Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2008
Каким я был? Я прежде был прохожим,
как слово “блин” на брифинге расхожим,
родным, как на заборе эвфемизм,
надежным, как несложный механизм,
эпохи той прямой дающий отжим…
Теперь жлобы зовут ее режим.
Но стал чужим. Никто тебе не нужен,
когда эпохой ты не обнаружен —
все дремлешь, как утопленник на дне,
и только мысли прошлые одне.
А помнишь, как бывал я отутюжен
в той беспощадно вымершей стране?
Напичканным глубоким безразличьем
к картинам либерального величья,
всеобщего безумия опричь,
в пивной публично впасть бы в паралич,
и пусть о горнем ботает по-птичьи
взамен меня какой-нибудь Фомич…
Грядет кумир. И я бреду из мира —
почти тапир, с ухмылкою сатира.
И не барокко плотское — ампир
в душе имперский… Время, как вампир,
сосет меня… Вдруг оземь бьется лира,
и — все. Столы сдвигают. Будет пир.
* * *
Не клял я ни долю свою,
ни в целом гуманное детство
за муку томиться в строю,
от коего некуда деться.
Влюбленный душой в барабан,
я мимо влюбленной девицы
шел, фигу засунув в карман
и спрятав огонь под ресницы.
Команда моя мне милей
была вожделенной фемины,
командой мы нюхали клей
и гнали вино из малины.
Преступного ордена связь
едва ли была расторжима,
когда, за свободу берясь,
хватал нас начальник режима.
Я помню и дерзкий побег,
и сладостный грех этот тяжкий
с кавказским названьем “Казбек”
по кругу на всех по затяжке…
И помню еще, как наглец,
я верил в те светлые годы,
что пасть за друзей — не конец,
а только начало свободы.
* * *
Ни души на погосте. Застыл у креста
и молчишь… Отчего же душа так пуста?
Но, живьем прирастая к земле, вдруг поймешь,
что для неба едва ли ты больше, чем ложь.
И вдруг вспомнишь: да ты ведь все знал наперед,
словно тот, кого пуля в бою не берет,
но, все знавший про бунты, пожары и тиф,
ты и пальцем не мог шевельнуть супротив.
И не пикнуть уже, не кивнуть головой —
словно опухоль, в памяти грех родовой,
как проклятие — кровь лютых предков в крови,
крепко за руки взявшихся: ну, разорви?
Гордецы, богоборцы, убийцы — подряд…
Только праведник этот бригадный подряд
мог бы вдруг отменить, этот ад одолеть:
пусть для неба не всех отмолить, но хоть треть.
Гордецы, богоборцы, убийцы во мне,
но не праведник я, и гореть им в огне.
Но не мученик я, ибо даже за треть
синим пламенем как мне живому гореть?!
Я был в каждом… Нет, вечность совсем не легка.
Небо, я — лишь песчинка в Сахаре греха.
И, боюсь, мне уже не прервать это зло:
рода кровь по аорте бежит тяжело.
Я стою, как на братской могиле пилон,
и дырявых во мне черепов миллион.
И такое во мне, что — как надо любить,
чтоб прервать этот ряд, оборвать эту нить?!
* * *
Право, не был наш путь бестолков.
Мы когда-то такое видали,
несмотря на железо оков
и довольно туманные дали.
Связь времен — неприметная нить.
И варяги нас били, и греки,
чтобы к Небу любовь в нас отбить
и земными нас сделать навеки.
Утлой плоти сносился атлас,
видишь, Небо совсем уже близко…
Но крест-накрест не вычеркнет нас
даже смерть из небесного списка.
Ибо тех не списать со счетов,
кто вкусил здесь от синего моря
и от красного моря цветов,
каждой ноте творения вторя.
Кто в высоких речах не силен,
но печален, как стих Откровенья,
лег чернилами грозных времен
на полях и пробелах творенья.
* * *
Как будто все в прошлом. Не греет земля,
и я, как босяк безлошадный,
по жизни плыву без ветрил и руля
навстречу зиме беспощадной.
И ветер, сметающий мусор вранья
хрустящей купюрой под ногу,
и голые кроны, и крик воронья —
все пахнет развязкой, ей-богу.
Что хуже, чем время природы, когда,
взяв молча под белые руки,
надежду из сердца ведут холода
под утро на смертные муки,
и в мутной воде, обнаглевший вконец,
о выгоде лишь и радея,
все ловит невинную рыбку подлец
под радостный хохот злодея,
и правду свою, от восторга дрожа,
он мне, не идущему в ногу,
сует, чтобы ел ее прямо с ножа
и тихо зверел понемногу.
* * *
Он с голою брел головою,
не чувствуя собственных ног.
Так только, гонимый молвою,
уходит из мира пророк.
В худые ботинки обутый,
брел, не разбирая пути,
по рыхлым сугробам, как будто
собрался из жизни уйти.
Брел в холод такой — нараспашку,
в такую-то ночь — наобум…
Летел ему снег под рубашку
и больше не таял на лбу.
Как будто “не нужно, не больно”
водила по сердцу игла,
нули нарезая невольно,
съедая остатки тепла.
И, тьмой набухая кромешной,
хлестала пурга его влет,
нет, так уходил он поспешно,
как только уходят под лед,
попав в роковую воронку.
И выл ему ветер: “Умри!”…
Сорвав свою шапку, вдогонку
я должен был крикнуть: “Бери!”
Но если не шапку — согреться,
то это хотя бы я мог:
в ладони вложить свое сердце
тому, кто до смерти продрог.
Я должен был самую малость…
Но там, где таится душа,
любовь воровато сжималась,
делиться теплом не спеша.
И, прячась в порывы борея,
еще сострадая ему,
уже я хотел, чтоб скорее
ушел он отсюда во тьму…
* * *
И думать не смей умереть!
Ведь небо тебя не забыло.
Да выхода нету… Но ведь
хватает на водку и мыло?!
Пусть некуда больше идти.
Пусть больше тебе ни Эллада,
ни мраморный Рим на пути
не встанут. Так ведь и не надо.
Ведь разве не здесь — меж стеной
и гулкой утробой комода —
обратной своей стороной
тебе открывалась свобода?
Не здесь ли, сочась, как трава,
под жесткой пятою хамита,
ты намертво ставил слова
друг к другу, как глыбы гранита?
Не здесь ли, идущий на дно
песчинкой уже, имяреком,
ты все же сливался в одно
с деревьями, крышами, веком?
* * *
Еще я не готов для жизни той:
все точку заменяю запятой,
пред небом гнусь, как жалобы податель…
Гусь лапчатый, когда еще предать
тебя земле придут? Нет, благодать
жить даже и без всякой благодати!
И пусть креста на этой жизни нет —
есть золотая тяжесть эполет,
и сверх — крест-накрест желтые подвязки,
покуда ты (невинный лоботряс)
не поистратил все, не порастряс
в себе, как плебс на приисках Аляски…
Поди на всех нас свет с той стороны!
Все, больше не придут страдать за ны.
Спасибо, что коптим еще поныне…
Близ, при дверях уже, во весь экран
с той стороны прижался океан:
откроешь дверь, и — с ног сбивая — хлынет.
И стыд, и слава станут, как вода,
лопатою повиснет борода,
и ты пойдешь на дно без кислорода,
где ждет тебя давно иной народ,
где смерть, вдруг опровергнув небосвод,
в тебя войдет, как новая свобода.
* * *
Брался за слово, считая, пустяк
эта вещица,
тщился приладить и этак, и так —
не подступиться.
Тянешь наружу, вцепившись, как клещ, —
ниткою рвется.
Нет, оказалось, серьезная вещь —
не поддается…
Массам народным задумав нести
истины сердца,
сам распинал себя с трех до шести —
как страстотерпца.
Нет бы, как люди, ходить на завод
гулкою ранью…
Выдумал тоже: подвигнуть народ
к самопознанью.
В небо влекли меня духа столпы!
Жаждал отныне
толпам служить, открестясь от толпы
в тихой гордыне.
Чтоб только ты да скотинка Пегас…
Что, романтично?
Не получилось в отрыве от масс —
вышло публично.
Море толпы меня в бездну несло.
Что бездне лира?!
Думал, от мира сие ремесло.
Нет, не от мира.
Сети на слово готовил, силки…
Что ему сети,
что ему в шляпах тирольских стрелки,
как в оперетте?!
Бредом которая ночь сожжена!
Ходишь по кругу…
Слово ушло от тебя, как жена —
к лучшему другу.
Не получилось по личной тропе…
Сломленный, кроткий,
медленно так растворишься в толпе,
как в царской водке.
Плача пойдешь на свиданье к Творцу…
В твердом остатке
что от исканий оставив к концу? —
Суффикс в тетрадке.
Сам на себя вдруг откроешь глаза:
выпустив жало,
слово тебя (а не ты его!) за
глотку держало.