Главы из книги -Б. А. Кушнера «Сто три дня на Западе». Подготовка текста, вступительная статья Е. Р. Пономарева
Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2008
Митропа. Город будущего[1]
Евгений Пономарев
Прихожие ведут в залы. Проехав лимитрофы и страны Восточной Европы, путешественник попадает туда, куда стремился. В этом номере мы предлагаем вашему вниманию еще две (центральные) главы книги Б. А. Кушнера «Сто три дня на Западе», повествующие о Берлине и Париже. Противостояние этих двух городов во многом определило европейскую историю второй половины XIX века, а также века двадцатого. В тот момент, когда писалась книга, Советскому Союзу в его внешнеполитической экспансии Берлин был много милее Парижа. Пройдет еще несколько лет, наступит 1933 год, и приоритеты поменяются.
Кушнер по-новому решает вопрос о столице Европы. По его мнению, это не Париж (так было до великой войны), а Берлин. Берлин — новый город, европейский Нью-Йорк. Эта оценка Кушнера кажется более свойственной сегодняшнему Берлину, чем Берлину 1920-х годов. Преобразившийся центр немецкой столицы, выстроенный заново после разрушения стены («Пожар способствовал ей много к украшенью»), сегодня кажется лучшей иллюстрацией тонкой, со вкусом выполненной нью-йоркскости (чего стоит только Потсдамерплац или Главный вокзал). Имперский кайзеровский Берлин, ненавистный Шкловскому («Zoo, или Письма не о любви») и неприятный Эренбургу (статьи 1920-х годов), не вызывал, казалось бы, таких ассоциаций. Но Кушнер применяет «выборочное видение»: смотрит не на дома и улицы («Дворцы из магазина готовых дворцов. Памятники — как сервизы»[2], — писал об этом Берлине Шкловский), а на организацию транспортных линий и организацию жизни вообще. Сложная система линий U-Bahn и S-Bahn (почти не изменившаяся к сегодняшнему дню), а также соединяющие их маршруты автобусов и трамваев вызывают глубокое уважение путешественника. Это и есть город будущего — город быстрого движения. Расчерченные на пять, семь или даже восемь полос улицы Вестена (для пешеходов, верховой езды, автомобилей и трамваев — сегодня мы добавили бы к этому велосипедные дорожки, обязательные во всех немецких городах) из той же сферы значений. Это в высшей степени рационализированная, организованная жизнь. Для Кушнера восхищение организацией городского пространства уже в какой-то мере рудимент (оно восходит к тейлоризму и всяческой рационализации, которой увлекались в СССР в ранних 20-х; к концу 20-х годов появляется уверенность в том, что отечественная духовная расхлябанность или расхлябанная духовность много лучше заграничного механистичного порядка). Однако для сегодняшнего читателя, часто (во время простаивания в огромных пробках) занятого мыслью о том, как же следует организовывать движение в мегаполисе, рассуждения Кушнера вновь становятся актуальными.
Если же путешественник говорит о берлинской архитектуре, то внимание его привлекают исключительно постройки последних лет. Например, турбинный завод Всеобщей электрической компании, занимающий целую улицу (на сегодня — общепризнанный памятник архитектуры). Или Западная гавань (тоже памятник архитектуры), целиком сохранившаяся до сегодняшнего дня. Рядом с ней — Моабитская электростанция (тоже сохранившийся памятник архитектуры), вызывающая у Кушнера сильные эстетические эмоции и как бы участвующая в рабочей забастовке. Берлин, таким образом, несмотря на всю кайзеровскую старину центра, — новый город за счет прежде всего рабочих районов. Транспортная тема перетекает в рабочую тему (всеобщая забастовка), объединяя Ной-Кёльн и Моабит с одной стороны и Вестен с другой. Общее для них — техническое совершенство, которое останется пролетариату и после победы революции. Поэтому планировка района Курфюрстендамма не менее важна в советском путешествии, чем моабитские мостовые («Берлин — очень зеленый город», — отмечает -Кушнер. Это и сегодня бросается в глаза, особенно в Западном Берлине).
Наконец, Берлин — город революционной культуры. Он бурлит даже во время стабильности. Рабочие читают Зиновьева и Троцкого (во втором издании 1930 года эти фамилии исчезнут из текста, сменившись неопределенными «вождями Коминтерна») и хорошо знают свою силу. Поэтому Берлин, по мысли Кушнера, уже сейчас может быть образцом города будущего, ибо пролетарская революция в нем не за горами. Инфраструктура уже создана, осталось привнести в капиталистический город живую Идею.
Париж, напротив, — антиобразец большого города, долгие годы ошибочно почитавшийся за образец. Описание Парижа начинается перечислением курьезных мест, ставших тем не менее символами, известными во всем мире. Один из таких курьезов — могила Неизвестного солдата с горящим на ней вечным огнем. Могила под Триумфальной аркой упоминается несколько раз, и не случайно. Это, по общей мысли путешественников 1920-х годов, пошлый трюк мировой буржуазии: убив сотни тысяч людей на мировой войне, она лицемерно воздает им память и в то же время готовит подрастающее поколение к мысли о войне -новой.
Выбранный в парижской главе тон указывает нам на перемену жанра: перед нами — антипутеводитель, рассказывающий о месте, куда все ездят, но куда ездить, собственно, и не нужно. Ирония — иногда веселая, иногда довольно злобная и почти всегда нарочитая — сопровождает описание парижских достопримечательностей, которых, собственно, и нет (см. в тексте о Елисейских Полях: «На всем длиннейшем проспекте нет ничего достопримечательного, кроме него самого»). На всем Монпарнасе есть только кладбище, примечательное, как выясняется, могилами Гершуни и Петлюры (а не Бодлера и Мопассана) и кафе Ротонда, известное благодаря Троцкому (а не Пикассо с Модильяни). Антипутеводитель — жанр, описывающий коммуникацию экспортного типа. -Внутри чужой культуры ценностью почитается только то, что отсылает к культуре собственной.
Антипутеводитель Кушнера тем эпатажнее, что не имеющим никакой культурной ценности объявлен Париж, на протяжении многих веков считавшийся -европейским светочем, главным городом мира. Кушнер следует в данном случае традициям Маяковского ранних 20-х («Париж. Разговорчики с Эйфелевой -башней)» (1923), как бы не замечая перемены, произошедшей в Маяковском -через несколько лет в цикле о Париже. Причину такого отношения находим в середине главы: «Франция — духовная родина буржуазии, Париж — культурная столица буржуазного мира» (см. в тексте). Травелог все больше подчиняет -непосредственные впечатления заранее созданным идеологемам.
Итак, полукоммунистический Берлин — европейский город будущего, задыхающийся от пошлости буржуазный Париж — столица прошлого. Для конца 1920-х годов это уже несколько устаревшая, но еще актуальная идеологическая антитеза.
Глава 4. БЕРЛИН
С востока на запад, от нас в Европу, Берлин — первый мировой город. Население четыре с половиной миллиона душ и полное оборудование мировой столицы. После долгой вагонной качки от наших границ Берлин — как триумфальный въезд в область западной культуры.
До войны Берлин рос в темпе развития германской промышленности. Побивал американские рекорды. Незадолго до войны превзошел Париж и стал самым большим городом на европейском континенте. В настоящее время, разумеется, он снова во много и на много отстал от Парижа. До второй половины прошлого века Берлин был вовсе мал и ничем не примечателен даже в пределах германских стран. В теперешнем своем виде он отстроился в течение нескольких последних десятилетий. Он новее всех прочих крупных городов Европы. И даже в Америке считался бы одним из самых новых.
Старины Берлин не любит и не уважает ее. Не хранит ни памятников средневековья, ни даже того, что уцелело от начала и середины прошлого столетия.
Только в самом центре, между старым рыбным рынком, бывшими королевскими конюшнями и монетным двором, на острове, образованном рекою Шпрее и Медным Рвом, там, где широкой дугой с гранита на гранит перекинулся висячий железно-кованый орнамент Девичьего моста только там сохранились еще кривые расщелины по-средневековому узких улиц, вроде Петриштрассе. В проулочках и на набережных, носящих странные, пахнущие романтикой названия, под ветхой и вычурной черепичной крышей нависли выступающие вторые и третьи этажи. На фасадах следы убогого -позднего барокко. Среди облупившейся, как чешуя, спадающей штукатурки прогнулись в последнем напряжении все еще не истлевшие деревянные балки. Они скрестились на груди домов, как орденские нашивные кресты или как руки угрюмо застывших Наполеонов. Быстро исчезают, сносятся без жалости и эти последние, несмелые остатки древности. Среди них зияют пустоты и бреши. И тонкий журавль железного подъемного крана на постройке как будто одновременно крошит и разваливает старое и тянет новое вверх крепкой каменной порослью. На пустыре, на пригорке над рекой, последним разоблаченным привидением мерцает и скалится сквозной пустотой заброшенный, давно ненужный остов старинной фабричной мануфактуры.
Рабочие и промышленные районы Берлина вымощены аккуратной, хорошо уложенной брусчаткой, кварталы же торговые и буржуазные сплошь залиты асфальтом. Здесь все в асфальте — улицы, площади и дворы. Все, кроме тротуаров. В Германии тротуары не заливаются асфальтом. Они выложены здесь большими каменными плитами или мозаикой из мелких камешков.
Асфальт берлинский днем и ночью полируют и накатывают 50 тысяч автомобилей. Неутомимо и настойчиво, из месяца в месяц, из года в год работают эти полотеры внутреннего сгорания. Результат их работы представляет собою самую, быть может, феерическую достопримечательность современного Берлина. Полированный асфальт блестит, как черная полированная крышка рояля. В ясные дни на поверхности его, между колес машин и ног прохожих, вспыхивают и снуют солнечные зайчики. Вечером в черном асфальте встает второй, отраженный Берлин. Уличные фонари вытягиваются вниз в длинные тонкие стержни, свободно висящие в пространстве. На обоих концах этих стержней ярко горят светящиеся тела. Отражаются все источники света: витрины, подвижной огонь реклам, блуждающие огоньки такси, автобусов, трамваев и прочих средств передвижения.
В малоезжих улицах асфальт стоит, как освещенная вода каналов, и тихие жилые кварталы преображаются на ночь в небывалую Венецию. Площади чопорно и ровно вымощены черными зеркалами. На живых артериях, переполненных движением, на бойких перекрестках свет дрожит и зыблется в глубине панели. Асфальт кажется влажным, мокрым, как после дождя. Под давлением шин и под ударами ног разбрызгивает искры.
Лучшая из всех улиц — Тиргартенштрассе. Одну сторону ее образуют высокие липы огромного парка, раскинувшегося в самом центре столицы, по другой кокетливо стоят, прикрывшись цветниками и декоративными садиками, особняки миллионеров и виллы разных посольств. Тиргартенштрассе соединяет центр города с его богатейшей и буржуазнейшей частью. В часы уличного полноводья машины идут по ней сплошным потоком по три в ряд в ту и в другую стороны. Асфальт вылощен до того, что не только фонари, но и липы отражаются по самую маковку.
Аккуратные берлинские шоферы не выбрасывают руку на поворотах, как это принято у нас. Каждый автомобиль снабжен небольшим автоматическим семафорчиком. Ночью, подымаясь на повороте, семафорчик зажигает красный огонек. Огоньки ракетами вспыхивают и летят на закругления по спирали. Одних автомобильных огней в Берлине достаточно было бы, чтобы освещать улицы.
Осенью 1923 года, накануне революционных выступлений германского пролетариата, общее собрание берлинских фабзавкомов почти единогласно голосовало за всеобщую забастовку. Всеобщей забастовка не вышла благодаря противодействию социал-демократии, однако многие фабрики и городские предприятия не работали. На железнодорожных линиях, примыкающих к берлинскому узлу, рабочие волынили и вели систематический саботаж. Поезда приходили и уходили вне всяких расписаний. Буржуазный Берлин сильно лихорадило, а берлинские рабочие, желтолицые, высохшие на инфляционной голодовке, по-особому сверкали глазами и говорили необычайные слова. -Возвращаясь домой с работы на своих велосипедах, они отпускали на центральных улицах шаркающей по панели разодетой толпе такие обещания, что тонконогие женщины в мехах шарахались в сторону, а тучные спекулянты спешили домой и, торопясь, принимали срочные меры к отъезду в какую-нибудь соседнюю, менее подверженную революционным волнениям страну. К вечеру забастовала гигантская электрическая центральная станция в Моабите. Весь шикарный Запад до самого неба ушел в чернила осенней ночи. Дома стояли безглазые. Подъезды кафе, кинотеатров и ресторанов, лишенные электрических слов и восклицаний, погрузились в глухое безмолвие. В гостиницах гостям выдавали вместе с ключом от номера парафиновую свечку в подсвечнике и коробку спичек. Вокзалы — никто не мог сказать с достоверностью, отходят ли с них поезда или нет. Железнодорожные виадуки еще продолжали грохотать, но в черной мгле нельзя было различить, шум ли это от движения поездов или отдаленный гул нарастающих революционных событий. Сплошными рядами пятиэтажные дома, как черные караваны каменных верблюдов, мерно шагая, ушли в беспредельное пространство пустыни. Безглазые, бесфонарные, безрекламные улицы умерли. И лишь одни автомобильные фары остались жить на этом свете.
В шикарной аллее Курфюрстендамма забастовочная ночь чудила, как и везде. Раздвинула, разогнала неизвестно куда шпалеры домов, стволы деревьев вытянула вверх так, что в черноте нельзя было различить, чем они кончаются. Уничтожила все. Только один асфальт не поддался. Блестел, лощеный, белый от света, как лунный диск, как река расплавленного металла. Он шуршал, трепетал и искрился под тысячами автомобильных фар. Фары есть фары. Особого пристрастия к асфальту у них нет. С одинаковой старательностью освещают они все, что попадается в струю их света. Каменный край тротуаров и узорные цоколи фонарных столбов, стволы деревьев, чугунные столбики и гнутые прутья, ограждающие газоны. А главное, человеческие ноги. В этот вечер -нерв-ные, торопливые, так неуверенно мелькающие между развевающихся пол одежды. На углах, на перекрестках не патрули стоят, а лишь полицейская форменная обувь, да -тяжелые кобуры маузеров понуро висят на зеленых полицейских задах. В эту ночь -прохожие не останавливали друг друга, так как во мраке нельзя было отличить своего от чужого. Только автомобили жили на свету и узнавали в лицо своих знакомых.
Так неудавшаяся забастовка выявила световую силу автомобильных фар.
На главных улицах Берлина, на больших площадях машины, автобусы, трамваи с трехзначными номерами маршрутов ревут и теснят друг друга и расплескивают с панелей оторопелых прохожих. В иные часы уличное движение грозит стихийно разлиться в неудержимое половодье. Того и гляди, что автобусы полезут на тротуары, прохожие застрянут между трамвайных колес, все сгрудится, перепутается, и ввек не разберешь, что к чему и кто куда. Поневоле пришлось пуститься на разные хитрости по части регулирования движения. На Потсдамерплац соорудили большую башню. На вышке ее за стеклами стоит полицейский и на четыре стороны зажигает круглые огни — красные, синие и белые. На оживленных перекрестках посредине мостовой вделаны в землю светящиеся электрические полушария в толстой железной оправе. Кое-где поставлены переносные семафоры, похожие на железнодорожные. При них полицейские теряют свою военную выправку и бравый усмирительный вид и принимают облик вполне миролюбивых стрелочников. При въезде на Будапестерштрассе воздвигли было даже столб-маяк с настоящим мигающим морским фонарем на верхушке. Он, впрочем, не прижился, этот маяк, и его сняли. Теперь на его месте стоит белый столб-волнорез с красным пояском. На трамвайных проводах, на проволоках, протянутых над перекрестками, висят трехцветные четырехгранные фонари. Формой они похожи на железные ананасы, неизвестно зачем и как созревшие в берлинском, совсем неананасовом климате. Двенадцать цветных огней каждого из этих фонарей зажигаются и гаснут, чередуясь в нужной последовательности. Чтобы контролировать сложный ритм зажиганий и управлять им, на тротуарах поставлены зеленые электрические тумбочки. Внутри у них тикает механизм, в крышку вделаны измерительные приборы. Вставляющимся сбоку ключом полицейские по надобности то пускают в ход механизм тумбочек, то останавливают его.
То, что проносится по асфальту и шагает по тротуарам, это отнюдь не главный поток движения берлинского населения. В основной своей массе сообщение между районами поддерживается железными дорогами: надземной и подземной. В Берлине более двухсот вокзалов. Дальние поезда, направляющиеся с запада на восток и с востока на запад, останавливаются последовательно на пяти городских вокзалах. Если считать и пригородное движение, то каждый из вокзалов этих пропускает до тысячи поездов в течение дня. Дальние поезда стоят здесь две-три минуты, городские и пригородные не более двадцати секунд.
Асфальт, машины, автобусы, железнодорожные поезда — все это знакомые нам вещи: у себя дома видели. Разница только в количестве, в масштабе да в том еще, что нет здесь ничего рваного, битого, ломаного и заплеванного. Все чистое, аккуратное, новое и целое. Совершенно невиданные и не свойственные нам вещи начинаются под землей. Узкие подземные тоннели закругляются вглубь черными поворотами. Чуть мерцают желтые электрические огни, маячат серый камень стен и железобетон сводов. Рельсы блестят и шевелятся впереди, как усы подземного чудовища. Шум надземного уличного движения проникает сквозь своды и гуляет по гулким тоннелям, как гром катастроф, как грохот обвалов. По черным руслам тоннелей непрерывными струйками сбегают желто-красные электрические поезда и вливаются в светлые озера подземных вокзалов. Перроны наполнены убегающей и прибегающей толпой. Среди мутно-серого подвижного ее однообразия, как тихие острова, цветут и светятся киоски с газетами и книгами, с табачными изделиями, сластями и прохладительными напитками. В часы наибольшего движения поезда пролетают, едва задерживаясь, через каждые две минуты. Их стук и лязг кажется тихим рокотом в грохоте стальных сводов, заливающих подземку шумом городских улиц. Воздушная вентиляция под землей поддерживается вертикальными окошками-колодцами, врезанными в стены тоннелей и выходящими на дневной поверхности на тротуар. Их прямоугольные отверстия прикрывают толстые двойные железные решетки, вделанные в панель. Подземный поезд, скромно и учтиво рокочущий на своих подземных вокзалах, проскакивая мимо вентиляционного люка, выпускает в него такой стремительный ураган дикого свиста и лязга стали, что непривычный прохожий очертя голову бросается в сторону и с бьющимся сердцем долго озирается на взревевшую зверем у ног его решетку.
Так с утра и до глубокой послеполуночи перекликаются городские улицы с подземкой, глуша друг друга тысячесильными голосами.
В некоторых районах города подземному поезду надоедают черный мрак и неумолчный истошный рев железобетонных перекрытий. Тогда он отважно забирает в гору, пробивается сквозь толщу мостовой и благополучно вылезает наверх. По улицам ему, однако, бегать нельзя — простора нет, да и полиция не позволит. Поэтому прямо из-под земли он лезет на высокий железный виадук и по нему уже мчится дальше между верхними этажами домов. Районы Берлина расположены относительно стран света так же, как и районы других европейских столиц, — Парижа и Лондона. Центр города, как водится, торговый. Здесь же большинство правительственных учреждений. С севера, с востока, с юга надвигаются рабочие кварталы и фабрично-заводские окраины. На западе живут буржуазия и обыватели среднего достатка.
‹…›
С наступлением темноты начинается действие электрическое. Последнее изобретение — бегущая ленточная электрическая надпись. Пока вы стоите у трамвайной или автобусной остановки, она успевает сообщить вам политические новости дня и преподнести целую кучу полезных советов по части приобретения бесполезных вещей. ‹…›
Развлечений в Берлине, культурных и некультурных, заведено на все вкусы и на всякого потребителя. Есть Спорт-паляст, вмещающий шесть тысяч зрителей. Тут и борются и состязаются, и двадцать восемь представителей различных европейских и американ-ских наций взялись шесть дней подряд ездить по треку на велосипедах. ‹…›
Количество кинотеатров в Берлине очень велико. Зрительные залы многих из них прекрасно построены, образцово оборудованы и вместительны, как настоящие человеческие элеваторы.
У вокзала Цоо стоит гранитный «Уфа-паляст». Самый большой кинематограф в Европе. Он обвел свои контуры апельсинным, синим и белым светом и над входом надписал огненными буквами название демонстрируемой картины. По коньку крыши бежит подвижная электрическая надпись. Перед началом и после конца каждого сеанса у его подъезда в нетерпении набухает огромная толпа, как у ворот большой фабрики.
Насупротив мечтательными темно-синими глазами узорчатых окон глядит на площадь «Глориа-паляст» — театр, принадлежащий той же компании «Уфа». Тут же на площади и «Капитоль» сыплет свои переливчатые звезды. У него по обе стороны экрана стоят две хрустально-матовые колонны. Они светятся в антрактах таким неестественным светом, что, раз побывши в этом зале, не скоро его забудешь.
Берлин — город пятиэтажный. Он не похож на наши российские советские центры, которые строятся наподобие пирамид. У нас обязательно к средине города взбиваются высокие многоэтажные здания, чем ближе к окраинам, тем пониже, до вовсе вросших в землю одноэтажных приземистых деревянных хибарок. Деревянные хибарки в герман-ской природе вообще не встречаются. Немцы из дерева домов не строят. Только каменные. И даже в деревнях по большей части двухэтажные. В Берлине, сколько ни приближайся к окраине, дома все продолжают оставаться пятиэтажными. До края, до самого того места, где за последним пятиэтажным домом начинаются пригородные поля и пустыри. Домов с меньшим числом этажей в городе очень мало. Встречаются они преимущественно в старых кварталах. Можно часами идти по берлинским улицам любого района и все считать: пять да пять. Как правило, улицы на окраинах шире. Прямые и неизвестно, где кончаются — иногда тянутся на несколько километров.
Вдали от центра исчезают такси и автомобили, трамвайная сеть становится реже, автобусы проносятся торопливо, как испуганные, отставшие от стада одиночки. ‹…›
В воскресенье здесь погулять неплохо. Можно услышать, как молодой рабочий, сидя у окна, старательно выводит на губной гармонии мелодию Интернационала. В витрине невзрачной книжной лавочки можно увидеть портреты вождей: Ленина, Зиновьева, Троцкого, книжки Радека и Бухарина. В скудной тени сквера митинг красных фронтовиков под открытым небом и под опекой двух зеленых полицейских фигур. Полицейские мирно прогуливаются вокруг митингующих — не то для соблюдения порядка, не то для того, чтобы самим хоть краем уха услышать волнующие и рискованные в буржуазном Берлине речи ораторов.
‹…› Новый Кёльн — цитадель коммунизма. Не только для Берлина, но и для всей Германии. Велики уже и сейчас популярность и слава этой красной окраины. Жить в Ной-Кёльне — значит состоять на учете полиции. Работать в Ной-Кёльне — значит быть на особом счету у буржуазии.
‹…›
[О районе Моабит]. Против ворот машиностроительного завода со странным подъемником начинаются заводы Всеобщей электрической компании, занимающие целую улицу.
На углу стоит большой корпус турбинной фабрики.
Сравнить его ни с чем нельзя. Больше всего похож он на огромную оранжерею в лондонском ботаническом саду Кью-Гарденс. Под стеклянной крышей, за стеклянными стенами лондонской оранжереи стоят, во весь рост вытянувшись, тропические пальмы. Широколиственные вершины неподвижны во влажной и душной теплоте. С прямого ствола на ствол аксельбантами перекинулись толстые лианы. Очень зелено в оранжерее, очень приторно от слишком большой и чужой красоты. Хорошо, выйдя наружу, смотреть издали, узнавая сквозь зеленую толщу стекла теневые тропические силуэты. Турбинный завод Всеобщей компании солиднее, больше и выше кью-гарденской оранжереи, но очень похож на нее. Между узкими железными полосами, идущими от самого низа до карниза крыши, чернеет тонкой сеткой едва заметный железный переплет. В переплете волнистые зеленоватые стекла. Крыша вся сплошь стеклянная. В капитальных стенах прорезано по такому большому сплошному окну, что сама стена кажется только оконной рамой. Так и высится безэтажная стеклянная громада ростом в семь этажей. Зеленоватые стекла обманывают — расплываются машинные тени за ними, и кажется, будто это силуэты тропических удивительных растений. Вспоминается пряный воздух оранжереи, напоенная испарениями духота и волнующая привлекательность чужой красоты. Сквозь волнистые стекла не видно внутренности фабрики. Только смутно просвечивают, как на рентгеновском снимке, теневые громады сооружений и станов. Равномерный низкий скрежещущий гул слышен далеко по улице.
Странно думать, что паровым турбинам нужно для рождения столько же света и -солнца, сколько бедным пальмам, заброшенным в туманную низину лондонского -предместья.
Высоко над темной и таинственно спокойной водой канала нависли загребающие хоботы железной прозрачно-кружевной эстакады центральной электростанции Моабит. Эстакада занимает площадь в несколько десятин. Хоботы выпускают над каналом большие черпаки-вагонетки. Захвативши черный уголь с баржи, черпаки-вагонетки бегут по рельсам конвейера, сходятся, расходятся, уплывают вдаль и исчезают в отверстиях углехранилищ или котельного помещения. Пока не закончены новые громадные сооружения в Руммельсбурге, Моабит все еще остается самой мощной станцией в Берлине с установкой на 72 тысячи киловатт. Над паровыми топками ее возвышается девять труб толщины сверхъестественной. В новом здании трубы вделаны прямо в крышу корпуса и торчат над ними, наэлектризованные, как будто на облысевшем черепе гиганта исполинские волосы встали дыбом от ужаса перед противоречиями капиталистической столицы. Трубы станции Моабит в упор глядят на высокую четырехугольную башню из темно-фиолетового блестящего кирпича. Башня выросла на хребте большого кор-пуса — это управление берлинской Западной гавани. Все здания, постройки и службы на территории гавани сделаны из такого же кирпича, как и башня над управлением. Это придает всему в целом характер строгой организованности и своеобразной красивости. Грандиозным сооружениям так же к лицу строиться из однородного материала, как к лицу женщине, чтобы и платье, и чулки, и шляпа, и даже зонтик были одного цвета.
Западная гавань лежит на канале, который соединяет Шпрее с Одером и является частью прямого стокилометрового водного пути из Берлина в ближайший морской порт Штеттин. Западная гавань совсем новенькая, только что отстроенная. Красавица. Она сооружена в виде трех прямоугольных бассейнов. Оборудованию ее могут позавидовать многие морские порты.
Центр занимает громадный хлебный элеватор, прищуривший жалюзи своих широких и низких окон. Вокруг элеватора мелкое сравнительно с ним, но многочисленное племя складов. Перед складами пасутся вагонные портальные и полупортальные краны числом двадцать. И один большой кранина пять тонн. Особняком стоят: таможня, управление с его башней, помещение для рабочих с комнаткой завкома, живо напоминающей те конуры, которые отводили нам для наших заводских органов в Питере в керенские -времена. Здесь же баня для рабочих. Гигиеническое, блестяще-чистое и хорошо оборудованное учреждение с одиночными ваннами, с душами и со всем удобством, какое может быть достигнуто без роскоши. За крайним бассейном целое поле перекрытой высокими и легкими фермами железной эстакады. Это место для разгрузки каменного угля и массовых строительных материалов.
‹…›
В нынешнем центре Берлина, тотчас же за Бранденбургскими воротами, был некогда густой широкошумный лес. Он отделял Берлин от близлежащих городков и поселений — Шарлоттенбурга, Шенеберга, Вильмерсдорфа и Халензее. В настоящее время городки эти представляют собою лучшие районы Берлина, а бывший лес превратился в большой прекрасный парк — Тиргартен.
Тотчас же за Бранденбургскими воротами, из-за первых рядов пышно разросшихся лип справа наискосок виден купол германского парламента. Под фронтоном парламента большими буквами выведена сомнительная надпись: «Немецкому народу», а от кого — не сказано.
…Перед парламентом площадь, величиною в половину Марсова поля. С одной его стороны стоит медный Бисмарк, с другой — мраморный Мольтке. Посредине — колонна Победы. Как называется эта площадь?
— Площадь Революции?
— Площадь Восстания?
— Площадь 9 Ноября?
Ничего подобного — Королевская площадь! Германская республика и при социал-демократическом правительстве не считала, а теперь и подавно не считает возможным посягать на исторические предания славного монархического прошлого. Все, что было императорским, так императорским и осталось. Все, что называлось королевским, именуется королевским и поныне.
‹…›
Все, что лежит к западу и к югу от Тиргартена, — все это Берлин-Вестен. Самая новая часть столицы. Город буржуазии — крупной, средней и мелкой. Здесь, в уютной тишине отдаленных кварталов, живут и мечтают о прошлой славе, о лучших днях остатки офицерских кадров эпохи империалистической войны. Здесь на центральной площади цитаделью политического хулиганства возвышается «кафе Вильгельма», место сбора, оперативная база фашистских организаций. В дни выборов и политических коллизий в районе действия этого кафе бывает буйно.
Западный Берлин, вне всякого сомнения, один из самых удивительных городов, какие существуют на свете. Здесь каждая улица стоит того, чтобы поговорить о ней. Такие они широкие, что от тротуара к тротуару можно раскинуть любую московскую площадь. Прямолинейны, как натянутый шнур. И многие из них такой длины, что можно родиться на одном конце ее, прожить долгую жизнь и умереть, не побывав ни разу на другом и не зная, что там стоит и что делается.
Главные улицы в Вестене редко устраиваются, как у нас, на три панели — одна для проезда и две для пешеходов. Обычно их больше — пять, семь и даже восемь. Кроме двух тротуаров, делают две или три панели для проезда да еще несколько специальных для трамвая, для верховой езды и для иных надобностей. Трамвайную панель засевают зеленым газоном. Газоны подстрижены. Дорожку для верховой езды засыпают толстым слоем мягкой непылящей земли. Проезды заливают асфальтом на бетонном основании, а тротуары выкладывают мелкой узорчатой мозаикой из черных и белых камешков.
Дома и здесь исключительно пятиэтажные. Преобладающий стиль — модерн, характерный для предвоенных десятилетий. Дома удобны и комфортабельны. Полы паркетные, лестницы с дубовым настилом. Окна большие и высокие, ванны, газовые кухни, центральное отопление и непременные балконы-ниши. Грузные серые фасады, покрытые ненужными и неразличимыми модернистскими завитушками, только отчасти оживляются солидной живописностью черепичных и аспидных крыш. На окраине, где дома вплотную подходят уже к лесным опушкам Груневальда, встречаются дома, крытые зеленой блестящей глазированной черепицей. Издали кажется, будто немцы даже на двускатных крышах пятиэтажных корпусов засеяли свои неизбежные газоны и тщательно подстригают их и заботливо поливают.
Во всем Вестене сплошь каждая улица без изъятия и без исключения обсажена деревьями. Деревья тянутся в ряд вдоль тротуаров и образуют аллею. Иногда на каждом тротуаре насажено два ряда деревьев, и улица превращена в аллею тройную. Иногда, сверх того, ряды деревьев бегут еще и по середине улицы вдоль верховой дорожки и трамвайного газона. Тут уж и улица — не улица больше, а длинный узкий зеленеющий парк.
‹…› Деревья в Западном Берлине все достигли полного своего роста, широкоглавы, раскидисты и тенисты. От их листвы на асфальтово-каменных улицах прохлада и мягкая свежесть. Местами деревья тут настолько ветвисты, что противоположные ряды аллеи сплетают свои ветви друг с другом и образуют над улицей высокий колеблющийся зеленый свод. Под ним блестит асфальт от солнечных зайчиков, ходят люди, чиркают автомобили, и трамваи бегут, позванивая и цепляясь скользящим роликом за широкие листья, нависшие над проводами.
‹…›
Главная артерия Западного Берлина — улица Курфюрстендамм. Она протянулась от громадной гранитной церкви Кайзер-Вильгельм-Гедехтнис-Кирхе, бесформенной, как выветрившаяся скала, до самой окружной железной дороги и Луна-Парка. Изрядная ширина этой бесконечной в длину улицы разделена на пять панелей четырьмя рядами густолиственных деревьев и двумя рядами цветников и палисадников у фасадов домов. Вся улица — как нарядный сад для буржуазных увеселений и гуляний. Тут можно все найти, что богатая буржуазия должна иметь под рукой для постоянного своего обихода. Магазины мод, спортивные магазины, цветы, автомобили, лучшие в Берлине и лучшие в Европе кондитерские, рестораны, в которых обедают, другие рестораны, в которых завтракают, и еще третьи рестораны, в которых пьют пятичасовой чай. Днем по Курфюрстендамм женщины ходят с собачками, вечером без собачек. По вечерам на Курфюрстендамм каждый день иллюминация. От подъездов варьете, театров, кинозалов, от витрин, в которых ослепительное освещение оставлено гореть на всю ночь, нижние ветви деревьев становятся яркими, плотными и блестящими, словно их покрыли зеленым вагонным лаком.
‹…›
Чем дальше по Курфюрстендамм, тем реже становятся ночные кабаре и тем меньше света на улицах. Наконец остаются одни лишь электрические фонари, как бессменная ночная гвардия, уходящая с постов только в дни всеобщих забастовок. Отсюда начинается Халензее, а еще подальше Груневальд. Тут и ночью, и днем тишина и красота. Тут только особняки и виллы. Тут можно на наглядных примерах убедиться, что улицы вовсе не являются обязательной принадлежностью города. Встречаются здесь места, где вовсе нет никаких улиц, но это и не площади, не перекрестки и не сады, не парки. Вообще под обычную классификацию городской топографии не подходят. Широкие пространства между домами разделаны в замысловатые узоры из клумб, деревьев, стриженых газонов, пешеходных тропинок, просторных проездов, садиков, палисадников, цветников. Похоже очень на полированную поверхность старинных столов, отделанных богатой бронзовой, перламутровой и иной цветной инкрустацией.
‹…›
Как трудолюбивы должны быть немецкие рабочие, как производителен должен быть их труд, чтобы могли они для своей буржуазии построить такой удивительный город!
Глава 11. ПАРИЖ
‹…›
В честь революционного генерала и императора, во славу побед его внешних и внутренних, стоит на холме Триумфальная арка, больше самого большого дома. Через сто лет после смерти императора в память новой войны и новых завоеваний похоронили под Триумфальной аркой неизвестного солдата. На могиле его жгут вечный огонь. Пошлость этой безвкусной затеи характерна для культурной столицы буржуазного мира.
Городские проститутки вскладчину построили на вершине холма гранитную церковь, обширнее и каменней, чем знаменитая Нотр-Дам, и назвали ее именем Святого Сердца. Впрочем, проститучьим сердцам милее старая базилика в самом центре города, в которую они ходят молиться и которую, как говорят, содержат на свои средства.
На удивление, а больше из чванства выстроили в качестве выставочного экспоната железную башню высотой более чем в четверть версты. На вершину можно подыматься на лифте. Многие годы башней пользовались только самоубийцы. Довольно сложно — полверсты ходить за смертью. Четверть — вверх, на подъемнике, и четверть — вниз, по воздуху. Но и у самоубийц есть патриотизм. Надо же было как-нибудь оправдать национальное сооружение. Потом поставили на башне прожектор. Хотя корабли вокруг Парижа не ходят, а до моря далеко, но все равно — пусть маячит. Не жалко. Наконец, был изобретен беспроволочный телеграф. Обрадовались парижане. Устроили на Эйфелевой башне радиостанцию. Неудобно, но ничего, приспособились и работают.
Радиостанция использовала только высоту башни. Туловище ее досталось Ситроэну. Ситроэн — автомобильный завод, тянется во французские Форды и мечтает о том, что когда-нибудь Форда будут называть американским Ситроэном. Этот предприимчивый промышленник использовал трехсотметровую башню длясветовой рекламы. Первая перемена — контур обведен белым частым пунктиром, а на вершине пылает огромное темно-красное пламя. Эйфелева башня — как факел. Вторая перемена — яркие звезды на темном небе над Парижем. Потом идут в утомительном разнообразии надпись и всякий световой орнамент. Имя фирмы горит, блещет, пылает, переливается в буквах, величиной не менее десяти сажен каждая. И все четыре с половиной миллиона парижских жителей да миллион постоянно пребывающих в Париже иностранцев могут одновременно наслаждаться красотой и грандиозностью ситроэновской затеи.
В ясный погожий день, а таких в Париже много, можно стать у памятника Гамбетты лицом к небольшой арке с колоннами из розового мрамора. Эта арка представляет из себя почти все, что гнев Парижской коммуны оставил от Тюльерийского дворца королей и императоров. От памятника Гамбетты видны: площадь Ла-Карусель и дальше в просвет арки — Тюльерийский парк, площадь Согласия и весь широкий простор Елисейских Полей, во всю их длину вплоть до площади Этуаль и до Триумфальной арки Наполеона с могилой Неизвестного солдата и с языческим неугасимым огнем.
Это самая лучшая из всех здешних перспектив, а принято считать, что парижские перспективы — самые красивые в мире.
На площади Согласия стоит настоящий египетский очень хороший обелиск, привезенный сюда Луи-Филиппом после реставрации Бурбонов. Обелиск весь исписан затейливыми, четкими письменами. Что написано на нем, мне неизвестно по причине египетской моей неграмотности. Этому долговязому каменному египтянину от роду более трех тысяч лет, но Париж и его, невзирая на преклонный возраст, не пощадил своей пошлостью. Передают грубую парижскую остроту: обелиск будто бы должен кланяться каждой проходящей мимо шестнадцатилетней девственнице. И вот почти сто лет уже простоял на площади, а еще ни разу до сих пор не поклонился. В веселом Париже, мол, нельзя найти шестнадцатилетнюю девушку, которая была бы девственницей.
В мостовую площади Согласия натыкали фонарей, как булавок в булавочную подушку модистки. Днем они стоят, словно редкий выгоревший лес, а ночью, как тучи светляков, танцующих балет и застывших на одной высокой ножке.
Обязательно нужно описать проспект Елисейских Полей, по-парижски авеню де Шанз-Элизе. Такой улицы нет нигде на свете. Ее одной было бы достаточно, чтобы сделать Париж знаменитейшим городом. Но как описать? Дело трудное. На всем длиннейшем проспекте нет ничего достопримечательного, кроме него самого. Кроме того, что он начинается от достопримечательнейшей площади Согласия, получившей свое миролюбивое имя после того, как на ней гильотинировали две тысячи восемьсот революционеров и контрреволюционеров, и кончается на площади Этуаль, превращенной в памятник многим миллионам людей, убитым за то, чтобы отобрать у Германии ее колонии и рынки.
‹…›
Франция — духовная родина буржуазии, Париж — культурная столица буржуазного мира. Большие бульвары — центр парижской жизни. Здесь банки, крупнейшие торговые предприятия, лучшие магазины, здесь с величайшей виртуозностью культивируется национальное французское искусство — поесть, здесь же сосредоточие всемирно-буржуазно-известного и прославленного парижского разврата.
Французская жизнь самая аккуратная и размеренная на свете. От ее точно установленных периодов идут приливы и отливы на Больших бульварах. Асфальт бульварный то сплошь залит потоком автомобилей, орущих друг на друга и на все перекрестки, то безжизненно пуст, и такси стоят посредине панели вереницами, длинными и неподвижными, подобными трупам гремучих змей. Когда автомобили мчатся, орут и шуршат, тогда и на тротуарах такая толчея, что даже деревьям тесно стоять в их чугунных розетках. Когда автомобили скатываются с асфальтовой бульварной широты и замирают между фонарными столбами, тогда пустеют и тротуары. По количеству машин и людей на Больших бульварах можно безошибочно определить, который час. ‹…›
Довольно Париж описывали. Запахом его улиц пропитана немалая часть француз-ской литературы. Нет города, описанного обстоятельней и любовней.
‹…›
От Святого Сердца как на ладони видна характерная планировка Парижа в его социальном разрезе. На запад раскинулась буржуазная часть города. В центре ее площадь Этуаль — звезда с двенадцатью сверкающими лучами. Среди этих лучей, как прямые снопы прожекторного света, выделяются — проспект Елисейских Полей, проспект -Булонского Леса и проспект Великой Армии. На них надо смотреть с высоты наполеонов-ской Триумфальной арки. А еще лучше — совсем никак не смотреть. Все равно удивленный, смущенный и ослепленный наблюдатель никогда не сможет решить, какой из этих удивительнейших проспектов самый лучший. На проспекте Булонского Леса в два ряда стоят внушительные дворцы самой крупной финансовой и промышленной буржуазии Франции, а отчасти и всей Европы. Подъезды этих отелей на запоре, окна прикрыты ставнями или спущенными жалюзи. Дворцы необитаемы. Буржуазия живет где угодно, только не дома. В Ницце, в Биарице, на итальянской Ривьере, в швейцарском Сан-Морице, на островах Тихого океана — всюду, куда можно доехать за -деньги и куда может завлечь праздная докука.
По диагонали через весь город, на востоке, находится площадь Нации. От нее также проспекты лучами отходят во все стороны, как и от площади Этуаль. Но тут нет великолепия и блеска западнобуржуазных кварталов. На площади множество ресторанчиков и пивных среднего пошиба, в которых длиннейшие обеды и завтраки подаются за подозрительно умеренную плату. Площадь Нации недалеко от Венсеннских ворот. Мимо таможенной заставы, у которой чиновник лениво меряет палкой, сколько бензина в баке у такси, мимо угрюмого Венсеннского замка-тюрьмы, где приводятся в исполнение смерт-ные приговоры, путь ведет к Венсеннскому лесу. Это парк столь же обширный, как и Булонский.
‹…›
Ближе к центру, среди характерных круглых парижских крыш, среди чешуи домов тихим озером плещется овальная Вандомская площадь в стиле империи. На площади стоит Вандомская колонна. На колонне — Наполеон. На соседних улицах тротуары проложены под аркадами домов, закрыты от дождя. Улицы строги и стройны в выдержанном наполеоновском ампире. Буржуазней этих районов ничего нет на всей земной поверхности. От многочисленных парфюмерных магазинов знаменитейших французских фирм, от еще более многочисленных женщин, переполняющих автомобили, магазины, кафе и панели, над этим районом Парижа круглые сутки стоит, не затухая, сладкий пьяный запах духов.
Каждый город имеет свой отличительный запах. Лондон я узнал по его запаху через восемнадцать лет. Послевоенный Берлин долго пах бензолом, напоминающим преувеличенный запах лошадиного пота. Есть города, которые пахнут мокрым камнем, бывают пахнущие пылью. Каждый город имеет свой отличительный запах, но рассказать об этих запахах трудно. Нет в нашем языке для них названий. Человек различает их великое множество, но он не привык придавать им в обиходе своем никакого значения, да и в работе, в производстве они не играли никакой почти роли. Поэтому нет для запахов меры и нет в языке слов для них.
Парижу свойствен его собственный особый запах. Сложный, устойчивый и совершенно неопределимый. Кроме единого общепарижского запаха, есть еще многочисленные запахи районные. Эти однородней и проще. В основном состоят из трех элементов. Из запаха пищи, распространяемого множеством настежь раскрытых дверей кафе, ресторанов и продуктовых лавок. Из запаха писсуаров плохой конструкции, в изобилии расставленных повсюду, впрочем, на удовлетворение только одной лишь мужской потребности. Из запаха автомобилей, десятками тысяч пересыпающихся по парижским улицам, как камушки пересыпаются в барабане для промывки гравия. Эти три основных запаха смешиваются в различных пропорциях, сдабриваются букетом запахов второстепенных и таким путем образуют районные оттенки.
В общем, Париж, как и все европейские столицы, пахнет плохо.
Дурные запахи человеческих поселений неразрывно связаны со строем эксплуатации. Социализм упразднит плохие запахи в жилищах, в поселениях, в производстве. Не только места, где живут и работают, но и сами люди либо вовсе не будут пахнуть, либо будут пахнуть хорошо.
Чем дальше на восток от Вандомской площади, тем запах духов слабее. Его забивает вонь от неисправной газовой сети.
‹…›
На южном склоне Монмартрского холма, почти у самого его подножия, расположен треугольник между площадями Пигаль, Блaнш и Тринетэ. Это главный увеселительный район Парижа. Основные потребители — американцы, слегка разбавленные англичанами. Оплачивается здесь все долларами, в худшем случае фунтами стерлингов. Блеск и шик в силу этого здесь рекордные.
Порядочный американский буржуа, уважающий себя и не уважающий Европу, с Северного вокзала едет прямо в Фоли Бержер и приобретает билеты на вечер. Только после этого отправляется в гостиницу. Говорят даже, что наиболее богатые и американистые американцы заказывают билеты в Фоли Бержер еще из Нью-Йорка по радио.
Фоли Бержер — это «ревю».
Ревю — это театр обозрений.
Поразительные вещи, должно быть, обозревают в этом театре, если американцам так не терпится дорваться до него? К обозрению здесь предлагаются самые красивые женщины, какие только имеются на мировом рынке, в полуголом и голом виде, и самые дорогие наряды. Наряды состоят из страусовых перьев, головных уборов, туфель, вееров и шлейфов. Все это с великим искусством прилажено к голому телу так, что наготы его нисколько не закрывает. Шлейф, например, чем-то неуловимым приклеен сзади к талии. К противоположному концу своему расширяется многометровой сверкающей полосой и подтянут непосредственно к потолку павильона. Американцы от такого зрелища балдеют наповал — это тебе не небоскреб какой-нибудь.
В увеселительном районе Монмартра улицы, задыхаясь и извиваясь, лезут в гору, и дома на них — либо гостиницы, либо кабаки. Гостиницы стоят темные, им освещения не надо. ‹…› Женщины тут без всяких дальних околичностей хватают под руки всякого мужчину, отважившегося идти в вечерний час по этим улицам. Успокоительно кричат ему в уши какие-то нелепые, совершенно не подходящие к месту, случайно выученные английские слова и не принимают никаких резонов. Тут нужно уметь доказать, что ты не американец и даже не англичанин. Тогда свобода тебе возвращается. Единственным мужчиной, который не подвергается здесь атакам, является полуслепой старик, продающий газеты, никому решительно не нужные в таком месте и в такой час. Старик играет, видимо, роль доброго гения здешних блуждающих женских тел. Они ему покрови-тельствуют.
В пределах монмартрского треугольника Пигаль— Бланш— Тринетэ французскими являются: территория, господствующий язык и названия улиц. Все остальное здесь иностранное. Увеселяющаяся буржуазия, проститутки, негры на барабанах и саксофонах, русские белогвардейцы за рулем таксомоторов, лакеи. Увеселительный район Монмартра в Париже, по существу, это то же, что международный сэтльмент в портах Китая. Район, оккупированный международной буржуазией. В Шанхае район этот огражден колючей проволокой, в Париже высокой курсовой разницей.
‹…›
От плас Бланш и Пигаль, от бульвара Клиши к северу, вверх по холму бредут тихие маленькие улочки, очень часто тупики, светлые днем и темные ночью. В этих улочках аккуратно и добропорядочно, вполне прилично с точки зрения самой строгой мелкобуржуазной придирчивости, живут парижские проститутки. Они живут скромно и расчетливо, стараясь обеспечить свою старость, — профессия у них тяжелая, и заниматься ею долго нельзя. В буржуазно-мелочной, скупой, копящей Франции проститутки — самый расчетливый народ.
‹…›
Стеклянные крыши центрального рынка едва видны от подножия Святого Сердца. Только опытный глаз отметит это маленькое пятнышко среди необозримой чащи мощных каменных громад Парижа. Зато тотчас же за ним хорошо видна грязно-зеленая полоса Сены с бесчисленными мостами и с двурогим собором Нотр-Дам на острове Ситэ. С соборных колоколен видна знаменитая панорама «девяти мостов».
За Сеной начинается Латинский квартал. Там расположена большая часть высших учебных заведений. Там живет пестрая интернациональная, со всех стран света собранная армия буржуазной учащейся молодежи — воспитанников университета, лицеев, институтов и школ. Буржуазная молодежь любит пожить нескучно. Однако внешний вид жилых улиц Латинского квартала печален. Перепланировки и перестройки города, широко проведенные в послереволюционные периоды на правом берегу Сены, не коснулись Латинского квартала. Здесь улицы остались узкими и извилистыми, какими они были во времена старинных баррикад. На них возвышаются характерные шестиэтажные дома с гладкими фасадами, без орнамента и без карнизов между этажами, с зелеными жалюзи и с чугунными узорчатыми перильцами у окон. За перильцами летом горшки герани. Дома слишком высоки для узких улиц, и в улицах не то чтобы сумрак, а меланхолическая тень. Днем она косыми полотнами свисает с крыш домов и гуще на тротуаре, чем на уровне верхних этажей. Ночью, наоборот, на тротуарах бледный свет газа, а тень уходит вверх на этажи. И чем выше, тем гуще. В Латинском квартале есть много улиц, по которым большую часть дня никто не ходит. Все жители с утра разбредутся по делам — куда кому надо и кто чем занят, а возвращаются только к вечеру. И целый день грустит улица в одиночестве. Жаль безукоризненного торца ее мостовых — хорошая вещь и зря пропадает. Лучшее благоустройство Латинского квартала — Люксембург-ский сад. Раскинулся между парижской обсерваторией и зданием сената. Разделан по всем правилам ренессанса. С балюстрадой над цветочной площадкой и летом с пальмами в кадках. Днем сад отдан детям. Кроме тенистых аллей и тенистого ущелья из стриженых кустов, в котором с невыразимой печалью точит фонтан Медичи свои мутные струи. Вечером сад закрывают, как и все парижские сады. Иначе им завладели бы -взрослые и стали бы делать в нем то, что в Париже можно делать везде, кроме городских садов.
У Латинского квартала два бульвара — Сен-Жермен и Сен-Мишель. Оба одинаково характерны. Сен-Жермен воплощает в себе печаль своего квартала. На этом бульваре нет почти обычных кафе, что придает ему вид сурово-экзотический. Мало на нем и торговых предприятий. Все больше немые, незрячие громады общественных зданий, учреждений да жилые дома с пыльной зеленью жалюзи. Бульвар Сен-Мишель жители квартала ласково называют — Буль Миш. Это веселый бульвар. Тут сплошь кафе. Изредка втиснется между ними узенькая, как щель, табачная лавочка. Под навесами кафе, за столиками, стоящими прямо на тротуаре, хорошо летом млеть в тяжелом жару раскаленного города. Тянуть через соломинку ледяной сироп — гранадин, красный, как кровь, и слушать восторженную трескотню парижанок.
Там, где кончается веселый Буль Миш, где тенистые аллеи Люксембургского сада уступают место газонам на площади Обсерватории, где глубоко в землю врыт и огражден высокой железной решеткой вокзал окружной дороги, там начинается район Монпарнас. Живут в нем художники, художественная богема и вся та шваль, которая хочет, чтобы ее за богему принимали. Есть такие люди в Париже, которым больше делать нечего. Как водится, район художников — самый безвкусный, самый тусклый из всех париж-ских районов. Достопримечательности его: первая — кладбище, равнодушно гостеприимное. На нем неподалеку от братской могилы расстрелянных коммунаров похоронен русский революционер и террорист Гершуни. Сюда же, на это же кладбище, свезли недавно и Петлюру. Вторая монпарнасская достопримечательность — улица Гёте с народным театром и увеселениями в народном духе. Третье — кафe Ротонда. Оно гордится тем, что туда хаживал когда-то Троцкий. Теперь там люди сидят густо, как вши на солдатской рубахе в окопах. Здесь же вблизи Ротонды, вблизи улицы Гёте и обширного кладбища только что отстроен шестиэтажный железобетонный гараж на полторы тысячи автомобилей. Окна у этого гаража не чередуются с простенками, как в обычных домах. Вдоль каждого этажа от края до края тянется одно сплошное беспрерывное окно. И вечером серая громада здания шесть раз охвачена широким световым поясом. Машины взлетают в верхние этажи по наклонным плоскостям или подымаются на лифтах. У входа колонки бензиновых автоматов. По стилю, по выразительности, по единству идеи здание это является лучшим образчиком современной нам архитектурной эпохи.
К югу от Латинского квартала и квартала Монпарнас начинается суровая область. Там Париж перестает быть изобильным. Бедность, а за ней и прямая нищета в кривых переулках и утомительно длинных улицах выпирают наружу облупившимися фасадами. Убогие кварталы уходят на юг до парка Монсури, который разделан с подлинным -буржуазно-парижским изяществом и так же непонятен в этом районе, как бриллиантовая сережка в ушах фабричной работницы.
‹…›
Париж лежит в переходной зоне между европейским севером и югом. Туземное население его — полуюжане. И внешность города носит полуюжный характер. Полуюжен стиль его жилых домов. В них окна доходят до пола комнат и не имеют подоконников, снаружи ограждены чугунными решетками. Каждое окно, таким образом, — зародыш балкона. У каждого кафе и у многих лавок — над входом парусиновый навес, выступающий почти на всю ширину тротуара. На бульварах же тротуары шириной не уступят иному московскому переулку. Под навесами кафе, пивных и ресторанов прямо на панели стоят летом столики. Тут и едят, и пьют, и прохлаждаются. Парижанин любит быть на открытом воздухе, он привык жить на улице. Сам термин «уличная жизнь» из всех столиц европейских мог возникнуть в одном только Париже. В северных городах улицы служат только для сообщения и для движения по ним. В Париже они предназначены непосредственно для жизни. Для парижского обывателя и мелкого буржуа его улица — это клуб. Значением улицы в жизни парижан объясняются, вероятно, многие специфические черты прошлых французских революций и их внешние отличия от революций в других странах.
У полуюжного парижского населения, воспитанного на улице, есть два врожденных умения — умение поесть и умение общественно веселиться.
Французы — самые отчаянные обжоры и самые утонченные знатоки по пищевой части. Приготовление еды и наслаждение ею доведены у них до подлинного совершенства. Разнообразие идущих в пищу продуктов и изготовляемых из них блюд исключительно велико. Как все южане, французы употребляют в пищу всякую всячину, к которой жители более северных стран относятся брезгливо. Большинство москвичей ни за что не возьмет в рот многое из того, что в Париже считается изысканным лакомством. Ракушки, лягушечьи лапки, улитки, креветки и прочие ползущие и прыгающие гадики поедаются здесь в несметном количестве. Мировая буржуазия привыкла учиться утонченности и хорошим манерам в Париже. В подражание Парижу буржуазные чревоугодники даже в отдаленнейших северных странах принуждают себя поглощать устрицы, стоящие в континентальных странах бессмысленно дорого и противоречащие здоровому северному вкусу. Северная и глубококонтинентальная буржуазия, по природе своей, так сказать, неустричная, глушит склизких и неприятных моллюсков лимонным соком, заливает их без меры шампанским, терзается, но ест, чтобы не отстать от Парижа.
‹…›
Умение общественно веселиться свойственно в Париже не только буржуазии. Оно распространяется на все население французской столицы. Вероятно, это тоже от климата и от привычки к улице. Французскому обывателю вообще, а парижскому в частности в высокой степени наплевать на республику и на все прошлые революции. К последним он относится особенно подозрительно, так как они неизбежно наводят на неприятные размышления о революциях предстоящих. Тем не менее 14 июля, день Великой революции, — настоящий народный праздник в Париже. Лучшего повода публично повеселиться никак не придумаешь. В этот день на перекрестках, на легко сколоченных из теса эстрадах играют оркестры музыки. Время от времени необходимую марсельезу, а в промежутках между марсельезами какие угодно танцы до фокстротов включительно. Чуть не с утра и до глубокой ночи пляшут парижане на перекрестках под эти оркестры, заплясываясь до изнеможения. Над Сеной стоит разноцветное зарево от фейерверков. Как легкий, теплый, летающий летний снег, кружится в воздухе разноцветное бумажное конфетти. Трамваи, автобусы, мостовая и люди густо им наперчены. Дворцы и большие общественные здания обведены по карнизам и граням газовыми трубками. В трубках частые мелкие отверстия, и над ними колеблются маленькие язычки голубоватого газового пламени. Ветер задувает эти язычки целыми рядами. Они быстро гаснут один за другим, как будто бы их кто-то срезает. И сейчас же снова один за другим загораются. Волны огня и тени бегут от этого по всем иллюминованным зданиям.
Шум, и гул, и свет, и движение в таких количествах, что усидеть у себя в комнате и заняться чем-нибудь, к празднику не относящимся, совершенно невозможно. Испытываешь почти физическое принуждение выйти на улицу, и если не принять участия в праздновании, то хоть присмотреться к нему. Французы веселятся с превеликим азартом, а иностранцы ходят толпами по улицам и, глядя на французов, искренне удивляются такому невиданному веселью.