Опубликовано в журнале Нева, номер 10, 2009
Антон Георгиевич Крылов родился в 1960 году. Окончил филологический факультет Ленинградского государственного университета по специальности: “Романо-германские языки и литература”. Получив диплом переводчика английского языка, профессионально работает в этом качестве по сей день. Стихи публиковались в журналах “Зинзивер”, “Дети Ра”. Живет в Санкт-Петербурге.
* * *
Разметка белая — мышиное шоссе,
и сосны в ряд. Холодная погода,
и светописью солнце по росе —
природа…
Вдали асфальт зеркален как слюда,
а на периферии небосвода
пасет архангел облаков стада —
природа…
Машина — чужеродный элемент,
как аммиак в пространстве кислорода,
но пассажир захвачен явью в плен —
природа…
От мест грибных до ведьминой избы
простерт покров сентябрьской прохлады,
который до заката не избыть —
да и не надо.
Сельскохозяйственная выставка
Сельскохозяйственная выставка —
боится плуга хулиган,
его злокозненность неистово
вращается в спирали чистого,
петляющего, как аркан,
потока зрителей, но очередь
не замечает феномен
такого рода. Среди прочего
она любуется рабочими,
которые поют рефрен
известной песни с матерщиною,
помост из досок возводя.
Такою ролью беспричинно ли
(поскольку будучи мужчинами),
иль обусловлено гордясь,
они на очередь любуются,
особенно на дев младых,
и, досок громоздя ряды,
вдыхают ароматы улицы.
У павильонов расписных
трясут паяцы рукавицами
и разукрашенными лицами,
как это принято у них,
а также залпами шутих
слегка нервируют милицию.
Повсюду ходят коробейники
и предлагают свой хабар:
пищалки, расстегаи, веники,
продукты прикладной евгеники,
наследство вымерших хазар,
помаду, лампочки, бюстгальтеры,
ковры, полоний, калачи,
подвязки королевы-матери,
от врат в бессмертие ключи,
ракеты, скалки, астролябии,
шумы, оргазмы, сельдерей,
слоновьи яйца, ножки жабьи…
А репродуктор врет по-бабьи,
про план предписанных затей.
Вон в горних нивах самолет
влачит по воздуху полотнище,
и слепо щурится народ
поверх свиных колбас охотничьих,
поверх морквы семейства зонтичных
на псевдоангельский полет.
Между скульптур аллегорических
молчит вопросом риторическим,
Сократу делающим честь,
распорядитель демонический,
и вопреки экономической
доктрине, осмысляет весть,
что мы хотим не только есть.
Но сеет Сеятель сомнение
в резонности столпотворения
и повторяет без конца,
что длится это единение
лишь до пришествия Жнеца.
* * *
Подышим на зеркало вместе.
Так нас никто не увидит.
А если случайно заметит —
узнать не сможет: не выйдет.
Напишем невидимой тушью
этюд простого сюжета —
как спрятались простодушно
вдвоем на тысячелетье.
Наш остров необитаем;
он дымкой окутан плотно,
и ключ от заветной тайны
в зеркальном стекле утоплен.
Как школьники, мы невинны,
мудры, как волхвы из сказок,
в слиянии снов невидном,
в течении слов безгласном.
Себя, как две цифры, сложим,
дыханьем друг друга грея.
Забудем о мыслях сложных —
раскаяться мы успеем.
Вдруг Тот, от Кого не скрыться,
благую окажет милость —
мы будем Ему молиться,
чтоб зеркало не разбилось.
Тринадцать
Нас было тринадцать, все влезли, гребем
и встречным медузам сигналим огнем,
страшась зашибить их до смерти.
Курс держим на запад — куда же еще? —
а кормчий ведет взмахам весел подсчет
и руль недоверчиво вертит.
Мы смотрим, как весла ныряют в волну,
и видим сквозь волны воды глубину,
и черпаем силы в надежде.
Пусть солнце укажет единственный путь,
которым нам плыть, чтобы вспять не свернуть
к тому, что мерещилось прежде.
За ним, уходящим, стремимся мы вслед
чтоб прадедов наших исполнить завет —
освоить закатные дали.
Вот только тревожит глупейший пустяк —
идет все, как надо, но что-то не так,
иначе, чем мы полагали.
Навстречу нам чайка, кривляясь, летит,
и море так странно, глумливо блестит,
и рыбы парят над волнами.
А солнце нам светит с другой стороны —
наш кормчий испуган, гребцы смущены,
и весла ломаются сами.
Зачем это море? Зачем его блеск?
Зачем этих волн подозрительный плеск?
Нас кто-то нарочно морочит.
Мы весел обломки швыряем на бак
и скачем по судну, как стая макак,
а кормчий гиеной хохочет.
Несет нас обратно коварной волной,
похерившей всуе порыв наш шальной.
Прощайте, закатные страны!
Не ждет нас, незваных, чужой вертоград,
ведь нам предстоит воротиться назад —
к своим надоевшим баранам.
Нас было тринадцать, но в этом ли суть
того, что был прерван наш доблестный путь,
что нам изменила удача?
Мы скоро увидим не сказочный рай —
знакомый убогий отеческий край,
и кормчий запьет и заплачет.
* * *
Вдруг луна в окне потухла,
и пропала в темноте
целлулоидная кукла,
что лежала на тахте.
Тьма квартиру превратила
в непрозрачное зеро,
будто череп мой в чернила
обмакнули, как перо.
Стал слепым, не вижу жеста
даже собственной руки,
и не водворить на место
с носа сползшие очки.
Кукла темноты боится.
Воздух обращен в мазут.
Не успеешь удивиться —
и глаза с лица сползут.
Кукла дышит, шепчет сладко,
но меня не обмануть:
за некукольной повадкой —
целлулоидная суть.
Тороплюсь одеться тайно,
лихорадочно ища
в этом мраке непроглядном
дверь и рукава плаща.
Протяни мне, кукла, руки,
распластайся на пути,
ухвати меня за брюки,
от себя не дай уйти.
Но досадная помеха
в темноте теряет власть,
и за дверью смолкнет эхом
эта кукольная страсть.
Не держи меня, игрушка.
Оставайся и живи
целлулоидной ловушкой
невсамделишной любви.
* * *
Канарейка в клетке плачет
о невысвистанном блюзе,
а в окне на лунном блюде
пятна выглядят иначе,
словно там роятся люди.
В зеркале чужая особь
на меня взирает косо
и уходит прочь за кромку.
Плачет канарейка громко
над рассыпавшимся просом.
Надувая занавески,
ветер тянется с балкона
и своим дыханьем резким
остужает куб бетонный,
выхолащивает фрески
пятен пыли на обоях.
Выглядят иначе пятна,
исчезая слой за слоем,
и за тайной их невнятно
видится узор занятный,
словно люди там роятся.
Канарейка все рыдает,
плачем вечность вычитает,
призывает не бояться
всенощных галлюцинаций.
Лишь за час до встречи солнца
лунный образ отвернется,
темнотой окутав мебель,
птица смолкнет, и на небе
плач по плачущим начнется.