Рассказы
Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2008
Дмитрий Глебов окончил РГПУ им. Герцена. Рассказы печатались в журнале “Нева”, стихи — в различных поэтических сборниках, статьи — в “Деловом Петербурге”, журнале “Город” и в ряде левых газет.
МАНЬЧЖУРИЯ–ВЕНЕСУЭЛА
три остановки по требованию
ДОМ-ЮНОГО-ТУРИСТА
Из щелей и пробоинок фанерных листов, небрежно закрывающих высоко посаженные оконные дыры, летит пушистый радостный снежок. Пацаны расхаживают от стенки к стенке, чешут себя сурово, скрашивая процесс узорчатым матом. Довольно часто срабатывает взаимовыручка, и пацаны чешут друг дружке такие места, куда дотянуться бывает сложно. В силу непонятно чего кожа у нас сходит постоянно и просто, на раз-два-три. На четыре-пять отрастает новая. Похабная такая, розовая кожица. Когда она крепчает и цветом своим нормализуется, каждый из нас надеется, что на этом линька закончилась. Но нет. Цикл повторяется всякий раз, когда кожа восстанавливается полностью. Соскабливается на раз-два-три. А попробуй не скоблить — зудит несносимо. Я полагаю, это какое-то кожное заболевание, о котором никто из нас доселе не слыхивал. Понятно, откуда ему взяться: отсутствие элементарных дерматологов, сплошная антисанитария и фанерные окна, с щелями и пробоинками. И снежок к нам залетает независимо от времени суток и года. Даже когда на улице пекло. Откуда этот снежок берется, спрашивается? Тоже загадка.
Здесь никто не читает. Не потому, что безграмотные. Не потому, что глупые. Не потому, что здесь темно — наши глаза давно привыкшие к тусклому. Книги гниют от особого здешнего климата. Еще пуще гниют журналы и письма. Письма вообще гниют в одно мгновение — не успеваешь дочитать первую страницу. Обидно до спазмов, начинаешь кривляться, прятаться за собственными шелушащимися пятернями. Как я двадцать минут назад. Сейчас уже отошел, а поначалу была истерика. Меня все тут знают как человека, склонного к аффектам. Мы все тут аффективные. Принимаем друг друга безоценочно. Сижу, опершись спиной на поганую стену, смотрю на пацанов, мучаются. Сам отчесался буквально вчера. Сладкое время покоя, когда кожа еще недоразвитая. Недоразвитой кожей пальцев легче считывать настенные надписи. Откуда-то они взялись, кто-то их выцарапал. Слизь их не покрывает то ли из брезгливости, то ли из уважения. Она занимает все настенное пространство, за исключением этих надписей. Я так понимаю, что слизь — это какие-то дурацкие микроорганизмы. Возможно, из-за них мы подвергаемся безостановочной линьке. Все в этой жизни как на подбор взаимосвязано, все втекает, врастает одно в другое, образуя многокилометровую последовательность сиамских событийных близнецов.
Какое-то время назад я пришел в милицейское отделение, прикрепленное к месту моей прописки. Хотелось сменить заурядную русскую фамилию Штакеншнейдер, на Дом-Юного-Туриста. Такая вот, лучше многих фамилия. У меня с ней переживания. К тому же прекрасно звучит: Илья Робертович Дом-Юного-Туриста, гораздо лучше, чем Илья Робертович Штакеншнейдер. В школе меня дразнили штангенциркулем. И хотя официально я остался под старой фамилией, знакомясь с людьми, я всегда представляюсь как Дом.
Идея сменить фамилию навеяна была былью. Былью первой моей любви. Последней моей любви. Любви всей моей жизни и последующей жизни. Такой любви, как положено. Знаете, когда все то, что до нее прожито, вычеркивается, ставится на поля галочкой, как ошибка в выпускном сочинении, ограждается снизу чертой, а дальше все начинается предельно сказочное, другим цветом, ароматизированными чернилами. И думаешь, наблюдая за этими грядками аккуратного почерка, что неважно крайне многое. Неважно, что взойдет в конечном итоге: морковь или хищные кроты. Все одно: морковь можно съесть, от кротов не убежать, не скрыться. Всюду настигнут прозорливые гадины. На какие бы высоты от них ни забирался. Погрызут твои ходули, пустят тебя на шубу. Неважно. Просто стоишь под небом и ловишь ртом мухеров, а прицельно, точнехонько над твоим черепом в холодной усмешке скалится хищно наточенный кобчик принципиальной судьбы. Но ты о нем ничего не ведаешь до поры до времени. Только чувствуешь иногда ровное дыхание в темечко, но сваливаешь его на жуков или ангелов.
По вине туманных, туго запутанных обстоятельств мы с отцом переехали из масштабной двухкомнатной квартиры в центре города (сталинский фонд) в некий пансионат Дом Юного Туриста, распластанный на окраине. Там нам выделили двухместный номер, состоящий из одной небольшой комнатки. Две кровати, два стула, две тумбочки. Еще шкаф и настольная лампа, отчего-то только одна и неработающая. Завтракали, обедали и ужинали в столовой вместе с другими постояльцами. Всего их было человек триста. На туристов они не походили. Вполне потрепанные, со склонностями к оседлости. Таких молодых, как я, в этой обители путешественников было ничтожно мало, и все были ничтожествами со своими ничтожными интересами вроде легкой наркоты и групповых оргий. Больше нечем им было заняться. Всеобщее падение нравов. Всем остальным минимально за сорок. Кормили весьма и весьма. Мы с отцом (особенно отец) раздобрели. Не знаю, за счет чего нас тут держали на всем готовеньком. Мы ничего не делали во благо пансионата и ничего не оплачивали, в отличие от подавляющего большинства других постояльцев. Не хочется рыться в таких пустяках, слишком суетное это занятие. После бессмысленного полугодового существования по схеме номер-столовая-дворик-столовая-номер-столовая-номер мой отец влюбился в самую заметную из представленных тут женских особей, престарелую балерину Анну Павловну. Осознав глубину своей внезапно нахлынувшей страсти, он спросил у завхоза молоток, гвозди и разрешение на изменение внутреннего облика нашей комнаты. Слабохарактерный завхоз не устоял перед напористым русским обаянием, и комната наша превратилась в мини-музей профессиональных достижений знаменитой русской балерины Анны Павловой. Персонаж с прибитых на стены фотокарточек в рамочках не шибко походил на вечно усталое, слегка усатое существо, время от времени объявляющееся в наших апартаментах. В такие моменты я уходил прочь. Не для того, чтобы обеспечить влюбленным пространство для совокупления, думаю, что никакого совокупления там не происходило, просто не мог находиться вблизи этой парочки. Какой-то светлой, для меня не предназначавшейся печалью, веяло от их сдержанных поцелуев и как бы случайных прикосновений друг к другу. Причем было видно, что сдержанность эта напускная, что у них под нею чувственные потопы, несмотря на уважительный возраст, что там бесчинствуют штормы, белеют одинокие паруса во всей этой глубине сибирских руд. Возраста Анны Павловны я не знал. Думаю, что и отец толком его не знал. Потому что неприлично спрашивать возраст у женщины, которая страстью пылает вопреки песку, неустанно с нее сыплющемуся. Возможно это от недосыпа. Иногда она приходила в нашу комнату внезапно, без предупреждения, в такие моменты мне требовалось время, чтобы собраться и освободить помещение, а прежде чем уйти, я слышал ее причитания. Она жаловалась отцу с завидным постоянством, что опять не спала всю ночь. Что стерильная машина своими ерзаниями не дает покоя. Что всю ночь напролет стирает она белье для тех достойных людей, что едут бесконечно долго в поезде Маньчжурия–Венесуэла. Но не будь этой великой вещи, стерильной машины “Зингер”, все могло быть гораздо хуже, пришлось бы стирать самой, своими бедными нежными ручками. Правда ведь у меня нежные руки? Наинежнейшие! — с рвением отвечает отец и деликатно целует старческую ладонь. Большинство постояльцев считали, что его любовь не в себе. Хотя кто они такие, чтобы судить о первосортном поезде Маньчжурия–Венесуэла. Все на свете имеет объяснение. К тому же ни им, ни мне ни разу не доводилось побывать в ее номере — может, там и вправду стоит она — стерильная машина “Зингер”, подарок усатого графа, прихлопнутого исторически обоснованными большевиками.
На чердаке здания проживал мужчина. Не знаю, как его звали. Элегантный, худой, но сильно растерянный. Он выглядел на шестьдесят. В дневное время часами сидел во дворе и читал все одну и ту же кафку. В те моменты, когда к отцу приходила любовь Анна Павловна, я выходил во двор и пристально наблюдал за прочтением кафки. Текст был ему более чем привычен, думаю, он знал его наизусть. Глаза его быстро бегали по страницам, пальцы часто их переворачивали. Книга была старая, тяжеловесная. Черный качественный переплет, но какой-то неродной. Словно старый давно уже себя исчерпал, а это последыш, с любовью, своими руками сделанный обладателем книги. На обложке полустершимся золотом написано было: кафка. Мужчина вчитывался в книгу, как в многоважный юридический документ, как в приговор к чему-то большему, чем просто жизнь или смерть. Он все читал и читал днями напролет все одну и ту же кафку. Дочитывал и начинал снова. И так без конца, будто бы пытался найти ответ или хотя бы зацепку. Будто искал босой ступней спасительный выступ в скале. Все одной и той же ногой шаркал по одному месту, где выступа не было. Но он верил в этот выступ. Верил, что он там есть или на худой конец вот-вот появится. Только в этом месте, больше негде. А под скалой, естественно, трупы на разных стадиях разложения многих и многих, самых разных альпинистов и геологов. Вечерами, когда темнело, мужчина брал кафку под мышку и уходил гулять по окрестностям. Временами, под настроение, я шел за ним. Следил незаметно, как мне казалось. Мужчина ходил бесцельно, иногда останавливаясь, чтобы облизать дерево, думаю, что это действие являлось попыткой достичь с природой гармонии.
Этот мужчина спускался в столовую по своему собственному графику, когда все остальные есть заканчивали. Официантки и поварихи давали ему богатые остатки, он благодарствовал и ел медленно. Он проходил сквозь этот мир, как раскаленный нож через слой мягкого сорта пластмассы, только без шипения и ядовитого запаха. Просто, легко, на раз-два-три, как сходит кожа в нынешнем месте моего обитания. Теперь каждый вечер я следовал за ним тенью. Он останавливался, лизал деревья. Я тоже стал пробовать. Приятное, надо сказать, занятие. Затягивает.
А потом Анна Павловна слегла. Заболела и умерла. Некому стало стирать белье для достойных пассажиров поезда Маньчжурия–Венесуэла в нашем общем Доме Юного Туриста. Прощались с ней всем пансионатом. Мужчина с кафкой, незаметно для всех, кроме меня, подбросил ей в гроб дорожный набор в целлофане, какие обычно дают в купейных вагонах. Знаете: ложка, вилка, нож, мыло и салфетки. Видимо, он тоже был осведомлен, введен в курс дела. Дверь в ее комнату отчего-то заколотили досками. Единственная грубо заколоченная дверь среди остальных, незаколоченных, смотрелась, прямо скажем, диковинно. Зачем это понадобилось? Может статься, это мой отец применил высокоразвитое русское обаяние на несчастном пансионатском руководстве, чтобы воплотить свой душевный каприз. Либо замешено здесь было еще что-то, чего я недопонимаю. Почти ничего не изменилось. Отец вернулся к бессмысленному существованию по схеме номер-столовая-дворик-столовая-номер-столовая-номер, но уже подкошенный. Мужчина с кафкой продолжал свои поиски и прогулки. Во время одной из них он ушел от пансионата слишком далеко, в сторону леса, не своей походкой. Я не рискнул податься за ним. Вернулся к себе. Ночью не спал. Думал о нем, а еще мне казалось, что через стены и потолки доносится ритмичное ерзанье стерильной машины “Зингер”.
Следующим днем мужчина не читал кафку во дворе пансионата. Там вообще не было ни его, ни кафки. Ни разу в течение дня не появился он и в столовой. Я пристал с расспросами к официантке, но та меня проигнорировала, будто я в любовники ей набивался (а может, именно потому, что не набивался), ушла относить грязные тарелки. После ужина я пошел по вчерашнему маршруту, но не смог заставить себя проследовать дальше того места, на котором я потерял его из виду. Ни с чем вернулся в пансионат. Поднялся на этаж выше своего и подошел к заколоченной двери. Прислонился к ней ухом. Тихо. Никаких шумов, никакого ерзанья. Прибитые доски не тронуты. Я спустился, подошел к своей комнате и под дверью обнаружил книгу. Ту самую кафку. Я поднял ее, перелистал. Положил под мышку и побежал прочь. Лизал деревья всю ночь напролет — от счастья. Значит, он все-таки знал обо мне, принял меня как ученика. Он нашел выступ и взобрался наверх. Оставил мне кафку. Как мантия с царского плеча. Утром я заглянул в номер. Отец не сказал ни слова по поводу моего ночного отсутствия. Я взял свой паспорт и пошел в милицейское отделение. Сказал там, что хотел бы сменить фамилию. Милиционер оказался тупой и пузатый, хамло какое-то. Более всего ненавижу хамов. Он назвал меня ебнутым после того, как я многократного повторил свою просьбу. Тут со мной случился самый первый аффект. Я размахнулся и дал кафкой ему по морде. И хотя удар был не слишком сильный, милиционер упал, причем крайне неудачно, ударившись виском об угол сейфа.
Я хожу вдоль стеночки и считываю пальцами надписи. Здесь написано: “Дом напротив убийств. Лает. Бегут, задрав кулаки”. Рядом другой кусок: “Меня убили. С тобой разговаривают”. Не знаю, чье это. Не знаю, что это значит. У кого ни спрошу, никто не знает, не может объяснить. Да эти надписи никому и не нужны, кроме разве что меня. А мне интересно. Интересно, почему они не зарастают микроорганизмами. Я сам недавно что-то корябал ложкой. Я писал “кафка”. Писал долго, старательно. Когда старательно что-то делаешь, это помогает отвлечься от зуда. У меня как раз тогда все дико зудело. Я процарапал глубоко, но буквально через пару часов не отыскать было надписи. Она заросла микроорганизмами, скрылась от глаз и прощупываний. А эти вот нет. С ними другая история. Сгнило письмо от отца. Не дочитал, как обычно. Я так и не прочитал кафку. Ни разу. Ее изъяли как орудие преступления. Вряд ли когда-нибудь прочитаю. Говорят, у них на складах сплошная анархия. Говорят, что тамошние крысы съедают все беспредельно. Однажды съели целиком нож модного серийного маньяка. Про него (про маньяка, а не про нож) еще фильм сняли американцы. Я убежден, что там не крысы. Крысы на такое не способны, они изучены мною подробно. Это кроты, это хищные всепоглощающие кроты поселились на складе улик. Чего уж теперь гадать о кафке. Я никогда не прочитаю, никогда не найду. Неважно. Все летит и летит снежок сквозь фанерные окна.
Яркой кометой мчится сквозь бытие поезд Маньчжурия–Венесуэла. Достойные люди сидят в вагоне-библиотеке, читают кафки, рожают детей в вагоне-роддоме, умирая, сходят с рельс прямо во время пути, молча. Никаких остановок, никаких обмороков. А в чьих-то старческих комнатах упорно работают надежные стерильные машинки “Зингер”, обеспечивая пассажиров наисвежайшим бельем.
ДЕЛА МИНУВШИХ
1.
Время гналось к полуночи. Перспектива остаться здесь до утра не улыбалась нисколечко. Силясь казаться прозрачным, я влил в себя рюмку воспламенительной жидкости. Беззаботно двинулся к выходу. Возможно, это было ошибкой. Десятки экзотических глаз тут же поддели меня рыболовными крючочками. Стараясь не замечать столь навязчивого внимания, приблизился к заветной двери. Замок оказался большим и сложным. Я замешкался, не зная, как совладать с таким монстром.
— Ну, куда же вы, куда же вы! Может быть, еще задержитесь? — заторопилась ко мне пожилая хозяйка праздника с полуоткрытой грудью и глобальной татуировкой по всему поизносившемуся телу. Ее цветастые руки оплели мою шею ядовитым плющом. Ее черный язык, преодолевая сопротивление губ и челюстей, проник мне в рот и разлился ядовитой ртутью.
Оттолкнул ее как можно деликатнее.
С размаху дала мне пощечину и громыхнула хохотом:
— Какой же вы нетактичный! Какой же вы невоспитанный!
— Мне нужно идти, — буркнул я опомнившись. Рука у нее оказалась тяжелая. В глазах потемнело, но ненадолго. — Вы обманули меня. Вы обещали, что автор той мерзкой статейки будет здесь обязательно. Не позднее одиннадцати. Сейчас далеко за. Я намерен уйти и больше никогда не вернуться в ваше логово разврата и похоти. В ваш богемский притон.
Со всех сторон подскочили редкостные уроды. Прославленные художники и поэты, журналисты, прозаики, прочие. Они смеялись бесовскими тяфканьями и теребили мою одежду. Дергали мочки моих ушей. Умоляли остаться. Посидеть еще пару часов. “Он должен прийти. Он обязательно придет в течение пары часов. Умоляем, останьтесь. Порадуйте нас историей”.
— Мне нечем порадовать вас, — извиваясь, произносил я, с опаской разглядывая острые зубы и кривые когти сей достопочтенной публики.
— Я ведь не писатель. У меня нет ярко выраженного художественного таланта. Я лишний на этом вашем празднике жизни.
Публика заревела, напряглась и налегла весом. Придавила к стене. Кто-то маленький и проворный цапнул за ногу. Моя любимая выходная лягушачьего цвета рубашка с треском порвалась в четырех местах. Я застонал и:
— Хорошо! Хорошо! Я расскажу вам историю. Скажите какую. Я расскажу вам все, что потребуется.
— Браво! Браво! — разорались интеллигенты. — Расскажите нам о вашем детстве. Что-нибудь из той области. Нам всем очень любопытно узнать, как вы сформировывались.
— Хорошо, — сказал я. — Слушайте мою историю. Это из шестого класса.
2.
Мы отстали и заблудились. Свернули куда-то не туда. Хотя. Может быть, именно ТУДА. Я и мой одноклассник Феликс, мучимый лишним весом и собственной безалаберностью. Мы бежали по парку. Поздневесенний большой школьный итоговый кросс. Заблудились. Совсем банально. Остановились отдышаться, а когда отдышались, на нас снизошло: заблудились.
— Мне тревожно, — пролепетал Феликс.
Он всегда был трусоват. Но зато по математике равных в классе ему не было. В этом заключался главный Феликсов талант. Единственный. Мы сидели за одной партой долгое время. Потом я отсел.
— Мне тревожно, — снова пролепетал Феликс.
Я сказал ему что-то успокоительное. На Феликса не подействовало. Это было видно по его взгляду, это было слышно по его шумному, неровному дыханию ртом. Испуганный Феликс покачивался. От нервов. Самое скверное, что страх Феликса, как это бывает, передался мне. Не в столь ожесточенных формах, однако ж. Обстановка была и вправду пугающая. Годами заброшенный парк, отстроенный когда-то на один из юбилеев Ленина, развернувшийся на окраине города. Дичающий, возвращающийся к природе. Кругом сплошная зелень. Словно хищные джунгли загнали нас в зеленый уголок. Это ж надо было выдумать, отправить школьников одних бежать кросс по парку, где так легко заблудиться. По слухам, по легендам, в этом парке исчезали люди. Проклятым местом прозвали его местные сатанисты. Старшеклассники рассказывали, что одна девочка из соседней школы навсегда потерялась здесь во время кросса. С тех пор ребят из той школы не заставляли бегать поздневесенние итоговые кроссы в этом злополучном месте. В нашей школе к тому времени еще никто не пропадал. Мы и зимой сюда ходили. На лыжах. Наш директор, Семен Геннадьевич, придерживался научного атеизма. Он у нас был большой оригинал.
— Надо двигаться вон туда, — указал я наугад.
Феликс безропотно подчинился.
Вскоре мы оказались в еще более пугающем месте. Пронзительная поляна с сочной молоденькой травкой. И холмик посередине. И грубый деревянный крест, произрастающий из середины холмика. Я подумал, что это могила, а Феликс мгновенно вербализовал мою мысль.
— Это могила, — прошептал Феликс, чуть ли не всхлипывая. — Нам надо отсюда выбраться. Срочно. Срочно выбраться.
Я глянул на его бесформенную трясущуюся фигуру и мгновенно очистился от всякого страха. Напротив, мне стало забавно.
— Могила и могила. Да мало ли чья. Может, лесник умер. Вот его и похоронили.
Феликс выпучил глаза и побледневшими губами:
— Да какой лесник? Мы же в парке.
— Почему бы и нет, — продолжал я.— Почему бы и нет. Раньше здесь был лес, а в лесу жил лесник. А потом лесник умер. А после его смерти лес переделали в парк. И назвали все это дело парком имени Ленина.
— А может, там девочка похоронена, — предположил Феликс.
— Может, и девочка.
— Та, пропавшая…
— Может, и пропавшая.
— А вдруг ее лесник топором екнул?
— Какая тебе разница! — вскипел я. — Ну, екнул и екнул. Тебе-то какое дело. К тому же не мог он ее екнуть. Он же умер. Семен Геннадьевич тебя бы на смех пустил. У такого директора учишься, а во всякую паранормальную чушню веришь.
— Да не верю я, — пытался оправдываться Феликс. — Это я так. Рассуждаю.
— Нам надо идти туда, — махнул рукой, куда махалось, и Феликс послушно повелся.
Следующее место оказалось зловещим сверх всякого. Более зловещим, чем все виденные нами места до этого. Двухэтажный деревянный домик, посеревший от времени и, судя по многослойности отшелушивающейся краски, проторчавший здесь не менее века. Как ни поразительно, окна были целы. За окнами зияли чернота и неизвестность. Окна были похожи на открытые пасти, закрытые стеклами. Не совсем ясно, как за столь долгое время существования домика хулиганы так до него и не добрались. Чуть позднее мы обошли домик вокруг и не обнаружили ни одной надписи, ни маркером, ни баллоном. Но это было позднее.
— Куда ты завел нас?! Куда ты нас завел, я тебя спрашиваю? — вцепился рассерженной хваткой пухлых клешней Феликс в мою ветровку.
Я с неприязнью и трудом освободился от его рук.
— Не смей меня трогать! — прикрикнул я. — Больше никогда не смей меня трогать!
Феликс заревел подобно деревенской бабе.
— Извини, — сказал я. — Не знаю, где мы сейчас находимся. Я никогда не бывал в этом месте. Я никогда не слышал о нем. Кажется, темнеет. Давай постучимся, может, здесь живут хорошие люди, и они помогут нам найти дорогу обратно.
— Темнеет, — с опаской проговорил Феликс. — Почему потемнело так быстро? Сейчас должно быть не позднее четырех. Сейчас не может темнеть. У тебя есть часы? — Часов у меня не было. — Ты думаешь, что эти люди добрые? А вдруг они окажутся злыми. А вдруг они убьют нас?
— У нас нет выбора. Я считаю, что у нас нет выбора.
Феликс остался стоять у крыльца. Я постучал, но никто не открыл. Тогда-то мы и обошли дом и не обнаружили ни одной надписи. Я опять постучал. Безответно. Легонько надавил на дверь, и она поддалась. Мне страсть, как захотелось проникнуть в дом, но Феликс, присутствовавший рядом, слезно меня отговорил. Совсем стемнело. Я предложил Феликсу зайти и остаться там на ночь. Дом выглядел вполне заброшенным. Само собой, он завозражал. Потребовалось немало изощренных доводов, чтобы убедить его пойти на это. Мы вошли. Я посветил зажигалкой и вскоре отыскал керосинку. Мы не стали особо осматриваться в недрах этого таинственного строения. Решили дождаться утра. На этот раз я позволил Феликсу уговорить себя. Из-за страшной усталости, нежданно навалившейся на мое окончательно не сформировавшееся тело. Будто целый месяц был перенасыщен большими итоговыми кроссами. Легли мы на раскладушках. Штук девять этих незаменимых на даче вещиц висели на стенах, заменяя собой картины. Или портретные фотографии. Или головы поверженных зверей. Или что еще бывает в таких домах. Кстати, а почему раскладушек в этом доме так много? Усталость меня одолела.
Очнулся я в больнице. Меня подобрали у не работающей от старости карусели, изможденного, на грани гибели. И то спустя полтора месяца после нашего с Феликсом исчезновения. Между прочим, этого бедолагу так и не нашли. Уже потом, когда повзрослел, я несколько раз отправлялся в парк на поиски дома или хотя бы могилы. Я хотел пролить свет на это происшествие. Но ничего не нашел. Я так ничего и не нашел.
3.
Я рассказал историю и заплакал. Татуированная хозяйка прижала меня к груди и затянула колыбельную.
— Не надо! Не надо мне ваших колыбельных! — вопил я, вырываясь. — Я хочу домой. Мне страшно здесь находиться.
Выбраться не получилось. Она сдавила меня женственностью, и я потерял сознание.
4.
— Проснись. Проснись же, мальчик, — настойчиво повторяла девочка, толкая меня в плечо.
Я открыл глаза и увидел Феликса.
Феликса, который был в женском обличье. У него были тонкие черты лица, чуть выпирающая грудь и девичий голос.
— Феликс? — спросил я.
— Нет, не Феликс, — ответила девочка. — Я та, которая потерялась в парке и про которую вы беседовали со своим другом.
Я ужаснулся. Комната, где я находился. Раскладушка, на которой я лежал. Раскладушки, висящие на стенах, заменяющие картины или что там еще. Это был тот самый дом.
— А где же Феликс? — спросил я девочку.
— Феликса больше нет, — сказала девочка. — Я теперь вместо Феликса. Но вы можете спасти меня и тем самым искупить свою вину перед вашим другом.
— А где же богема? — спросил я взволнованно. — Она имеет к этому отношение?
— Нет, богема тут ни при чем, — ответила девочка. — Богема осталась в будущем. А вы сейчас в прошлом, хотя взрослый.
— В газете напечатали интервью со мной, — не понимая, за каким фигом, стал объяснять девочке ситуацию с богемой. — Интервью, которого я не давал. Жутко похабное интервью. Непонятно, какова была цель этого поступка. Я ведь не важная птица, а простой кондуктор.
— Вы не похожи на кондуктора, — сказала девочка. — Вы добрый и честный.
— Я простой кондуктор, — продолжал я. — А они про меня такое понаписали. Я захотел пообщаться с автором, и в редакции мне дали адрес. Я приехал, а там праздник. А там эта, татуированная.
— Вы могли бы и не объяснять, — сказала девочка. — Нам нужно торопиться. Лесник скоро вернется, и тогда нам несдобровать.
— Лесник? — спросил я.
— Поздно, — сказала девочка.
В дверях появился директор нашей школы, Семен Геннадьевич.
— Семен Геннадьевич! — воскликнул я.
— Лесник, — сказала девочка.
Семен Геннадьевич помчался на нас и саперской лопатой оттяпал девочке голову. Голова укатилась. Горячая красная окропила мне щеки.
— Семен Геннадьевич! — воскликнул я. — Что же вы наделали!
— Я спас вас, юноша, — ответил директор. — Подождите меня в жилище. Я вернусь и там пообщаемся.
Он взял голову за волосы, а тело за ногу и поволок все это добро из дома. Я подскочил к дверям и проводил взглядом его фигуру. Его и ту, другую фигуру, неравномерно разделенную им надвое.
Вернувшись, Семен Геннадьевич объяснил, что это была вовсе не пропавшая девочка, невыразимо похожая на Феликса, а страшный демон парка имени Ленина, вселившийся в его телесную оболочку. И не подоспей он вовремя, остались бы от меня рожки да ножки.
— Но это все не важно, — сказал Семен Геннадьевич, — потому что все это понарошку. Это ваш сон, навеянный болезненными воспоминаниями. Не более. А сейчас вы пробудитесь от запаха нашатыря, а вокруг вас будет богема, не передать, какая страшная.
5.
Я пробудился, и все было в точности.
6.
— А вот и автор, — сказали окружившие меня страшной толпой гении. — Вот тот, ради которого ваши мучения не напрасны.
Из толпы вышел скрюченный желтый человечек с грязной бороденкой из мышиных хвостиков.
— Это я, — представился человечек. — Я тот, к которому обращены ваши претензии. Приятно познакомиться. Кстати, это я цапнул вас за ногу. Я все это время был среди гостей. Прошу простить нам эту неумную шутку. Но рассказ мне ваш понравился. Захватывающий. Трагичный. Тут среди нас есть известный режиссер Каскадов. Вы наверняка знаете его по знаменитым фильмам про Бога. Так он вообще возжелал снять фильм про приключения вашего детства. Только одного я не пойму. Какие у вас ко мне претензии? Вам что, статья не понравилась?
— Нет, — малость смутился я. — Статья замечательная. Очень похабная. Вполне в духе времени. Но ведь все это неправда. Это ведь не про меня. Я же не давал вам такого интервью. Не делал таких откровенных признаний.
— Все очень просто, молодой человек, — сказал человечек. — Все потому, что статья не про вас. Мы взяли это интервью у вашего полного тезки. Имя, отчество, фамилия — все идентично.
— Но фотография! — подпрыгнул я. — Как же фотография? Там же я, на этой фотографии. Вы ведь не будете отрицать, что там это я!
— Боюсь, что буду, молодой человек. Дело в том, что ваш тезка похож на вас в точности, вплоть до маленьких незаметных шрамиков. А работает он у нас в газете. Вернее, даже не работает. Он нашей газетой владеет. Он потомственный буржуа и интеллектуал. Такое вот недоразумение.
— Да ерунда все это! Не бывает такого. Быть не может.
Внезапно от толпы отделился мой тезка. Полностью похожий на меня. Вплоть до маленьких незаметных шрамиков.
— Добрый вечер, — сказал тезка моим голосом.
— Вечер добрый, — сказал я тезкиным голосом.
МУРАВЬИНАЯ ГОЛОВА
Проснулся ближе к вечеру. От чувства неполноценности. Один. Внимательно осмотрел квартиру. Куда-то делись подруга и кошка. На кухне нашел записку рукой подруги:
“Уехала. Куда, не скажу. Кошку взяла с собой. Не ищи. Не найдешь. Только нервы и время потратишь. Мы больше не твои. Мы твоими никогда не были”.
Какие резкие повороты. Какие чудны2е бывают девушки. Мы познакомились вчера вечером, а сегодня она крадет мою кошку и сматывается в неизвестном направлении. “Мы твоими никогда не были”… Что это значит? Я в своей кошке души не чаял. Взял ее с улицы, пригрел, блох вычесал. А теперь кто-то пишет: “Мы твоими никогда не были”. Как можно? Я достал из холодильника пиво.
…………………………………………………………………………………….
Гуляя по лесу, я потерял сознание. За грибами поехал. За ягодами. Думал, соберу урожай лесных подарков, позову немногочисленных друзей и праздник устрою. Ягодно-грибной день. Думал, забуду любимую кошку. Нагнулся, чтобы сорвать грибок, и потерял сознание. Крепкий гриб, белый, выдающийся. Украшение поросшей елками местности. Нагнулся, и потемнело. Как-то тепло стало в голове, приятно. Мне приснилось, что я сорвал тот грибок. Вернулся домой и устроил праздник. Пригласил друзей. Мы алкогольничали, как в старые добрые. А утром я проснулся совершенно один. Вещей в комнате не было. То есть вообще. Только записка приклеена плевком на дверь. Хоть двери оставили, подлые люди.
Кто-то меня укусил. Я проснулся в жутковатой пещере. На этот раз я проснулся по-настоящему. Тысячи мелких ниточек не давали пошевелиться. Вдобавок хотелось писать и пить. Какой-то Свифт, какие-то гулливерские злоключения. Несносная ситуация. Я зарычал недовольно. Что за лилипуты тут хозяйничают? И где они? Мне тут неудобно, меня тут кусают.
Они явились с вежливым опозданием. Правда, не лилипуты, а муравьи, но разница, между нами, не особая. Черной тучей взобрались на грудь. Засуетились. Образовали голову, размером с нормальную, человеческую. Голова стояла на неком подобии шеи, соответственно, тоже из муравьев. У головы были уши, рот и глазные впадины. Голова вышла аристократическая.
— Прошу прощения за причиненные неудобства, — сказала голова.
— Извините, а вы кто будете? — спросил у головы вежливо.
— Муравьиная Голова, — представилась голова.
— А что вы собираетесь со мной делать?
— Мы с вами поговорить хотим, — сказала голова, затем прибавила: — Для начала.
— Поговорить — это хорошо. Это я никогда не против. Но почему я связан? К чему это негуманное обращение? О чем вы собираетесь со мной говорить?
— Нет, — сказала голова. — По правде, мы не хотим с вами разговаривать.
— А чего же тогда вы хотите?
— Мы хотим вас съесть, — сказала голова. Сказала открыто, глаза в глаза.
Я прокрутил эту фразу трижды, прежде чем смысл дошел до меня. Я прокрутил фразу еще два раза, чтобы убедиться, что все понял точно.
— Нет, ну послушайте, зачем вам это… Это же не дело — меня есть, — завозражал я.
— Ничем помочь не можем, — строго ответствовала голова.
— Но как же это… Рано еще…
— Прекратите!— сказала голова. — Помирать все равно придется, а так вы спасете от верной голодной гибели наш муравейник. Волшебный и древний. Единственный в своем роде.
— Понимаю, — сказал я. — Назвался груздем — полезай в кузов. Намылился за грибами-ягодами в лес — готовься умереть по закону джунглей. Я все понимаю. Но все равно тоскливо как-то… Жизнь ко мне, стерва, не справедлива.
— Почему так? — спросила голова.
— И не спрашивайте! Все куда-то уехало, выскользнуло из моих рук да в прорубь… Позавчера, к примеру, с девушкой познакомился, а она у меня кошку украла.
— Да, печально, — посочувствовала голова. — Но делать нечего. Придется вас съесть. Желание последнее будет?
— Мне бы кошку повидать…
— Ладно, — улыбнулась голова, — получай свою кошку.
Откуда-то появилась кошка. “Мурк, мурк”, — сказала кошка. Помнит еще хозяина, благодарная.
— Ну все, закончилось свидание, — объявила Муравьиная Голова, и кошка исчезла.
— Эх… — выдохнул я. — А теперь вы меня есть будете?
— Я еще подумаю, — ответила голова. — Симпатичны вы мне, мужчина, хотя неприятны в каком-то смысле. Вот скажите: а жены у вас нет случайно?
— Нет у меня жены, — сказал я тлеющим голосом. — Кто ж за меня пойдет? За юродивого… Кошка была, нежно любящая, да и ту украли, подонки.
— А квартира у вас, случайно, не коммунальная?
— Нет, не коммунальная. Однокомнатная. В меру опрятная. А к чему это вы клоните? Уж не хотите ли завладеть моей жилплощадью? Нет, я, конечно, не против на вас ее переписать, но мне непонятно, как вы собираетесь это провернуть, обойдя все юридические нормативы. У вас ведь даже паспорта нет, я уверен. Или вы хотите переписать на какого-то своего знакомого, потом продать и поделить деньги? Лучше уж тогда сдавайте. Станьте рантье, мой совет. Хоть какая-то польза от меня будет. Посмертно…
— Ну, и мямля же вы! — возмутилась голова. — Вы что думаете, только у вас все скверно? Вы думаете, мне не одиноко в этой пещере? Да, конечно, я существо множественное, но от моей множественности мне, может быть, в сотни раз тоскливее, чем какому-то человеку. Неудачнику и просто больному,— сказала голова и затарахтела в рыданиях, как антикварный советский трактор.
Мне сделалось конфузно. Вдруг всплыла идея:
— Ну, что вы, что вы… Не переживайте так. Перебирайтесь ко мне. Вместо кошки. Вдвоем веселее будет. Я вас кормить стану. Исправно.
— А вы это серьезно? — спросила голова поутихнув. — Вы правда согласны со мной сожительствовать? Приютить меня и обогреть? Утешить мои безутешные души? Защитить меня от жестокостей мира?
— Конечно. Я настроен серьезно. Серьезнее некуда настроен я. А если обману — сожрите меня без разговоров. Не сойти мне с этого места. Но я не обману. Честно.
Муравьиная Голова перегрызла тугие путы и вывела меня из пещеры. Естественно, я не мог ехать домой в открытом сопровождении скопища насекомых. Многих из них могли потоптать невнимательные граждане в общественном транспорте. Пришлось долго упрашивать Муравьиную Голову влезть в ведро, освобожденное от кроткого результата моего несколькочасового хождения по лесу. Голова капризничала. Ей казалось, что я стесняюсь появиться в ее обществе на людях. Про себя отметил, что голова эта женского пола. Наконец урезонилась. Еле вместилась, ведь, кроме “руководства”, образовывавшего собой голову, в муравейнике присутствовало изрядное число “рядовых”. Строителей там, военных и прочих.
Сверху я накрыл ведро марлей.
В электричке попутчики-собиратели поглядывали на тяжелое ведерко с завистью: в силу углубления экологического кризиса или каких других закономерностей грибов и ягод в этой зоне с каждым годом становилось все меньше. В этом году их было уж совсем мало. Какой-то усатый грибник с пивным брюхом и дряблой лицевой кожей спросил, что у меня в ведерке, скрытом от глаз посторонних двойным слоем марли. Я сказал, что грибы. “А какие? — занудствовал приставучий грибник, словно не веря чужому счастью. — Белые, лисички? Какие грибы собрали-то? Показали бы хоть. Интересно”. — “Интересно ему! Лучше бы философией интересовался! Поганки у меня там!” — выдал я, отвернулся к окну и больше не поворачивался. Грибник тоже отвернулся и по ходу затаил на меня недоброе. Уже в Ленинграде, покупая пиво в привокзальном ларьке, я краешком зрения усмотрел, как дряблолицый нашептывает что-то менту и указывает на меня щетинистым подбородком. Запихнув бутылку в бездонный брючный карман, я удалился от этих ребят в темпе вальса. На улице мент все-таки нагнал меня и предложил отойти, где поменьше народа. Мы свернули в какой-то совершенно позорный зассанный дворик.
— Что, природные наркотики перевозим? — спросила мясистая милиционерская морда, кивнув на ведро. — Крупная, однако ж, партия мультяшных поганочек. Вижу, ты специалист в таких делах. Места знаешь. Мы тут недавно с мужиками ездили, пошаманить хотели, чистый мизер нашли. Туго стало с экологией, даже такое добро не растет, переводится. Делиться надо, специалист.
— Нет, — говорю я. — С чего вы взяли такую бредятину?
— А ты не груби, с…, — ответили мне сурово. — Заплати налог натурой или баблом, а не то знаешь, что сделаю.
Что собирается вытворить охранник правопорядка, я не знал, но думалось мне что-то членовредительское.
— Да не наркотики у меня там… И денег нет совершенно… Поймите, жизнь ко мне, стерва, не справедлива. На последние гроши до получки пиво купил. Хотите, вам его презентую? — я достал из бездонного брючного прохладный сосуд и протянул милиционеру. Он принял подарок, посмотрел на него критически, сказал, что не пьет такую бодягу, и разбил бутылку об мою голову. Что было потом, я не знаю. Когда очнулся, увидел дикое. Как туча муравьев дожирает калорийную ментовскую голову, открывая ровный, сияющий белизной череп. Хоть бери и выставляй в анатомическом музее. Или пользуй для спиритических сеансов.
Дома я не находил места. Зашторил окна, забаррикадировал дверь, отключил телефон. Муравьиная Голова, напротив, была сыта и чувствовала себя превосходно. Она мне так и сказала: “Не понимаю, Глебов, чего ты волнуешься. Я, например, сыта и чувствую себя превосходно”. Я не мог ни в чем ее упрекнуть. Она защищала мое здоровье и свое существование. Я был благодарен голове. Ментов все равно развелось слишком много. А я чуткий и своеобразный. Я гораздо лучше мента. Наверное. Этот вопрос меня взволновал. Я даже почувствовал в нем некий привкус достоевщины. Днем позже я спросил: “Слушай, голова, правда ведь я лучше мента?” Голова с энтузиазмом зкивала — рот у нее был полон кошачьего корма.
Вопреки моим стойким страхам, никто за нами не пришел. Я расслабился. Открыл окна, сходил за пивом, подключил телефон. Последнего можно было не делать. Все равно мне почти никогда не звонят. В любом случае экономить уже нет смысла. Муравьиная Голова — волшебная и умеет колдовать из рекламных газет доллары. Мы теперь как Америка: как понадобятся деньги, так сразу печатаем. Очень выгодно иметь в хозяйстве муравьиную голову, но не это, понятно дело, главное.
Зажили мы дружно, душа в душу. Читаем книжки, устраиваем попойки. Муравьиная Голова, как выяснилось, не дура выпить. А как напьется, горланит заунывные песенки на древнем муравьином. На слезу пробивает только так. Сидим тогда и плачем. Как аутисты. А женщин в дом я больше не привожу. Мало ли чего… Повторной пропажи сердечного друга сердце мое не выдержит. С ума сойду от горя. Повешусь. Или что хуже сделаю.