Три главы из книги -Б. А. Кушнера «Сто три дня на Западе». Подготовка текста, вступительная статья Е. Р. Пономарева
Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2008
Книга Б. А. Кушнера «Сто три дня на Западе», вышедшая первым изданием в 1928 году (второе издание — 1930 год), рассказывает о путешествии 1926 года. Кушнер проехал всю Европу основным маршрутом советских травелогов: от -лимитрофов (так стали называть небольшие государства, образовавшиеся на западных окраинах Российской империи) через дружественную СССР версальскую Германию до главных стран европейского капитализма — Франции и Англии. Лефовский критик -В. Б. Шкловский объявил книгу Кушнера образцом травелога, «литературой факта» в высшем смысле. Кушнер, по мнению Шкловского, умеет видеть вещь.
«Сто три дня на Западе» можно рассматривать как некое «рубежное» произведение. Можно сказать, что это итоговый травелог первого этапа — эпохи экспорта революции: Кушнер активно использует идеологему всемирного пролетарского единства и верит в движение революции по планете. В финале транспортная тема практически сливается с революционной — в рассуждении о разнице железнодорожной колеи: «Когда социальные противоречия между нами и Западом будут сметены и мы отпразднуем торжество пролетарской победы тем, что перешьем нашу широкую железнодорожную колею на нормальную западноевропейскую, тогда норд-экспресс будет катить прямо уже до Москвы и повезет с собою вагоны прямого сообщения Шербург — Владивосток. Удобно будет тогда жить в пределах Старого Света. Трудящимся будет в движении такая свобода, о которой сейчас даже верхи буржуазные мечтать не могут»[1]. С другой стороны, в «Ста трех днях» хорошо заметны новые принципы организации травелога: чужая жизнь предстает перед нами не как объект революционного разрушения, а как предмет внимательного изучения, в процессе которого можно найти много ценного для себя. В частности, в главе о Берлине Кушнер подробно описывает организацию городского транспорта, в главе о Гамбурге — работу порта и т. д. Техника для него — главное чудо Запада (здесь, думается, проявляются футуристические корни ЛЕФа), которым необходимо овладеть стране пролетариата. Даже мифологизированную «революцию» Кушнер понимает как задачу технической реорганизации жизни; так «техника» становится частью революционного мифа: «Для того чтобы переоборудовать мир в духе заветов Маркса и Ленина, приспособить его к удовлетворению потребностей трудящихся, нужно знать, как был мир оборудован буржуазией, как приспособляла она его к интересам своего класса»[2].
Живо и ярко написанная книга сегодня почти забыта. Нам кажется, что нынешний читатель найдет в «Ста трех днях» много интересного и с исторической точки зрения, и с точки зрения напрашивающихся параллелей с сегодняшним днем. В этом номере мы предлагаем вашему вниманию (в некотором сокращении) три первые главы книги, -рассказывающие о путешествии по Прибалтике и Голландии. Малые страны, в пони-мании Кушнера, только приближение к Европе, продвижение к настоящему Западу. -В общей схеме советского «путешествия на Запад» 1920–1930 годов — это необходимая первая глава. В начале 20-х годов советские путешественники (например, И. Г. Эренбург) приезжали в Латвию, обращались там во французское посольство (до конца 1924 года дипломатических отношений между СССР и Францией не было) и получали (либо не получали) визы. Иногда ждать ответа приходилось довольно долго. Рига, таким образом,— промежуточный этап на пути в Париж, пересадочная станция. С другой стороны, Рига в советском восприятии — один из самых важных городов Запада. Несмотря на то, что это, по общему признанию путешественников, еще не настоящая Европа, именно в Риге происходит первая встреча советского человека с капиталистическим миром. В травелогах 1920–1930 годов страны Балтии и Восточной Европы задают систему координат, подготовляют читателя к восприятию иной, капиталистической жизни.
Глава «Погранпункт» маркирует начальную точку «путешествия на Запад». Государственная граница — сакральный локус советской литературы. Граница дана, с одной стороны, фотографически, с другой стороны, ее сопровождает душевный трепет советского человека, передающийся иностранцам. Это священный рубеж: семантика путешествия переводится из бытовой сферы в мифологизированную (при помощи революционного мифа) геополитику. Граница СССР есть выезд из царства будущего и попадание в царство прошлого. Главная граница планеты.
Другая тема главы — тема советского паспорта, хорошо знакомая нам по более -позднему (написано в 1929-м, опубликовано в 1930 году) стихотворению Маяковского. «Литература факта», которую провозгласил ЛЕФ, нередко понималась как литература документа. Паспорт советского человека, испещренный (как Европа границами) капиталистическими визами — это краткий конспект поездки, оживший документ. Кроме того, паспорт становится конспектом доклада о международном положении, ибо каждая виза воспринимается как символическое выражение территориального конфликта капиталистов. Дело в том, что не только советский человек, но вообще европеец 20-х годов еще не привык к визам. Визы для человека 20-х годов — порождение мировой войны. В мемуарах «Люди, годы, жизнь» Эренбург рассказал, как путешествовал по Европе до войны: нелегально перейдя русско-австрийскую границу, он без всякого паспорта доехал до Парижа, ибо никто и нигде в Европе не требовал паспорт. Виз не было. После Первой мировой войны паспортный либерализм перестал существовать. Советский путешественник 20-х годов воспринимает версальскую чересполосицу и сложный визовый режим как явления временные: после победы социализма во всей Европе само понятие «граница» пропадет. Эта уверенность сквозит во всех советских травелогах в рассказах о визовых мытарствах.
Вторая глава книги называется «Лимитроф». Так, по античной аналогии, стали называть новые маленькие страны, появившиеся после войны на западных окраинах бывшей Российской империи. Латвия, таким образом, — иллюстрация геополитического понятия, представитель целой группы однотипных государств. С одной стороны, Рига — столица, пользуясь сегодняшним выражением, ближнего зарубежья. Заграница, но близкая и понятная нам. С другой стороны, Рига — хорошо знакомый (по довоенной жизни) многим путешественникам город Российской империи. В первых главах «Ста трех дней» сквозит странное ощущение: описывая столицу буржуазной Латвии, советский человек рассказывает о своем городе, внезапно ставшем чужим. То, что русская Рига — заграница, как-то не укладывается в его сознании. Ощущение, надо полагать, хорошо знакомое и поколению 90-х. Нам тоже приходилось привыкать к тому, что Латвия и другие прибалтийские государства — самостоятельны и независимы, проводят свою политику и не очень интересуются нами. Человеку 20-х годов, правда, было еще сложнее. В довоенном виде карта Европы представляла собой несколько огромных империй. Страна, по мнению людей начала XX века, — это нечто большое и незыблемое. После Первой мировой войны оказалось, что государственные границы можно зачеркивать и проводить вновь в зависимости от политической целесообразности. Маленькое (миниатюрное в сравнении с империями) государство становится в сознании послевоенного человека символом новой эпохи, неустойчивого мира. Латвия — страна-шутка, созданная версальскими шутниками; прокладка между капитализмом и социализмом (советская публицистика почти официально называет новые страны Восточной Европы и Прибалтики «буферными государствами»).
Лидер ЛЕФа В. В. Маяковский одним из первых советских литераторов посетил Латвию и изложил свои впечатления в стихотворении «Как работает республика демократическая. Стихотворение опытное. Восторженно критическое» (1922). Латвия предстала у Маяковского маленькой моделью буржуазного государства, по которой можно изучать жизнь настоящих европейских стран. Центральный мотив описания — пародийная миниатюрность. Маленькая территория, маленькая армия, маленькая полиция и т. д.:
Территории, собственно говоря, нет —
только делают вид…
Просто полгубернии отдельно лежит[3].
Книга Кушнера развивает этот подход. Миниатюрность — доминирующий латвий-ский мотив, Латвия — страна-игрушка, страна-модель. Игрушечность подчеркнута и тем, что в Латвии сохранились многие имперские пережитки, снесенные в России революционной волной. Латвия, таким образом, не только модель буржуазного государства, но и музей дореволюционной русской жизни. Все осталось в Латвии, как было (см. в тексте: «А в общем, все старорежимное, русское»). Разница между СССР и Латвией — это разница между будущим и прошлым. Страны Прибалтики мутируют, превращаясь в древние княжества; отделившись от Советской России, они отрезали себе путь в мир будущего. Латвийские впечатления Кушнера начинаются рассказом о Латгалии: району придумали новое красивое название, но по виду это глухое, «ветхое» место. Олицетворение прошлого, средневековой жизни. Заканчиваются латвийские впечатления описанием рижского взморья, где по-прежнему царствует ганзейский дух. Страна, как в воронку, все глубже погружается в прошлое. Если Советский Союз движется по шкале истории вперед, то прибалтийские государства назад.
Это общее место советского травелога 20-х. Все бывшие части империи, получившие самостоятельность после войны, воспринимаются путешественниками как осколки прошлого. Срабатывает одна из установок революционного сознания: отпавшая от России территория, ставшая частью буржуазной Европы, не может не сохранить всех примет старого мира, разрушенного в СССР. Даже если внешне что-то изменилось, по внутренней сути это все равно старый мир. Например, советский полпред А. А. Иоффе, проезжая Варшаву, замечает огромный пустырь на месте снесенного православного собора. Русский собор снесли, продолжает он, но дух в Польше все тот же — из прогнившей довоенной русской жизни: «‹…› несмотря на весь свой шовинизм и русофобство, польские жандармерия и полиция, как известно, продолжают оставаться единственным в мире пережитком старого царского самодержавия»[4].
Другое латвийское наблюдение Кушнера — невероятная чистота улиц. Традиционный момент российского восприятия первого на пути европейского города. Маяков-ский тоже обратил внимание на чистоту Риги. Чистота Латвии, считает он, — следствие латвийской миниатюрности. Модель должна быть чистенькой. Он шутит, что сам вымыл бы Россию в два счета, будь она величиной с Латвию. Кушнер, в отличие от Маяковского, аналитичен. Он ищет марксистское объяснение чистоте: «От промышленной, пролетарской, революционной Риги не осталось ныне ничего. Старые заводы-гиганты мертвы и разрушены».
Чистота на улицах Риги — это стерильность прозекторской. В городе прекратилась жизнь. Кушнер долго описывает застывшие заводы, сравнивая довоенную, цветущую, пролетарскую Ригу с затихшей послевоенной. В нынешнем городе все смерть и тление. Или (с мифологическим колоритом) движение вспять, в глубь истории — в средневековье. Эренбург в начале 20-х годов называл два абсолютно мертвых, на его взгляд, города — Равенну и Брюгге. Сравнение Риги с Брюгге (перекличка с Эренбургом) звучит и в тексте Кушнера, но разлагающиеся остовы рижских заводов, на его взгляд, еще страшнее. Рядом другое сравнение — с революционным Петроградом. Прежде заводской район Риги казался Выборгской стороной. Нынешней роли Риги идеально соответствует средневековый центр. Пролетарские районы — это Рига будущего. Пунктиром намечен иной сценарий, движение вперед: заводы начинают восстанавливать, значит, появится пролетариат, значит, рано или поздно Рига вновь станет рабочей и вольется в братскую семью объединенной социалистической Европы.
Игрушечность страны и ее столицы из поверхностного впечатления превращается в выражение внутренней сути: Латвия — игрушка, которой играют более могущественные государства. Как и все остальные лимитрофы, она страна-лакей (см. в тексте: «Рига, как и вся Латвия, так же далека от Европы, как и от России. Она колониальна»). Это устойчивая идеологема советской внешней политики. Аналитик журнала «Ленинград» так и объяснял своим читателям: «‹…› в Европе нет колоний. Но зато есть └независимые” маленькие страны, которые └исправляют должность” колоний Англии и Франции. ‹…› Все государства Европы — кандидаты в колонии Англии или Франции, чьи именно — покажет недалекое будущее»[5]. Кушнеровское описание Латвии, внешне претендующее на объективность, вполне укладывается в рамки идеологической формулы. Следование идеологии оказывается и реализацией лефовской прагматичной установки «литературы факта»: страны-лимитрофы не интересны читателю, ибо ничего не решают в политике. У них нет такой техники, как в Германии, которой может поучиться советский хозяйственник. У них нет великих революционных традиций, которые впитывает советский путешественник в буржуазном Париже. Следовательно, и писать о них нечего.
Название третьей главы — «Транзитные страны» — подчеркивает функциональную неважность маленьких европейских государств. Их проезжают мимо, потому что останавливаться незачем. Другой балтийский лимитроф, Литва, через которую путешественник Кушнера следует транзитом, повторяет характеристики Латвии. Доминирующий мотив описания — пустота, мертвенность. Еще один кусок большого организма отрезан от Советского Союза. Показательна оценка Вержболово, станции на границе бывших Российской и Германской империй. Теперь это граница Литвы и Германии. Огромный вокзал кажется застывшим замком: через него можно в два счета пропустить все населения Литвы. Русские ругательства, доносящиеся до путешественника на литовских станциях по пути к Вержболово, должны напомнить о «старорежимном, русском» начале. Старорежимны, бессмысленно-бюрократичны и все ограничения, которым подвергается транзитный путешественник.
По признаку «транзитности» к Литве примыкает Голландия. Функционально ориентированное описание сдвигает географию Европы. Большая Германия уходит дальше на запад, маленькая Голландия приближена к советским границам. В отличие от Латвии и Литвы, она наполнена жизнью и очень богата, но, несмотря на все свои красоты, не заслуживает детального описания. Достаточно и взгляда из окна. Все маленькие страны — прокладки между большими, это буферные зоны, неопределенная земля. Они не игроки мировой политики, поэтому не интересны советскому путешественнику. Кушнер отмечает в Голландии лишь забавные детали.
В другом советском очерке о Голландии (автор — В. Ричиотти), найдено точное советское определение для маленького европейского государства — «прихожая Европы». Характеристики, присвоенные Кушнером Латвии, Ричиотти повторяет в рассказе о Голландии:
«Голландия — это миниатюрная Европа, так сказать, модель Европы.
‹…› Голландия — страна торгового посредничества, страна паразитизма.
‹…› Голландия — прихожая Европы, где одни ждут аудиенции Пуанкаре, а другие концессируются к Германии. В прихожей Европы дают и получают └на чай” и, учтиво кланяясь, проделывают гадости.
Здесь принимают дипломатический вид независимой страны, но здесь же не прочь поговорить и о поставке └живого товара”»[6].
Столь же пренебрежительно другой советский путешественник (Н. Н. Никитин) пишет о Бельгии: «Лакей — всегда останется лакеем. Это — Бельгия Вандервельде. Другая Бельгия — станков, машин, университетов — опутана, заговорена, молчит»[7]. Хорошо видно, что «латвийский шаблон» легко накладывается и на описание тех государств, которые давно появились на европейской карте. Особое отношение у советского путешественника к Австрии, из огромной империи вдруг превратившейся в «прихожую». «Меня лично более всего поражало всегда, как австрийцы легко и быстро свыклись с положением третьестепенного государства после того, как только что перестали быть великой державой ‹…›»[8] Во время войны, рассказывает Иоффе, в венских кафе шли долгие споры на тему «Кто нас заберет?». «То, что никто └не заберет”, даже на ум не приходило»[9]. Здесь уже звучит национальная гордость россиянина, ибо его страна сохранила после войны большую часть своей территории. Путешествие движется от классовых моментов к национальным.
Итак, Европа начинается с прихожих. Они уже Европа, но еще не совсем Европа.
Глава 1. ПОГРАНПУНКТ
Передо мной лежит мой заграничный паспорт. На ярко-красном твердом его переплете золотым тиснением изображен советский герб и сделаны нужные надписи. Нет на свете документа красноречивей паспорта советского гражданина после длительной заграничной поездки.
Такой паспорт свидетельствует сразу обо всем, что наиболее характерно для нашей эпохи. О строительстве социализма в одной стране, зажатой в капиталистическом окружении. О стабилизации капитализма. Об антисоветском блоке, создаваемом консервативным правитель-ством Англии. О стальном германо-франко-бельгийском синдикате. И, наконец, о польском коридоре.
Говорят об этом десятки виз и многие десятки штемпелей, печатей, марок и надписей на десяти европейских языках. Общей поверхности листов моего паспорта не хватило и на половину поездки. Три раза подклеивали к нему новые листы в наших пол-предствах.
Десять европейских государств, не считая Советского Союза, поставили на паспорте моем тридцать виз. Под визами двадцать шесть марок удостоверяют о взысканной пошлине. Пограничный и непограничный контроль засвидетельствован сорока двумя штемпелями и таким же примерно количеством подписей от руки. Все вместе скреплено и удостоверено семьюдесятью девятью круглыми печатями с изображенными на них гербами самых могущественных и самых богатых стран Европы.
Если все штемпеля, которые ставят в течение года на паспортах в пределах Европы, выложить в ряд, то получится непрерывный штемпельный путь от Москвы до Парижа и Лондона.
Мой паспорт заменяет мне путевые заметки. Как с книги, я считываю с его штемпелей и печатей все детали своего статрехдневного путешествия: двенадцать тысяч километров по железной дороге, более полутора тысяч километров в автомобилях и в автобусах и не менее восьмиста морских миль на пароходах разных величин и под разными флагами.
Чужие обычаи, чуждые нравы
Техническая культура, на много десятилетий опередившая нашу. Социальная -культура, отставшая от нашей на целую эру.
Советская страна кончается большими деревянными воротами. На фасаде, обращенном в ту сторону, где живут, борются и бастуют западноевропейские рабочие, выведено четкими буквами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».
Японцы и немцы высыпали к окнам, глядеть на эти ворота как на великую достопримечательность. Подвижной и плотный немец едва шею себе не вывернул, стараясь как можно дольше проследить занимательное сооружение и написанный на нем великий лозунг. Оторвавшись наконец, сказал убежденно:
— Очень интересно!
Можно было поверить искренности восклицания. ‹…›
Себеж
Станция как станция. Возразить нечего. Сравнительно чисто. Кое-что даже заново выкрашено. Свежей краске радуешься, как нечаянной находке.
Сам город Себеж расположен не у станции. Залег, по обычаю, где-то в грязных низинах в нескольких километрах от железной дороги. В досмотровом зале себежского погранпункта чистота и порядок вполне европейские. Здание же по-восточному деревянное и немудреное. Деревянные колонны и безмя-тежное отсутствие каких бы то ни было технических приспособлений, оборудования.
Время измеряется по-восточному. Поезд пересоставляется и подготовляется к дальнейшему пути так обстоятельно, словно верблюдов подбирают и выстраивают для долгого странствования в пустыне.
‹…›
На запасном пути длинной шеренгой вдоль станции стоят шведские паровозы. Круглые котлы блестят зеленой эмалевой краской. Огромные, они высоко задрали крутые бока над чугунными рамами, ажурными, как литое кружево. Катучий караван в полторы тысячи штук этих скандинавских силачей должен пройти через погранпункт в совет-скую землю. Проходят они медленно и долго стоят тут у края страны. Видел я их здесь полгода тому назад. Увижу, вероятно, и еще через три месяца, когда буду возвращаться домой. Долго станция Себеж будет подчеркнута эмалевой зеленью этих железнодорожных иностранцев, замявшихся у входа в Союз Советов.
После перевала через границу, миновав латвийский пограничный пункт Зилупе, ощущаешь, как из области непрерывного движения, в которой дела, обстоятельства и вещи по-новому остры и колючи, не слежались, не притерлись друг к другу, попадаешь в тихую заводь. Немного времени нужно, чтобы освоиться с понятием «Латвия — самостоятельное государство». Через полчаса присматриваться больше уже не к чему. Однообразная страна. Двуязычные вывески, непонятные надписи по-латвийски, затейливая форма чиновников и солдат. А в общем, все старорежимное, старорусское.
Та часть Латвии, которая непосредственно примыкает к советской территории у погранпункта Себеж–Зилупе, носит новое звучное название — Латгалия. Но страна это старая, более того — древняя, ветхая страна.
Несообразно продолжительная стоянка на станции Зилупе дает возможность -побродить по окрестностям и посетить ближайшую деревушку, километрах в трех от железной дороги. Жители деревушки — белорусы. Я и сам уроженец Белоруссии. -Беспросветную бедность белорусских деревень знаю сызмальства. Такой никогда не -видал.
Полтора десятка невзрачных хатенок взбиты ветром на самое темя высокого бугра. И что за хатёнки! Как тип жилища — это ступень, непосредственно следующая за шалашом дикаря, за юртой самоеда, за свайными постройками. Все они без исключения обтерлись и прохудились со всех концов. Оконца, площадью в квадратных пол-аршина, скошены, как скулы, свороченные набок в драке. Прикрывая дыры рваными клочьями грязной дерюги, оконца зарылись нижним краем в земляные завалинки. Стекла обветрились от времени, отливают цветами радуги, стали почти непрозрачными. Света от них меньше, чем от рыбьего пузыря. Убогий инвентарь первобытного пахаря стоит неубранный, притуленный к хатенке, к хлевушку. Убирать-то его некуда, да и незачем. Такому снаряду что сделается и кто на него позарится? Длинной вереницей по кривой улице протянулась за нами свора тощих лохматых собачонок. Злые, слабосильные, трусливые. Визгливо тявкают, держась на почтительном расстоянии, или, поджав хвосты, воют жалобно и уныло, как волчьи ублюдки.
Стоило такую страну переименовывать!
Глава 2. Лимитроф
Рига всегда выделялась среди российских городов. Двести лет русского владычества и русификаторской политики прошли как бы безрезультатно. Запад устоял, не поддался Востоку. Не стала Рига заурядной русской провинцией. Росла и культивировалась, как старый немецкий город. Обладала традициями европейского средневековья и соответствующим инвентарем. Канал — последыш городских укреплений, отделяющий старый город от «форштадтов» — предместий. Портовые улочки — расселины. Петухи на высоких шпилях полуготических церквей. Старая площадь ратуши с эффектным домом «черноголовых» в стиле немецкого барокко.
Немецкое самоуправление Риги силилось не отставать от западных городских центров, поскольку это возможно было в русских условиях. Рига до наших дней сохранила нарядно-чистенький, по-европейски экзотический облик. Бич внешнего вида русских городов — нелепые безэтажные выродившиеся домишки, бесформенные, взъерошенные и неизбежные у нас даже на улицах столицы, здесь нигде не прерывают сплошных каменных рядов. Город до самых окраин многоэтажный. Мостовая хорошая. Хотя и не встретишь нигде ни торца, ни асфальта, зато нет и булыжного кругляка. Всюду брусчатка — тесаный камень.
Много зелени. Аккуратные извозчики с европейской упряжью, без дуги, и в крылатках — традиционной одежде европейских возниц. Чисто на улицах в центре города. -Безукоризненно. Латыши за время существования самостоятельной Латвии в отношении благолепия и благоустройства своей столицы немного сделали. Настроили фруктовых киосков. Киоски сработаны хорошо — не так, как московские ларьки, быстро ветшающие и принимающие дико-заплеванный вид. Здесь киоски значительно больше размерами. У них застекленное внутреннее помещение. Покупателю можно войти. У них широкие наружные лотки-прилавки. На лотках груды сластей и фруктов. Киоски украшены колоннами, фризами и иной незатейливой разделкой. Крыты высокими черепичными крышами. Летом эти киоски в самом деле живописны. Особенно по вечерам. В зелени парка они как световые станции.
Не ограничившись ларьками, латыши завели автомобильное движение на улицах. Солидно гудят, плывут и качаются на поворотах тяжелые торпеды и лимузины. Между ними, как горох по мостовой, прыгают врассыпную такси — преимущественно «форды», разбавленные маленькими открытыми четырехместными «рено» и «шевроле». Завелись и автобусы. В большинстве — карлики автобусной расы, тот же «форд», взваливший на свое многотерпеливое шасси закрытую застекленную каретку клюквенного цвета.
Людей на улицах немного. Относительно меньше, чем автомобилей. По части уличной жизни Рига всегда отставала от городов своего масштаба, а теперь, после войны, революции и контрреволюции, с населением, сократившимся более чем в два раза, она и вовсе сжалась и заглохла. Материальная оболочка города слишком велика для теперешнего его содержания.
Когда-то граница между Западом и Востоком, между торговой ганзейской Европой и служилой, мастеровой и рабочей Россией проходила где-то недалеко от канала, среди зелени бульвара и Бастионной горки, между почтамтом, немецким театром и Пороховой башней. К Двине жался крохотный оазис Европы, зарываясь кривыми узкими -улочками в набережную с ее суетой, дразнящим запахом свежекопченой рыбы и бестолковым рыночным оживлением. От Двины и от канала широкими проспектами к завод-ским предместьям уходила Россия. Ныне нет этой границы — стерлась. Рига, как и вся Латвия, так же далека от Европы, как и от России.
Она колониальна.
Фруктовые ларьки, экзотически освещенные в густой зелени бульвара, напоминают рассказы Даутендея и полотна Гогена.
Экзотически прыгают по мостовой и дребезжат штампованной жестью «форды».
Прежде, когда говорилось: «Рига», думалось:
На Московском форштадте крепко и бойко бьет торговая и транспортная жизнь большого порта. На Московской улице и в боковых от нее переулках стоят высокие многоэтажные склады-шпайхеры. ‹…› Из порта к шпайхерам, от шпайхеров в порт непрерывно тянутся скрипучие обозы.
Дальше, восточнее, на Католической улице, на Витебской и Ярославской, живут москали-староверы. Крепок их быт. Еще в революцию 1905 года ходили они, а может быть, и поныне ходят в Масленицу на базар — выбирать невест. Венчаются обязательно на красную горку. У них на улицах кулачные бои и ножовая расправа.
На Петербургском форштадте самые большие фабрики и заводы. Здесь «Проводник» и «Феникс», фабрики «Буффало», «Руттенберг» и «Рессора». И рукав реки, протекающей здесь среди фабричных корпусов, называется Красной Двиной. От самого города, вдоль всей почти Выгонной дамбы, тянется высокий сплошной забор товарной станции. Электрические фонари смотрят из-за забора на улицу, раздраженно качая молочными шарами, то гаснущими, словно их ветер задул, то вспыхивающими с сердитым шипением. Железный лязг составляемых поездов звучит как эхо лязга и шума с заводских мастерских.
Митавский форштадт за рекой. За широким руслом Двины. Летом на Двине черные брюха пароходов. Зимой наискось бежит ледяной путь. Проворные мальчишки-конькобежцы быстро мчат перед собой кресла на санных полозьях, перевозя горожан, которые позажиточней. Два моста ведут через реку — железный и понтонный, не считая третьего — железнодорожного. Трамвай бежит через понтонный мост, позванивая. Митавский форштадт виден весь как на ладони с городского правого берега. И все-таки кажется далеким и почти недоступным. И фабричные трубы его и заводские дымки по-особому манят.
Думать о Риге всегда приходилось именами фабрик — в этом было присущее ей значение. Проводник один насчитывал пятнадцать тысяч рабочих. На машиностроительных заводах работало свыше двадцати тысяч человек. А всего на промышленных предприятиях Риги было занято не менее ста тысяч. Не каждый большой город в России мог похвастаться такими пролетарскими кадрами.
‹…›
От промышленной, пролетарской, революционной Риги не осталось ныне ничего. Старые заводы-гиганты мертвы и разрушены. Работают кое-как лишь новые предприятия среднего и мелкого типа.
Официальная статистика и сейчас насчитывает в Риге до двадцати трех тысяч рабочих. Но в это число включена и большая часть ремесленников.
Кладбище старой промышленно-пролетарской Риги я посетил, когда ехал в Мюль-грабен к складам торгпредства.
Дорога туда лежит через Красную Двину. Тут была некогда Выборгская сторона Риги. Здесь были раскинуты мастерские металлических, табачных, обувных и иных предприятий, высились грандиозные железобетонные корпуса «Проводника». Ныне здесь все мертво и пустынно. Никакая, воспетая романтиками мертвенность мертвого города Брюгге не сравнится с полной смертью этих трагически мертвых и медленно разлагающихся промышленных исполинов.
Бывший завод «Рессора». Он еще существует. Даже работы какие-то производит — принимает заказы на пружинные бороны и на что-то еще. И все же иначе не назовешь, как «бывший». Весь он — сплошная развалина, сквозная пробоина, зияющая рваными кирпично-красными краями в толще оголенных стен.
Дальше направо высится сохранивший наружную целость свою завод механической обуви «Буффало». О смерти и тлении свидетельствует пустая прозрачность его стеклянных этажей.
Еще дальше — дикие пространства того, что было некогда «Проводником». -Гордостью, жемчужиной русской промышленности. Ныне хаос каменных стен — стеклянных перекрытий, взорванных сооружений, сорванных установок. Начисто ободранные, лишенные рам и всех без изъятия деревянных частей чудовищные скелеты железобетонных корпусов.
Медленно, холодно выветриваются, рассыпаются в прах и в ржавчину, умирают второй, окончательной, геологической смертью эти бывшие, никому больше не нужные вещи из железа, цемента, камня и стекла, пережившие свою социальную смерть.
Автомобиль бежит по беззвучно мертвой мостовой из булыжной брусчатки, амортизаторы на рессорах едва сдерживают дрожь. Стучат шестерни переключаемых -скоростей, машина осторожно сползает на плавучий мост через Красную Двину. Ворча передачами, взбирается на крутой противоположный берег. Мимо убегает нефтеперегонный заводик, напряженно и слабосильно пыхтящий и работающий с крайним напряжением карликовой своей производительности. Дорога бросается то вверх, то вниз по застывшим волнам древних дюн. Дюны неподвижны, спят. Корни сосен и дерн трав не дают им передвигать и перекатывать неспокойные пески.
Весть о смерти и тлении на Красной Двине дошла и досюда. На склонах дюн поредели леса. Пятнами сходит дерн. Как бледное золото, блестит песок на припеке.
Автомобиль соскользнул с дюн. Мирное, по-северному печальное взбрежье. Низкий берег реки с заводями, заливчиками, рукавами. Торчат сваи, укрепляющие грунт, рядом маленькая лодочная пристань, дальше плотина, аккуратно выложенная камнем.
Вот и Мюльграбен. Корпуса бывшего суперфосфатного завода. Не умершие, а только переменившие профессию, перешедшие на советскую службу. Ныне это склады торг-предства.
Лимитрофная страна — Латвия из промышленной русской окраины стала аграрным государством. Резко изменился социальный состав ее населения. Перед войной было сто пятьдесят тысяч одних промышленных рабочих, теперь едва-едва насчитывают сорок тысяч вместе с ремесленниками. Раньше городские жители составляли сорок процентов всего населения, теперь едва лишь двадцать пять процентов.
Вся экономика аграрной Латвии покоится на трех китах: на лесном деле, льняной монополии и на экспорте масла.
Местные государственные деятели и экономисты подводят теоретическое обоснование под эту аграризацию страны. Стараются доказать, что так именно и надо, так и следует. Основной аргумент всех доказательств: без рабочих, без пролетариата лучше и спокойней. Незачем плодить у себя внутри большевиков.
Теория тут явно притянута за уши. Латвия стала аграрной страной не потому, что этого хочется теперешним руководителям ее политики. Вся промышленность оказалась уничтоженной. Наиболее значительные предприятия были эвакуированы царским правительством, остальные разрушены немецкой оккупацией, революцией и, наконец, артиллерийской обработкой Авалова–Бермонта.
Надолго ли останется Латвия республикой крепких фермеров и торгово-спекулятивной буржуазии?
Вероятно, нет.
Английский и германский капиталы, контролировавшие до войны местную текстильную и металлическую промышленность, снова начинают здесь шевелиться. Английский капитал тянет за собою капитал американский.
Уже на заводе «Феникс» что-то происходит. Пока еще только ремонт паровозов, еще только триста человек рабочих. Старые хозяева осторожно нащупывают новые возможности.
‹…›
Никакая буржуазия в мире, даже лимитрофная, не может уйти от своей судьбы. В Латвии будет промышленность — и вместе с ней новые могучие, закаленные пролетарские кадры.
Промышленно-пролетарская Латвия оживит побережье и воды Рижского залива, так давно уже лениво-сонные.
Ныне Двина имеет печальный вид. Длинная причальная линия таможни почти всегда пуста — медленно разгружаются в ней два-три судна. В экспортной гавани количество пароходов такое же. Они прижаты к материку каменной тяжестью Андреевского острова с холодильником и элеватором — тоже наследством былых времен. Выше по реке, там, где кончается фарватер для морских судов, почти у самых Заячьих островов, два взорванных и прорванных моста, кое-как зачиненных, колют воздух обломанными ребрами ферм и жалостливо жмутся друг к другу.
Могучей реке нечего делать. Бездельно и уныло раскатывает она праздные волны от гранитной набережной у таможни и у города до зеленых берегов Митавского фор-штадта.
Впечатление безработицы волн, безработицы потока, еще более усиливается, когда едешь на пароходике вниз, к устью. Ближе к взморью, если смотреть все время прямо вперед через нос парохода, кажется — река протекает по суровой, совсем необитаемой пустыне. Даже удивляешься, когда взгляд упрется неожиданно за поворотом в приземистые здания Усть-Двинска и в маяк.
Спокойна ширь устья. Спокойны далеко ушедшие друг от друга, зарывшиеся в затоны низкие берега. Таинственно незаметен переход устья в залив. Свободно море.
Как мало произошло здесь перемен со времен Ганзейского союза и ганзейской торговли. За семьсот лет, прошедших со времени основания Риги, как мало положено человеком труда в оборудование и в приспособление этой страны. Кругом естественные природные берега, и в них натурально-девственные воды. Искусственные сооружения на земле и на воде так редки, что остаются почти незаметными и никак не окрашивают медленно скатывающейся с закругления панорамы.
Над всем первобытный покой, тишина первобытной пустыни.
Судно предприимчивого ганзейца, даже черный челн викинга не показались бы и сегодня анахронизмом в этих водах.
Картина несколько видоизменяется, когда возвращаешься от взморья обратно в Ригу: больше видно культуры и населенности. Особенно вечером.
Красные и белые мигалки, огоньки на бакенах и на вышках, поставленных на берегу, вспыхивают, мерцают, указывают фарватер. Освещенные газом городские набережные вполне современны.
Уходишь с пустынной реки, катящей волны в пустынное море, и дышишь средневековьем и пахнешь стариной. Углубляешься в старый город. Темные, кривые и узкие ганзейские улицы с высокими вогнутыми черепичными крышами, со следами немецкого барокко в кое-где сохранившемся орнаменте, с искаженной готикой церквей. Этот средневековый город уместен здесь и современен пустыне устья.
Больно бьют в глаза неожиданно и невпопад освещенные витрины магазинов и сутолока на Известковой улице. Клочок Запада, прибоем истории выброшенный на величавое поморье Востока.
Ганзейская романтика тускнеет.
Раза два она еще померещится, затем угаснет и мертвым осадком множит бремя докучливой памяти.
Глава 3. Транзитные страны
Есть страны, в которых вы никогда не были, ваша нога не ступала на их почву. Двери их жилищ, их общественных зданий никогда не открывались гостеприимно перед вами. И все же вы видели их. Вглядывались в их лица — свежие и улыбающиеся весною и задумчиво морщинистые в осенние, дождем завуаленные дни. Вы окидывали пристальным и любознательным взглядом поля этих стран, их холмы и равнины от горизонта до горизонта. Пытались как можно глубже проникнуть взглядом в тень их лесов. Следили глазами, как извиваются ленты рек и как пробегают, петлясь и разветвляясь, дороги. Удивлялись кубической серости каменных городов. В длинных улицах, скользящих, уходящих, отворачивающихся в сторону, как молочные лучи маяков, ловили таинственный облик невидимых человеческих жизней. И в чуждом облике мелькающих вещей старались угадать черты чужого быта.
Есть страны — вы их видели и рассматривали наяву, в упор, — и все же вы никогда не были в них.
Это — страны транзитные.
Проезжаешь такую страну из конца в конец, от границы к границе. Таишь лихорадку напряженного интереса. Глядишь, не отрываясь, в окно вагона. Мелькнут километры, пройдут часы — в проскользнувшей стране ты никогда не гостил, но звон ее, ее краски успел схватить и навсегда закрепил в памяти ее своеобразный вид.
О таких странах охотно потом вспоминаешь. Приятно рассказать с воодушевлением, слегка волнуясь, что успел подсмотреть украдкой у пространства и времени сквозь зеркальные стекла сквозного поезда.
В моем путешествии по Европе были две транзитные страны — Литва и Голландия. ‹…›
Для нас страны Западной Европы, по существу, так же экзотичны, как Гонолулу или республики Южной Америки. Все заграничное для нас подернуто дымкой романтичности и связано с представлением о необычайном, из ряда вон выходящем и непохожем на наше.
Если русский человек читал книги и знаком с литературой, то его представление о западноевропейских странах всецело опирается на литературные традиции. Его мнения и суждения об Англии, об англичанах, об английском быте — будь он самый -современный человек — всегда на семьдесят пять процентов взяты из Диккенса. Его суждения об Америке — смесь из рассказов Джека Лондона и рассуждений из книжки Генри -Форда.
Проезжая Литву в ясный солнечный день, я пробегал ее глазами, как давно читанную и полузабытую книгу с длинными цитатами из Мицкевича и Мериме. По нашим литературным традициям Литва романтична насквозь, до ниточки, до последнего кустика. И к заплесневелой дворянской романтике, ничего общего на деле с бытом литовских крестьян не имеющей, примешиваются обрывки школьных географических представлений и смутные рассказы товарищей, знающих Литву по военным фронтам.
Беловежская Пуща, августовские леса, глушь и дичь.
На самом деле Литва начинается пустым местом, необъятно раскрывающимся перед вами непосредственно за станционным домиком пограничного пункта Ионишки. Пусто до совершенной безмятежности. Скромные деревушки отделяются друг от друга океанами времени и томительно долгими часами пустопорожних, невозделанных, ничем не заполненных земель.
Страна не лишена живописности. Крутые обрывы, речные берега, размытые, в оползнях, плосковерхие холмы вроде столовых гор, как их изображают в учебниках гео-графии.
В зелени лугов, в красной глине обрывов плывет к морю серебро Немана. Неман — красавец. Таких рек в Европе немного. Водная поверхность его пустынна, как и страна, по которой он протекает. Даже первобытных плотов, сколько глаз хватает, не видать нигде на речных извивах.
Деревушки литовские, в полтора и в два десятка домов, бедны и некультурны. Соломенные кровли всклокочены, как нечесаные головы. Плетни покосились, обрушились. Родные картинки. Только жители ходят не в серых армяках и зипунах, а в черной суконной одежде сурового полуевропейского покроя.
От ручьев и озер к селам тянутся белые очереди гусей. Каждый гусь в отдельности как большая белая запятая.
Городов в Литве и вовсе нет. По крайней мере, в той ее части, по которой проезжаешь транзитом. Есть только столица — Ковно, по-литовски — Каунас.
У советских граждан во время проезда по литовской территории отобрали паспорта и выдали взамен какие-то квитанции. Последние были ни к чему, так как в Вержболове всем возвратили паспорта, никаких квитанций не требуя. Во время остановки поезда в Ковно запретили открывать окна вагонов. Смысл и этого мероприятия был также совершенно загадочен, так как выходить из вагона на перрон и даже внутрь вокзального здания разрешалось всем беспрепятственно.
На вокзалах литовских станций русской речи слышно почти столько же, сколько -литовской. Бранятся исключительно по-русски и преимущественно по трехэтажному -способу.
Транзитное обозрение Литвы скоро подходит к концу. Хотя поезд и тянется с медленностью, оскорбляющей человеческое достоинство, однако и пустопорожние места, и Неман, и убогие деревушки, и нищие землепашцы, и столица Каунас, все вместе взятое, длится не более нескольких часов. Не успеешь опомниться, как промелькнул уже кирпичный тоннель, освещенный изнутри редкими электрическими лампочками, проплыли мимо две фабричные трубы у ковенского вокзала, и поезд подходит к станции Вержболово. Вержболово — по-литовски, конечно, Вирбалис — ничего общего с Литвой не имеет. Это хорошо оборудованный пограничный пункт большой страны, рассчитанный на энергичное пассажирское движение. Через обширный вержболовский досмотровый зал можно все население маленькой Литвы пропустить с такой быстротой, что даже пристальные и лимитрофно-докучливые соседи ничего не заметят.
Отсюда начинается Западная Европа.
В Западной Европе неоднократно приходилось проезжать транзитом через Голландию. И каждый раз по всей стране голландской бывал день стирки белья. Выстиранные цветные ткани и белое полотно развешивались для просушки всюду, куда глаз хватал. Как обычным древним способом — на протянутых где попало веревках, так и способом усовершенствованным, специально голландским — на особых вертикальных деревянных рамах. И солнце выходило и светило исправно каждый раз, когда мне случалось проезжать мимо. От белья и от солнца становилось весело. Если бы я был помоложе и если бы советские обязанности не вынуждали к солидной благопристойности, ушел бы я в самый конец длинного поезда, на открытую площадку последнего вагона и там орал бы на всю Голландию свои русские советские вольные песни, заглушая ими грохот интернационально-капиталистического поезда.
Должно быть, голландским железнодорожникам белье и солнце тоже весельем ударили в голову, когда они сооружали свои паровозы. Паровозы вышли веселенькие. Вся арматура из желтой меди, колпак над парособирателем весь медный, как пожарная каска, на раме медные украшения и даже на трубе пояски и широкие карнизы из сверкающей, жарко начищенной латуни. Прямо тульский самовар.
Вокзалы чистые, тихие. Перроны выложены кирпичом, как паркетом. Они длинны и тенисты, как старые, заботливо подметенные липовые аллеи.
Вдоль полотна железной дороги на протяжении многих километров бежит шоссе, тоже вымощенное кирпичом, поставленным на ребро, и такое же чистое, как свежевымытый вокзальный перрон. Женщины проходят в белых головных уборах из туго накрахмаленного полотна с многочисленными, во все стороны торчащими концами. В праздничных случаях головные уборы бывают из настоящих брабантских кружев, так же туго накрахмаленных. К вискам прикалывают длинные золотые спирали или -прямо-угольные блестящие щитки. В таком уборе каждая женщина похожа издали на большой, только что распустившийся белоснежный цветок. Нечто вроде исполинской чайной розы.
Голландские домики из темного и блестящего кирпича прикрывают сияющие стекла своих окон самыми яркими и задорными ставнями на свете. Красные и желтые ромбы и кубы огнем горят на зеленом, на синем, всегда теплом и сочном фоне. Каждая ставня — живопись. Сараи, амбары и всякого рода служебные постройки выкрашены, совсем неожиданно, в матовый черный цвет с белыми ободками вокруг окон и дверей. Чинно, строго и чисто. Пожалуй, еще более живописно, чем яркие пятна ставень.
Земля голландская похожа на биллиардный стол — зеленая, плоская и ровная, как будто ее устанавливали и ровняли по ватерпасу.
По ровной поверхности, по гладким дорогам все население Голландии ездит на велосипедах. Мужчины и женщины, подростки и даже малые дети. При незначительных расстояниях и прекрасных мостовых велосипед с успехом заменяет по части легкового извоза и лошадь, и автомобиль. К тому же, я думаю, никто никогда не видал, чтобы голландец куда-либо спешил или торопился.
Голландия развивалась постепенно, складно и гармонично. Эго видно по внешнему облику страны. В маленькой Голландии нет больших вещей. Города очень многочисленны, но каждый из них сам по себе не слишком велик. Промышленность Голландии -достигла высокой степени развития, хотя и работает вся сплошь на привозном сырье. Кроме особо развитых кораблестроительной и пищевой промышленности, есть и текстильная, металлическая и недавно заведенная металлургическая. Вы, однако, нигде не увидите тяжкие громады промышленных колоссов, подавляющих землю и туманящих небеса. Фабричные предприятия Голландии проплывают мимо летящего на полной транзитной скорости поезда в виде небольших зданий, назначение которых можно по внешнему виду разгадать на расстоянии многих километров. Часто попадаются маргариновые фабрики. Маргарин — голландское изобретение, чуть ли не единственное производство, для которого в стране имеется, кроме привозного, также и некоторое количество собственного сырья. Маргарин — это льняное масло, обработанное водородом, а лен с незапамятных времен с успехом культивируется в Голландии. Когда-то Голландия первая научилась вырабатывать тонкое льняное полотно и была самой текстильной страной в мире. Теперь ей приходится удовлетворяться ролью самой маргариновой. Впрочем, — дело это выгодное.
‹…›
Поезда, идущие на Хэк-ван-Холлянд, останавливаются в Роттердаме. Но приходят они туда незадолго до полуночи. Полночь же в Голландии — это почти то же, что полночь в открытом море. Не видать ни зги. Нет ни голоса человеческого, ни света. Лишь волнуют случайные, таинственно проплывающие огни да свистит и бормочет морской ветер. Да крепкий в этот час соленый запах моря томит и нежит. Хочется спать, и мечтать, и сделать что-нибудь такое, совсем необычайное. По части ощущений нет недостатка в Голландии в полночь, но рассмотреть в ее крепком мраке в это время ничего нельзя. Качаясь, пьяный от ветра, от ночи, от скорости, мчит твой вагон. За окном — -устья Рейна и Мааса, неведомые в мореходной своей широте. И порт Роттердам -раскинулся: живой, полноводный, полносильный, сосущий, как и брат его Антверпен, тяжкие грузы железом, сталью и углем из Рура и из Вестфалии. Все это тут, за окном, и все абсолютно невидное. С тем и отъезжаешь.