры были порой таковы, что на родине их от греха подальше пришлось бы зарывать в огороде. То и дело по настоянию Кукольника мы останавливались возле развалов с товаром. Здесь Кукольник оживал. Будто и не отмахал больше десятка верст по этой раскаленной сковороде, он бодро подступал к торговцам, приценивался к товару, прикидывая чистую прибыль от его перепродажи, и все это с энтузиазмом сообщал нам, сосредоточенно варившимся в собственном соку. Поникший Командор принимал эти наши остановки как неизбежность и лишь вздыхал по-бабьи:
— Не трогайте. Это сплошь фальшивки!
— Ну, зачем же так! — обижался за местных умельцев Кукольник. — Этим людям дешевле огранить настоящий камень, чем изготовить фальшивку.
Однако камни все же не покупал.
Солнце раскраснелось и заметно увеличилось в размерах, собравшись улизнуть с небосклона. Скоро начнет стремительно темнеть.
Надо было выбираться из джунглей.
В предместьях Коломбо нам повстречалась семья на слонах: на первом слоне он, на втором она и их отпрыск на слоненке. Семья возвращалась с базара в свою деревню. Еще затемно они вышли в Коломбо с грузом свежей зелени и кокосов на бивнях (только в столице это можно было с выгодой продать): бодро бежали по обочине семьдесят — сто километров, свежие, полные энтузиазма. Теперь же, после многочасового простоя под изнуряющим солнцепеком, они тащились, как рабы, закованные в цепи: чуть загребая разбитыми, как шлепанцы, ступнями. В глубокие морщины их тяжелых шкур туго набилась черная пыль обочин. Порой слонов выносило на середину шоссе, и они долго не могли вернуться на обочину, распугивая встречный автотранспорт. Возле нас один из них поднял хвост и вывалил на дорогу содержимое кишечника. Мы отскочили в сторону, а слон задрал хобот и победно затрубил.
— И здесь обос…и, — обиделся на слонов Командор.
Эти терпеливые пленники служили людям за еду и не помышляли о побеге. А казалось бы, что проще? Хватай хоботом своего угнетателя, швыряй его в придорожные кусты и гуляй себе на все четыре стороны.
Наши тела плавились вместе с цейлонским асфальтом. Бедный Командор! В его глазах, подведенных чернилами страдания, поселилось отчаяние. Он уже не вел в бой свою армию: с остатками неверных, склонных к дезертирству солдат своего наголову разбитого войска он торопливо выходил из окружения — без ординарцев, адъютантов, боевых подруг и знамени, — в любое мгновение готовый сорвать со своего плеча погон с золотым позументом. Перестав владеть ситуацией, утратив управление войсками, он уже был одним из нас…
Когда наконец стало ясно, что мы все же успеваем попасть на судно сегодня, Командор принялся неловко шутить, намеренно громко смеяться, при этом пытаясь заглянуть в глаза. С суровым молчанием я слушал его бородатые анекдоты, Кукольник же находил в себе силы конформистски подхихикивать начальству. Успев выпить с десяток бутылок пива, Командор обливался потом. Мы с Кукольником терпели, знали: выпьешь бутылочку — и ее содержимое тут же липко выступит на тебе. В каюте нас ждала бутылка “Старого замка”. Если выпить целый стакан с голодухи, все несбывшееся сегодня уплывет от тебя в туман… Наше знакомство с наядами выглядело уже довольно нелепым. “Не так уж и хороши эти француженки”, — думал я. К тому же у той, что молчаливо предназначалась Кукольнику, были железные коронки с пластмассовыми накладками. И нижние, и верхние. Это как-то отрезвляло…
До Коломбо было рукой подать: до нас уже долетали гул большого города и его несвежее дыхание. В очередной придорожной деревушке, кишевшей торговым людом, мы потеряли Кукольника. Минут пятнадцать мы с Командором бегали по торговым рядам в поисках товарища. Потом заняли позицию посереди рыночной площади.
— Нет, так мы простоим здесь до Второго пришествия! — причитал Командор и вновь срывался с места, устремляясь в гущу торговых рядов.
— А что если он… — начал Командор, округлив глаза, когда в очередной раз подбежал ко мне, караулившему Кукольника на площади.
— Ну нет, на это он не пойдет, — попытался успокоить я Командора, поняв его с полуслова. — Думаю, просто присел где-нибудь по нужде. Слоны и те здесь не церемонятся!
Но шло время, а Кукольник не появлялся. И мы бросились вперед — наверстывать упущенное. Командор посчитал, что Кукольник разминулся с нами и теперь поспешает по направлению к Коломбо, надеясь догнать нас.
Справа от дороги шумела пальмовая роща, в тени которой высился белоснежный каменный забор с воротами, возле которых скучала пара солдат с ружьями.
— Чья-то резиденция? — деловито спросил Командор.
— Американское посольство, мы его по дороге туда проезжали, — как можно равнодушней ответил я, вспомнив бассейн с лазурной водой и бездельников в шезлонгах.
Командор нахмурился.
— Ты уверен, что… американское? — осторожно спросил он.
— К сожалению, — сказал я и указал Командору на “звездно-полосатый”, трепыхавшийся на флагштоке…
Около часа мы шли молча. Командор хмурился, кусал губы, сокрушенно качал головой, а я вглядывался в быстро сгущавшиеся сумерки в надежде различить впереди сутуловатую фигуру нашего иноходца.
В девять мы были у ворот порта.
Стоило только упасть на скамью, как она тут же приросла к тебе — ни встать, ни даже шевельнуться. Мы опять молчали: ждали катер, идущий на дальний рейд. Через полчаса из анналов портовой администрации пришло сообщение: катер до утра не пойдет на дальний рейд, но, если нам так необходимо попасть на судно сегодня (тамилы и сингалы, видимо, всерьез полагали, что если мы русские, то можем переночевать и на этой скамейке), лодочник за небольшие деньги доставит нас по адресу. Лодочник так лодочник…
Это была не лодка, а какая-то гондола. Субтильный абориген едва шевелил на корме длинным рычагом, оканчивающимся резиновым плавником, и лодка двигалась вперед едва уловимыми галсами. Черное, звенящее насекомыми небо купало свои звезды в притихшем океане. Справа и слева от нас высились крутые склоны бортов танкеров и сухогрузов, весело светились иллюминаторы, перемигивались фонари на снастях. Мы плыли, задрав головы, вглядываясь в огоньки сигарет, слушая чей-то горячий шепот и шелковистый смех. Кто-то чернильно-черный и широкий в плечах прижимал к леерам кого-то призрачно-белого и дудел бархатистым баритоном на своем тарабарском наречии…
— Нет, я больше в этот чертов город ни ногой! — горячо клялся себе Командор.
Когда мы наконец поднялись на борт нашего судна, силы оставили нас. Падая в руки боцмана, Командор спросил: “Кукольник здесь?” Услышав в ответ: “А разве он не с вами?”, Командор, лицо которого стало вдруг бесстрастней посмертной маски, обреченно посмотрел на меня, оттолкнул боцмана и поплелся к себе в каюту умирать.
Едва я вошел в каюту и закрыл за собой дверь, как она вновь открылась, и Яковлевич, пряча глаза, протянул мне миску с каким-то холодным варевом. Я молча отказался от пищи, ожесточенно вырвал из винной бутылки пробку, завалился к себе на верхнюю койку и медленными, прочувственными глотками принялся опорожнять бутылку. Последние глотки давались мне с усилием, но я делал их словно кому-то назло…
Налившись вином и дождавшись, когда всего меня изнутри затянет горячей пеленой, я вывалился из каюты и, натыкаясь на все углы, пошел на бак поглядеть, не подплывает ли Кукольник в гондоле. На полубаке прохлаждались боцман с мотористом. Оба были с купленными слонами и, в коем это веке, одеты как люди: боцман — в чистые брезентовые штаны, моторист — в бледные шорты с дырочкой и розовую рубаху без пуговиц. Слоновладельцы намывали своих слонов, насвистывая что-то легкомысленное. Они словно не замечали друг друга, и вдруг — ба! — какая встреча! Обменявшись милыми банальностями о погоде, перешли к сегодняшней стряпне Яковлевича. Моторист прокурорствовал: “Я бы ему морду набил за такой ужин!” Боцман защищал кока: “Где ж ему время на готовку взять? Ему ведь тоже слона хочется!” Моторист нехотя сменил тему: “Как думаешь, Кукольник сбежал с концами?” Боцман: “Да вроде рановато ему бежать: у него еще пол-ящика └Русского леса“ и мешок акульих плавников для └чейнча“…” Потом заговорили о сурике и швартовых концах, которые нужно было “чейнчить” еще в Порт-Саиде, где этому товару цены нет, а здесь, на Цейлоне, делать это бессмысленно, поскольку местные, ну прямо как малые дети, ничего не смыслят в собственной выгоде. После этого разговор соскользнул на слонов: каждый стал хвалить своего, а к слону соперника присматриваться с пристрастием, чтобы в чем-нибудь да уличить. Моторист: “Что-то хобот у твоего какой-то слабый. С таким хоботом в джунглях пропадешь”. Боцман: “Да если мой слон плюнет — тебя с палубы смоет”.
Я стоял рядом, пьяно улыбался, глядя, как они, поставив слонов боком друг к дружке, меряются слонами: мелко жульничают, руками размахивают, пузыри пускают от возмущения. Вдруг Мастер (значит, все слышал: иллюминаторы его каюты отдраены), предотвращая мордобитие, как закричит по “спикеру”:
— Боцман, на брашпиль!
Боцман снялся с места, полетел к якорям и вдруг остановился в недоумении. Какой там брашпиль?! Мы же еще, как минимум, пару дней здесь кукуем и только послезавтра снимаемся с якоря…
В два ночи всех разбудил корабельный “спикер”, голосом Командора приглашавший экипаж в каюту начальника рейса. Когда я, едва разлепивший глаза, спросил одного из спешивших в кают-компанию, зачем зовут, получил исчерпывающий ответ: “На судилище!”
В каюту Командора я вошел последним. Суд уже начался: на диванчике, койке и стульях сидели седовласые члены научной экспедиции, между ними разместилась молодежь: кто стоя, кто сидя прямо на палубе, и все — в трусах. В центре каюты под насмешливыми взглядами переминался с ноги на ногу… Кукольник, объявившийся на судне полчаса назад и перехваченный у трапа умиравшим от неизвестности Командором.
Лица всех, кроме, разумеется, Кукольника, выражали неподдельный интерес к разыгрывавшемуся перед ними спектаклю. Расстановка фигур напомнила живописное полотно эпохи соцреализма “Владимир Ульянов сдает экзамен экстерном”.
— Где ты был? — вероятно, не в первый раз спрашивал Кукольника председательствующий Командор и сверлил Кукольника красными глазами.
Отпечаток катастрофы уже разгладился на командорском лице, оставив лишь легкие отеки под глазами. Самое страшное было позади: Кукольника не съели, не убили, не опоили, не переманили… Но Кукольник опоздал из увольнения, причем явился из него в одиночестве. Командор клеймил Кукольника: по нему выходило, что Кукольник сначала заманил “тройку” в Маунт-Лавинию на золотые пески, а потом взял и отменил обратный поезд в Коломбо. Зачем он это сделал? Вот это и хотелось бы узнать возмущенному Командору.
Рядом с Командором за столом сидел Салманов, избранный секретарем собрания. Саркастически ухмыляясь, мол, говори, говори, птенчик, я тебе не верю, Салманов записывал вопросы Командора, ответное мычание Кукольника и разглядывал страницу глянцевого журнала, где был изображен туристический маршрут “Коломбо–Маунт-Лавиния”.
Кукольник отчаянно сопротивлялся напору Командора, ссылаясь на то, что заблудился, и с испуганной заискивающей улыбкой искал в глазах товарищей понимания и сочувствия. Присутствующие, однако, не сочувствовали нарушителю режима, желая помучить его, ставшего причиной их бессонной ночи. Никто, конечно, не верил, что такой ходок, как Кукольник, который в тайге ориентируется без компаса, мог заблудиться в дороге из Маунт-Лавинии в Коломбо, но все понимали, что правды они все равно не узнают. И поскольку выспаться перед завтрашним увольнением теперь ни у кого не выходило, все желали хотя бы зрелища.
Командор изложил историю исчезновения Кукольника, ни словом, однако, не обмолвившись ни о француженках, ни о назревавшем бунте из-за виски со льдом. Потом, выслушав очередное мычание Кукольника, Командор, с угрозой поглядывая на него, предложил объявить ему строгий выговор и более не пускать в увольнение. Заломив руки, Кукольник умоляюще воззрился на Командора.
Вволю пошумев, поглумившись над униженно оправдывающимся Кукольником, все понемногу успокоились. Кто-то из молодых предложил заменить строгий выговор на обыкновенный. Все же Кукольник сам явился на судно. Ведь, если вспомнить, в Рио-де-Жанейро было куда хуже: Кукольника буквально вносили в каюту после того паскудного кинотеатра, и ничего, обошлись как-то без выговора…
Полагая дожать Командора, я взял слово: лишать Кукольника увольнений нельзя, поскольку в этом случае от законной “тройки” остается даже не “двойка”, а “единица”. Ведь Командор после сегодняшнего больше в город ни ногой, а меня, невинного, ни к кому не пришпилишь, ведь тогда получается четное количество в группе, что категорически запрещено инструкцией. В общем, я предложил оставить все, как есть, и обещал не спускать с Кукольника глаз.
Народ одобрительно загудел, а Кукольник благодарно прижал к груди руки. Жаждущий отмщения за доставленные страдания Командор был отомщен: Кукольник трепетал как осиновый лист. В общем, пар был выпущен, и Командор, все еще сохраняя суровость на лице, поставил мою поправку на голосование. Все дружно подняли руки, но тут секретарь собрания произнес:
— А я лично — против. — В каюте стало тихо. Салманов встал, хрустнул костяшками ладоней и, подойдя вплотную к Кукольнику, спросил его: — А не был ли ты, куманек… в американском посольстве?
Кукольник чуть не задохнулся, а Командор побледнел, обмяк и закрыл ладонью глаза: получалось, именно этого вопроса он больше всего опасался.
— Да я… Да я… — начал было Кукольник, а Салманов, ухмыляясь, поднял журнал над головой и произнес:
— Вот полюбуйтесь. Посольство находится как раз по дороге из Маунт-Лавинии в Коломбо. Теперь понятно, почему они не поехали обратно на поезде, а пошли пешком. Кукольник соврал им, что поезда не будет, только для того, чтобы…
Тут поднялся крик, гам, кто-то даже свистнул, как Соловей-разбойник. Я смотрел на Кукольника и ждал, что он вот-вот упадет в обморок.
— Но почему же тогда он вернулся на судно? — взял я на себя адвокатскую функцию, не желая видеть обморок Кукольника.
— А потому, мальчик, что его завербовали! — холодно произнес Салманов и сел на секретарское место.
Наступила гробовая тишина. От сделанного секретарем открытия Командор окаменел. Секретарь же деловито заскрипел карандашом, записывая собственное выступление. Кукольник глядел на Салманова полными ужаса глазами, и его губы шевелились, как у сумасшедшего.
— Ну ладно, это самое, дело прошлое, — вдруг прервал тягостное молчание Кипарисов. — Конечно, Кукольник был какое-то время бесконтрольным. Это, безусловно, настораживает. Может, он и с поездом все подстроил, чтобы продаться, но — не продался. Ведь и такое, это самое, может быть. Кто его знает…
— Может быть! Не продался! — с жаром подтвердил Кукольник.
— Он бы и хотел, да в последний момент струсил. Такое ведь с людьми бывает. Это самое, верно я говорю?
— Верно! — с жаром подтвердил Кукольник и с надеждой посмотрел на Салманова.
— Свежо предание, а верится с трудом, — покачал головой Салманов. — Сначала разработал такую шикарную комбинацию, а потом взял и струсил? Ты бы вот струсил, если бы разработал? — обратился Салманов к Кипарисову.
— Я-то? — обиженно воскликнул Кипарисов. — Это самое, никогда! А он — мог. Он же трус!
— Трус! — вцепился за эту соломинку Кукольник.
Все сидящие в каюте теперь смотрели на Салманова, который хмурил брови, глядя в потолок, и крутил в пальцах секретарский карандаш.
— Ну, не знаю, не знаю, надо подумать. В общем, я пока воздержался! — наконец изрек он под общий выдох облегчения.
Командор сердито выхватил протокол из-под ладони Салманова, торопливо сунул его себе в папку и объявил собрание закрытым. Народ радостно повалил из каюты. Качающийся Кукольник сделал несколько шагов по направлению к Салманову, вероятно, для того, чтобы поблагодарить его за это “не знаю, не знаю”, но путь к Салманову ему перекрыл Кипарисов с вопросом:
— У тебя, это самое, “Столичная” осталась? — спросил он шепотом.
— Целый графин! — подтвердил Кукольник. — На девятое мая.
— Какое там девятое мая. Тебя спасать надо, дура! Это самое, беги скорей за графином! — скомандовал благодетель. — Будем старика обламывать, пока он еще тепленький, — и Кипарисов кивнул на сурового Салманова, хищно наблюдавшего за этими сепаратными переговорами.
Окрыленный Кукольник помчался в каюту.
— А чем же ты теперь будешь расплачиваться с народом за акульи плавники? — раздраженно спросил я Кукольника, заслонив вход в нашу каюту, но тот нетерпеливо отодвинул меня в сторону.
Утром, заставив себя встать, чтобы идти в увольнение, я обнаружил, что Кукольник даже не ложился. Смертельно пьяным я нашел его на полубаке вместе с Кипарисовым и спящим с открытым ртом прямо на железной палубе Салмановым. Правой рукой до лиловости налитый спиртным Кипарисов намертво сжимал горло почти опорожненного графина, а указательным пальцем левой стучал мычащего Кукольника по лбу: не то наставляя, не то поучая своего подзащитного. Похоже, оба героя ночь напролет “ломали старика” без закуски. Увидев меня, Кипарисов нахмурился, мучительно вспоминая что-то для себя важное:
— Это самое, где мой слон? — наконец совместил он мысль со словами.
Я молча протянул ему своего слона, посчитав, что отдавать еще и маску — это слишком. За маску я все же платил собственным горячим потом и лишениями.
— А почему такой маленький? — возмутился Кипарисов, на время оставляя толоконный лоб Кукольника в покое.
— Какой дали. Если не нравится, верну сигареты. Дома…
— Ладно уж, — брезгливо проявляя благородство, Кипарисов сунул слона себе в карман.
В этот момент Салманов открыл глаза и закрыл рот.
— Сашка, ты еврей? — спросил Салманов Кукольника.
— С-старо-вер, — насилу справился с языком Кукольник и начал было креститься тремя собранными в горсть перстами, потом, видимо, определив, что один лишний, отвел большой палец в сторону и закончил крестное знамение. — В-видал?
— А-а, — не то одобрительно, не то осуждающе простонал Салманов и вновь закрыл глаза и открыл рот, не придав особого значения тому, что Кукольник перекрестился левой рукой.
В кают-компании завтракали только боцман с мотористом, причем — за разными столами. На столах кис подмороженный еще в декабрьском Таллине картофель, а в металлических тарелках воняла прогорклая колбаса. От греха подальше я довольствовался хлебом с чаем. Слоновладельцы жевали, не поднимая глаз: нарочито громко чавкали, урчали. Боцман нет-нет да совал картофелину куда-то под стол. Глянув туда, я обнаружил боцманского слона и даже присвистнул. Моторист раздраженно поднялся из-за стола и с ядовитой улыбочкой направился к раздаче. Яковлевич хотел было скрыться, но моторист вполне дружелюбно (это после вчерашней-то стряпни!) попросил у испуганно улыбающегося Яковлевича добавку. Получив полную миску картофеля, он важно прошествовал мимо жующего боцмана к выходу.
— Слона кормить пошел, — равнодушно констатировал боцман.
Еще могущие радоваться жизни ждали увольнения на берег, ходили по палубе новенькие, чистенькие, сверкающие. Кухонный работник Матти горестно ловил с кормы местную рыбешку. Он не пойдет в город: ему сегодня принимать продукты вместе со вторым помощником капитана. Портовый катер швартовался уже возле соседнего судна, забирал там нарядных польских моряков. На палубе появился Командор в полной боевой готовности: в свежей рубашке и до нелепости огромных шортах, юбкой колышущихся на его жеребячьем заду. Едва появившись, он тут же начал хищно выискивать своих, то есть меня с Кукольником. Как же так! Ведь вчера он клялся больше не сходить на берег. Юркнув за лебедку, я ретировался на корму.
Отмытый от мазута моторист прогуливал здесь своего слона, у которого вместо глаз светились два небольших сапфира (видимо, ночью вставил!). Моторист широко улыбался, поджидал соперника, чтобы ошарашить его этим пирсингом. И тут навстречу ему из шкиперской вышел праздничный боцман со слоном. И слон боцмана прямо-таки горел на солнце. Чистый морион, а не слон! Моторист остановился и, досадливо морщась, спрятал своего слона за спину. Потом, словно оправдываясь, пробормотал:
— Переплюнул-таки, боцманюга! Видал, покрыл своего лаком. Зашкурил и покрыл!