Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2008
Русина Юрьевна Волкова родилась в г. Свердловске. Окончила философский факультет МГУ, кандидат философских наук. Работала научным сотрудником в Институте США и Канады АН СССР, имеет ряд научных публикаций по американистике. С 1992-го по 1995 год находилась на дипломатической работе в США, второй секретарь Посольства РФ в Вашингтоне. Рассказы печатались на литературных интернет-сайтах. Живет в Нью-Йорке.
“ПРОТАНЦУЙ СО МНОЙ ПО ДОЛГОМУ ПУТИ НАШЕЙ ЛЮБВИ
Я стояла в подземном переходе на Пушкинской площади возле телефонов, встреча была назначена с незнакомым человеком, которому я должна передать текст чужой рукописи. Мы были два передаточных звена — он и я, не мой текст — не для него. Я должна была держать в руках что-то оригинальное, чтобы меня можно было сразу узнать. Место было бойкое, час пик, слишком много встреч на тех же самых точках: около Пушкина — если позволяет погода, возле телефонов в переходе — если дождь, снег, ветер или демонстрация протеста “против” или в поддержку “за” на площади.
Все, что я могла захватить в качестве знакового пароля, лежало у меня в кабинете редакции, но все это было неоригинально: газеты, журналы, обычная периодика из киосков подземного перехода, это будут держать в руках и другие ожидающие. Пошарила глазами по стенам и полкам кабинета и нашла твой подарок, который почему-то не выкинула и не раздала по знакомым после нашего развода, что я и сделала с другими вещами и фотографиями, напоминающими о тебе, чтобы избавиться от боли. Это был огромный старинный черный веер из страусовых перьев, доставшийся тебе как единственное наследство от прабабушки — оперной певицы императорского театра. Переезды, временное соединение семей, а затем скорые разводы и разъезды, последующие за разводами, никак не способствовали сохранению семейных реликвий, остались лишь несколько выцветших фотографий предков с обеих сторон, обрывочные воспоминания — яви и небылицы — и странное сочетание предметов — японский поднос для суши, гравюра “Жертва безумия” неизвестного художника венской школы, трость черного дерева с бронзовыми набалдашником и ручкой — головой борзой собаки, театральный веер, ноты романса Вертинского “О, где же вы теперь, мой маленький креольчик?” и самооткрывающийся кнопочный нож в виде женской ножки в черном чулке и серебряном башмачке на каблуке, сделанный каким-то тюремным умельцем. Ты сам не помнил, какой предмет достался от кого, но предполагал, что ножик был не от бабушки, хотя я всегда говорила, что история нашей страны богата именно скоростью изменений. Раз — и со сцены Ея Величества Императорского театра оказываешься где-то на подмостках лагерной самодеятельности, и влюбленный в тебя зэк кропотливо точит из алюминиевых ложек этот нож в виде дамской ножки, вложив в изготовление всю силу своей любви и жажды страстного секса. Или еще пример: сегодня ты играешь джаз, а завтра Родину продашь, скорость изменений остается прежней.
Сейчас у тебя осталось на одну семейную реликвию меньше: веер был твоим свадебным подарком мне, тогда твоей невесте. Я как-то взяла веер с собой на работу, вроде бы готовились к новогоднему капустнику в нашей молодежной газете, я была одновременно и страусом-журналистом, и черным лебедем-Одиллией — аллегорией цензуры, и новогодней индейкой в перьях, олицетворявшей жертвенность журналистики. Давно это было, а потом просто забыла отнести этот реликт обратно домой. Так веер “пиковой дамы Ее Императорского Величества” стал свидетелем моих превращений, слился с интерьером самой демократической газеты страны, бывшего рупора комсомольских вожаков. Ноты “креольчика” забрал алкаш Серега в качестве компенсации своих затрат на нашу свадьбу, трость “ушла” в ломбард в нелегкие для нас времена, да там и забыта. Зато твоей новой жене и сыну достались поднос для суши, “Жертва безумия” и ножик-заточка — чем богаты, тем и рады!
С огромным веером в вечерней толкотне перехода на Пушкинской меня никто ни с кем не спутает, подумала я и описала этот пароль будущему второму участнику нашей встречи. Удивление на том конце трубки было настолько велико, что его сила, выраженная в физических величинах, вырубила телефонную линию, но мы уже обо всем договорились, нечего было и перезваниваться. Возле Пушкина стояла демонстрация, погода была — дождь со снегом и даже с градом. У подножия памятника мелькали знакомые лица в странном сочетании — Новодворская, Явлинский, и прочие, и прочие. Все три признака несовместимости свидания у Пушкина были налицо, оставался подземный переход. Я со своим веером спустилась к альтернативной явке у автоматов, клиент, испуганный описанием вещественного пароля, явно нервничал, опаздывал, заметал следы по выпавшей поземке. Я не обращала внимания на комментарии проходивших мимо панков и люмпенов и сосредоточенно прислушивалась к до боли знакомой мелодии, вот уже по пятому или шестому разу звучащей из киоска по продаже музыкальных дисков. “Протанцуй со мной весь путь нашей любви, — сексуальным баритоном под гитару пел свою песню Леонард Коэн, — проведи меня в этом танце под плач раскаленной скрипки, пока я не увижу твою красу во всей ее славе. Я — ветка оливы в твоих губах, а ты стань голубицей моего гнезда, нашего дома. Веди меня в этом долгом танце и протанцуй со мной весь путь нашей любви”. Боже мой! Кому может быть интересно, что поет под сурдинку этот непонятный американец — не рэппер, не рокер, не поп-звезда?
— Девушка, вам нравится это? Почему вы все время его ставите? Вы сами-то понимаете, о чем это? — наверное, немного агрессивно набросилась я на продавщицу.
Бедняга извинилась и обещала поставить что-нибудь другое.
— Нет-нет, не надо ничего менять. Просто я очень люблю эту вещь, только для меня она очень личная, даже интимная, все равно как если бы я сейчас стала рассказывать вам про свою жизнь, свою любовь. Это невыносимо слышать сквозь поток словесных нечистот возвращающихся после рабочего дня москвичей, а также осатаневших за день поездок по городу гостей столицы. Это моя душа, выскользнувшая по осенней распутице на мокрые ступеньки подземного перехода, это ее сейчас затопчут чужые, недобрые ноги.
Девушка, напуганная этими безумными словами женщины в армейских ботинках с веером из страусовых перьев: сумасшедших-то в Москве с каждым днем все больше становится, — предложила мне купить этот диск: “Я не понимаю, о чем поется, но это что-то совсем иное, обычно я не люблю классическую музыку (???), мы ее почти и не продаем, вы — первая, кто заинтересовался”.
Классическая музыка? Коэн? Я взглянула на разделители дисков, где в части “классика” наряду с “Хованщиной” и “Кармен” стояли “Русские классические романсы”, а также “Биттлз” и Коэн. Да, действительно, и “Битлы”, и Коэн уже становятся классикой, не ставить же их рядом с “Шоколадным зайчиком”, “Татушками” или даже в раздел зарубежной эстрады к Майклу Джексону и Эминэму? Да и “классическая” классика тоже разная бывает, например, “у любви, как у пташки, крылья” мне кажутся больше попсой, чем какая-нибудь непростая композиция тех же “Биттлз”.
— Нет, пусть играет. — снова возразила я. — У меня дома есть этот диск, вернее, был когда-то, пока я была еще живая, до того, как мой муж стал дарить наши вещи своей любовнице, его теперешней жене. А вообще-то я этот диск куплю, считайте, что уже купила, возьмите деньги, но, пока я не ушла, пусть играет…
Мы познакомились в очень странном месте — на лекции “Альтернативные возможности человека”, куда меня занесло по причине шила в одном заветном месте, по неуемной жажде моей молодости быть одновременно везде, все хотелось узнать и попробовать, во всем разобраться и поучаствовать. Как выяснилось на лекции, детей рожать лучше под водой. И вообще, человеку лучше под водой жить, но помнят о том, что мы в прошлом — земноводные, только дети. Потом они вырастают и все забывают. А еще оказалось, что человек обладает таким сильным полем, что при желании может столовые приборы взглядом гнуть (зачем-то!) и усилием воли поднимать себя в воздух, и пределов человеческих возможностей нет; чтобы им проявиться, необходимы только экстремальные условия. Скажем, в блокаду Ленинграда все язвенники вылечились от болезни (те, кто остался жив), не было и раковых больных. И так далее. Человек не познал себя, поэтому наша задача — заняться самосовершенствованием и самопознанием. Пришеший в качестве почетного гостя на лекцию академик-нобелевский лауреат рассказал о том, как он заземляется на ночь, приковывая себя кандалами к батарее, как преступник в американском фильме про гангстеров. Это помогало академику оставаться в здравом уме и с творческим потенциалом до старости, тем же способом ему удалось сохранить и другой потенциал, поклонницы его таланта все были малолетками, и нобелевские капиталы тут были ни при чем. Подумать только! До всякой “Виагры” был изобретен такой малозатратный способ, как батарея центрального отопления и подключаемая к ней проволока с кровати Мельхиседека. Да уже за одно это ему можно было Нобелевку отстегнуть!
Ты сидел со мной на одном ряду в аудитории с открытой бутылкой пива. Пиво было на вино, вино — на водку, то ты не был пьян, это была обычная дневная норма, выработавшаяся годами, твоя зарядка, твое топливо, твое вхождение в экстремальное состояние, когда душа могла летать и поднимать ввысь за собой и твое физическое тело. Душа хотела молитв, мантр и медитации, а получала взамен суррогат в виде спиртного градуса, поэтому постепенно изнашивалась и давала сбои, как дорогой автомобиль, постоянно заправляемый некачественным бензином, разбавленным дизельным топливом.
— Хочешь, я научу тебя летать? — почему-то обратился ты ко мне, хотя я видела тебя впервые в своей жизни.
Мне стало смешно:
— А вы знаете, что СО-, а вы знаете, что БА-, а вы знаете, что КИ, что СОБАКИ-пустолайки научилися летать?
Он почему-то обиделся, обозвал меня “дурочкой с переулочка”, встал и пошел к выходу. А мне вдруг действительно захотелось научиться летать.
— Парень, подожди, я не из переулочка, я в МГУ учусь, — крикнула я ему в спину. — У нас там каждую сессию кто-нибудь обязательно из Высотки летать начинает, только грехи вниз тянут, а я вверх хочу или хотя бы параллельно с землей, на воздушных потоках…
Что еще я несла — не помню, но сказала себе, если он обернется, остановится и подождет меня, то я выйду за него замуж. Я себе такое слово дала. Потому что он один не предлагал мне ничего — ни секса с заземлением на батарею, ни выгодного брака с работой за границей, ни белого автомобиля в качестве свадебного подарка. Не предлагал ни сейчас, ни потом — после свадьбы. Мы вместе спустились в метро, где ты продемонстрировал свое знаменитое “зависание”: на глазах у шокированной публики ты повис на верхних поручнях левой стороны вагона, а ноги вскинул на поручни правой стороны и отдыхаю, как в гамаке, над проходом между сиденьями. Я рассмеялась и тогда уже поняла, что ты — жулик, это не то, о чем говорили на лекции, не левитация усилием воли, хотя, чтобы такое отмочить, что-то должно было быть — если не воля, то хотя бы кураж.
А я-то как раз в отличие от тебя пыталась преодолевать гравитацию, но делала это тайком и в одиночку. Несколько способов тренировки — первый, как мимы, пытаешься руками ползти по невидимой стенке вверх, каждый раз подтягиваясь все выше и выше, а потом пальцы оставляешь в невидимых впадинках между кладкой этой невидимой стенки, а весь свой вес переносишь на кончики пальцев и повисаешь, как на турнике. Вернее, мне казалось, мне хотелось верить, что я могу висеть, как на турнике. Потом тренер в спортзале учил, как можно на батуте зависать в воздухе “на ушах”: высоко подпрыгнуть на сетке, втянуть в себя все мышцы живота, зада и ног и стараться как можно дольше не дышать и не опускаться обратно на сетку. Пробовала и прыжки с парашютом, и дельтопланы — это было все не то, висеть в воздухе хотелось самой, без технических уловок. Надо было худеть телесно, а душу накачивать чем-то, что легче воздуха, а потом это “что-то” поджигать, чтобы душа смогла полететь. Это был мой секрет, я не доверяла его даже дневнику, боясь, что эта тайна может попасться на глаза моим родителям, у которых вся логика поведения подростков сводилась к триаде “подросток — наркотик — психбольница”. Все, что им казалось странным во мне, даже чтение книг всю ночь напролет до утра, приписывалось влиянию наркотиков, которые они усердно разыскивали в моих вещах, а если бы нашли даже что-то отдаленно напоминающее их представление о наркотиках, то меня ожидало бы принудительное лечение. Наркотики все не находились, но мое поведение было явно ненормальным, интоксицированным, поэтому тень белого халата постоянно мелькала перед моими глазами, когда я думала о будущем или о настоящем в той его части, которая касалась летания.
…“Танцуй со мной до конца нашей любви”, — пел Леонард Коэн. Ах, какая это была чудная песня! Русский язык — коварный, получалось, что поющий ожидал, что у этой любви есть конец, но в английском эта фраза означала, что любовь длится всю жизнь, поэтому этот танец длиной в жизнь и кончается вместе со смертью. Смешно, но и у нашего барда Александра Городницкого были слова, за которые ему доставалось в свое время от морально подготовленных комсомольских критиков: “Люблю тебя я до поворота, а дальше — как получится…” Его обвиняли в цинизме и других грехах, а песня была про гибель его друга-картографа, спускавшегося по порогам быстрой реки, где за каждым поворотом могла ждать смерть в виде неожиданного куска скалы, невидимого под водой камня и однажды настигла-таки адресата песни: “А дальше — как получится…” У Коэна его танец любви — это танец жизни под звуки последней скрипки, образ которой пришел ему в голову от тех скрипачей, которых ставили на пороге камер смерти в концлагерях, провожая в последний путь соплеменников. Так и любовь, говорит Коэн, надо чувствовать каждый день, пока ты живешь, причем с такой силой, будто каждый твой день — последний. “Проведи меня в этом танце до дня нашей свадьбы, а потом и дальше, дальше… Вложи в этот танец всю свою нежность… И мы будем лететь вместе над нашей любовью, а она будет плыть под нами рекой жизни… Мы и больше, чем наша любовь, и меньше ее… Давай с тобой танцевать, танцевать, пока она жива, наша любовь…”
Песня была чудная, я не могу перевести ее адекватно смыслу и настроению. Это такая свадьбишная “Песня песней”, где баллада-романсьеро Лорки пересекается с эротикой песней царя Давида, и оба они как бы служат подписями к свадебным картинам Шагала, такая иудейская цыганщина. Как я могу перевести фразу, где жених просит свою невесту-голубицу нежно поднять его губами-клювом, как веточку оливы, чтобы мир царил в их доме? Как передать испуг жениха перед свадьбой и будущей долгой совместной жизнью, и поэтому он просит невесту, чтобы она помогла ему справиться с паникой в его душе и вела в этом свадебном танце сама, начиная со дня свадьбы, дальше, дальше по жизни? Чтобы плыли они по-над рекой под названием Любовь? Или ожидание от юной невесты-девственницы “страстей вавилонских” и обещание ей рая в шалаше, сплетенном из терновника? Я не поэт, а журналист-расследователь, мне далеко до “Ветрограда моей сестры”.
Ты не научил меня летать, а я не смогла научить тебя танцевать, хотя наша свадьба и состоялась, и твой друг в оркестре ресторана, куда мы пришли вчетвером — я с тобой и наши свидетели, больше никого не было — праздновать наше бракосочетание, сыграл под гитару эту нашу любимую песню с диска Коэна, подаренного знакомыми американскими интеллектуалами. Эта песня стала нашей свадебной, что было очень странно, я представила себе наших американских друзей, выбравших себе в качестве свадебного танца одну из песен Окуджавы, исполненной в манере автора: “Еще он не сшит, твой наряд повенечный…”
Но каким же молодцом оказался твой друг, алкаш Серега из ресторанного оркестра, Серега, который никогда не мог выучить иностранных слов, да и русские-то знал в ограниченном количестве, хотя все равно любил петь на иностранных языках, запоминая слова не по смыслу, а по звуку. Биттловское “What сan I do?” (“Что же мне делать?”) превращалось у него во что-то типа “водки найду”, примерно так же аккуратно он запомнил и Леонарда Коэна, но подарок получился. Причем он еще из своего кармана заплатил менеджеру за разрешение исполнить несанкционированную песню, да еще и руководителю оркестра, чтобы ему разрешили спеть во время перерыва. Мы же с тобой знали эту песню до последнего слова, она была нашей песней, написанной Коэном для нас. И я обещала — сначала в постели, потом в загсе, а потом и в церкви на венчании, что я протанцую наш путь до конца и что проведу тебя в этом танце по жизни.
Ты не умел танцевать, поэтому вести в танце приходилось мне, но ты был и плохим ведомым, наш танец напоминал “борьбу нанайских мальчиков”. Собственно, некого винить, надо было готовиться заранее, станцеваться до свадьбы. Но все произошло стремительно, родители переживали, что не успели сдать меня в психушку, а теперь потеряли с другим наркоманом. Из четырех-комнатной квартиры — в коммуналку, из МГУ — в деклассированные элементы. Но душа еще пыталась карабкаться по невидимой стенке вверх, зависать “ушами” в воздухе. Когда же перестала звучать скрипка сумасшедшего скрипача? Когда нас с тобой сжигали заживо, а я говорила тебе: “Не бойся, я здесь, с тобой”? Или когда мы устали лететь параллельно земле, когда любовь стала тяжелее воздуха и мы разбились, не дождавшись рождения наших детей и внуков? Не знаю, я не писатель, не духовник, я журналист-расследователь.
Так мы и жили, я мыла полы в ближайшей церкви, ты писал что-то днем, а вечером был сторожем в этой же церкви, там мы и оставались ночевать. В нашей комнате в коммуналке мы научились разводить тюльпаны круглый год, отдача была невелика — не хватало квадратных метров для размаха производства, а возни было много, лучше бы в этих же ящиках разводить марихуану, но крыло белого халата психушки напомнило страхи моих родителей, и мы начали новый подпольный бизнес — издавать церковную литературу. Из наборов по рукоделию, купленных в “Детском мире”, мы научились делать коленкоровый переплет и даже тиснение золотом несложных узоров, типа креста. Но все равно весь наш труд был совершенно непроизводителен, тем более что стали появляться более профессиональные конкуренты в виде амнистированной новой властью типографии при Московской патриархии, а диета “водка-вино-пиво” требовала ежедневных приношений презираемых денег.
И тогда я пошла на панель — не в бытовом, а в твоем понимании этого слова, занялась второй древнейшей профессией. Мой диплом журналистки из МГУ что-то еще значил, а связи родителей, потревоженных блудной (опять-таки в библейском притчевом понимании этого слова) дочерью, сыграли свою роль — и вот я исполняю свое соло под названием “Танец семи покрывал” в одной из старейших московских многотиражек. Моей матерью Иродиадой, сутенершей со стажем, коллективно выступили и мои родители, и ты, моя любовь, не возражавший переехать в двухкомнатный кооператив на окраине, заработанный моим кровавым танцем. Хотя Ирод-редактор был совершенным душкой и за мои мини-юбки в сочетании с природным журналистским даром прощал все, даже те статьи, за которые ему неоднократно отовсюду доставалось, взамен ожидал только симуляции любовных взглядов, заставляющих его кровь быстрее циркулировать и создавать собственную иллюзию потенциального соблазнителя, так что последнее покрывало я не торопилась скидывать.
“Веди меня в танце на зов наших еще не рожденных детей… Кулисы скроют от чужих глаз наши поцелуи наедине… Построй шатер, сплети над ним полог из шипов… Танцуй со мной до конца нашей любви…”
— Мы не можем позволить себе иметь детей. Ты пойми, я абсолютно анти-общественный элемент, человек подполья, так было — так и будет. Мне противны все — до этого мне были противны коммунисты, теперь — демократы, ближе всего чувствую себя к Лимонову, но и Эдичка, по правде говоря, свинья порядочная…. Может быть, я хотел бы, чтобы правителем стал человек абсолютных моральных качеств, типа Сахарова, но — слава Богу! — этого не произошло, боюсь, я бы и его возненавидел, приди он к власти, — говорил ты мне.
Как же их звали — наших нерожденных детей? Девочку, точно помню, Аделаидой, а мальчика? Как звали нашего нерожденного мальчика? Так же, как у Солженицына? Или тебе неприятен этот намек в лоб?
Да, чтобы тебе было спокойно, я пыталась огородить тебя, подпольщика, писателя-диссидента со стажем, от грубой правды жизни. Я скрыла от тебя все: и что уже все диссиденты давно не подпольщики, а, наоборот, “первые на деревне” писатели, и что та эпоха, в которой мы родились, закончилась и пора остановиться пускать составы под откос, и даже то, что Ленин давно уже умер… Наш “рай в шалаше” я плела своими руками из терновых веток, как когда-то Элиза рубашки из крапивы для своих братьев. Я зарабатывала деньги, публикуя статьи не всегда на те темы, какие хотелось, не всегда так прямо, как думала, лукавила, не договаривала, но не обманывала, не лгала на “голубом глазу”… А ты ждал меня после работы, выполнив норму “водка-вино-пиво”, и громил за то, что я была “подстилкой КГБ”, хотя и КГБ как “бренда”, как и Ленина как “парохода и человека”, уже давно не было… Ау, подпольщик!
А потом началась Война. Тогда еще никто не думал, что это всерьез и надолго, и первые мои поездки туда были просто щекочущим нервы приключением. Этот метод поднятия уровня адреналина вскоре заменил мне все остальные интересы, перерос в неизлечимую болезнь. Я не смогла сразу выработать свою позицию, слишком многое надо было увидеть и пережить, чтобы определиться. Постепенно меня начали уважать там и ненавидеть здесь. Родители приносили снимки захвата заложников и жертв террактов, Ирод-редактор при встрече отводил глаза и виноватым голосом просил “не подставлять” редакцию, приходили письма от солдатских матерей, и прочее, и прочее. Ты начал звать меня через раз то “кагэбэшной подстилкой”, то “шахидской связной”, истина же была, как всегда, посередине: я не была ни той, ни другой. Я не была “за них” или “против нас”, даже скорее я была полностью “за нас”, но поездки туда и постоянное общение с их представителями, некая дружба со многими полевыми командирами выработали у меня ощущение, что если не дать прорваться правде “той” стороны, то и “эта” кровь никогда не остановится, а я хотела остановить “нашу кровь”. Я не знала и не знаю сейчас, как это сделать, я не политик, я журналист-расследователь, ходячий микрофон с наушниками, просто я делаю свое дело.
Мне не надо было показывать всех этих ужасных снимков, я все видела пострашнее и наяву. В одном из террактов в московском метро погибла пусть не подруга, но все же хорошая моя знакомая, мать-одиночка, прелестный светлый человечек Наташа. А я общалась с теми, кто был виновен в этих невинных жертвах, но виновен только на свою половину. Те же, кто должен был отвечать за вторую часть трагедии, не хотели со мной встречаться и говорить. Меня могли бы понять мои старшие друзья-наставники, из-за которых я когда-то связалась со “второй древнейшей”, но один из них погиб в Нагорном Карабахе, другого отравили “бизнесмены”, находившиеся под его последним расследованием, я осталась сиротой.
Я передавала записи и нашим правозащитникам, и за рубеж, провоцируя слушания и в Конгрессе США, и в европейских парламентах. Ко мне с подозрением стали относиться даже коллеги-журналисты, многие из которых уже успели побывать в плену, а я почему-то ни разу такой чести не удостоилась, что было неприлично. С каждым разом, каждым годом летать туда было страшнее и страшнее. Я никак не могла поверить, что это я, всегда боящаяся крови и падающая в обморок даже от сдачи анализа из пальца, я, панически ненавидящая “ужастики” и даже просто темноту, сидела в подпольных штабах среди своры наркоманов, ненавидящих всех русских, и от страха курила с ними анашу и не смотрела им в глаза, а по ночам металась: “Мама-мамочка… Зачем я здесь? Зачем мне это надо? Мне так страшно”. И этот страх был пострашнее возможного попадания в психушку или даже судебного разбирательства моей антигосударственной деятельности. Потом надо было вывести из этой зоны военных действий все свои пленки и материалы. Я проходила усиленный военный контроль, “шмон” по-простому, и много раз срывалась на крики: “Господа! Что же вы делаете, господа! Вы — звери, господа, вам потом стыдно будет…” Мои действия были на грани дозволенного, а иногда и за этой гранью. Но пока ангел-хранитель и пери из райских мусульманских кущей спасали меня и от плена, и от тюрьмы. А вот мир в своем доме я не смогла сохранить.
Однажды появились она — рожденная, чтобы вывести тебя из подполья. Ее руки были нежнее моих, на ладонях не было следов от промышленного разведения цветов в одной отдельно взятой комнате коммунальной квартиры, от тиснения сусальным золотом наспех испеченных библий и от шипов терновых веток “рая в шалаше”, ее рукава не скрывали синяков от распустившегося на ежедневной спиртной диете подпольщика. Квартира в центре города, машина, не связанный с политикой ансамбль танцев и плясок Моисеева как основное место работы и еще — молодая, как когда-то я была на лекции по альтернативным возможностям человека. Тебе очень хотелось опять — либо летать самому, либо учить кого-то, а кто лучше годится для свободных полетов, чем балерина? Для этого ты даже был готов начать заземляться о батарею кандалами, чтобы после их снятия чувствовать себя таким же легким и воздушным, как она. И пока меня не было дома, ты тоже в нем не жил. Сначала возвращался к моему приезду, так что я ничего не замечала. Потом стал пропадать и тогда, когда я ждала тебя дома, объяснял, что из-за моей “шахидской” деятельности за тобой стал охотиться КГБ, время от времени забирающий тебя в свои подвалы и пугающий всякими средствами, чтобы ты повлиял на свою жену прекратить предательство. А я все еще не находила смелости открыть тебе глаза, что КГБ больше нет, так что пугает тебя совсем другая, новая Контора, и почему ты не можешь выучить новое название, постоянно пропадая в ее подвалах? Знакомые при встрече прятали глаза, я думала — из-за Чечни, оказалось — из-за того, что все знали, где ты пропадаешь.
Не спрашивай, как у меня оказались ключи от той квартиры, но я решила увидеть все своими глазами. “Подвалы КГБ” были замаскированы под трех-комнатную уютную квартиру в центре города. Я ходила по комнатам, натыкаясь на наши вещи, поэтические сборники, другую ерунду, перекочевавшую сюда без моего ведома, пока не увидела диск Коэна. Я разжилась у тебя веером из страусовых перьев, а ты украл подаренный нам диск Коэна с нашей песней, чтобы я больше не вспоминала про раскаленную докрасна скрипку в руках провожающего на смерть скрипача, чтобы моя атласная свадебная перчатка даже случайно не смогла коснуться твоего нынешнего твидового пиджака.
Кто-то позвонил по телефону, включился автоответчик, и голос твоей будущей жены ответил: “Нас нет дома, мы будем очень рады услышать вас позже, сейчас оставьте, пожалуйста, запись”. Как же так — “нас нет дома”, а я? Получалось, что эта квартира — призрак, в которой находятся две жены и два мужа (у нее тогда был другой муж), одна — голосом, другая — телесно, мужчины — своими вещами, сейчас на полочке в ванной находилась твоя бритва, а когда он вернется — будет лежать его, а твоя перекочует в нашу ванную. Голоса взрослых дополнялись голосами наших нерожденных детей и ваших — еще не родившихся. Все эти звуки перекликались, аукались через комнаты, жили своей жизнью и не обращали на меня внимание: женский смех, детский плач, разборки отношений на повышенных нотах, чьи-то молитвы вслух, тихий перебор гитары, пронзительный стон скрипки… Голоса жили своей жизнью и не обращали на меня никакого внимания. Я и ее муж разъезжали по “горячим” точкам страны: я — на войну, он — на извержение вулканов на Камчатку, и, пока нас лихорадило там, им здесь пела и стонала раскаленная от любви скрипка Коэна. “Каждому — свое”, об этом знал тот скрипач. Все в этом доме было пропитано предательством, ложью и воровством: у меня украли мужа и песню, у другого мужа — другую жену и место на полочке для бритвенных принадлежностей, в кармане моего пуховика позвякивали дубликаты украденных ключей. Пора было уходить из этого отхожего места.
Началась “мама-драма” с разменом жилплощадей, в результате чего я опять оказалась в комнате в коммунальной квартире, правда, в центре города. Комната была больше, чем нужно было для моего одиночества. Сколько ящиков с рассадой можно было бы поставить рядами стеллажей! Но за рассадой, как за детьми, надо было постоянно ухаживать, я не могла себе позволить сейчас ни цветов, ни детей, я сейчас на войне, и не в подполье, как ты когда-то, а на линии огня. Куда девался мой взгляд проказницы лисички “в угол — в сторону — на предмет”, превращавший Ирода в пластилинового пупса, да и других мужчин заставляя кидать мне под ноги свои репутации, нажитые состояния и прочие блага, а взамен получать мою “ухмылку Джоконды” и перевод взгляда с предмета — то есть конкретно с них самих — в сторону и в угол, оставляя за собой право выбирать? Сейчас я смотрю только исподлобья и никогда не гляжу прямо в глаза — привычка войны не выдавать секреты. “У войны неженское лицо” — ах, если бы только лицо! Я забыла, когда в последний раз надевала мини-юбки и итальянские колготки “в сеточку”, удлинявшие мои и так стройные ноги до размеров супер-моделей мирового уровня. Там, в горах, это выглядело бы даже непристойно, постепенно мне стало казаться, что это непристойно и здесь, в Москве, где гибли люди, не знавшие, что страна давно находится в войне. Я влезла в армейские сапоги и маскировочные брюки. Волосы пришлось обстричь почти наголо, чтобы больше не привозить оттуда вшей, а косметика не сочеталась с моими ставшими привычкой “косяками”. Сапоги были ничуть не легче кандалов, однако после затяжек они не мешали мне летать и зависать “на ушах”.
Да, все завертелось со скоростью неправильно запущенного фильма. Ты стал “уважаемым писателем земли Русской” — УПЗР, место великого писателя — ВПЗР — было еще занятым, но твои романы-притчи доморощенного Пауло Коэлья отвечали на вопросы мятущейся русской души “Кто виноват?” и “Что делать?”, и тираж недавно изданного двухтомника приближался к тиражу модных детективных романов. Без твидового пиджака тебе было сейчас никак не обойтись, чтобы не сойти за “лоха от литературы”, хотя на вручение престижной премии ты надел не этот профессорский шик, а клубный блейзер с золотыми гербовыми пуговицами, на шею — шелковый платок от “Гермеса”. Мои армейские ботинки не вязались с твоим “Гермесом”, а “косяки” — с дорогим шампанским, которое ты научился чуть пригублять во время презентаций и приемов, оставив предыдущую спиртную диету в подполье. Я больше не подходила тебе ни по экстерьеру, ни по непонятной репутации “шахидской связной”, которая могла бы повредить тебе с твоими оглядками на “корни” и нашу сверхзадачу как нации. Нынешняя жена была тебе под стать: у начинающего стареть писателя, совести своего поколения, жена была обязана быть балериной или в худшем случае — моделью. И, несмотря на седину на висках, ты приобрел себе статус молодого отца, а я осталась выпотрошенной волчицей, не волчицей — гиеной, мечтающей откусить от чужого счастья.
…По моей просьбе Коэна все ставили и ставили в переходе. И я начала думать, что напрасно пришла на эту встречу с веером. Под такое настроение для опознания лучше подходил “шахидский пояс”, пускай даже без взрывчатки, просто больше подходящий к моему тогдашнему настроению. Однако меня узнали именно по вееру, встреча состоялась — курьер сдал/курьер принял…
— Алло, Аслан? Был от тебя человек, все ему передала, но сейчас мне необходимо видеть тебя лично, извини, что нарушила запрет на звонки. Я буду очень осторожной, только скажи: где и когда? Речь идет о жизни и смерти, вернее, о моей жизни и кое-чьей смерти…
Вторая встреча за этот вечер проходила уже без веера, хозяина возможного пояса я знала в лицо, мы были знакомы последние десять лет.
— Аслан, Аслан, мне очень плохо. Помоги. Помнишь, ты говорил, что я тебе сестра, что ты убьешь любого, кто причинит мне боль. Мне очень больно сейчас, да и в песне говорится, что любовь должна кончаться вместе с жизнью. Я не могу тебя просить убить их, это мое дело, только я смогу…
— Прекрати истерику! И я не буду и тебе не дам, не выдумывай. Ты думаешь, человека убить легко! А ты пробовала? Я убил многих и еще многих убью. Я говорю себе: это война, это враги. А потом, чтобы не думать, накачиваю себя наркотиками и только после этого убиваю. Я знаю, почему я должен это делать. Но ты? Ты? Убить бывшего мужа за то, что он больше тебя не любит? Что изменится? Будет любить на небесах после этого? Или — убить ее? Еще глупее. После этого, сколько бы он еще ни прожил, будет проклинать даже воспоминания о вашем прошлом, а ее, мертвую, любить еще больше. Я — воин, а ты предлагаешь мне убить твоего геморроидального бывшего мужа и его Одетту-лебедь в подворотне или пришить в подъезде, как будто я шпана московская? Ты что-нибудь соображаешь? Таких песен нет, и нет такой веры, которые говорят: “Иди и убей”. Ты думаешь, мы из-за ислама воюем? Да я Коран в глаза никогда не видел, как и другие наши, поэтому мы не мусульмане, а ваххабиты, в отличие от малахольных других мусульман, которые все эти “шахсай-вахсай” понимают. И если мы обращаемся к Аллаху, то не с молитвой, а выстрелами вверх из автомата, чтобы они там, наверху, про нас не забывали. Мы и мусульманских проповедников убиваем не реже, чем православных священников, если те или другие не туда начинают вмешиваться…
Те, кто тебя обидел, это плохие люди, не гордые, не уважают себя, иначе не стали бы так поступать. Но, как бы сказал прокурор, “на вышку это не тянет”. А вот бациллы подлости, поселившиеся у них сейчас под кожей, будут кочевать через кровь по всему организму и отравлять его своим ядом. Кого-то предали они, кто-то потом предаст их, забудь о них. Вообще говоря, это у вас, у русских, все так просто: полюбил-разлюбил. У нас женщина — это мать моих детей, это сестра моих новых братьев, это дочь моих вторых родителей, это очаг, к которому приходит усталый хозяин дома. А танцы — это занятие мужчин, воинов. Через танец мы готовим себя к войне, мы объединяемся, положив руки друг другу на плечи, это не твое: “коснись моего плеча перчаткой, обтянутой в атлас” (тьфу, даже повторять противно), — это всерьез. Искусный танцор, он и на войне будет самым ловким. А потом наступает танец победы, вот тут можно допустить женщин, пускай тоже радуются, вскидывают свои руки в серебре, кружатся на месте, разбивают наш круг воинов и уводят бойцов по одному лечить наши раны…
Это все так красиво, как в этнографическом фильме или в голливудском “Кавказском пленнике”. А сейчас эта красивая картина рассыпалась на куски, и пытаться сложить из остатков мозаику, коллаж — не получается. Я сейчас скажу тебе одной такую правду — не для протокола Гаагского суда и твоих правозащитников, — я скажу тебе правду, которую стараюсь скрыть даже от себя. Но сегодня такой день, может, это наша последняя встреча, и мне эту правду будет некому больше сказать. Танцы, мужчины, женщины, очаг — всего этого больше у нас нет. Нет народа, нет песен, нет дома — звери мы. Большинство из наших прокляты своими же родителями, жены либо умерли от голода, от ран, либо были изнасилованы солдатами. Да чего уж на ваших все валить — жены наших убитых командиров начинают обслуживать весь отряд. Сестры… На них мы одеваем пояса и посылаем на верную смерть, пока сами прячемся по волчьим тропам. Дети? Сколько я их сделал во время войны и кому, сам не знаю. Будут расти не сыновья, а волчата, не дочери, а смертницы…
Ты думаешь, мы воюем за Независимость? Это мы так говорим, за это нам деньги дают, наркотики и оружие. Мы воюем, потому что стали духами, призраками, нас нет, народа нашего нет. Нас унизили, Родину выжгли, назвали зверьми, и мы стали зверьми. Чтобы вернуть человеческий облик, нам надо вернуть нашу гордость. Как? Ну вы же такие умные, русские, знали, как начать войну, должны знать и как ее остановить. Мы сами остановиться не сможем. А теперь прошу тебя, сестра, не звони мне больше, мне нельзя здесь находиться, мое место на войне. Спасибо за все, и прощай!
И эта надежда пропала. Но ты не понял меня, Аслан, я тоже на войне перестала быть человеком и превратилась в зверя, как только слетело с меня оперение голубицы. Иначе почему я сижу в этом бандитском притоне с убийцей и насильником Асланом, курю с ним гашиш и называю его своим братом?
Дома я снова открыла альбом Шагала и поставила купленный мной в переходе диск Коэна, чтобы проститься с песней. Давай, сказала я себе, послушай ее еще раз, посмотри на нее после всего, что ты узнала в жизни, новыми глазами.
…Худенький еврейский мальчик просит свою крепкую, “в теле”, невесту сжать его так сильно в свадебном танце, чтобы душа, ушедшая у него сейчас в пятки от страха перед будущей семейной жизнью, не подкосила бы его еле передвигающиеся, заплетающиеся ножонки. Тема страха — по всей песне, отсюда просьба о защите его от внешнего мира любыми доступными невесте средствами: через полог из шипов терновника, через ее крепкие объятия, через руку на плече, даже через музыку — конвульсивное наяривание раскаленной от сумасшедшей игры скрипки.
Танцуй со мной под звуки скрипки страстной,
Прижми сильней, укрой собой от страха,
Коснись меня, коснись плеча своей рукой
Или атласною перчаткой кружевной,
Пока любовь жива и живы мы с тобой…