Предисловие Л. Е. Бушканец
Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2008
Ефим Григорьевич Бушканец (1922–1988) — профессор, доктор филологических наук, с 1967-го по 1988 год заведовал кафедрой русской литературы Казанского педагогического института (ныне Татарский государственный гуманитарный педагогический университет). Его многочисленные работы о жизни и творчестве Л. Н. Толстого, Н. А. Некрасова, И. С. Тургенева и др. публиковались в научных изданиях Москвы, Санкт-Петербурга и др.
Е. Г. Бушканец — известный казанский краевед. Он автор первого после 1917 года путеводителя по Казани и множества статей о русских писателях, связанных с Казанью. Его экскурсии по городу считались лучшими, до сих пор их вспоминают благодарные экскурсанты. Казанские впечатления поэта Евгения Евтушенко, приезжавшего в Казань во время работы над поэмой «Казанский университет», писателя Вениамина Каверина, собиравшего материал для романа «Перед зеркалом», сформировались во многом благодаря Е. Г. Бушканцу. В первый день в городе Евгений Евтушенко сказал: «Ну что может быть здесь интересного?» Но после знакомства с архивом, с отделом редких книг и рукописей Казанского университета отношение поэта к городу совершенно изменилось. Благодаря Е. Г. Бушканцу на одном из домов улицы Лобачевского была установлена мемориальная доска в память о нескольких годах, проведенных в городе великим актером Василием Ивановичем Качаловым.
Еще школьником, в 1939 году Е. Г. Бушканец нашел документы о Толстом в казанских архивах. В 1952 году он издал первый небольшой путеводитель по толстовским местам Казани. Именно его разыскания способствовали рождению идеи о музее Толстого в нашем городе.
В последние годы жизни он работал над книгой, обобщающей материалы исследований всей его жизни. Уже с 1890-х годов стал складываться миф о молодом Толстом как нерадивом студенте. Этот удобный для многих биографов образ нравился и массовому читателю. Но благодаря неизвестным архивным материалам о Казани 1840-х годов, о Казанском университете (программы курсов, сведения об однокурсниках Толстого и др.), а также малоизвестным воспоминаниям о Казанском университете и Казани 1840-х годов исследователь восстановил историю духовной жизни молодого Толстого. И оказалось, что именно в Казани произошел тот переворот, без которого бы не было Толстого-писателя.
Л. Е. Бушканец
Предыстория…
Юность Льва Николаевича Толстого прошла в Казани.
Прадед его был свияжским воеводой. Дед будущего писателя, граф Илья Андреевич Толстой, еще в 1815 году был назначен казанским губернатором. Через пять лет, в 1820 году, во время сенатской ревизии он скончался и был похоронен на кладбище Кизического монастыря (сейчас на территории парка Дворца культуры химиков).
У И. А. Толстого было трое детей — сын Николай и две дочери — Александра и Пелагея. Николай незадолго до смерти отца в чине подполковника вышел в отставку и приехал в Казань. В надежде рассчитаться с долгами и поправить пошатнувшееся положение семьи после того, как не стало Ильи Андреевича, он определился в Москве на гражданскую службу. В 1822 году он женился на Марии Николаевне Волконской и поселился с молодой женой в родовом имении Волконских — Ясной Поляне. Там и родились их дети: в 1823 году Николай, в 1826-м — Сергей, в 1827-м — Дмитрий, в 1828-м — Лев и в 1830-м — Мария.
Вскоре после рождения дочери Мария Николаевна заболела и умерла. Счастливая жизнь семьи, в которой все были здоровы, веселы, дружны, окончилась. Когда Лев Николаевич, по его словам, стал помнить себя, смерть матери уже наложила свою печать на их жизнь. Горячее участие в судьбе детей приняла жившая в семье Толстых Татьяна Александровна Ергольская («тетушка», как с любовью называли ее молодые Толстые). Она так и не вышла замуж, навсегда осталась с Толстыми, любила детей, как своих собственных.
В 1837 году внезапно скончался Николай Ильич Толстой, через девять месяцев от тоски и горя, после скоропостижной чахотки, умерла и бабушка. Воспитание детей перешло сначала к сестре Николая Ильича — Александре Ильиничне. Она была несчастна в супружестве (ее муж сошел с ума, покушался на нее и был помещен в дом умалишенных), много молилась, принимала странников, помогала бедным, была беспомощной, милой и честной натурой[1]. С 1841 года, после смерти Александры Ильиничны, воспитание перешло к младшей сестре — Пелагее Ильиничне.
Пелагея Ильинична жила в Казани, она была замужем за местным помещиком -В. И. Юшковым. «Когда умерла ее сестра, Пелагея Ильинична приехала из Казани. Старший брат, Николай Николаевич, который был уже в то время студентом первого курса и не перешел на второй, обратился к тетеньке со словами: └Ne nous abandonnez pas, chere tante, in ne nous reste que vous au monde“ (└Не оставляйте нас, дорогая тетенька, вы теперь у нас одна на свете“. — Е. Б.). Она прослезилась и задалась мыслью └se sacrifier“ (принести себя в жертву. — Е. Б.)»[2]. Осенью 1841 года она увезла из Ясной Поляны четырех племянников и племянницу в Казань…
Братья
В жизнь всех братьев Толстых Казань вошла прежде всего своим университетом. Старший брат Льва Николаевича, Николай Николаевич, перевелся в Казанский университет из Московского, где он до этого учился. Официально в число студентов второго курса математического отделения он был зачислен 22 февраля 1842 года.
Осенью 1842 года Н. Н. Толстой писал в Ясную Поляну Т. А. Ергольской, что «Казань очень печальна и пустынна после пожара» и что «все ее покинули и удалились в деревни». «Любители балов в отчаянии, т.к. я не из их числа, я остаюсь спокойно дома, не жалуясь на этот недостаток развлечений, угрожающий Казани этой зимой, я работаю, я часто думаю о Вас, моя добрая тетенька, особенно вечером, когда мы все собираемся маленьким кружком, в этом обществе я исполняю роль рассказчика, чтобы развлекать моих братьев и сестру, моя аудитория не очень требовательна, поэтому я могу гордиться, что имею полный успех. Утром я хожу в университет, я работаю, в воскресенье я провожу вечер у Пушкина (то есть Мусина-Пушкина. — Е. Б)[3]. Николай был очень впечатлительным человеком. Лев Николаевич вспоминал, когда однажды в Ясной Поляне разговор зашел об эпилепсии: «Она гипнотически заразительна. В Казани француз рассказывал про припадки, и тут Николай (брат) со стула упал»[4].
Весной 1844 года Николай Николаевич окончил университет, поступил на военную службу и уехал из Казани.
Для Сергея, Дмитрия и Льва Пелагея Ильинична наняла учителей, которые дома готовили их к поступлению в университет. На вступительных экзаменах им предстояло -сдавать в полном объеме все предметы гимназического курса. Уроки приходящих -учителей не дали братьям глубоких знаний, не возбудили и серьезного интереса к занятиям. Труднее всего они, видимо, давались Льву Николаевичу, он был самым молодым из них.
Весной 1843 года Сергей и Дмитрий, который был годом моложе Сергея, поступили на математическое отделение философского факультета. Выбор этот объяснялся только тем, что старший брат был математиком.
По характеру, интересам, кругу знакомств Сергей и Дмитрий очень отличались друг от друга. Сергей вращался среди молодых аристократов, придавал особое значение тому, что называется «быть комильфо», то есть «соответствовать приличиям». Под «комильфо» понималось — об этом подробно рассказано в повести «Юность» — отличное французское произношение, длинные чистые ногти, постоянное выражение некоторой изящной и презрительной скуки на лице, умение кланяться, танцевать и разговаривать так, как это принято в свете. В «Воспоминаниях» Толстой писал о большом влиянии на него Сергея, из-за чего он тоже придавал большое значение «comme il faut» и водил знакомства с аристократическими товарищами и молодыми людьми[5].
Сергей был, по словам Льва Николаевича, «скептик», «милый эгоист». Как и все братья, был талантливым, великолепным рассказчиком[6]. «Для меня лучше всех был Сергей,— говорил позже Лев Николаевич, — он мне больше всех моего отца напоминает. Сергей был, в сущности, красив, но скромен. Если бы ему об этом сказали, он не знал бы, куда деться. Он не выдвигал никаких вопросов (каких у него не было), никакой фальши в нем не было»[7].
Дмитрий был совершенно равнодушен к мнению людей о себе. «Он не танцевал, — вспоминал Лев Николаевич, — и не хотел этому учиться. Студентом не ездил в свет, носил один студенческий сюртук с узким галстуком… Мы, главное — Сережа, водили знакомства с аристократическими товарищами и молодыми людьми, Митенька, напротив, из всех товарищей выбрал жалкого, оборванного студента Полубояринова (которого наш приятель-шутник назвал Полубезобедовым, и мы, жалкие ребята, находили это забавным и смеялись над Митенькой). Он только с Полубояриновым дружил и готовился с ним к экзаменам». Алексей Иванович Полубояринов был принят в университет в 1843 году, в октябре 1845 года уволен по прошению.
«Мы жили тогда на углу Арского поля, в доме Киселевского, — продолжал Толстой,— верх разделялся хорами над залом. В первой части верха, до хор, жил Митенька. В комнате за хорами жили Сережа и я. Мы, и я, и Сережа, любили вещицы. Убирали ими свои столики, как у больших, и нам давали и дарили для этого вещицы. Митенька никаких вещей не имел. Одно он взял из отцовских вещей — это минералы. Он распределил их на имения и разложил под стеклами в ящик. Так как мы, братья, да и тетушка, с некоторым презрением смотрели на Митеньку за его низкие вкусы и знакомства, то этот взгляд усвоили себе и наши легкомысленные приятели». Далее Лев Николаевич рассказывал эпизод, участниками которого были их знакомые — Есипов и Шувалов. «Один из таких, очень недалекий человек, инженер Ес., не столько по нашему выбору наш приятель, но потому, что он лип к нам, один раз, проходя через комнату Митеньки, обратил вникание на минералы и спросил Митеньку. Ес. был несимпатичен, ненатурален. Митенька ответил неохотно. Ес. двинул ящик и потряс их. Митенька сказал: └Оставьте“. Ес. не послушался. И что-то подшутил, кажется, назвал его Ноем. Митенька взбесился и своей огромной рукой ударил по лицу Ес. Ес. бросился бежать. Митенька за ним. Когда он прибежал в наши владения, мы заперли двери. Но Митенька объявил нам, что исколотит его, когда он пойдет назад. Сережа и, кажется, Шувалов пошли увещевать Митеньку. Но он взял половую щетку и объявил, что непременно исколотит его». В результате Есипова пришлось выводить из дома через пыльный чердак, кое-где почти -ползком[8].
Отношение окружающих к Дмитрию красноречиво выступает и в другом рассказанном Львом Николаевичем эпизоде: «Когда старший брат мой Дмитрий, будучи в университете, вдруг, со свойственной его натуре страстностью, предался вере и стал ходить по всем службам, поститься, вести чистую и нравственную жизнь, то мы все, и даже старшие, не переставали поднимать его на смех и почему-то прозвали Ноем. Помню, Мусин-Пушкин, бывший тогда попечителем Казанского университета, звавший нас к себе танцевать, насмешливо уговаривал отказывавшегося брата тем, что и Давид плясал перед ковчегом. Я сочувствовал тогда всем этим шуткам старших…»[9]
У Юшковых жила взятая в дом из жалости странная, убогая и больная девушка — Любовь Сергеевна. Юшков не скрывал своего отвращения к ней. От нее всегда дурно пахло. А в комнате ее, где никогда не открывались окна и форточки, был удушливый запах. «Вот эта-то Любовь Сергеевна сделалась другом Митеньки, — писал Лев -Нико-лаевич. — Он стал ходить к ней, слушать ее, говорить с ней, читать ей. И — удивительное дело — мы были так нравственно тупы, что только смеялись над этим, Митенька же был так нравственно высок, так независим от заботы о людском мнении, что -никогда ни словом, ни намеком не показал, что он считает хорошим то, что делает. -Он только делал. И это был не порыв, а это продолжалось все время, пока мы жили в Казани»[10].
В повести «Юность» Сергей узнается в образе Володи. Некоторые черты Дмитрия Толстого (и одновременно Дьякова, о котором речь впереди) проступают в образе Дмитрия Нехлюдова. В «Юности» упоминается дружба брата с Полубояриновым, -получившим насмешливое прозвище Полубезобедов (в повести — Безобедов), и его привязанность к Любови Сергеевне (в повести она изображена под собственным -именем).
По рассказам сначала Николая, а потом Сергея и Дмитрия, Лев Николаевич знал о жизни университета, имел определенное представление о профессорах, о настроениях, интересах студенчества. Безусловно, он был хорошо знаком с товарищами старших -братьев.
Большой интерес представляет его знакомство с некоторыми из студентов-поляков, переведенных, точнее, высланных в Казань в 1839 году из Киевского университета. Их было восемь человек, и их присутствие в Казанском университете оказало большое влияние на студентов. Так, Н. Н. Булич писал: «В смысле более широких идеалов и воззрений я должен упомянуть о поляках, присланных в Казанский университет из Киевского после какой-то истории политического свойства. Я почти со всеми ими сблизился и скоро выучился от них по-польски»[11]. В 1896 году в Ясной Поляне в беседе с М. Здехов-ским и А. Цешковским Толстой вспоминал о своих казанских университетских товарищах-поляках. Позднее в книге Н. Г. Молоствова и П. А. Сергеенко «Лев Толстой. Жизнь и творчество» появилось примечание: «Вспоминая свою студенческую жизнь, Л. Н. Толстой, между прочим, передавал нам, что в Казани он познакомился с тремя поляками: Руссоловским, Бжоховским и Ячевским. В лице этих людей Толстой соприкоснулся с совершенно новым для него тогда миром». Один из них был, по выражению самого Толстого, «грубый революционер» и не внушал ему особых симпатий. «Зато Ячевский — └аристократ до мозга костей“, └изящный и корректный“, └с длинными тонкими руками“, имел на Льва Николаевича значительное влияние…»— сообщали Молоствов и -Сергеенко[12].
Б. М. Эйхенбаум, первым обративший внимание на эти свидетельства, задавал вопрос: «Как могло произойти это знакомство, если Толстой поступил в университет осенью 1844 года, когда эти три студента уже уехали из Казани?» Исследователь высказал предположение, что знакомство могло произойти через Николая Толстого: «Льву тогда было 14–15 лет, немудрено, что └грубый революционер“ не внушал ему симпатии, но впечатление было сильное…» В пользу этого, по мнению Эйхенбаума, свидетельствует тот факт, что в написанном в 1906 году рассказе «За что?» трем действующим лицам даны фамилии Ячевского, Бржозовского и Россоловского (именно так звучали фамилии трех сосланных в Казань поляков, в книге Молоствова и Сергеенко они даны неправильно). «Итак, — заключает Эйхенбаум, — фамилии трех поляков возникли в рассказе -Толстого из глубин собственной памяти, выделившей знакомство с польскими студентами как одно из ярких и многозначительных впечатлений казанского периода. До -рассказа └За что?“ фамилии этих студентов не встречаются ни в сочинениях Толстого, ни в его дневниках и письмах; однако их образы и до того не раз возникали в его -памяти»[13].
Еще более интересно, что на одном курсе с Сергеем и Дмитрием Толстыми был студент Дмитрий Неклюдов. Мы не знаем, был ли лично знаком с ним Лев Николаевич. Но имя и фамилия его (с изменением, как это было характерно для Толстого, одной буквы) стали именем и фамилией любимых героев нескольких произведений великого писателя — Дмитрия Нехлюдова.
Поступление в университет
В качестве будущей специальности Толстой, в отличие от братьев, выбрал восточную словесность. Это было связано, видимо, с намерением после окончания университета поступить на военную службу.
В 26-й главе «Отрочества» Дубков обращается к Николеньке Иртеньеву: «Здравствуй, дипломат!» «Приятели Володи, — читаем мы далее, — называли меня дипломатом, потому что раз, после обеда у покойницы бабушки, она как-то при их, разговорившись о нашей будущности, сказала, что Володя будет военным, а что меня она надеется видеть дипломатом…»[14] Дипломатом называет Иртеньева Дубков в 15-й и 16-й главах «Юности», в 28-й — папа[15].
Именно дипломатом хотела видеть в будущем Льва Николаевича Пелагея Ильинична. По мнению тетушки, он должен был начать службу, по крайней мере, послом в Турции и сделать блестящую карьеру, какую открывало для дворянской молодежи знание восточных языков.
Выбор, конечно, был связан с мировой славой Казанского университета как одного из крупнейших центров востоковедения.
Решение поступать на «восточное отделение» несколько осложнило подготовку к вступительным экзаменам: помимо обычных предметов гимназического курса, нужно было сдавать, пусть и не очень сложные, экзамены по тем языкам, которые предстояло изучать в университете.
Весной 1844 года требуемых для поступления в университет полных 16 лет еще не было, и, видимо, только в самые последние дни было получено согласие Лобачевского сделать для Льва Николаевича в этом случае исключение.
Сохранилось прошение Толстого на имя ректора университета действительного тайного советника и кавалера Николая Ивановича Лобачевского: «Желая поступить в число Студентов по Восточному отделению Философского Факультета Императорского Казанского Университета, прошу Ваше Превосходительство допустить меня к испытанию». Толстой прилагал свидетельства о рождении и дворянском происхождении и давал обязательство — недостающее свидетельство о здоровье предъявить в «скором времени»[16]. На прошении дата — 30 мая 1844 года. Ниже резолюция: «Льва Толстого допустить к испытанию во 2-м комитете, объявя просителю, чтобы доставил свидетельство о здоровье. 29 мая 1844 года. Ректор Лобачевский».
Не может не обратить внимания, что на прошении, поданном 30 мая, стоит резолюция, датированная предшествующим днем. Видимо, это связано с тем, что 29 мая Лев Николаевич уже сдавал первый экзамен. Почему прошение подано на следующий день — неясно.
Интересно и то, что в тексте прошения рукой Лобачевского вписано: «В разряд турецк.-арабск.».
В структуре университета были арабско-персидский и турецко-татарский разряды. Почему же Толстой был допущен к экзаменам на разряд, который в структуре университета вообще не числился? У кого и когда родилась мысль об этом? Почему это было разрешено? Ответить на эти вопросы мы пока, к сожалению, не можем.
Вступительные экзамены продолжались восемь дней. Экзаменовался Лев Николаевич вместе с учениками выпускных классов двух казанских гимназий. Успешно выдержавших эти экзамены ждал не только гимназический аттестат, но — при желании — и зачисление в студенты Казанского университета. Других, вступительных, экзаменов от них тогда не требовалось.
Дело с документами испытательных экзаменов было в свое время в руках Н. П. Загоскина, но потом оказалось утерянным. Следовательно, его статья является единственным источником, по которому мы можем судить о результатах экзаменов.
День первого экзамена, 29 мая, а первым сдавали Закон Божий, хорошо запомнился Толстому. Он вспоминал, как в тот день утром, «гуляя по Черному озеру, молился Богу о том, чтобы выдержать экзамен, и, заучивая тексты катехизиса, ясно видел, что весь катехизис этот — ложь»[17]. Толстой получил по Закону Божьему четверку.
Но не все последующие экзамены оказались для него удачными. По двум предметам, которые он сдавал 30 мая профессору О. М. Ковалевскому — «Истории общей и русской», «Статистике и географии», несмотря на поддержку присутствовавшего на экзаменах всесильного попечителя учебного округа Мусина-Пушкина, он получил неудовлетворительные оценки, то есть единицы. 31 мая профессору П. И. Котельникову он сдавал математику (четверка) и физику (оценки нет), 1 июня адъюнкту В. А. Сбоеву — -русскую словесность (четверка) и логику (четверка), 2 июня — латинский язык (двойка считалась положительной оценкой), 3 июня — французский язык (пять с плюсом), 5 июня — немецкий язык (пятерка), арабский язык (пятерка), турецко-татарский язык (четверка), английский язык (четверка)[18].
Несданный экзамен по физике в дальнейших документах не фигурирует. Видимо, Толстой сдал физику в один из последующих дней. Двойка была оценкой проходной, таким образом, поступлению в университет препятствовали две единицы — по общей и русской истории и по статистике и географии.
В рукописи книги П. И. Бирюкова «Биография Л. Н. Толстого» Лев Николаевич сделал замечания по поводу результатов вступительных экзаменов: история всеобщая и русская — «ничего не знал», статистика и география — «еще меньше. Помню, вопрос был — Франция. Присутствовал Пушкин, попечитель, и спрашивал меня. Он был знакомый нашего дома и, очевидно, хотел меня выручить. └Ну, скажите, какие приморские города во Франции?“ Я ни одного не мог назвать». По поводу латинского языка Толстой отмечал: « Из латинского языка надо было перевести оду Горация. Я не мог перевести двух строк. Об экзаменах арабском, турецком и английском я решительно не помню. Мне кажется, это ошибка»[19]. В связи с экзаменом по математике Толстой рассказывал спустя много лет А. В. Цингеру: «Я всегда любил математику. Но ужасно в свое время плохо учился. Ведь я действительно выдержал университетский экзамен только потому, что перед самым экзаменом подготовил бином Ньютона, да и то ничего не понимал…»[20] Толстой имел в виду описание экзамена по математике Николеньки Иртеньева в одиннадцатой главе «Юности». Иртеньев перед самым экзаменом прочел в учебнике неизвестный ему раздел о биноме Ньютона и благодаря этому благополучно выдержал экзамен.
В результате, как гласил официальный документ, Толстой был «принятия в университет не удостоен». Однако ему было разрешено пересдавать экзамены по истории и статистике осенью.
Лев Николаевич отправился в Паново, где начал готовиться к повторным экзаменам.
10 июля 1844 года Пелагея Ильинична сообщала Т. Ергольской, что братья Толстые теперь «у дядюшки в деревне». Поскольку, продолжала она, Лев был занят «подготовкой восточных языков, с которыми он был совершенно до тех пор незнаком, он не имел времени подготовить статистику и историю», и ему разрешено сдавать эти экзамены позже. «Лев будет зачислен в студенты только в августе… Это совершенно все равно, — успокаивала она Татьяну Александровну. — Он наденет студенческий мундир в августе — вот и вся разница»[21].
В начале августа Лев Николаевич снова обратился к Лобачевскому с прошением дозволить ему «снова экзаменоваться» по истории и статистике, в которых «не показал надлежавших сведений»[22]. Разрешение было дано. Экзамены выдержаны (хотя документы на этот счет до нас не дошли), и 23 сентября он был принят в число студентов.
Какое-то время между этими экзаменами и началом занятий он провел в Панове.
В наброске незавершенного произведения «Оазис» рассказчик, уже немолодой человек, вспоминает: «Ходя в грохоте мостовой по раскаленным майским солнцем пыльным городским улицам, по бульварам с запыленными липками, я думал о деревне, настоящей деревне, в которой я вырос, и воображал себя в деревне большим, студентом, без принужденных занятий, с правом, когда хочу, ездить верхом, купаться, идти на охоту, лежать с книжкой в саду и ничего не делать кроме того, что мне хочется, и это счастье казалось мне столь великим, что я не верил в его возможность и отгонял мысль о нем, чтобы не потерять последней силы работать к экзамену».
Но экзамены наконец проходят — «со своими страшными тогда и тотчас забытыми перипетиями» — и рассказчик направляется в деревню, но не в ту, в которой он вырос и о которой он мечтал, а в другую, «казанскую» (она так и названа в наброске), к дяде.
Интересна характеристика дяди (он носит в наброске имя Владимир Иванович, то же имя, что носил В. И. Юшков). «Дядя ценил в людях больше всего внешность, чистоплотность, элегантность одежды, речи и манер… Я сходился с ним и с теткой за обедом и ужином, иногда сидел и, чувствуя себя польщенным его вниманием, как к большому, слушал его рассказы, слушал его музыку и речи о музыке и сам рассказывал ему. Иногда он заходил ко мне в мой флигель».
Лучшие строки наброска — это, конечно, строки, посвященные внутреннему миру рассказчика. «По утрам я пил кофе у себя. Я вставал рано, купался, надевал чистое белье. Человек пока чисто-чисто (я очень взыскателен был тогда на чистоту) убирал мою комнату. Я приходил, аккуратно и изящно расставлял мои вещицы у окна и садился с книгой за кофе. Я читал философские книги. И первые дни это радовало меня, но скоро я отрывался от книги, смотрел в окно на елку и группу берез, между которыми у дяди прежде жил медведь, и красота этих березок, этой елки, травы курчавой, света и тени, мух, собаки, свернувшиеся кольцом, так начинали волновать, что я признавался себе, что эта аккуратность, чистота, свобода и философия — не то, что-то другое, такое, которое удовлетворит мои желания, нужно мне». Что нужно тогда было юноше? Ответить самому себе на этот вопрос он тогда не мог.
Судя по тексту наброска, далее речь должна была идти о встрече в этой казанской деревне с какой-то прелестной девушкой. «В жизни у всех нас, — сообщал рассказчик, — а особенно меня в моей пустыне Сахаре, в жизни были оазисы, и этот едва ли не лучший! Наверное, лучший!»[23] Но о каких именно событиях своей жизни Толстой предполагал рассказать, мы не знаем.
Интересно, что в написанной во второй половине 1862 — начале 1863 года статье Льва Николаевича «Прогресс и определение образования» была выразительная характеристика жизни крестьян Панова, не попавшая тогда в печатный текст. «Я 17 лет тому назад жил в деревне, в 40 верстах от Казани, на реке Мёше, — дичи было столько, что каждый неумелый мальчик мог набить уток и зайцев столько, что не донесет. Мужики топили дровами, за которые они ничего не платили, строились также из лесу, в который имели право въезда. Нравы мужиков были таковы, что приедешь на лошади в деревню, мужик накормит седока и лошадь, не зная и не спрашивая откуда, и оскорбится, если ему предложат плату».
«В нынешнем году, после 17 лет, я был в Казани, — дичи и рыбы совершенно нет: дичь вывелась, потому что сведены леса, а рыба распугана пароходами в море и Волге… Мужики топят соломой и за лесом на постройку ездят уже не в свой бор, а за 50 верст на пристань Волги. Ежели заедет чужой человек в деревню, то его не примут уже, а примет мужик-харчевник, который потребует 25 к. за порцию». Толстой отмечал, что прогресс развивается за счет «первобытного богатства края», за счет тех, которым становится хуже, но которые «молчат и терпят» — за счет народа[24]. Полемический характер статьи и определил идеализированную картину жизни крестьян в 1840-х годах, хотя, конечно, глубоких социальных противоречий крепостной деревни Толстой в те годы и не видел.
И вот Лев Николаевич студент.
В 1844 –1845 учебном году в университете было 395 студентов, из них 100 — казеннокоштных. По происхождению 251 были дворянами и сыновьями чиновников, 36 — разночинцев, 21 — духовных лиц, 6 — иностранцев, 2 — почетных граждан. 19 студентов были из так называемого «податного сословия» По состоянию на 1 января 1845 года среди студентов были по успехам: отличных — 54, весьма хороших — 159, хороших — 142, средственных — 40. По поведению — отличных — 108, весьма хороших — 151, хороших — 105, средственных — 28, худых — 3. На казенном содержании было 100, -своекоштных — 295 человек.
Самым немногочисленным был медицинский факультет, насчитывавший 85 студентов. На юридическом факультете было 132 (в том числе 25 на камеральном отделении) и на философском (с его двумя отделениями — словесным и математическим) — 176 человек. Восточной словесностью на всех четырех курсах занимался 41 студент, из них по разряду арабско-персидской словесности — 26, монголо-татарской — 6, армянской — 5 и китайской — 3. На турецко-татарском и санскритском разрядах к началу 1844–1845 учебного года не было ни одного человека[25]. Зато один студент шел по не значившемуся в структуре университета турецко-арабскому разряду. Этим студентом и был Лев Николаевич Толстой.
Восточные разряды составляли в то время славу Казанского университета. Кафедры возглавлялись известными ориенталистами, много путешествовавшими по странам Востока и создавшими ценнейшие исследования, словари, различного рода описания.
А. Ф. Мартынов так описывал восточное отделение в 1840-х годах: «Блестящее его состояние объяснялось присутствием на нем таких личностей, каковы Эрдман, Казембек, Ковалевский, Попов (Монгол, как его назвали в отличие от другого Попова — математика. Этого второго Попова студенты называли Интеграл. — Е. Б.), Васильев (не упомню хорошо, был ли тогда в Казани Васильев, или он был в Китае), Березин и др.
Старик Эрдман был отличный арабист, кроме знания, славился своею прямотою и честностью. Только русскому языку не выучился, ходя долго прожил в России. Послед-ним недостатком, впрочем, отличались тогда все профессора-немцы. Но особенною известностью пользовался мирза А. К. Казымбек, перс по происхождению, принявший православие, только навсегда сохранивший свой национальный костюм, который очень шел к его красивой, интеллигентной наружности. Говорят, в молодости, в Казани, он сводил с ума высшее женское общество. Кроме персидского языка, Казымбек отлично владел арабским языком: ему обязан Коран исправлением текста. Кроме того, ему известны были и новые языки, а на английском он издавал даже свои ученые статьи, которые помещал в заграничных журналах. Вообще по своей специальности он сделал много; но и общество также не было ему чуждо: он любил его, увлекался им, не избежал даже общего тогдашнего пристрастия к карточной игре ‹…› О. М. Ковалевский — другая знаменитость Восточного факультета; он снискал особую известность изданием обширного монголо-русского словаря ‹…› Профессор Васильев, теперь известный синолог, долго живший в Китае, снискал себе европейскую известность своими сочинениями, особенно по буддизму…»[26] Из названных ученых Л. Толстой слушал только Эрдмана. Было бы, однако, неверным не видеть определенного разрыва между очень высоким научным уровнем, достигнутым отдельными, наиболее крупными учеными, и общим состоянием преподавания.
Что касается сложности обучения на восточном отделении, то В. Назарьев писал об этом так: «Нечто таинственное, ни для кого не доступное, представлял факультет восточный, имевший столько подразделений, что по монгольскому отделу нашелся только один слушатель, которого постоянно разыскивал профессор Попов ‹…› За исключением незначительного числа специалистов, предназначенных состоять при наших посольствах и миссиях в Персии или Китае, остальные студенты поступали на восточный факультет с надеждой после первых двух курсов, где царил неумолимый и желчный профессор истории, заниматься с прохладой…»[27]
Что предстояло изучать Льву Николаевичу на первом курсе? В научной библиотеке Казанского университета сохранилась брошюра «Обозрение преподавания лекций в Императорском Казанском университете на 1844–1845 академический год»[28]. Она позволяет дать определенный ответ на поставленный вопрос.
Архимандрит Гавриил должен был читать церковно-библейскую историю (один час в неделю для всех студентов университета первого курса), а также психологию и логику (также один час). Адъюнкт В. А. Сбоев должен был читать теорию словесности (два часа в неделю, причем предмет также был обязательным для студентов всех факультетов первого курса: а. общая теория языковедения, б. стилистика, в. теория прозаических сочинений). Профессору русской словесности К. К. Фойгту предстояло вести курс по истории литературы Древнего Востока (один час в неделю), профессору русской истории и доктору философии Н. А. Иванову — «историю древнюю, по Шлоссеру» (два часа в неделю) и профессору персидского и арабского языков, доктору философии, проректору университета Ф. И. Эрдману — «толковать избранные места из истории монголов, сочиненной Рашид-уддином, и стихотворения Низами-уддина Генджикского» (два часа в неделю). Кроме того, указывалось в «обозрении», кандидат И. П. Жуков будет заниматься со студентами «арабской грамматикой по Розенмиллеру, упражняя их притом в легких переводах с арабского языка на русский» (три часа в неделю), Хаджи-мир-абуталиб Мир-моминов, лектор персидского языка, должен был упражнять студентов в переводах на персидский, разговорах и сочинениях на этом языке (три часа в неделю), старший учитель Первой Казанской гимназии Абдуссатар Казымбек (брат профессора Александра Касимовича Казымбека) — преподавать «этимологию турецкого языка и переводить с ними историю Наимы и сочинения Фюзюли» (четыре часа в неделю), каллиграф Мухаммед-ала Махмутов — упражнять студентов в различных почерках письма и каллиграфии арабского, персидского и турецкого языков (четыре часа в неделю). Наконец, сверхштатный лектор французского языка А. А. Депланьи должен был изучать со студентами французский синтаксис и «занимать их переводами с французского языка на русский из хрестоматии Ноэля и Лапласа, а с русского на французский из хрестоматии Галахова» (два часа в неделю).
Богословие и философию читал архимандрит Гавриил, настоятель Зилантовского монастыря. Богословие считалось главным предметом, и для получения степени кандидата при выпуске нужно было иметь на экзамене по этому предмету не менее «4». Несмотря на это, писал Э. П. Янишевский, студенты не обращали ни малейшего внимания на преподавание Гавриила «и мало ходили к нему в аудиторию, а больше балагурили с ним в коридоре, окружая со всех сторон и нередко надоедая со всякими шутками и даже довольно глупыми вопросами, на которые он, однако же, находил всегда что-нибудь ответить, подчас весьма бесцеремонно. Со всем тем архимандрит Гавриил имел по виду весьма внушительную физиономию: высокого роста, полный, здоровый, благообразный, за исключением значительной косины глаз, всегда в монашеской рясе и клобуке, он с первого взгляда внушал уважение. Экзамены из богословия происходили всегда в большом университетском зале и были крайне своеобразны. В залу собирались студенты первого курса всех факультетов; приходил отец Гавриил, садился за стол и раскладывал на нем билеты; его тотчас же окружали студенты какого-нибудь факультета и разбирали все билеты по рукам, затем шли в сторону и, кое-как прочитавши по книжке что-нибудь, выходили к Гавриилу отвечать; ответ обыкновенно продолжался две-три минуты, и Гавриил ставил в списке └4“ или └5“. А иногда студент, не имеющий намерения кончить кандидатом, и просто просил ему поставить тройку без экзамена, что всегда и исполнялось Гавриилом»[29].
Симпатиями студентов пользовался и профессор К. К. Фойгт. «Небольшого роста, с ясным, открытым челом, одаренный хорошим даром слова, он привлекал всех, — свидетельствовал А. Мартынов. — Правда, лекции его были заранее, давно составлены, и толстые, синие листы тетрадок, списывавшихся студентами, все знали, но на лекции он мало прибегал к помощи записок, читал без них, иногда ходя по аудитории». От лекций его отвлекали многочисленные посторонние обязанности — библиотекаря, инспектора Института благородных девиц, преподавателя арабского языка в гимназии: они должны были дополнить профессорское жалованье, что было немаловажно для человека семейного, постоянно бывшего в местном обществе. Для «увеличения содержания», которое было небольшим, приходилось ему садиться и за «зеленый стол», тем более что карточная игра тогда процветала в Казани. Из-за этого он оставил мало ценных трудов, «да в ту глухую пору, — писал Мартынов, — это обстоятельство не очень шокировало профессорскую личность, и было мало таких, кто делал более. Но от К. К. Фойгта осталось его живое слово, его гуманное, сердечное отношение к слушателям»[30]. Михайлов писал о нем: «…в его речи не было ничего искусственного; его слово было просто и задушевно. Когда мысль его останавливалась на предмете, имеющем связь с современным положением дел, и ему приходилось или безмолвствовать, или высказывать то, о чем в то время боялись говорить, он всегда посмотрит: плотно ли прикрыта дверь, хотя в эту пору никого нельзя было и ожидать (эти лекции всегда были по вечерам), и тогда начнет говорить; он проповедовал не отрицание всех начал, но признание всего великого и святого в жизни, он проповедовал те великие идеи, осуществление которых составило славу царствования покойного государя и благодетеля русского народа Алек-сандра II. Его идеи теперь усвоены каждым образованным русским, но в то время никто не смел и заикнуться, даже в обыкновенном разговоре, не только на кафедре ‹…›. Для некоторых из нас эти мысли также были не новы, но одушевленное слово профессора укрепляло и развивало в нас эти убеждения, и мы сохранили их на всю жизнь»[31].
В. А. Сбоев был приглашен в университет Мусиным-Пушкиным из профессоров семинарии и не мог долго избавиться от «академических замашек», то есть манер воспитанника Духовной академии. Любил жесты, своеобразно ставил ударения в некоторых словах: актер (на первый слог), Кукольник (на второй слог), лекции читал «зычным» голосом. Но лекции его студенты ценили как толковые и занимательные, а сам он был хорошим и добрым человеком, «со студентами, что называется, «душа»; под конец был подвержен известной «российской слабости»»[32].
Тот же Мартынов в 1898 году рассказывал корреспонденту «Нижегородского листка»: «В аудитории, имевшей вид амфитеатра, Лев Николаевич забирался на самый верх, носивший классическое название └рая“, и усаживался на самую последнюю скамью. Здесь он обыкновенно развертывал книгу или газету и под монотонное жужжание какого-нибудь знатока древнеарабской премудрости углублялся в чтение»[33]. М. П. Веселов-ский также вспоминал: «Граф Толстой ‹…› садился в больших аудиториях на верхнюю скамейку, что означало желание как можно меньше слушать лекцию»[34]. В университет он приезжал на роскошном рысаке и почти ни с кем из товарищей не общался». Об этом же, что Лев Толстой приезжал в университет чуть ли не верхом, писал и М. П. Веселовский[35]. При этом, по словам Мартынова, «несмотря на свою внешнюю неуклюжесть, Л. Н. Толстой стал постоянным посетителем аристократических раутов, журфиксов, пикников и балов. Мало-помалу обретя светскую развязность, Л. Н. Толстой сделался совершенно светским человеком, типичным представителем └золотой молодежи“. Вращаясь в высшем кругу казанского аристократического общества, Лев Николаевич был на балах у губернатора, предводителя дворянства и пр. Затянутый в мундирчик самого модного покроя, студент Лев Толстой обращал на себя внимание даже └дикого и свирепого“ попечителя казанского учебного округа, отставного гвардии полковника Мусина-Пушкина. Несмотря на свои заносчивость и резкость в обращении даже с профессорами, грозный Мусин-Пушкин нередко на балах удостаивал студента Толстого милостивой беседой».
Мы очень мало знаем о сокурсниках Льва Николаевича. Вот их имена: по разряду арабско-персидской словесности — Александр Ахматов, Петр Бомон, Михаил Граф, Илья Лупандин, Григорий Осипов, Николай Пекарский, Владимир Песков, Петр Роборовский, Фирс Ростиславлев, Аполлон Тлущинский, Николай Ширяев; по разряду монголо-татарской словесности — Иван Поплавский, по разряду армянской словесности — Владимир Зайцевский и Петр Персидский. Видимо, с ними Лев Николаевич общался мало.
Вообще, выбор специальности оказался неудачным. Восточные языки его серьезно не интересовали, хотя в силу студенческих обязанностей он и уделял им определенное внимание. Об этом свидетельствует тот факт, что во время полугодичных «репетиций» профессор Эрдман поставил Льву Николаевичу «4» «за успехи» и «2» за «прилежание» (напомню, что это была удовлетворительная оценка). У архимандрита Гавриила по церковно-библейской истории Толстой получил соответственно «3» и «2», у лектора -И. П. Жукова по арабской словесности — «2» и «2», по французскому языку у лектора А. А. Депланьи «5» и «3», на историю общей литературы к профессору К. К. Фойгту -«не явился». К сожалению, ведомости «репетиций» по всем предметам не сохранились. -Отметим, что ни один студент ни по одному предмету, судя по сохранившимся ведомостям, не получил «5» за прилежание, основной отметкой за прилежание была «3», были и двойки, и единицы, и даже ноль.
В 1904 году Лев Николаевич вспоминал, что он должен был «по-татарскому» сделать перевод «Ильяса», что он знал и по-татарски, и по-арабски, но забыл. В 1909 году Толстой, вспоминая Казань и учебу на восточном факультете, сказал, что «все забыл, кроме чтения и нескольких слов»[36].
Быстро приближались годичные экзамены, которые проводились обычно в мае.
«Величайший враг»
К годичным экзаменам за первый курс Льва Николаевича не допустили. 28 апреля совет университета принял решение на основании представления факультетов не допускать к годичным экзаменам в числе других и Л. Н. Толстого.
Почти два десятилетия спустя, в начале 1860-х годов, в статье «Воспитание и образование» Толстой, утверждая, что «экзамены не могут служить мерилом знаний, а служат только поприщем для грубого произвола профессоров и для грубого обмана со стороны студентов», рассказал о том, что произошло с ним на первом курсе. «Я не был перепущен из первого на второй курс профессором русской истории, несмотря на то, что я не пропустил ни одной лекции и знал русскую историю; кроме того, за единицу в немецком языке, поставленную тем же профессором, несмотря на то, что я знал немецкий язык несравненно лучше всех студентов нашего курса»[37]. Даже если это свидетельство не вполне точно, какие-то лекции Толстой все-таки пропустил, оно несет на себе отпечаток глубокой обиды за пережитую в свое время несправедливость. На всю жизнь Толстой сохранил убеждение, что только по воле злого и мстительного профессора он был без экзаменов оставлен на первом курсе на второй год.
Профессором русской истории в университете был Николай Александрович Иванов.
Биографы Льва Николаевича решительно возражали против утверждения писателя. Еще в 1894 году Н. П. Загоскин безапелляционно заявил: «С памяти профессора -Н. А. Иванова должно быть снято обвинение в гонении на графа Л. Н. Толстого». Загоскин указывает, ссылаясь на материалы университетского архива, что никакой единицы Иванов Толстому не ставил (отметим, что действительно документальных данных о -единице по немецкому языку, поставленной Льву Николаевичу профессором Ива-новым, нет)[38].
А в 1928 году автор одной из статей, появившихся к столетию со дня рождения Толстого, Н. Н. Фирсов, пространно рассуждал об «обиженном учебными неудачами весьма чувствительном самолюбии Льва Николаевича»: «Это заметно и по тому, как он изобразил профессоров в повести └Юность“: этот, который поставил герою повести 5, имел └умное выражение”, а поставивший двойку имел └гадкий выговор“ и вообще изображается исключительно отрицательными чертами. Высокомерное отношение к университетским профессорам и университетским лекциям нашло себе место не только в этой повести, но и в позднейших его рассуждениях о воспитании и образовании… -Спокойного и беспристрастного отношения лично к нему преподавателей Казанского университета, в том числе, вероятно, и профессора Иванова, Толстой, предполагавший обратить на себя особенное внимание, не мог никогда им простить и потому навсегда забраковал профессорские лекции как один из источников образования…»[39] Из рассуждений такого рода Фирсов делал далеко идущие выводы: критика Толстым казенной науки есть лишь результат затаенной обиды за то, что в бытность его студентом он получал низкие оценки от своих профессоров.
П. И. Бирюков считал, что результатом увлечения Толстого балами, вечерами и великосветскими собраниями было то, что Лев Николаевич не выдержал переходного экзамена и ему пришлось остаться на второй год на том же курсе[40]. Другой биограф, -Н. Н. Гусев, уточнив своего предшественника указанием, что экзаменов Лев Николаевич не держал, ибо не был к ним даже допущен, винит в этом светский рассеянный образ жизни, который лишал Толстого возможности заниматься университетскими науками[41].
Кто же прав — Толстой или его биографы?
В делах Казанского университета мне удалось найти и опубликовать протокол заседания словесного отделения философского факультета от 26 апреля 1845 года. На заседании обсуждалось предложение исправляющего должность ректора профессора -К. К. Фойгта (к этому времени Лобачевский вступил в должность помощника попечителя Казанского учебного округа и фактически исполнял его обязанности, поскольку -Мусин-Пушкин готовился к переезду в столицу: он был назначен попечителем Санкт-Петербургского учебного округа) сообщить, кого из студентов отделение «полагает» допустить к годичным экзаменам. По «отзыву» Иванова было принято решение нескольких студентов первого курса не допустить к экзаменам, в том числе Льва Толстого с весьма выразительной для будущего автора «Войны и мира» мотивировкой — «по совершенной безуспешности в истории». Поражает подчеркнутое внимание Иванова к студенту: к решению совета «присовокуплялось» заявление Иванова о том, что Толстой «весьма редко» посещал его лекции и что он, Иванов, «своевременно доводил об этом до сведения бывшего г. попечителя и давал знать инспектору студентов», но никакие меры «не оказывались действенными», и студент Толстой «упорно» не посещал его лекции[42]. Полугодичные экзамены Толстой сдал далеко не блестяще, но не хуже других -студентов своего курса, но, как видно из протокола, их результаты не имели никакого значения.
Итак, первый вывод: Толстой не был допущен к экзаменам по настоятельному требованию именно Иванова.
Возникает вопрос: могла ли иметь место какая-либо ссора Иванова с «домашними» Льва Николаевича. Оказывается, могла. Иванова с Толстыми связывали родственные отношения. Он был женат на Александре Сергеевне Толстой — внучке родного брата бывшего казанского губернатора Ильи Андреевича Толстого — Василия Андреевича. А. Ф. Мартынов сообщал (не в воспоминаниях, а в интервью), что в первый год университетской жизни Толстой «жил у своего родственника, профессора русской истории и археологии Иванова (он был женат на Толстой), но, рассорившись с ним, снова переселился к своей тетке, П. И. Юшковой»[43]. Итак, ссора, видимо, была, и не только между «домашними» Льва Николаевича и Ивановым, но и между ним самим и родственником-профессором. Понятно, что после ссоры Лев Николаевич «упорно отказывался» от посещения лекций по истории. При этом неожиданное на первый взгляд сообщение Мартынова о том, что Толстой некоторое время жил у Иванова, находит столь же неожиданное подтверждение в тексте уже рассмотренного наброска «Оазис» — там рассказчик приезжает в деревню, «распростившись с профессором, у которого жил». В «Оазисе» все детали настолько автобиографически точны, что и эта не вызывает сомнения в своей достоверности. Нужно пояснить, что в университете были преподаватели, специализировшиеся на особом виде доходов. Они содержали пансионаты для студентов-барчуков из аристократических семейств, обеспечивая благополучное преодоление различных неприятных препятствий к университетскому диплому. По свидетельству мемуаристов, студенты поселялись у профессоров, брали у них уроки, пользовались их покровительством, и профессора «окольными путями» доводили кое-как подготовленных «баричей» к окончанию университета, а при окончании хлопотали у своих коллег, чтобы -выпустить их непременно «кандидатами». Бывало, что такие «промышленники-профессора» писали выпускные кандидатские студенческие диссертации за приличную плату. Таким покровителем до ссоры был для Толстого Иванов. В чем именно проявлялось его покровительство, выяснить трудно.
Отсюда второй вывод: не допуская Льва Николаевича к экзаменам за первый курс, Иванов руководствовался отнюдь не педагогическими соображениями…
Что же представлял из себя профессор Иванов? Вот как рассказывают о нем современники.
Иванов был сыном бедного нижегородского мещанина. Благодаря настойчивости и упорству он сумел «выбиться в люди». Он учился в 1830–1833 годах в Казанском университете, затем был в Дерптском университете, где познакомился с Ф. В. Булгариным[44]. Сотрудничал в булгаринском журнале «Северная пчела» и принял участие в составлении книги Ф. В. Булгарина «Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношениях. Ручная книга для русских всех сословий Фаддея Булгарина». СПб., 1835–1837 (вышло четыре части по истории России). Он женился в 1840 году на графине Александре Сергеевне Толстой. Она была дочерью нижегородского вице-губернатора и привыкла к роскошной жизни благодаря отцу, пользовавшемуся незаконными доходами. Брак был недолгим: Александра Сергеевна вскоре оставила мужа[45]. Позже она занималась литературой, и в шестом номере журнала «Отечественные записки» за 1861 год опубликованы ее «Рассказы из виденного и слышанного». В 1865 году она обратилась к Льву Николаевичу с просьбой содействовать помещению в печати ее -романа, и Толстой послал редактору одного из журналов, Каткову, рекомендательное письмо[46].
По мнению Н. П. Загоскина, женитьба Иванова может быть ключом «к уразумению той антипатии профессора Н. А. Иванова к казанской аристократии, которой ознаменована была его казанская жизнь и от которой порядочно-таки доставалось студентам-аристократам, несмотря на его брачные связи. Местный большой свет, исполненный предубеждений и сословных предрассудков, не мог простить Иванову его буржуазного происхождения и никогда не упускал случая дать молодому профессору понять, что в его глазах он — «муж графини Сашеньки Толстой», и ничего больше…»[47] Опасаясь неприятных выходок студентов-аристократов, венчание перенесли из университетской церкви в другую, но и там выходящим молодым пропели похоронную песню[48]. Так началась его «война» с аристократической частью студенчества, вынудившая его в конце концов покинуть Казанский университет.
В 1840-е годы Иванов пользовался репутацией блестящего лектора. Его боялись как сурового экзаменатора, излишне придирчивого и мелочного, студенты называли его «кровожадным профессором», о его мстительности и злопамятности по городу рассказывали анекдоты.
Высоко отзывался о Н. Иванове Н. Н. Булич: «В университете я больше всего обязан профессору русской истории Иванову ‹…› Под его влиянием я стал заниматься философией и по окончании курса, в 1845 году, за написанную на заданную тему диссертацию «О философии Шеллинга» получил золотую медаль и, не поступая никуда на службу, стал готовиться к экзамену на степень магистра философских наук. Готовился, между прочим, путем весьма усиленного изучения Гегеля…»[49] И. И. Михайлов положительно характеризовал Иванова как профессора с прекрасным даром слова, замечательным голосом и мастерской декламацией, составлявшим резкий контраст со «скупыми педантами», читавшими историю до него в университете. Но тут же мемуарист подробно рассказал о защите магистерской диссертации слависта Григоровича, одним из оппонентов которого был Иванов. «Надобно сказать не к чести Иванова, что он выступил против Григоровича с враждебным чувством. Он признавал в нем ученость и дарование, но видел соперника, готового отбить у него пальму первенства»,— вспоминал Михайлов. В ходе полемики он, стремясь опорочить диссертацию, извратил некоторые ее положения. «Не может быть, что я так сказал, — вскричал Григорович и попросил, чтобы принесли диссертацию… Оказалось, что магистрант был прав и оппонент решительно исказил текст. Тут ворчанье поднялось между профессорами. Иванов побледнел, уличенный в недобросовестности…»[50]
Е. А. Белов свидетельствовал, что «профессор Н. А. Иванов не всегда был удобен для бесед». Смысл этого утверждения совершенно ясен: студенты видели в нем доносчика, с которым нельзя обсуждать «те вопросы, ответа на которые в университете они не получали»[51]. О политических взглядах профессора красноречиво свидетельствует то, что его «Труды» вышли в соавторстве с издателем журнала «Северная пчела» и сотрудником Третьего отделения Ф. Булгариным.
По свидетельству А. Ф. Мартынова, Иванов был худым, желтым и желчным, с саркастической улыбкой, сгорбленным и часто покашливающим человеком. Он «прекрасно владел даром слова… Но случалось ему также и злоупотреблять способностью красно говорить: не приготовившись к лекции, выезжать на звонких фразах». Мартынов отмечал его «непривлекательный характер, отсутствие мягкости и гуманности»[52]. Иванов был, писал он, «грозой студентов»: «беда была попасться под руку Николая Александровича». Э. П. Янишевский также характеризовал Иванова как «грозу студентов»: «Читал он действительно отлично и с большим увлечением, его аудитория была постоянно полна, в первом курсе он читал тогда об источниках русской истории. Надо сказать, что Иванов в то же время был грозою студентов, начитывал он очень много и был чрезвычайно требователен. Полугодичные репетиции имели у него особенное значение: кто плохо ответил на репетиции, того Иванов прямо не допускал к переводному испытанию, и студент должен был оставаться в том же курсе на второй год (тогда профессора имели право не допускать до переводных экзаменов тех студентов, которых они считали плохими; но правом этим, сколько мне помнится, кроме Иванова, никто из профессоров не пользовался)»[53].
Н. Н. Лобачевский — сын ректора университета в еще не опубликованных воспоминаниях отмечал, что Иванов «был деспот и донельзя несправедлив. Недовольство на него было ужасное. Даже тогда, в то время, когда всесильная рука императора Николая I держала все в ежовых рукавицах, студенты выразили свое недовольство тем, что бросили в него чернильницу. ‹…› Придирчивый к студентам, строптивый в домашнем быту, Н. А. если начинал кого преследовать, то гонимый мог быть уверен, что будет исключен. ‹…› Помню, раз один из студентов 1-го курса, юрист, обратился к отцу, попросил его заступиться. Как отец не был предубежден против Н. А., однако сделал студенту замечание и велел ему заниматься к экзамену. Проверив отметки студента, он совершенно нечаянно подошел в то время, когда студент был вызван Ивановым. Бойко отвечал студент на билет. Тогда Н. А. стал закидывать его вопросами. Понятно, студент сбился, и Иванов поставил ему 1.
— Так как я присутствовал на экзамене, — сказал отец, — то попрошу вас сделать 4, так как 5 сделать неудобно.
— Но, — возразил Н. А., — вот на эти вопросы он совсем не отвечал, что ясно показывает, что ему попался счастливый билет, и я не могу согласиться с вашим правом.
— Да я согласия и не прошу, но только скажу, что студенту первого курса далеко тягаться с профессором — я назначу ему экзамен в Совете.
Иванов исполнил требование отца»[54]. Рассказанный случай во многом напоминает отношение Иванова к Толстому, но Толстой не пошел жаловаться Лобачевскому.
А. И. Ильинский, поступивший в университет в 1849 году, рассказывал, что осенью 1852 года Казань посетил министр народного просвещения князь Ширинский-Шихматов. Он посетил и лекцию Иванова. «Так как лекции по русской истории только что начались (с открытием учебного года), то Иванов читал в это время из русской истории удельный период и, конечно, в присутствии министра должен был продолжить упомянутый период. Каково же было изумление студентов, когда в присутствии министра профессор вдруг сделал огромный скачок к царствованию Николая I и стал читать при министре о декабрьских событиях 1825 года. Читал он увлекательно и закончил лекцию словами: «Но поступки этих людей нужно оплакать кровавыми слезами». При этом профессор вынул платок из кармана и стал утирать лившиеся из глаз слезы. Говорят, что примеру профессора последовал министр, а затем утирали слезы свои попечитель, ректор и прочие лица, сопровождавшие министра». Ильинский добавлял: «Результат приема, употребленного профессором Ивановым, был следующий: министр был в высшей степени доволен лекцией Иванова, благодарил его и расцеловал. Вскоре после отъезда министра Иванов получил орден Святой Анны 2-ой степени, кажется, с императорской короной»[55]. В. Г. Короленко в воспоминаниях о Гацисском передал отзвуки рассказов об Иванове: «Иванов вел свои лекции в стиле Шевырева, приподнятом и исполненном искусственного патриотического пафоса. Сам, бывало, плачет, и аудитория ревет, — шутливо вспоминали впоследствии бывшие его слушатели»[56].
Н. М. Соколовский, поступивший в университет уже в 1852 году, сообщал, что студенты со временем «оценили этого господина, поняв, какие начала он проводил в своих лекциях». При посещении лекции особо важной особой он нарочно выбирал «раздирательно патриотический сюжет и, развивая его, плакал, что доставляло невыразимое удовольствие и посетителю, и сопровождающему его университетскому начальству». Иванов, утверждал Соколовский, имея в виду казенно-патриотический дух лекций профессора, «разливал яд и разливал его на огромное пространство: его слушатели, в качестве учителей, передавали яд последующим поколениям». При этом Иванов был грозой студентов: «Начитывая своей дребедени огромное количество, он придирался к каждой малости». Он представлял «живой пример того, до какой степени человек может исподличаться, изгадиться». Новое поколение студентов-разночинцев, пришедших в университет в 50-х годах, увидело, что под словесной шелухой лекций Иванова было понимание истории как перечня дат, имен, названий, украшенных официальной идеологией[57].
Известный впоследствии историк Д. А. Корсаков, учившийся в университете в начале 1860-х годов и уже не заставший Иванова в числе университетских профессоров, по рассказам своих старших товарищей, писал, что отличительными чертами лекций Иванова были «напыщенные речи и риторичность изложения» — «но в то время это не только нравилось, но считалось необходимой принадлежностью изложения важных вопросов». «Как человек Н. А. Иванов, — сообщал Корсаков, — был весьма несимпатичным и в семейной жизни, и в общественной деятельности. Это был характер тяжелый, неуживчивый, сварливый». Провинциальная жизнь затягивала его, Иванов сильно пил и совершенно спился в Дерпте, где в последние годы жизни был учителем гимназии[58].
Думаются, эти свидетельства дают достаточно полное представление об Иванове.
В двенадцатой главе «Юности» описан «страшный профессор» — «маленький, худой, желтый человек, с длинными масляными волосами и весьма задумчивой физиономией». Про него рассказывали, что он был «будто бы какой-то зверь, наслаждавшийся гибелью молодых людей, особенно своекоштных». С утра на экзаменах только и слышно было: «тому поставил нуль, тому единицу, того еще разбранил и хотел выгнать и т. д., -и т. д.». В этом профессоре латинского языка легко читаются черты Н. А. Иванова. Николенька Иртеньев на экзамене с удивлением наблюдает, как «латинский профессор» -вытягивает очень слабо подготовленного Иконина («Впоследствии я узнал, что латинский профессор покровительствовал Иконину и Иконин даже жил у него»). Совсем по-другому ведет себя профессор, когда приходит очередь отвечать Иртеньеву, который на предшествующих экзаменах шел третьим.
«После ухода Иконина он верных минут пять, которые мне показались за пять часов, укладывал книги, билеты, сморкался, поправлял кресла, разваливался на них, смотрел в залу, по сторонам и повсюду, но только не на меня. Но все это притворство показалось ему, однако, недостаточным, он открыл книгу и притворился, что читает ее, как будто меня тут вовсе не было. Я подвинулся ближе и кашлянул.
— Ах да! Еще вы? Ну, переведите-ка еще что-нибудь, — сказал он, — подавая мне какую-то книгу, — да нет, лучше вот эту, — он перелистывал книгу Горация и развернул ее на таком месте, которое, как мне казалось, никто никогда не мог бы перевести.
— Этого я не готовил, — сказал я.
— А вы хотите отвечать то, что выучили наизусть, — хорошо! Нет, вот это переведите.
Кое-как я стал добираться до смысла, но профессор на каждый мой вопросительный взгляд качал головой, вздыхая, отвечал только └нет“. Наконец он закрыл книгу так нервически быстро, что захлопнул между листьями свой палец; сердито выдернув его оттуда, он дал мне билет из грамматики и, откинувшись назад из кресла, стал молчать самым зловещим образом. Я стал было отвечать, но выражение его лица сковывало мне язык, и все, что бы я ни сказал, мне казалось не то.
— Не то, не то, совсем не то, — заговорил он вдруг своим гадким выговором…
Была одна минута, когда глаза у меня застлало туманом: страшный профессор со своим столом показался мне сидящим где-то вдали, а мне с страшной, односторонней ясностью пришла в голову дикая мысль: └А что, ежели?.. что из этого будет? Но я этого почему-то не сделал…“»
И далее: «Несправедливость эта до такой степени сильно подействовала на меня тогда, что, ежели я бы был свободен в своих поступках, я бы не пошел больше экзаменоваться».
Сознание «несправедливости», оскорбленного самолюбия и «незаслуженного унижения» привело к тому, что герой повести «спускает» все остальные экзамены уже без всякого старания и даже волнения. Он убеждает себя, что «в университете не надо стараться быть первым, а надо так, чтоб только ни слишком дурно, ни слишком хорошо». Именно так решает Иртеньев впредь твердо держаться в университете[59].
В отличие от Иртеньева, Толстой не сдавал экзамена «страшному профессору», он просто был без экзамена оставлен им на второй год. Несправедливость и унижение, пережитые весной 1845 года, запомнились Толстому на всю жизнь. 29 октября 1908 года Д. П. Маковицкий записал в дневнике слова Льва Николаевича о том, что в университете Иванов был его «величайший враг»[60]. И не случайно он на всю жизнь сохранил убеждение, что «экзамены не могут служить мерилом знаний, а служат только поприщем для грубого произвола профессоров и для грубого обмана со стороны студентов».
В споре между Толстым и его биографами правда была на его стороне!
Стремясь доказать бессмысленность университетских экзаменов вообще, Толстой в статье «Воспитание и образование» после рассказа о том, как он не был «перепущен с первого на второй курс профессором русской истории», добавлял: «В следующем году я из русской истории получил 5, потому что, поспорив со студентом-товарищем, у кого лучше память, мы выучили по одному из вопросов наизусть, и мне достался на экзамене тот самый вопрос, который я выучил, как теперь помню — биографию Мазепы. Это было в 1846 году». Он писал также: «Не только в низших школах и гимназиях, но и в университетах я не понимаю экзаменов по вопросам иначе, как при заучивании наизусть, слово в слово или предложение в предложение. В мое время ‹…› я перед экзаменами выучивал наизусть не слово в слово, но предложение в предложение и получал по 5 только у тех профессоров, тетрадки которых выучил наизусть»[61]. Но тут Толстой не прав: на курсовых экзаменах по русской истории весной 1846 года он получил у профессора Иванова, как видно из сохранившейся ведомости, оценку «3».
Даже в 1906 году в разговоре по поводу открытия в России новых университетов Толстой полемически утверждал: «Что могут профессора дать? Они так плохи по своим знаниям, что даже не в силах написать книжку, и будут 30 лет болтать», — лучше, говорил он, любая библиотека в Париже и Лондоне, чем университет, там можно прочесть все, что тебя интересует[62].