Рассказы
Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2008
Олег Вячеславович Губенко родился в 1967 году в городе Прокопьевске Кемеровской области. В 1996 году служил на территории Чечни в составе единственного в современный период российской истории казачьего подразделения — 694-го отдельного мотострелкового батальона имени генерала Ермолова. С 1999 года возглавляет минераловодский отдел Терского казачьего войска. Автор книги “Терское казачье войско XV–XXI вв.” (2007). Живет в г. Минеральные Воды.
Из записок ермоловца
“Негритята”
Cырой, промозглый ветер заставлял их сильнее прижиматься друг к другу. Образовавшееся вокруг огня плотное кольцо было похоже на большую грязно-зеленую многоголовую черепаху. Каждая из голов вжималась в панцирь драного бушлата, стараясь сохранить в себе хоть немного тепла, подаренного находящимся в середине круга пламенем.
Мы подходим к ним, но “черепаха” не обращает на нас внимания: каждая из “голов” боится отвлечься на наше появление, опасаясь потерять отвоеванное у окружающих товарищей место у огня.
Мгновение мы молча наблюдаем сгорбленные спины, но неожиданно “круг” первым начинает диалог. Слова одного из обратившихся к нам были одобрены не возгласами, не вздохами, выражающими общую сопричастность сказанному, — общим легким движением, прокатившимся по плечам и спинам тех, кто сгрудился у огня.
— У вас закурить не будет?
В вопросе не было ни заискивания, ни настойчивости, ни даже вопросительности. Слова прозвучали монотонно, безучастно, как будто говоривший обратился к нам без малейшей надежды на положительный ответ, исполняя какую-то устоявшуюся обязанность.
Мы с удивлением рассматриваем повернувшегося к нам солдатика. Под неопределенного цвета армейской шапкой — покрытое толстым слоем копоти лицо, оно казалось совершенно черным. В голубых глазах, смотрящих на нас, можно уловить смесь усталости и безразличия. Это был взгляд, присущий только солдату российской армии, чувства и эмоции которого глубоко похоронены в недрах необъятного бушлата, пузырем торчащего на спине.
Солдат не знал нас, но тусклая жизненная практика, безысходность армейских будней в Чечне, приучила его видеть во всем находящемся рядом с ним источник возможной несправедливости.
Открываем пачку сигарет, протягиваем бойцу:
— Закуривай…
К пачке потянулись черные, потрескавшиеся, в язвах пальцы.
— А можно парочку?
Слова по-прежнему звучали бесстрастно. Он машинально говорил давно заученную и иногда приносящую удачу фразу.
— Забирай всю пачку…
В его глазах сверкнула искорка удивления.
— Спасибо…
“Круг” разжался, как пружина, и руки потянулись к счастливчику, с необычайной ловкостью подхватывая раздаваемые солдатом сигареты.
Один из осмелевших “срочников” спросил:
— Мужики, а у вас еще есть курево?
Охотно расстаемся со второй пачкой. Один из наших казаков немного напыщенно поучает солдат:
— Не мужики, а казаки. Усекли, сынки? Это две разные вещи…
“К месту ли это учительство?” — думаю о сказанном, но солдатики подходят к нам и охотно кивают, соглашаясь со всем, о чем им говорил казак.
Они готовы принимать и поддерживать все идеи, исходящие от нас, но и в этом нет подобострастия: они еще слишком молоды, чтобы уметь льстить словом и делом, и начинают тянуться к нам только потому, что мы привнесли в вакуум их существования искренность и нежность.
Большинству казаков эти мальчишки годились в сыновья, да и обращались мы к ним, говоря “сынки”, вкладывая в это слово отеческую ласку и любовь.
Спрашиваем у них:
— Земляки есть?.. Ставропольский край?.. Северный Кавказ?..
Некоторые солдаты еще скованы холодом пустоты, но большинство из них начинают пробуждаться. Засветились глаза, появились робкие улыбки. Сожалеют о том, что они не наши земляки: все из Центральной части России.
Солдатики похожи друг на друга: небольшого роста, худенькие, одетые в не по размеру подобранные бушлаты. Но больше всего бросалась в глаза похожесть их лоснящихся от маслянистой сажи физиономий.
— Вы что такие черные? Ну, точно как негры! — смеется один из казаков.
Солдаты наперебой начинают объяснять:
— В поле холодно, мерзнем… Дров привозят мало, а самим ходить в лесополосу не разрешают, говорят, там заминировано… Мы, как совсем холодно становится, берем вату из матраца, в солярку ее, потом в пустой “цинк” из-под патронов… Так и греемся…
— А что не умываетесь? — не унимается с расспросами казак.
— Так ведь воды мало, только для питья привозят. Мы уже давно не мылись как следует, — охотно поясняет один из “срочников”.
Другой поддерживает его:
— “Бэтэры” уже совсем заели…
Казаки сокрушенно качают головами, сочувственно поддакивают. Все знают, о чем идет речь: “бэтэры” — платяная вошь — первый враг русского солдата на войне.
Спрашиваю у одного из ребят:
— Родители есть? Кем работают?
— Мать… Дояркой в колхозе…
— А у тебя? — спрашиваю у другого “срочника”.
— Отец — тракторист, мать — в котельной…
Казаки возмущенно гудят:
— Да это те, у кого родители денег не имеют, чтобы от призыва откупить. Вот ведь точно сказано: “Рабоче-Крестьянская Красная Армия…”
В ходе расспросов выясняется, что все солдатики не отягощены высшим образованием, вышли из трудовых низов и поэтому поневоле стали изгоями нового мира, выплюнувшего их в пустыню Зла, где они по преступному замыслу этого мира должны были привыкать к повсеместному отсутствию Красоты и Добра.
Этих мальчишек хотели раздавить, вытравить из солдатской души даже надежду на возможность увидеть в жизни что-либо хорошее, опошлить само понятие души и вслед за этим вымести на задворки истории за ненужностью, как хлам, понятие долга, чести и патриотизма.
Антивоенная пропаганда обрушилась с телеэкранов и страниц газет, пытаясь раздавить русского солдата, приучая принимать за чистую воду потоки грязи и формируя в его сознании неистребимый комплекс необъяснимой вины.
Мы, пришедшие в Чечню добровольцами, уже не раз сталкивались здесь с первыми повсеместно распространенными последствиями пропагандистских “промываний мозгов”. Солдаты и офицеры, в большинстве своем, считали войну ненужной. И наблюдать этот процесс было для нас вдвойне больно: кто как не казаки хорошо помнили, что уже однажды Россия рухнула в кровавую бездну, когда армия в 1917 году ухватила ловко подсунутый врагами лозунг о ненужности войны с Германией.
— За что, сынки, воюете? — спрашиваем у солдат.
Пожимают плечами; кто-то робко сказал:
— Кому она нужна, эта война…
Обычный ответ, который уже не раз приходилось слышать. Он не удивил казаков, но немного раззадорил:
— Так воевать будете? Или по домам разбежитесь?
Солдатики с глухим возмущением загудели:
— Да ну… Надо за наших ребят, которых “чехи” убили, отомстить…
И этот ответ мы слышали уже не раз…
Казаки не торопясь, но с жаром начинают рассказывать приехавшим на Кавказ издалека и не знающим кавказской жизни ребятам о том, что нами пережито и выстрадано:
— То, что война не нужна, неправда… Если мы не остановим боевичьё здесь, то они придут в наши и ваши дома… Вот уже пять лет продолжается здесь беспредел в отношении русского населения… Тысячи людей убиты, десятки тысяч ограблены и изгнаны из Чечни… Мы, казаки, пришли сюда добровольно и воюем не за денежные интересы кремлевских чиновников, а за русский народ и за Россию… Чиновники приходят и уходят, а Россия остается…
Солдаты внимательно слушают, некоторые из них кивают и одобрительно поддакивают. Им нравится то, что с ними разговаривают спокойно и доходчиво, без ругани и нажима. Для них казаки — люди старшего возраста, но это не командиры, с которыми не всегда складываются отношения. Солдатам кажется, что именно здесь к ним относятся с пониманием и, несмотря на возраст, разговаривают как с равными.
“Срочники” плотнее обступают казаков, потянувшись сердцами к человеческому теплу, вытесняющему из них холодный вакуум военной безысходности.
— Перекусить есть желание? — делают казаки заманчивое предложение, уловив в солдатских глазах уныние вечного недоедания, ставшего стабильной реальностью затяжного армейского бытия.
Передаем из рук в руки консервы из нашего сухпая. Солдаты умело вскрывают их ножами и, достав из недр карманов ложки, с жадностью поедают консервированную кашу и тушенку.
— Вы бы кое-что на потом оставили, — говорит один из казаков.
Солдаты, поглядывая искоса, продолжают есть.
— Не оставят, — возразил другой казак. — Боятся, что отберут.
Солдатик, который первым обращался к нам с просьбой дать закурить, отложил пустую банку и, вытирая ложку о грязные ватные штаны, осмелевший и уверенный в том, что мы и есть те сказочные защитники от зла, которые появляются неожиданно и о которых гласят солдатские легенды, сказал:
— Отбирают… Сухпай иногда вообще недостается… А если посылка “молодому” приходит, “деды” между собой ее делят…
— А командиры?..
Солдат пожимает плечами:
— Командирам мы не нужны. Правда, “ротный” у нас вроде нормальный мужик, но если нажрется, то под руку не попадай — может в рожу заехать…
Казаки возмущенно загудели:
— Попались бы нам такие “герои”…
Гневные возгласы вначале приглушали доносившийся слева звук шагов, но вскоре и казаки, и солдаты начали оборачиваться в сторону идущего человека.
Чок-чвак… Чок-чвак…
В шагах полста от нас идет, с трудом вытягивая сапоги из чавкающей грязи, молодой лейтенант.
Казаки переглянулись…
Двое из наших бойцов идут навстречу офицеру. Поравнявшись с ним, немного взвинченно седоусый казак спрашивает:
— Что же вы так мальчишек замордовали?
На казаков смотрели такие же, как и у “срочников”, глаза — усталые и от этого безучастные. Серое, землистого цвета лицо, заляпанный грязью, кое-где заштопанный камуфляжный бушлат, приходящийся явно не по росту лейтенанту,— все было знакомо казакам, все это они видели уже не раз в различных частях и подразделениях, дислоцирующихся в Чечне. Да и по возрасту офицер недалеко ушел от тех “срочников”, что кучкой стояли рядом с нами.
Он был такой же, как и все, кто вышвырнут жизнью на эту мятежную территорию, — не лучше и не хуже.
Казалось, он раздумывает, не зная, что ответить казакам, потому что вопрос исходил как будто не только от них, а от всей нелепой исковерканной жизни, вопрошающей об Истине всех нас, барахтающихся в омуте пересмутья.
Лейтенант порылся в кармане, достал сигарету и закурил. Взгляд его уткнулся куда-то в сторону, и казалось, будто утонул офицер в нелегкой думке; затяжная минута молчания повисла между ним и казаками.
Докурив сигарету, он выбросил окурок и спросил:
— Казаки?
Глаза его вновь смотрели на наших бойцов, и вопрос его, неожиданный и, казалось, нелепый, и великая тоска, растворенная в его голубых оконцах души, совершенно выбили казаков из того состояния правдоборства, в котором они пребывали еще несколько минут назад.
— Казаки…
Лейтенант удовлетворенно кивнул, и в глазах его сверкнул огонек искренности.
— Уважаю…
Чок-чвак… Чок-чвак…
Молодой офицер уходил, направляясь к стоявшей чуть поодаль технике. Казаки провожали его взглядом, испытывая необычайное душевное смятение.
Мы с ужасом осознавали, что молодой офицер и солдатики-“негритята” и есть олицетворение современной российской армии, трагедию которой мы вполне реально осознавали, но не хотели до сих пор в нее верить.
Мир треснул, и в зияющий провал рухнули красота и порядок, честность и искренность, и даже время исчезло в разломе. Искаженный мир застыл в немой, нелогичной и ужасающей своей кричащей уродливостью мнимой вечности…
И армия стояла сейчас над этим провалом, противясь злой силе, желающей скорейшей ее смерти и неотступно подталкивающей к обрыву все то, что пока еще отстаивало честь и независимость России.
Облитая газетной грязью, предаваемая политиками “высокого” полета, разлагаемая появившимися вдруг предателями в погонах, торгующими всем и вся, армия оставалась живой, вопреки прогнозам злопыхателей.
“Негритята” вытянули на своих плечах штурм Грозного, мерзли в полях под Самашками и Шатоем, рыли свои окопы и в плену, чужие, грызли сухари и кормили собой вшей. Они чаще всего не задумывались о высокой политике. Усталость разъедала силы и притупляла эмоции.
И это наша боль…
Но и это наша гордость, потому что не всё смогли продать и купить “коммерсанты” нового времени, осталась душа солдата, сформировавшаяся за столетия воинского служения во имя России многих поколений русского народа.
Включался механизм выносливости и терпения — основы основ русской победы, и “негритята” в подвиге смирения и выдержки продолжали подвиг своих неизвестных им предков.
По логике правителей “нового времени” они не должны были вырваться из состояния оцепенения, граничившего с пустотой, космическим вакуумом, но душа русского солдата, не умирающая вовек душа прорастала через все преграды ростками Добра и, пробившись через толщу зла, по-прежнему тянулась к свету…
Вовка-Маньяк
К Ворончихину Владимиру прозвище Маньяк приклеилось давно. Все попытки выяснить, когда же это произошло, не увенчались успехом — близкие друзья считали, что свое очень даже правильное второе имя Вовка носил всегда.
Оно не отражало какой-либо пагубной страсти, оно было шутливым отражением давнишней и неискоренимой Владимировой страсти — охоты.
Дождь и снег, лесники и егеря не могли остановить его охотничьих устремлений, и даже если большинство его друзей были категорически против очередной вылазки на природу, он всегда мог “совратить” кого-нибудь на это деяние. Не обладающий красноречием и словесной логикой, Володя всегда брал своей неподкупной искренностью, замешанной на ребяческом восторге и настоящем охотничьем азарте, граничащем по эмоциональному напряжению с трепетом картежника, наблюдающего, как на сукно стола ложатся карты.
Вовка Маньяк обладал неординарной натурой, был подчеркнутым бессребреником и в то же время всегда балансировал на грани законности, никогда не задумываясь о последствиях совершенных действий.
Он всегда подходил к любому делу с некоторой долей бесшабашности и даже авантюризма, но никогда его эмоции не перехлестывали через край. Он был подчас наивен и мог клюнуть на чье-либо позерство и заведомо ложь. Иногда его наивность могла показаться стороннему наблюдателю глупостью, но бывали случаи, когда Володька своими действиями демонстрировал нам житейскую мудрость. Мы относились к нему с братской любовью не за какие-то конкретные положительные качества (Вовка в первую очередь был незлобив и незлопамятен), но за его цельную, такую пеструю и противоречивую натуру во всех ее проявлениях.
Мы понимали, что во всем этом и есть казачья суть Ворончихина. Вовка Маньяк действительно был добрый казак…
Может быть, благодаря шальному характеру он и стал одним из двадцати семи минераловодцев, которые в 1995 году приняли участие в эксперименте по привлечению казаков к службе в регулярной армии: они вошли в состав первого сформированного только из казаков взвода.
Очень разные по возрасту, образованию, социальному положению, прибывшие в Чечню казаки были объединены не пленительными узами казачьей вольности, иногда граничащей со вседозволенностью, но чувством огромной ответственности. Они были “первыми ласточками”, образцовым подразделением, эталоном дисциплины для “срочников” и офицеров, рядом с которыми служили на окраине Грозного с августа по октябрь 1995 года (а кое-кто из этой группы остался служить в N-ском полку и дальше).
Позитивный пример, который был показан казаками-минераловодцами, являлся не последним аргументом в обсуждаемом в конце того же года вопросе о необходимости создания отдельного казачьего батальона. И совершенно логичным было то, что спустя четыре месяца после прибытия из Чечни Вовка Маньяк одним из первых без особых раздумий вновь ступил на воинскую тропу, возвращающую его на мятежную территорию.
Там, на территории беззакония, Ворончихин Володя был снайпером. Да по-другому и быть не могло, поскольку охотник может быть на войне только охотником.
Маньяк искренне любил свое дело, с трепетом относился к своей эсвэдэшке и боеприпасам, тщательно готовился к боевым выходам и в деле всегда преображался. Бой был его океаном, и он в нем чувствовал себя Ихтиандром.
Говорить об этом можно с уверенностью, потому что однажды мы стали свидетелями его “работы”, в которой не только он искал цель, но и сам был мишенью.
Случилось это на второй день боя в Орехово, когда мы уже выдавливали последние группы боевиков из селения в предгорья и в направлении соседнего аула Старый Ачхой.
Наш взвод первым перебежал простреливаемое противником пространство последнего перекрестка, отделяющего старую часть села от кладбища и вытянувшейся далеко вправо, в сторону Старого Ачхоя, застройки, произведенной сравнительно недавно.
Сопротивление боевиков было сломлено, и это уже была не сумасшедшая круговерть вчерашнего боя, в котором наш батальон потерял двенадцать человек убитыми, но методичная, отлаженная с нашей стороны работа.
Делаем “зачистку” квартала и, прикрывая друг друга со спины, все дальше и дальше углубляемся через руины вправо.
Это одно из серьезных направлений. Старый Ачхой находится в руках боевиков, а от Орехова до этого аула чуть более трех километров. Стараемся попусту не рисковать, закидываем дворы и зияющие развороченными проемами окон дома и подвалы гранатами.
Сопротивление боевиков слабеет, они уходят…
На всякий случай, чтобы не дать противнику возможность в случае контратаки отсечь нас от основных сил, оставляем на полпути несколько бойцов и “броню”, замаскировав ее в развалинах и направив пулемет в сторону хорошо виднеющихся предгорий.
С оставшимися казаками пробираемся дальше. Движение крайне затруднено: штурму села предшествовал артобстрел, в результате которого в селе не осталось ни одного целого дома. К нашей радости, выкарабкиваемся из пролома в каменном заборе на сравнительно ровное пространство — двор незначительно пострадавшего двухэтажного особняка.
Пользуясь передышкой, выставляем посты — перекур.
Вовка Маньяк, по своему обыкновению, использует время короткого отдыха с пользой для дела. Он похож на поросшего мхом лесовика: закопченное лицо, покрытое клочковатой щетиной, чуть сбитая набок вязаная шапочка, бушлат-“песчанка”, через плечо — СВД, своей длиной подчеркивающая Вовкин небольшой рост. При всем этом особенно умилительно и потешно выглядит самая главная деталь его костюма — скрюченные, полопавшиеся, с обязательными самодельными кожаными шнурками ботинки.
Ворончихин пробирается на второй этаж особняка, выбирает позицию и начинает изучать местность. Мы осторожно, чтобы не мелькнуть в окне, крадемся вслед за ним.
На нашем участке наступило затишье, стрельба слышится левее. Со второго этажа хорошо видно, как по соседней улице одно из подразделений батальона под прикрытием брони прикомандированного к батальону танка осторожно продвигается к окраине села. Боевики ведут по ним огонь, казаки вяло отвечают в никуда, видимо, не могут понять, откуда по ним стреляют.
— Я вижу их, — говорит Вовка Маньяк, оторвавшись от оптики. — Эти гады бьют по нашим вон из того двухэтажного дома, где окно — мансарда…
Для нас картина как на ладони. Мы видим этот дом и в нем окошко, из которого снайпер ведет огонь. Где-то неподалеку от него ведет огонь группа прикрытия.
Вовка замер, поймав в прицел противника. Мгновение, грянул выстрел, мы, сидящие на корточках, невольно подались вперед, к окнам, но буквально в то же мгновение пуля снайпера-боевика пробила раму в каком-то сантиметре от головы Ворончихина.
Он втянул голову в плечи и с досадой пробурчал:
— Промазал…
Маньяк поменял позицию, но противник внимательно следил за движением в занятом нами доме, и как только Володя сделал попытку пристроить свою эсвэдэшку в другое окно, вражеский снайпер послал пулю, которая опять чуть было не задела Ворончихина, выбив из подоконника кирпичную крошку.
Вовка Маньяк падает на пол и ругается, но в этот момент происходит нечто заставляющее нас содрогнуться. Те казаки, кого мы видели из окна и которых до этого обстреливал чеченский снайпер, так и не заметили той точки, из которой он бил, но увидели наш выстрел и приняли нас за боевиков.
Бойцы засуетились, закричали, и танк медленно начал разворачивать башню, наводя на нас ствол пушки.
— Мы же их от снайпера спасаем, а они нас вот как благодарят, — возмутился один из казаков.
И здесь мы все завертелись с бешеной скоростью: что такое танковая пушка и что остается от попадания снаряда, мы знали не понаслышке.
— Нужен “розовый дым”!!! У кого есть “розовый дым”? Быстрее!.. Быстрее!..
Бросаем “дымовуху” (сигнал “свои”) на фрагмент крыши, она разгорается, и, к нашей радости, мы наблюдаем замешательство у казаков, находящихся рядом с танком.
В этой суете вопрос присутствия боевиков в доме с мансардой отошел для нас на второй план, всех охватила тревога в связи с несправедливой перспективой быть убитым своими же бойцами.
Занят делом один только Ворончихин. Он сосредоточен, ловит в прицел бегущую фигуру человека.
Воспользовавшись суматохой, боевики решили покинуть свою позицию и начали по одному выбегать из дома. Ровного незащищенного пространства от двери до находящегося у ограды окопа, выводящего за пределы села, было немного — шагов двадцать, не более.
Вовка бил их “влет”, как фазанов. Первый боевик рухнул сразу же, второй споткнулся и упал у самого окопа. Третьего пуля пощадила, он нырнул в окоп и исчез.
Это была последняя “тройка”, боевиков в селе больше не осталось. Орехово было взято нами за полтора дня…
За то время, что мы находились в занятом нами селе, Ворончихин не оставил без внимания ни одно подозрительное строение, ни одну выгодную, с точки зрения снайпера, позицию. Уходил он, как правило, без предупреждения, и сделать с этим я не мог ничего. После возвращения Вовки из очередного “похода” я старался объяснить ему, что есть элементарные понятия дисциплины, что он подает дурной пример другим бойцам, что небезопасно ходить поодиночке по руинам. Он вздыхал и часто моргал глазами, похожий на школьника, не выучившего урок, искренне не понимая, что же он сделал плохого и за что его ругают.
— Я просто прошелся здесь недалеко…
Спрашиваю его:
— А если на “растяжку” напорешься?
— Так я же это знаю, их легко найти…
В очередной раз, махнув на Ворончихина рукой, прекращаю разговор, понимая, что все мои доводы бесполезны. Казаки смеются:
— Что с него взять? Маньяк…
Ворончихин был хорошим бойцом, но никудышным солдатом. И несмотря на это, мы прошли с ним вместе по всему боевому пути нашего батальона, и он не раз действовал в экстремальных ситуациях четко и слаженно, проявлял смекалку, в которой часто проглядывался присущий ему юмор.
После почти недельного нашего стояния в Орехово командование приняло решение вывезти нас из села на помывку в баню в “гарнизон” — так называемый палаточный городок частей и подразделений, раскинутый в поле между Ачхой-Мартаном и Катыр-Юртом. В баню уезжали взводами попеременно, дабы не оголять позиции, но мы приняли решение оставить в занимаемом нами доме двух казаков, одним из которых был Ворончихин, для присмотра за взводным имуществом. Вовка, как настоящий охотник, был готов искупаться на свежем воздухе, нагрев воды на костре.
В этот же день в село заходило подразделение внутренних войск. Выезжая из Орехова, мы, оборванные и закопченные, с достоинством, но в то же время и с некоторой завистью смотрели на новенькую технику и хорошее обмундирование.
Останавливаемся у головной машины, спрашиваю у офицера:
— Где командир?
Офицер неопределенно машет рукой, мы выдвигаемся дальше и вскоре находим командирскую машину. Представляюсь:
— Я — командир взвода… Мы это село уже несколько дней держим, а нас свои же каждый день штурмуют… Будете заходить в село — не стреляйте, там боевиков нет, на позициях — казаки…
Командир в знак согласия кивает. Едем дальше, колонна тронулась с места, змеей вползая на центральную улицу разгромленного села.
Уже при подъезде к “гарнизону” слышим в Орехове автоматные очереди. Казаки возмущаются:
— Ну попросили же по-человечески… Зачем они палят?
— С испугу, не иначе…
Уже потом, со слов Ворончихина, мы узнали все подробности “штурма”. Страха у солдат-срочников и впрямь было немало, продвигались они по улицам в касках, бронежилетах, с оружием на изготовку и начинали палить на любой подозрительный шум.
Вечером мы от души смеялись над рассказом Маньяка, удивляясь Вовкиной бесшабашности.
— Гляжу, “вованы” крадутся по нашей улице, прячутся за “броню”. А мы только что разделись догола. Выхожу им навстречу, как есть, и говорю: “Вы куда, мужики?”
Можно было представить реакцию солдатиков, близкую к шоку, когда они увидели на совершенно пустой улице разбитого в пух и прах села голого человека с тазиком в руке, небольшого роста, щуплого, заросшего щетиной, который не боялся их и шел им навстречу.
Еще один случай, характеризующий Вовкин принцип “на авось”, случился уже в Прохладном, на базе мотострелковой бригады, куда мы вышли из Чечни. После суматошной сдачи техники, оружия и имущества еще раз инструктирую казаков перед отъездом на вокзал:
— С собой не должно быть никакого оружия, никаких боеприпасов. Все междугородные автобусы, электрички проверяются дополнительными силами милиции. Казаков “шмонают”, уже есть несколько человек задержанных. Все понятно?
Казаки-минераловодцы охотно соглашаются.
Добираемся до вокзала, под пристальными взглядами милиционеров закидываем вещи в электричку. Поехали…
Собираю всех наших в кучу, еще раз предупреждаю:
— Водку до Минеральных Вод не пьем, чтобы не привлекать внимание “ментов”, на вопросы не огрызаемся…
Взгляд падает на Вовкин вещмешок, и сердце в предчувствии плохого екает. Прощупываю вещи, пальцы хорошо чувствуют контуры винтовочных патронов. Выплескиваю на Ворончихина весь накопившийся за сегодняшний день негатив, развязываю вещмешок и выкидываю патроны в окно.
Вовка моргает глазами:
— Жалко… Снайперские… Думал, пригодятся…
Казаки успокаивают меня:
— Он же Маньяк…
Мы вернулись из Чечни домой в последних числах апреля, и на какое-то время каждый из наших бойцов окунулся в собственный круговорот жизни, и только спустя месяц я узнал, что Володя стал “добрым селянином”: был приглашен на место управляющего крепким крестьянским хозяйством на одном из маленьких хуторов в живописном месте, в десяти километрах от Минеральных Вод.
Мы встретились на его подворье, выпили вина на берегу бурной реки, где он с расстановкой, с достоинством рассказывал о своих достижениях в гусиных, свиных и коровьих делах. Было радостно за человека, что он нашел себя в этом деле, что получается у него, городского человека, управляться с “худобой”, что ладит с женщинами, которые доят его коров и сбивают сливки на сметану. Но еще через месяц пришла другая весть: Вовка бросил хозяйство и ночью укатил на мотоцикле в одну из соседних станиц, где отлеживался несколько дней, коротая время в компании со стаканом в руке.
Он не был приспособлен к размеренной, сытой жизни, где все было разложено по полкам. Такая жизнь тяготила Вовку, привыкшего к свободе и вдобавок ко всему с избытком хлебнувшего наполненного адреналином ветра войны.
Теперь, спустя годы, становится понятно, что Маньяк тяготился миром, война запала ему в душу, она звала Ворончихина, манила к себе определенным порядком, притягательным своей жуткой правдой. Она цепко ухватила Вовку, бесцеремонно влезла в его судьбу и ни за что не хотела с ним расставаться. Война шептала на ухо: “Есть проблемы? Плюнь на них, иди ко мне, и я спасу тебя от них”. И Володя бежал от себя, спотыкался, падал и снова бежал…
Да один ли только он?
Уже во вторую чеченскую войну, в 1999 году, он, значительно потрепанный жизнью, вновь ринулся в волшебно замкнутое пространство войны, но, кажется, уже не мог найти спасения. Через три месяца Вовка Маньяк вернулся домой, и на него было больно смотреть. Он пытался спрятаться от усталости, благополучно проматывая “боевые”, но в итоге, загнанный призраками все той же усталости и грузом личных проблем, разбил купленную по дешевке машину и вновь ринулся в объятия Госпожи Войны…
В сентябре 2000 года телефонный звонок ворвался в нашу жизнь трагедией:
— Владимир Ворончихин погиб 31 августа на растяжке в Грозном…
Для многих из наших казаков это было неожиданностью, далеко не все знали, что этим летом он вновь пошел на “контракт”.
Вовка уходил на свою четвертую и последнюю ходку в Чечню без особой помпы, не афишируя свое решение, как это было раньше, и выглядело это действо и бегством от всего противоречивого мира, и бегством от самого себя, и следствием болезни — притяжения войной.
Мы не могли осуждать его, как и не могли до конца разобраться в метаниях его души, поскольку сами были такими же…
Война forever
Все было уже позади…
Электричка из Прохладного отстукивала колесами секунды, казалось, окончательно отделяя пространство войны, оставшееся вдалеке, от пространства мира, ожидающего нас где-то впереди. Веселые и шальные от выпитой водки и предчувствия скорой встречи с родными и близкими, казаки шутили и смеялись. Дороги и блокпосты, боевые выходы и постоянное напряжение, которое пронизывало сознание — все это осталось в плоскости совершенно иного, нереального мира. Мы ехали домой…
Это был единственный на поствоенном пространстве жизни отрезок времени, когда война не была надоедливой реальностью, когда память немного уступила нахлынувшим через открытые двери мирной жизни эмоциям, затаившись до времени. Память дарила мне пару-тройку дней отдыха, зная, что скоро вернется, и вернется навсегда…
Осталось позади все, даже усталость, избавиться от которой я не мог уже долгое время, — спасался от нее только сигаретами и чаем. Она размазывала меня по растянутым военным будням, расплющивала отсутствием сна и перенапряжением, делая меня похожим на робота, а я тащил эту лямку и жил только одной мечтой: выкарабкаться из этого “дурдома”, довезти наших парней до станции Минеральные Воды и по-братски, без злобы, послать их всех куда-нибудь подальше.
Электричка остановилась у перрона. Слава Богу, мы доехали без “потерь”: никто не отстал, никого не арестовали, никто не перепил до состояния “нестояния”. Обнимаемся на прощание, и кто-то из казаков с ходу начинает делать предложения:
— Надо бы “отметить” приезд, “посидеть” где-нибудь…
Отметаю напрочь все попытки уговорить меня:
— Нет, нет… Сами как-нибудь… Моя миссия закончена…
Машу на прощание рукой, пересекаю перрон, привокзальную площадь и окунаюсь в шум и суету весеннего цветущего города, большинству жителей которого нет никакого дела до меня, выпущенного территорией войны из своих объятий, как нет дела и до самой не такой уж и далекой территории.
Город провожал меня на войну больше двух месяцев назад, тихий, упакованный в снежную ночь. Теперь же я возвращался в совершенно иную среду, где весенний ветерок, замешанный на запахе цветущей вишни, незаметно сдувал с полочек моей души чеченскую пыль. Все в этом знакомом городе казалось другим, каким-то новым, и новизна эта заключалась не только в буйных красках весны, нет. Я удивлялся и понимал, что мое восприятие окружающей действительности иное, нежели было ранее, и разница между моим городом до ухода на войну и моим городом после моего возвращения была огромной.
Меня не окружали разрушенные здания с зияющими глазницами развороченных оконных проемов. Люди открыто шли по тротуарам, не прижимаясь к стенам и не просматривая противоположную сторону улицы, чтобы успеть всадить автоматную очередь в того, кто сидит в засаде и хочет сделать это первым. Не надо было озираться по сторонам и пригибаться, услышав какой-нибудь резкий звук, заглядывать за угол, прижавшись спиной к стене, и курить, пряча огонек в рукав бушлата. На улицах не было бронетехники, и водители машин ездили свободно и даже иногда чересчур свободно, не испытывая необходимости прижиматься к обочине и стоять там бесконечно долго, пропуская колонну. Неожиданно появившемуся перед тобой из-за угла прохожему не надо было кричать пароль: “Стой-три!”, удерживая его на прицеле до той поры, пока он не скажет отзыв.
Жизнь здесь имела совершенно иное лицо и даже, если выражаться точнее, лица. Они встречались совершенно разные: веселые и нахмуренные, опухшие с перепоя и надменные, с ярким вызовом макияжа и вовсе без него. И я видел, что в этих лицах мирной жизни, несмотря на многообразие, есть одно объединяющее качество. Война им была безразлична. А мне, утонувшему в эйфории первых минут пребывания в атмосфере моего города, пока еще было безразлично то, как они относятся к ней.
Допускаю, что встречались в толпе исключения, но они никак не ломали правило. Обыватель торопился на работу, мучился от неразделенной любви, подсчитывал убытки от предыдущей сделки и барыши от предстоящей, искал денег на опохмелку или же просто убивал время, не думая о том, что ему надо “достать” осветительные ракеты, поставить “растяжки” и распределить ночные секреты, в общем, сделать так, чтобы шансов убить тебя у противника оставалось не так много.
Я растворялся в толпе, становился ее частью, и мне было наплевать на все те заботы, что остались позади, как и на то, чем живут эти придавленные своими проблемами люди. Я шел по городу домой…
Двор… Подъезд… Третий этаж…
Все на одном дыхании, в одном порыве, как у марафонца на последней стометровке. Звонок в дверь, и через мгновение я заканчиваю свое промежуточное состояние нахождения в нейтральной полосе между полным выходом из войны и фактическим прибытием домой.
Она повисла у меня на шее, шальная от неожиданной радости, и я, стиснув ее в объятиях, приподнял, оторвав от пола.
Первые секунды счастья вытряхнули из меня остатки ощущений и эмоций недавнего прошлого, и казалось, что время и пространство между прощанием и встречей сжались, не оставив места всему тому, что было накоплено жизнью в этом промежутке. Я еще не знал о том, что война не уходит навсегда, она увертлива, непобедима и бессмертна, она не исчезает и лишь до времени принимает удобные ей формы, убеждая в том, что ее больше нет.
Радость встречи заслонила собой все остальное, жизненной памятью лежавшее на сердце и ставшее сразу второстепенным и незначительным. В этом мире, поместившемся в объеме первых нескольких секунд, были только она и я, и больше никого и ничего. Ради таких мгновений стоит жить…
Жизнь возвращалась ко мне, и я с ликованием ловил все те незначительные мелочи, на которые обычно не обращал внимания.
Череда событий, маленьких и незначительных, но наполненных настоящим, неподдельным счастьем, закрутила меня в праздничном хороводе, и я впитывал, как губка, каждую секунду радости, которыми наполнялась моя новая мирная жизнь.
Радость оттого, что можно скинуть задубевшие, скрюченные от неоднократной сушки на костре и пробитые минометным осколком берцы, которые за последние трое суток мне не доводилось снять. Радость освобождения от просоленного камуфляжа, в который въелся едкий запах войны. Радость от блаженства в ванне, наполненной горячей водой, менять которую пришлось дважды. Радость от хорошего, настоящего стола, за которым мы ужинали, пережевывая отнюдь не сухари с тушенкой. И, наконец, радость ночи, той самой непередаваемой первой ночи после войны, на мягкой кровати с белой простыней. Той ночи, где окружающий мир рассыпается, как по мановению волшебной палочки, и исчезает в никуда, оставляя в огромном, безграничном космосе только меня и любимую женщину, для которой моя война тоже закончилась.
Впервые за последний месяц сплю всю ночь, и сон не прерывается ни стрельбой, ни необходимостью расставлять и проверять ночную “стражу”. И проснувшись утром, понимаю, что для всего этого больше нет места в моей жизни. Всему этому конец! Раз и навсегда!
Еду в родительский дом, и праздник души продолжается. Отец и мать счастливы оттого, что вернулся домой живым, что вопреки злой, неизвестно откуда появившейся молве не пропал без вести. Мать утирает слезы, отец рассказывает о том, как получал отрывочные сведения о нашей войне от казаков, сопровождавших тела погибших в боях ермоловцев, или же от бойцов, прибывших на излечение после ранения.
Они меня спрашивают о том, что было там. Рассказываю им какие-то эпизоды из прошедшей эпопеи, родители внимательно слушают, мать вздыхает.
— Страшно…
И только теперь понимаю, что наши эмоции и впечатления, наше понятие пережитого страха иногда меркнет перед тем, как действительно тяжело и страшно бывает ждать с войны сына.
Я уходил туда в феврале 1996-го, а спустя три с половиной года мать провожала на войну моего младшего брата Сашку…
К вечеру выбираюсь из дома, чтобы пройтись по улицам, знакомым с детства, встретить старых друзей, не замечая того, что веселая карусель уже подхватила меня и понесла в захватывающую даль.
— Ну, как ты там?.. — неизменным был вопрос, и я, глотнув очередную порцию водки, говорил им о том, что передать практически невозможно, а понять еще сложнее.
А душа разворачивалась и сворачивалась, и куражу было до одурения, и друзья хлопали по плечу и наливали, наливали, наливали…
Я оторвался от пространства войны и обмывал водкой все те полочки души, с которых, как мне казалось, весенний ветерок сдул чеченскую пыль. Обмывал так, будто надо было стереть все следы. Я рассказывал им о войне до хрипоты, но реально ощущал только то, что есть день сегодняшний и есть день позавчерашний, а вчера нет вообще, оно исчезло, потому что было совершенно нелогично и выпадало из размеренного порядка обычной жизни.
Война наблюдала за мной со стороны, давала мне возможность расслабиться, потешить себя иллюзией того, что она умерла во мне, оставив только ворох отрывочных воспоминаний о невозможном и несуществующем. И я рассказывал друзьям о войне, как будто вспоминал кинофильм, в котором играл одну из ролей, но который в реальности был вне моего мира. И я не замечал, что мир мой трещит по швам…
Через пару-тройку дней веселая карусель начала замедлять свой ход, и я спрыгнул с нее, пытаясь попасть в колею размеренной жизни. Она звала меня в свои объятия, улыбаясь рекламной улыбкой и обещая все прелести, припасенные для бюргеров и обывателей.
День за днем неторопливо катилось колесо ежедневных забот и проблем. Коровы, сенокос, заботы по дому — все вернулось “на круги своя”. Ничего не изменилось в том порядке, который был определен мной еще задолго до войны. Да и была ли она?
Я не думал об этом. Сегодняшний день приходил и требовал к себе внимания, не оставляя места чему-то другому, и тогда мне еще было непонятно, как можно идти по дороге жизни, не неся на своих плечах память, сотканную из грязи окопов, вшей, автоматного тявканья, фронтовой дружбы и смерти друзей.
Война дала мне для отдыха всего несколько дней. Она, по-видимому, устала играть в прятки, маскироваться под кинофильм и неожиданно для меня вновь бесцеремонно ворвалась в сознание.
Обнявшись, мы спали в родительском доме, уставшие от трудного дня. Теплая майская ночь, еще не вобравшая в себя духоту южной летней ночи, плотно укутывала нас, перемигиваясь звездами на небе. Бодрствуют только сверчки за окном, вдалеке — лягушки и подбрехивающие собаки. Они выстраивают свою ночную концертную программу, нисколько не мешая уснувшему миру.
Мы спали крепко, без снов. Ничто не волновало меня с вечера. Я был мирный человек, к которому прижималась любимая женщина и которому было достаточно этого счастья.
Услышав сквозь сон, как что-то слегка стукнуло в калитку, я что есть сил оттолкнул жену, сбросив ее на пол, перелетел через нее, метнулся, не поднимая головы выше подоконника, к окну, встал рядом с ним, вжимаясь спиной в стену, и лишь после этого, особо не высовываясь, глянул на улицу.
Через мгновение я выдохнул: у калитки брякнула цепью собака. Напряжение, которое овладело мной мгновение назад, ушло. Присев на край кровати, подумал: “Вот дурак, я же не на войне, я вернулся”.
— Что произошло? — шепчет жена, потирая ушибленное плечоы.
— Все нормально…
Помогаю ей подняться с пола и вновь сажусь на кровать. Понимая всю глупость своего положения, начинаю успокаиваться.
“Война далеко, войны в моей жизни нет. Надо же, какая ерунда случилась…”
И в этот момент я почувствовал, как пробежал по спине холодок. Не могу сообразить, в чем дело, лихорадочно ищу причину своей внезапной тревоги и вдруг понимаю, что все банально просто. Ладонь правой руки вспотела, и пальцы, сжимаясь, не нашли привычный металл автомата.
Откидываюсь на кровать…
“Война forever… С возвращением, Война…”