Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2008
Валерий Дмитриевич Соловей родился в 1960 году. Доктор исторических наук, эксперт Горбачев-фонда, автор многих публикаций о социальных проблемах российской истории.
Революция русской этничности
Долгое время национальная проблематика казалась племенной архаикой, отступающей перед натиском прогресса с его акцентом на современных социальных формах и приоритете прав индивида (личности) по отношению к любым человеческим общностям. Поэтому бурный ренессанс этнического фактора в мировой политике в 70-е годы XX века поначалу казался интеллектуальным и идеологическим недоразумением, социальной и антропологической контрреволюцией. Однако национальной экзальтацией оказались охвачены не только народы третьего мира, но и социально и экономически преуспевавшие европейские нации. Если подъем национализма на Юге и Востоке еще можно было объяснить отсталостью народов, отсутствием у них укорененных и развитых институтов Современности, то это объяснение не подходило для шотландцев и уэльсцев, каталонцев и фламандцев. По отношению к ним западные интеллектуалы предпочитали использовать осторожный и даже позитивный термин “национальное возрождение”. После того же, как в антикоммунистических европейских революциях рубежа 80–90-х годов прошлого века национализм соединился с демократическим порывом и радикальной социоэкономической трансформацией капиталистического образца, триумфальное возвращение этничности стало безусловным и фундаментальным фактом современной политики.
Существует изрядное количество концептуальных моделей — от претендующих на универсализм до локальных, пытающихся объяснить причины и характер возрастающего значения этничности в современном мире. Нет смысла заниматься их каталогизацией и критическим разбором, лучше, приняв небывалый подъем этничности как данность, присмотреться с этой наблюдательной позиции к происходящему в современной России.
Долгое время казалось, что ее самый многочисленный народ — русские — не подпал под обаяние идеологии “национального возрождения”, остававшейся исключительным достоянием татар и башкир, якутов и народов Северного Кавказа. Та громкая скандальная реклама, которую получали некоторые русские националистические организации, никак не соответствовала их реальному политическому весу и влиянию в российском обществе. Оно оказалось глухо к идеологическому призыву русских националистов и по большому счету вообще было индифферентно к этнической проблематике. Если бы дело обстояло иначе, наше развитие в последние два десятка лет вряд ли носило бы столь мирный характер. Если бы русские по своему умонастроению хоть отдаленно напоминали сербов, то распад Советского Союза действительно стал бы кровавой трагедией мирового масштаба.
Однако в последнее время, точнее, с конца 1990-х годов, русское настроение стало медленно, но неуклонно меняться. Хотя русские в массе своей не стали националистами, сейчас они несравненно более чувствительны к этнической проблематике, чем на исходе существования СССР и в начальной фазе современного российского государства. Эта тенденция набирает силу, все более заметно влияет на политику и имеет шансы (но не предопределение!) стать ключевым фактором нашего развития. В зависимости от культурно-идеологических симпатий/антипатий ее называют “русским патриотизмом и государственничеством”, “русским национальным возрождением”, “племенной архаикой”, “шовинизмом”, “ползучим фашизмом” и т. д.
Для корректности — научной и культурной — я назову этот процесс этнизацией русского сознания, понимая под этим такую перемену взгляда на мир, когда он начинает рассматриваться преимущественно с этнической точки зрения. Это довольно близко к пониманию национализма в знаменитом трактате Бенедикта Андерсона “Воображенные сообщества”. Андерсон видел в национализме нечто значительно большее, чем тривиальную политическую идеологию, он трактовал его как культурную систему — специфический взгляд на мир и соответственно способ действия в нем.
Утверждение о кардинальной трансформации русского взгляда на мир, то есть, говоря без обиняков, о революции русского сознания, слишком сильное и важное, чтобы оставлять его непроясненным и недоказанным.
Начать следует с анализа современной русской ксенофобии — явления, чья природа не вполне понята и значение которого в должной мере не оценено. Вообще термином “ксенофобия” описывается спектр негативных реакций, испытываемых в отношении “других”. Поскольку же в современной России главным объектом этих реакций оказываются группы, выделяемые по этническому, а не по социальному, политическому или культурному признакам, то корректнее пользоваться термином “этнофобия”.
Ее масштабы в России не могут не впечатлить: по данным социологии, различным формам этнофобии — от сравнительно “мягких” до “жестких” — подвержено около половины населения страны. Но еще больше впечатляет динамика этнофобии: в 1989 году ее уровень в России был ниже, чем где бы то ни было в СССР, и не превышал 5–10 %; до середины 1990-х годов уровень ксенофобии в России был значительно ниже, чем где бы то ни было в Европе.
Впрочем, даже мощная динамика не превратила Россию в самую расистскую страну Европы или, бери выше, всего мира, как спешат объявить некоторые наблюдатели. В этом отношении мы всего лишь догоняем, но еще не догнали “политкорректную” и “толерантную” Европу. По данным общеевропейских исследований, в 1997 году одна треть европейцев признала себя “безусловно расистами” и “скорее расистами”, еще одна треть — “немного расистами” и лишь оставшаяся треть заявила о своем безусловном неприятии расизма. А с того времени настроения европейцев изменились не в сторону большей терпимости по отношению к чужой “расе”, а в прямо противоположном направлении.
Не характерна для России и практически повальная исламофобия, охватывающая в таких странах, как Франция и Германия, почти 90 % населения. В России исламофобия меньше в разы, несмотря на многолетнюю чеченскую войну и прогрессирующее обострение ситуации на Северном Кавказе.
Другое дело, что наша публичная риторика и язык отечественных СМИ не столь стерильны, как европейские, да и в быту мы привыкли выражать свои чувства более эмоционально и открыто. Так что впечатление чуть ли не тотальной захваченности общественного мнения этнофобией парадоксально оказывается оборотной стороной культурной свободы, присущей современной России.
Приведенное сопоставление служит вовсе не тому, чтобы “перевести стрелки” с России на Запад и показать, что там дела с ксенофобией, невзирая на почти тоталитарное давление “политкорректности” и “мультикультурализма”, обстоят ничуть не лучше, а, возможно, даже хуже, чем у нас. Глубинный исток ксенофобии (и этнофобии как составной ее части) — разделение людей на “мы” и “они”, на “своих” и “других” (с модусами “чужой”, “враг” и т. д.) — коренится даже не в культурной и социальной архаике, а в биологии. Это генетически наследуемая матрица, архетип в аутентичном юнговском понимании.
Хотя для выделения и осознания группового “мы” — неважно, идет ли речь о принадлежности к социальной, политической или биологической группе — абсолютно необходимо наличие “другого” — группы с аналогичными свойствами, “другой” вовсе не обязательно “враг”. Модусами “чужого” и “врага”, что, собственно, и есть ксенофобия, “другой” наделяется в результате конкретных причин и обстоятельств. Иначе говоря, мы обречены жить рядом с “другими”, но не обречены рассматривать их как “врагов”. Что, кстати, подтверждается низким уровнем этнофобии в России рубежа 1980-х и 1990-х годов. В то время русские проводили отличия между собой и “кавказцами” не менее четко, чем сейчас, однако в большинстве своем не рассматривали их как враждебных чужаков.
Изучение психологического механизма ксенофобии приводит к нетривиальным выводам. Агрессивное, неприязненное отношение к другим выражает не силу, а слабость тех, кто питает это чувство. Этнофобия — оборотная сторона ощущения угрозы собственной этнической группе, при этом не имеет значения, реальна эта угроза или нет. Согласно известной социологической “теореме Томаса”, “если люди определяют ситуации как реальные, то они реальны по своим последствиям”. Ощущение угрозы этническому телу, национальному бытию включает механизм выживания этнической группы, в том числе такую его составляющую, как этнофобия.
Парадоксально, но лучшим лекарством от этнофобии оказывается не насаждение пресловутой толерантности, а умеренный национализм — национальная гордость, высокая оценка собственной группы и убежденность в ее уникальности. В то время как просвещение и толерантность никогда и нигде еще не снижали уровень расовой и этнической нетерпимости, а лишь загоняли проблему вглубь.
Так вот, существует прямая связь между динамикой русской этнофобии и тем, что я называю этнизацией русского сознания. Ведь возникновение, развитие и смещение этнических фобий свидетельствуют об изменении сознания общества в целом, а не только сознания его “отсталых” и “непросвещенных” групп.
Русская ксенофобия относительно равномерно распределена по всем слоям отечественного общества. Классический социологический портрет ксенофоба — пожилой и малообразованный житель малых и средних городов или села — относится к рубежу 1980-х и 1990-х годов. В настоящее время этнофобия радикально расширила свою базу, существенно помолодела и захватила элитные слои. Два последних пункта радикально отличают ее от европейской ксенофобии.
Наша молодежь в целом демонстрирует очень высокий уровень этнофобии, причем в лидерах этнического негативизма оказалась наиболее образованная ее часть — студенчество. И это означает, что за последние пятнадцать лет этнофобия стала неотъемлемым и важным элементом бытовой и политической социализации.
Более того, в России хорошее образование и приличный социальный статус оказываются не столько прививкой от этнофобии, сколько ее стимулом. Социальная и статусно-позиционная элита — управленцы и директорский корпус, второй эшелон постсоветской номенклатуры, интеллигенция советского извода — характеризуется крайней устойчивостью этнофобии и наиболее высокими ее показателями. Самая мощная динамика этнофобии наблюдалась именно среди людей с высшим образованием: за семь лет наблюдений ВЦИОМ доля негативных оценок этнических меньшинств в этой группе увеличилась почти вдвое, вплотную приблизившись к 70 %. Только предприниматели демонстрируют несколько меньший уровень недоброжелательства к иноэтническим мигрантам, хотя и в этой группе он превышает 50 %.
Можно, конечно, разражаться морализаторскими инвективами в адрес “советской интеллигенции”, променявшей окуджавовское “возьмемся за руки, друзья” на угрюмое “Россия для русских” или интерпретировать эту ценностно-культурную трансформацию посредством банализирующих психоаналитических схем а-ля “дедушка Фрейд”: комплекс неполноценности, проецирующийся в неприятие успешных чужаков. Но ведь речь идет о настроениях людей, для значительной части которых рефлексия и принятие управленческих решений составляют суть профессии. Стало быть, ими движут не только предрассудки, но и рациональное понимание ситуации, их эмоции хотя бы частично отрефлексированы.
Этнофобия иррелевантна и политической позиции. Она достаточно равномерно распределена среди политического спектра, возможно, за исключением КПРФ, для сторонников которой характерен инерционный советский интернационализм. Самый высокий уровень национальной нетерпимости зафиксирован не среди русских националистов, а среди симпатизантов либерального Союза правых сил; номинально националистический лозунг “Россия для русских” получил наиболее высокую поддержку опять же среди сторонников радикальных рыночных реформ.
Удивляться этому не стоит: этнофобия и национализм вполне совместимы с ценностями демократии и рынка. Национализм и демократию можно разделить лишь теоретически, в то время как на практике они амальгамируют. Более того, не только нацие- и государствостроительство, но и демократические преобразования вряд ли могут осуществляться в иных формах, кроме националистических.
Итак, системный и воспроизводящийся характер этнофобии в России, ее социальная и ментальная глубина, хотя бы частичная отрефлексированность означают, что мы имеем дело с чем-то несравненно большим, чем просто спектр негативных реакций в отношении этнически чужих, что речь идет о глубоком и качественном сдвиге отечественного сознания — массового и элитарного.
Что это за сдвиг, куда он направлен и чем вызван? Логика подсказывает: если массовые и элитарные ксенофобские реакции в России фокусируются в первую очередь на этнических (а не социальных, политических или культурных) группах, если ксенофобия симптоматизирует сдвиг всего ценностно-культурного поля общественного сознания, то, скорее всего, это поле сдвигается в сторону значительного повышения роли этничности. Конкретнее, в общей структуре русской идентичности растет удельный вес этнической идентичности, возможно (хотя совсем не обязательно), за счет снижения влияния и ослабления интенсивности других “больших” идентичностей. В таком случае этнофобия не только сигнализирует о качественном изменении поля общественного сознания в России, но и указывает направление этого изменения — этнизацию русскости, о которой говорилось выше.
Для лучшего понимания характера происходящего сдвига следует рассмотреть структуру и динамику современной русской идентичности.
Здесь сразу же бросается в глаза, что русские перестали быть имперским (общесоюзным) народом не только в политико-правовых категориях, но, главное, в ментальном плане. В сущности, 25 декабря 1991 года было лишь формальной датой гибели советской державы, в умах она почила в бозе гораздо раньше. В противном случае в стране нашлись бы люди и институты, готовые проливать кровь — чужую и свою — ради ее сохранения как высшей ценности. Внешняя оболочка мессианского государства разрушилась после и вследствие того, как в массовом сознании умерли его идея и ценность.
Это медленное умирание произошло уже в советскую эпоху, а последнее десятилетие русская традиция развивалась в отчетливо внеимперском русле, что подтверждается драматическим ослаблением фантомной советской идентичности и неуклонно продолжающимся снижением рейтинга идеи восстановления СССР. Число ее сторонников не превышает 20 % населения (по другим данным, меньше в два-три раза), это преимущественно люди (пред)пенсионного возраста, законопослушные, сторонники коммунистов, которые по своим качественным характеристикам не способны составить силу политического реванша даже в самом богатом воображении. Декларативность и несбыточность идеи “воссоздания СССР” понятна даже самим ее носителям. Между тем прошедшее политическую социализацию в посткоммунистической России молодое поколение в подавляющем большинстве идентифицирует себя со страной в ее нынешних границах.
Этот взгляд становится преобладающим среди русских, нередко сочетаясь с идеей “большой России”, то есть сближения и, возможно, объединения трех восточнославянских государств — России, Украины, Белоруссии. Идея славянского союза (тройственного или российско-белорусского) еще держится, но при этом большинство российских респондентов отчетливо предпочитает союз суверенных государств формированию объединенного государства. В отношении постсоветского пространства лейтмотивом становится формула: “да” сотрудничеству и интеграции, “нет” — объединению в общее государство.
Не находит поддержки и ирредентистская идея объединения всех русских людей и земель в едином государстве. Путь “железа и крови” чужд русским, принявшим статус-кво — отождествление крайне сомнительных и ущербных административных границ РСФСР с государственными границами России. Даже осознавая проблемы русских меньшинств в ближнем зарубежье как часть проблем собственно России, “материковые” русские в подавляющем большинстве не склонны выходить за пределы демонстрации моральной солидарности с компатриотами.
Русская идентичность потеряла имперско-союзный характер, утратила мессианское и вообще трансцендентное измерение. Идея особого предназначения русских в эсхатологической перспективе — красная нить русской интеллектуальной и культурной истории — деградировала и не способна более вызывать напряжение, сохраняя значение лишь как ядро исторической идентичности.
Последней мессианской нацией иудео-христианского мира остаются Соединенные Штаты Америки, где мессианизм носит актуальный и массовый характер. Американцы гордятся своей демократией и считают своей миссией ее распространение в глобальных масштабах. Так что экспансионистская внешнеполитическая стратегия Белого дома основательно укоренена в массовых низовых настроениях.
В современной же России не удается выявить трансцендентно мотивированные системы идей и надличностные ценности, обладающие массовым мобилизующим потенциалом. “Большие” идеи и целостные идеологические системы — неважно, светского и религиозного толка — имеют ничтожный социологический рейтинг: “возрождение СССР” — 7 %, “спасение Отечества” — 6 %, “православие” — 4 %, “коммунизм” — 3 %. Почти 60 % респондентов заявляют о своей неготовности к каким бы то ни было жертвам во имя какой бы то ни было “великой цели”. За исключением угрозы безопасности лично себя и своих самых близких.
Однако из необратимого (в силу необратимости эволюции сложных социальных систем) кризиса имперской и мессианской идентичности еще не следует, что в России формируется политическая, гражданская нация “россиян”. Да, растет число жителей России, идентифицирующих себя как “граждане России”, составляя, по данным разных социологических центров, от 60 до 80 %. Но что это для них значит?
Самоидентификация русских как “граждан России” означает для них прежде всего идентификацию с территорией и с государством, а не с политическим сообществом. Другими словами, называя себя “гражданином России”, человек признает, что живет в этой стране, но он вовсе не подразумевает свою принадлежность к политической нации “россиян” — общности, имеющей интегрирующие ценности, интересы и символы. Все это как раз блистательно отсутствует. На символическом уровне “россиян” объединяет лишь одно событие — Великая Отечественная война. А ведь только широко разделяемые ценности, символы и принимаемый общественный порядок могут обеспечить низовую (базовую) легитимизацию и делают государство жизнеспособным. Верхушечные договоренности, декларации властей и даже международное признание не являются достаточными для создания согражданства, то есть государства-нации.
В современной России подавляющее большинство тех, кто называет себя “россиянами” и “гражданами России”, не ощущает причастности к государству и близости со своими компатриотами. Они “граждане” лишь формально, но не вовлечены в дела страны, их гражданское чувство не интернализовано. В отличие от американца русский не прольет и слезинки при виде поднимающегося государственного флага и исполнении
национального гимна. Не говорю уже о том, чтобы сделать хоть что-то для страны, тем самым воочию проявив свою гражданственность.
До сего дня конструирование политической нации “россиян” было малоуспешным, но в перспективе оно вообще выглядит предприятием с исчезающе малыми шансами на успех. Это связано с тем, что мы находимся в совершенно иной исторической фазе — фазе интенсивной и масштабной этнизации русскости.
Вчерашние хранители Советского Союза и несостоявшиеся члены политической нации впервые в своей истории ощущают себя просто русскими. Их наконец настигла массовая этнизация сознания, пик которой малые народы Российской Федерации пережили раньше — в первой половине 1990-х годов. Такой крупный национальный массив, как русские, чьей парадоксальной этнической чертой исторически была надэтническая (государственническая) акцентуация, втянулся в этот процесс со значительным запозданием. Да и сейчас русский народ находится лишь в начальной фазе этнической мобилизации. Но уже на этой стадии хорошо заметны приобретение этнической идентичностью несравненно более артикулированных, в сравнении с советской эпохой, форм и значительное повышение ее удельного веса среди других “больших” идентичностей. По влиянию этническая идентичность конкурирует с территориально-государственной, а по динамике опережает ее. Более того, государственная идентификация (“россиянин”, “гражданин России”) в каком-то смысле есть инобытие русской этнической: русским легче всего дается совмещение государственной и этнической идентичностей. Среди русских таких 73 %, среди других национальностей — 55 %. Легкость совмещения государственной и этнической идентичностей именно для русских объясняется тем, что они составляют этническое большинство страны, ощущают себя ее становым хребтом и чувствуют ответственность за все ее пространство.
Так или иначе, с изрядным упрощением можно сказать: русские все больше склоняются к тому, чтобы считать себя русскими, а не гражданами России, православными или атеистами, коммунистами или демократами. Хотя этнизация русского сознания развивается медленно и носит буквально естественноисторический характер (то есть сродни природным процессам), она фиксируется социологически, манифестируется политически и культурно.
Один из бросающихся в глаза результатов этнизации — сдвиг российской политической и идеологической риторики в направлении доминирования в ней концептов “патриотизм” и “государство”, причем “патриотами” и “государственниками” стали сразу все — от власти до либералов.
Дополнительный драматизм революции идентичности придает то обстоятельство, что в структуре самой этнической идентичности биологической принцип (“кровь”) начинает играть все более весомую роль. 15 % респондентов по стране и 21 % в Москве и Петербурге считают, что только русские по крови могут называться русскими. Хотя “почвенное” — историко-культурно-лингвистическое — понимание русскости по-прежнему превалирует (его разделяют от 60 до 80 % опрошенных), отечественное общество все больше занимают “вопросы крови”. Это следует хотя бы из того, что в фокусе русской этнофобии оказались именно визуальные меньшинства, то есть такие, которых отличает от русских неславянская внешность, чужая “раса”.
В старших возрастных группах манифестации национализма и расизма в значительной мере нейтрализуются восходящим к Просвещению советским наследием. Но в молодежной среде (причем вне зависимости от социального статуса и уровня образования) отчетливо наметилась тенденция перехода от традиционной для России культурной к биологической матрице этничности. И это значит, что внутри революции — этнизации русского сознания — таится еще более радикальное начало. В общем, традиционная русская матрешка, образы которой, правда, не так уж жизнерадостны.
Нельзя не задаться вопросом о причинах происходящей революции. Хотя возможность этнизации сознания заложена в самой природе человека, из этого вовсе не следует неизбежность ее реализации, должны быть какие-то причины и обстоятельства, активизирующие этнический пласт сознания, выводящие его на передний план.
Самой общей предпосылкой этнизации сознания послужил всеобъемлющий кризис витальной силы русского народа. Причем наиболее важен не экономический или социальный, а именно психологический, ментальный аспект переживаемой ситуации. Впервые за последние пять столетий национального бытия русские почувствовали (но до конца еще не осознали!) себя слабым и неудачливым народом. У них появилось тягостное чувство, что карты истории на этот раз легли для России неудачно. Это ощущение тем более драматично и беспрецедентно, что на протяжении последней полутысячи лет русские являли собой один из наиболее успешных народов мировой истории.
Ощущение неудачи приобрело характер трагедии, когда на глазах русских и при их молчаливом согласии распалось великое государство — Советский Союз, которое они небезосновательно считали своей Родиной. Миллионы людей в одночасье потеряли скромный достаток и были ввергнуты в нищету; осмеянию и унижению подверглось все, что составляло предмет национальной гордости нескольких поколений; стала очевидной демографическая слабость русских. Убежав от империи, русские не приобрели уверенности, а, наоборот, стали все более неуверенно чувствовать себя даже в собственном доме.
Этимология слова “фобия” — страх, ужас — точно фиксирует переживаемые русскими массовые опасения по поводу их вытеснения из привычного жизненного пространства, трансформации традиционной социокультурной среды обитания, этнической конкуренции в экономике и на рынках труда. Русские испытывают глубокое беспокойство в связи с утверждением “чужаков” в коренной России. Это подлинно чужие — чужие от внешности до манеры поведения, чья биологическая сила контрастирует с русской демографической слабостью, которые не поддаются ассимиляции и в перспективе массового сознания ассоциируются с преступностью и терроризмом.
Ощущение угрозы основам национального бытия, неуверенности в будущем, чувство потерянной удачи поразили русских в ситуации, которая, в общем, не давала оснований для тотального пессимизма и национального самоуничижения. Русские остаются становым хребтом страны в политическом, культурном, экономическом и военном отношениях; составляя 79 % населения России, они еще и обладают очевидным демографическим перевесом, чего не было в заключительных исторических фазисах Российской империи и Советского Союза.
Морально-психологический и экзистенциальный кризис мог быть преодолен посредством новых для России форм исторического творчества и самоутверждения. Очевидная логика подсказывала путь выхода из кризиса — строительство нации-государства. Оставляя в стороне интеллектуально увлекательную проблему возможности учреждения национального государства — детища модерна — в мире постмодерна, отмечу, что для России (как вообще для любой конституирующейся страны) не существует альтернативы государственному строительству. В теории именно государство и элиты служат источником новых смыслов и конструируют новые идентичности. Однако стратегия культурно и идеологически доминировавшей на протяжении большей части 1990-х годов группы элиты минимизировала русскость и Россию. То была не антикризисная, а прокризисная — усугублявшая фрустрацию и морально-психологический упадок — политика.
В более широком смысле в России не получилось строительство эффективного и справедливого государства — неважно, нации-государства или нет, а просто минимально компетентного государства, исходящего из аксиологии общественного блага. По небезосновательному мнению ряда наблюдателей, именно провал государственного строительства или, в более мягкой формулировке, “сомнение в устойчивости социального порядка, недоверие к институциональной системе” развернули массовое сознание в сторону этнизации — простейшей формы защиты и психологической компенсации. “Наметившаяся пока лишь в качестве тенденции этнизация является ответом общества на негативный результат процесса строительства государства-нации. Не сформировав эффективных общенациональных субъектов, подчинив практическую политику корпоративным интересам, государство само провоцирует всплеск этничности как государственной квазиидеологии” (Леонтий Бызов). В ситуации слабости государства и ассоциировавшейся с ним идентичности этнизация, бывшая дотоле одной из гипотетических возможностей, стала вероятной.
Вероятное превратилось в неизбежное в контексте формирующегося в России нового социального качества. Для него характерен сброс наследия Просвещения, отказ от сложных и рафинированных социальных идентичностей в пользу простых, примордиальных. Идет биологизация общества, баланс между “кровью” и “почвой” меняется в пользу первой (что, впрочем, не означает полного элиминирования “почвы”).
Понимание сути исторического момента как генезиса нового социального качества дезавуирует привычное объяснение роста этнофобии и этнизации сознания кризисом модернизирующегося общества, реакцией традиционализма на интенсивную модернизацию. Нет серьезных оснований говорить о проведении в посткоммунистической России модернизационной политики. Имитационное заимствование ряда западных политических институтов и практик, частичное инкорпорирование некоторых западных экономических механизмов лишь маскируют спонтанное, естественноисторическое формирование нового социального строя — строя не постмодернистского и не варианта модерна, а его антитезы. В этом смысле этнофобия и этнизация сознания должны рассматриваться не как реакция традиционного общества на модернизацию, а как реакция модернизированного общества на де- и контрмодернизацию.
Преимущество этнической идентичности составляет ее простота: она выходит на первый план, когда рассыпаются сложные идентичности и социальные связи. В наших условиях этническая идентичность есть не возвращение к традиционным русским ценностям и ревитализация культурно-исторического багажа — ничего подобного и в помине не наблюдается среди молодой генерации русских, для которых характерна наиболее масштабная и радикальная этнизация сознания и которая в то же время решительно порвала с прошлым. В ее основе — голос крови, ощущение, что мы — иные, чем те, кто окружает нас. Этничность — единственный признак, объединяющий всех русских и одновременно отличающий их от всех других. Но это единство не в силе и триумфе, а в слабости и беде, которое не ведет (пока?) к совместным действиям.
Можно подытожить: этнизация сознания представляет собой преодоление глубокого кризиса русской идентичности и форму психологической и социокультурной адаптации к новой социальной среде; это — механизм выживания группы, ощущающей кардинальную угрозу своему бытию.
В этом смысле этнофобия, с которой я начал анализ, есть оборотная сторона процесса этнизации. Если этнизация сознания указывает на изменение содержания русского Мы, то этнофобию в теоретическом плане можно представить как смену русского образа конституирующего Другого.
Ее психологическую подоплеку составляет не экспансионистское устремление, а желание защитить свой очаг, родную землю и привычный образ жизни. У русской этнофобии оборонительная, защитная мотивация. Однако как это глубоко парадоксально для народа, всего лишь два десятилетия тому назад на равных участвовавшего в глобальной конкуренции и ощущавшего мессианское призвание нести всему миру свет правды, справедливости и новой жизни!
На протяжении столетий имперского бытия внутри России русские не испытывали конкуренции и не ощущали созависимости с другими народами — никто не мог бросить вызов их силе, превосходству, встать вровень с ними. Последние пятнадцать лет Запад сохраняет для русских значение конституирующего Другого скорее инерционно, следуя исторической традиции, в то время как в актуальном времени и резко сузившемся российском пространстве подлинным конституирующим Другим русских становится “внутренний чужак”. В более осторожной формулировке Запад по-прежнему остается внешним конституирующим Другим русских, но впервые за несколько столетий интенсивно формируется образ внутреннего конституирующего Другого, конкурирующего с русскими в их собственной вотчине. Причем отношения с последним лишены метафизического, мессианского и глобального измерений; конкуренция с ним рассматривается исключительно сквозь этническую призму. Другими словами, русские переходят от атрибутирующего государственно-странового и цивилизационного (как это было с Западом) к этническому признаку выделения конституирующего Другого.
Итог приведенных выше рассуждений следующий: в течение последних пятнадцати-двадцати лет происходит, без преувеличения, исторический переход русского народа к новой для него парадигме понимания и освоения мира — этнической. Кардинально меняется устройство русского взгляда на самое себя и на окружающий мир, который осмысливается и воспринимается с явной или подразумеваемой русскоцентристской позиции. Вкратце суть происходящего можно охарактеризовать как превращение русских из народа для других в народ для себя.
И это — радикальный разрыв с почти пятивековой отечественной традицией, настоящая культурная и ментальная революция. Она столь глубока и всеобъемлюща, что впору сравнить ее с Реформацией. Вечная проблема в том, что, даже живя в революции, мы не можем наверняка знать ее результатов и последствий.