Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2008
Анатолий Яковлевич Самохлеб родился в Харькове в 1936 году. Окончил Харьковский театральный институт. Большую часть жизни работал режиссером в Харьковском театре оперетты и в Харьковском ТЮЗе. В настоящее время живет в США.
Страшная сказка
Настанет новый, лучший век,
Исчезнут очевидцы.
Мученья маленьких калек
Не смогут позабыться.
Борис Пастернак
Для каждого из нас, хотим мы того или нет, обильным потаенным источником всех помыслов служат воспоминания детства, первые прочитанные книги, а может быть, даже чувства, унаследованные от предков. Все это образует глубинную основу, щедро питающую нас, подающую о себе весть в наших сновидениях.
Андре Моруа
Часть первая
Всю сознательную жизнь тянет меня в эти места. Давно уже снесли одноэтажный дом на Каплуновской, где до войны жили три семьи офицеров высокого ранга и семья моей тети в том числе. Давно уже на этом месте выстроили новый корпус Художественного института, глядя на который я упрямо вижу тот, старый, дореволюционной постройки особняк, где прошла часть моего детства.
…В выходные и праздничные дни в этом доме не смолкал патефон, собиралась веселая компания друзей — наших молодых родителей. Они танцевали, пели, устраивали маскарады, а нас, детей, укладывали в отдельной комнате, через коридор, в надежде, что мы будем спать. Но нам не спалось, мы тихонечко приоткрывали дверь и с восторгом наблюдали за веселыми проделками взрослых. Когда нас замечали, мы убегали, за нами гнались, с шутками да прибаутками снова укладывали спать — и все начиналось сначала, пока сон не смыкал наши веки. Мы сладко спали, а над нами тихо кружился нежный голос Вадима Козина, певший о черных глазах…
Был день весенний, все расцветало, ликовало,
Сирень синела, будя уснувшие листы.
Грусти тогда со мною ты не знала —
Ведь мы любили и для нас цвели сады.
Ах, эти черные глаза…
И теперь, слушая эту довоенную музыку, я вижу молодые лица моих родителей, их друзей и приятелей, наших близких родственников. Эти танго, фокстроты, вальсы живут во мне как трогательное и нежное напоминание о детстве. О том, что оно, пусть даже очень короткое, — было.
И вдруг музыка исчезла. Ей на смену пришел ночной гул бомбардировщиков, вой сирен воздушной тревоги и машин “скорой помощи”, свист фугасных и зажигательных авиабомб, треск пожаров. Люди с чемоданами, тюками, перинами метались по улицам, что-то разыскивая, от кого-то убегая. Окна наспех заклеивались бумажными лентами, чтобы не вылетели стекла при бомбежках. Но в нашем районе взрывов пока не было. Гремело где-то далеко, у вокзала да возле заводов.
А вот очереди в магазины росли. Раскупили все быстро, а подвоза не было. Народ пошумел-пошумел, посовещался — и нашел новый способ кормить семьи сейчас и на зиму запасаться. А зима, предрекали, будет лютая да голодная. И пошли люди громить базы. Сначала на продуктовые склады накинулись, а чуть позже разобрались — и все, что можно было, унесли и из других мест: в хозяйстве сгодится. За один день растащили запасы на кондитерской фабрике, при этом четверо утонули в огромной бадье с патокой.
В первый же день войны мужское население дома на Каплуновской ушло воевать, две семьи вскоре эвакуировались куда-то. Осталась только моя тетя, беременная, и ее дочь, моя двоюродная сестра. В сентябре пришло время тете рожать, и к ней в дом перебрались с Ивановки дедушка и бабушка. А в первый день оккупации города немцами, 24 октября 41-ого года, и мы с мамой покинули новую трехкомнатную квартиру на улице Крымской, где и прожили-то чуть больше года, и перебрались в тот же дом, прихватив постельное белье и кое-что из одежды.
Шел мелкий осенний дождик, немецкие солдаты убирали с дорог противотанковые ежи и колючую проволоку, смеялись и громко разговаривали на своем языке, а мы молча тащили наши пожитки, мечтая поскорее добраться до места. Одна-единственная мысль сверлила мозг — как мы будем жить дальше. Именно с этого момента я начал постепенно осознавать происходящее вокруг. Многого не понимал, многое видел впервые, но, самое главное, нутром чувствовал: в жизни произошло что-то страшное. И появились вопросы, на которые и взрослые ответить не могут, а мальчишка пяти с половиной лет — и подавно.
I
Мы с сестрой стоим у крыльца нашего дома и наблюдаем за вселением немецкой воинской части в здание Художественного института. Одна за другой подъезжают огромные машины, из них выгружают кровати, матрасы, какие-то тюки, ящики… Очень много ящиков разных размеров. Машины уезжают, появляются новые, но уже с солдатами, те спрыгивают на землю, смеются, весело вливаются в широкие двери уже бывшего института. И наступает тишина.
На здании появился красный флаг с белым кругом и странным пауком посередине. Вскоре стало известно, что часть называется эсэсовской, немцы — эсэсовцами, паук на флаге — свастикой. Но что все это означает, чего от них ожидать, от паука и эсэсовцев, — было непонятно.
…Вот появился немец в каске, с винтовкой за плечом, и сразу стал что-то кричать в нашу сторону. Сестра потянула меня к крыльцу, но я, словно загипнотизированный, смотрел на подходившего ко мне немца и не мог сдвинуться с места. И вот он навис надо мной, суя мне под нос огромные часы, но и на этот раз я ничего не понял и только смотрел ему прямо в глаза и молчал. Сестра что-то кричала, до меня доносились голоса мамы и бабушки, но, полностью скованный страхом, я не владел собой. Немец ударил меня по лицу, я отлетел, больно ударившись спиной о крыльцо. Очевидно, боль возвратила мне сознание, я повернулся на живот и начал карабкаться на крыльцо. Но “добрый” немец и здесь мне помог. Легко приподняв, он внес меня на крыльцо, поставил на ноги и мощным пинком под зад втолкнул в коридор. Из носа и рта текла кровь, болела спина, но я не плакал, страх ушел — рядом были родные лица. Вот так я узнал, что такое часовой, что такое комендантский час, и с этого момента мои знания стали умножаться ежедневно.
II
…Моя прабабушка не захотела уходить из дома на Ивановке — мол, здесь я жизнь прожила, здесь и умру, — и вот впервые после начала оккупации мы с бабушкой идем ее проведать. День прохладный, но солнечный, что в эту пору года бывает очень редко. Я с интересом смотрю вокруг. И на Пушкинской, и на Иванова много немецких солдат и офицеров, и люди сходят с тротуаров на проезжую часть, уступая им дорогу. Вот промчалось несколько больших грузовых машин с солдатами. Они сидят неподвижно, их лица прикрыты касками, и кажется, что в машинах едут манекены.
Я так засмотрелся на этих застывших солдатиков, что наткнулся на двух офицеров, испугался — но быстро успокоился, увидев, что они смеются и бить меня не собираются. Один из них что-то меня спросил, но я ничего не понял. Тогда второй, коверкая русские слова, поинтересовался, как меня зовут. Я ответил. Они начали повторять мое имя, а первый немец порылся в кармане шинели, вытащил оттуда конфету — подушечку — и предложил мне. Я протянул руку, чтобы взять конфету, но, увидев, что она со всех сторон облеплена какими-то нитками и крошками, убрал руки за спину и отрицательно покачал головой. Немцы расхохотались, что-то начали кричать по-своему, один схватил меня за воротник пальто, а второй пытался засунуть эту злосчастную конфету мне в рот. Я вырывался, как мог. Подбежала бабушка, уцепилась за меня, пытаясь освободить из цепких рук дарителей сладостей. Видимо, им надоела эта игра. Первый немец размахнулся и со всей силы запустил мне в голову конфетой, а потом выставил в мою сторону указательный палец и, подергивая им, произнес:
— Та-та-та.
А второй, сделав страшное лицо, прохрипел:
— Партизан капут!
Бабушка тянула меня прочь, на ходу потирая мне голову. Было больно, даже очень больно, хотелось заплакать. И не от боли. От обиды. От несправедливости. Я никак не мог понять, за что меня били уже во второй раз. За что в меня стреляли, пусть даже шутя, понарошку.
…А через несколько минут стреляли уже по-настоящему. Краснозвездный истребитель внезапно появился в небе над Сумской улицей и начал поливать ее из своих пулеметов. В кого целился летчик — известно лишь ему. А может, стрелял от радости, что прорвался через линию фронта, летает над родным городом, над любимой улицей. Много потом ходило легенд о храбром летчике. Но в кого он стрелял? Горожан на улице было совсем мало, немцев я вообще не видел. Получается, что стрелял он в нас, в меня и бабушку?
…Бабушка дернула меня за руку и буквально бросила к постаменту памятника Шевченко, накрыв своим телом. Сколько мы лежали, сказать трудно. Казалось, вечность. А самолет кружился, и все стрелял, стрелял. Что-то застучало над нами, на головы посыпались пыль и маленькие камешки, и тут же гул самолета стал отдаляться. Я поднял голову и увидел его. Он становился все меньше и меньше, наконец, превратился в маленькую точку и растворился в лучах солнца.
— Господь хранит нас. Слава тебе, Господи!
Впервые в жизни услышав такие слова, я удивленно смотрел на бабушку. И тут она показала мне следы от пуль на постаменте, как раз над тем местом, где мы лежали минуту назад.
— Сохранил нас Господь, — повторила бабушка. — И Тарас Григорьевич помог ему. — И она показала рукой на памятник. Эти небольшие пулевые “ранения” можно увидеть на постаменте и сегодня.
У меня возникла масса вопросов к любимой бабушке. Кто такой Господь? Как он мог нас спасти, если его не было рядом? И как ему помогал Шевченко, если он не живой, а памятник? Почему?.. Зачем?.. Бабушка пыталась доходчиво и просто ответить, мне было интересно ее слушать, но все равно многого я не понимал.
Проходя мимо Благовещенского базара, мы немного задержались. Бабушка разговорилась с какой-то старой цыганкой, они о чем-то заспорили. Вдруг цыганка схватила меня за руку, долго рассматривала ладонь, а потом что-то вложила в нее, сжав мои пальцы в кулак. Так же долго она смотрела мне в глаза и что-то шептала, а я смотрел на нее, и глаз не отводил, и ладонь не разжимал. Цыганка вдруг прижала меня к себе, поцеловала и, легонько оттолкнув, сказала:
— С характером растет мужичок. Пусть Господь хранит его. — И перекрестила меня. Бабушка стала совать цыганке чайную серебряную ложечку, но та брать отказалась.
— Корми своего внука, видишь, какой худой. Идите с Богом. — Бабушка молча поклонилась цыганке, и мы пошли дальше.
Разжав пальцы, я увидел на ладони маленький оловянный крестик. Недоумевая, молча протянул его бабушке. Она взяла и спрятала в карман.
— Не удивляйся, скоро все поймешь. Смотри, кто нас встречает!
Седая статная женщина в черном пальто уже издали радостно улыбалась нам. Я побежал навстречу прабабушке и вскоре уже крепко держал ее за руку.
III
У прабабушки мы пробыли недолго. Она накормила нас вкуснейшей яичницей на сале, правда, без хлеба, напоила ароматным настоем из мяты и каких-то других, неведомых мне трав и цветов.
Я зашел в сарайчик рядом с домом, где мирно кудахтали пять курочек: немцы еще не успели реквизировать всю живность. При моем появлении куры всполошились, захлопали крыльями — но я стоял тихо, просто смотрел, и они быстро успокоились, только негромко переговаривались между собой. Может, жаловались на свою судьбу: не выпускает их бабушка во двор, держит взаперти, боится — немцы заберут. А может, чувствовали, что, как только я уйду из сарая, одной из них бабушка отрубит голову, наскоро ощиплет и сунет тушку в сумку. Добавит еще несколько яичек, кусок сала и большой пучок разных трав — вместо чая. Все эти продукты мы возьмем домой, а называются они гостинцами.
Перед тем как тронуться в обратный путь, бабушки усадили меня на стул под иконой и начали рассказывать о Боге, который оберегает и защищает нас. Для того чтобы он простер благодать свою над кем-то (слов этих я не понял совершенно, но промолчал), необходимо креститься. Я вспомнил, как крестилась цыганка на базаре, и повторил ее жест. Бабушки засмеялись, поцеловали меня и торжественно сообщили, что сейчас мы пойдем в церковь и там я приму обряд крещения. Я снова ничего не понял и только поинтересовался, не будет ли мне больно, чем опять почему-то рассмешил бабушек.
Забегая вперед, должен заметить, что мои бабушки вовсе не были религиозны. Прабабушка перестала ходить в церковь после похорон мужа, и к тому времени это продолжалось уже сорок лет. Икон со стены она не снимала, но и крестилась на них очень редко. Ну а дети ее, в том числе и моя бабушка, в церкви побывали разве что при крещении да при венчании.
В сорок третьем прабабушкин дом сгорел. Она вынесла из огня только икону Казанской Божьей Матери. Эта икона перешла по наследству ко мне, и ценнее ее в моем доме ничего нет.
…И вот мы медленно поднимаемся по деревянной лестнице на Лысую гору, в церковь Казанской Божьей Матери. (Здесь в 1906 году обвенчались мои дедушка и бабушка — и здесь же купили икону как память о венчании).
Мне показалось, что никого, кроме нас, в церкви нет. Тихо, только потрескивают огоньки свечей, слабо озаряя лики святых на стенах. Глаза быстро привыкли к полумраку. В глубине я увидел безмолвную группу людей. Чуть поодаль от них, спиной ко мне, на коленях стояли две женщины. Какая-то неведомая сила повела меня к ним, и эта же сила заставила остановиться и замереть. Я увидел два гроба. В одном из них лежал седой мужчина, а в другом — мальчик, может быть, немного старше меня. Руки мальчика и мужчины были сложены на груди, и в них вставлены горящие свечи. Я не мог отвести глаз от мальчика. Хотелось плакать, кричать, бежать куда-нибудь, но рот не раскрывался, ноги словно приросли к каменному полу, слез не было. Спохватившиеся бабушки буквально оттащили меня в сторону. В это время появился священник. Какая-то женщина оказалась возле нас, наклонилась ко мне и быстро заговорила:
— Берегись немца, сынок, берегись и днем и ночью. Не щадит он ни стариков, ни детей малых. Мамку слушайся, полицаев и немцев бойся, дома сиди. Вон Коленька выскочил на улицу, захотелось ему дружка повидать, что через дорогу живет, а уже комендантский час наступил. А патруль тут как тут. “Хальт!” — кричат. А кто его знает, что их хальт означает. Колька испугался — и бежать. А звери эти стрельнули да прямо в голову и попали. А дед Колькин услышал выстрелы, увидел, что внука дома нет, выскочил за калитку, да и увидел внучка своего убитого. Подбежал к нему, а немцы, будь они прокляты, и по нему стрельнули.
Тут женщина стала быстро креститься и что-то шептать, а после продолжила:
— Вот так и пролежали они рядышком до самого утра. Как сейчас в гробах лежат. Царствие им небесное! Гробы им мой муж сделал. Забор разобрал и смастерил.
Она еще что-то шептала мне на ухо, но я уже ничего не слышал. Я смотрел на лежащего в гробу мальчика и явственно видел себя. А рядом с собой — своего любимого деда, моего Дедика. Священник прошел совсем близко от меня, размахивая дымящимся кадилом и что-то протяжно приговаривая. Я невольно вдохнул в себя этот дым, и то ли от него, то ли от огромного количества впечатлений, внезапно свалившихся на мою голову, медленно опустился на колени и тихо заплакал. Я еще не мог понять, что убить человека очень просто, что умирают и старики, и дети. Я видел себя и своего деда в гробах, как бы со стороны, мне было нестерпимо жаль нас, и я заплакал еще сильнее. Я чувствовал, что рядом со мной мои бабушки, но продолжал стоять на коленях и мысленно проговаривал слова, несколько минут назад произнесенные незнакомой женщиной:
— Господи, спаси и помилуй, спаси и помилуй!
Я не понимал глубинного смысла этих слов, но повторял их, повторял…
Отпевание закончилось. Гробы по очереди вынесли из церкви, к бабушкам подошел священник. Он о чем-то переговорил с ними, погладил меня о голове, поднял с колен — и я оказался на том самом месте, где минуту назад стояли гробы. Я ничего не могу рассказать об обряде крещения. Он прошел как бы мимо меня. Я смотрел, как нас с дедом несут к могиле, как плачут мама, папа, бабушки, тетя и сестра. Особенно явственно я представил папу, которого давно не видел и по которому очень соскучился. Он глядел на меня, губы его шевелились, но я ничего не слышал.
Очнулся я только тогда, когда священник, которого бабушки называли батюшкой, надел на меня крестик и попросил перекреститься. Я перекрестился, краем уха выслушал его напутствия и вместе с бабушками вышел из церкви. Оказавшись на улице, я оглянулся. Батюшка, освещенный лучами осеннего солнца, стоял на паперти и смотрел нам вслед.
IV
Мы попрощались с прабабушкой и теперь шли домой молча. Бабушка попыталась развеселить меня, стала рассказывать всякие истории из моего раннего детства, показала дом на Кузинской, в котором мы жили почти четыре года, но, почувствовав отсутствие всякого интереса с моей стороны, замолчала.
Возле клуба железнодорожников нас остановил патруль, двое немцев и полицай. Он вырвал у бабушки сумку и услужливо раскрыл ее перед немцами. Увидев содержимое — курицу, сало, яички, — немцы весело загоготали, потрепали бабушку по плечу — мамка, карашо, — забрали наши гостинцы и ушли. Остались мы без подарков. Но ничего не обсуждали, молча шли к рынку и… попали в облаву. Я впервые услышал это слово и насторожился: до сих пор знакомства с новыми словами ничего хорошего мне не приносили.
— Облава! Облава! — кричали вокруг.
Словно страшный водоворот закружил людей. Они пытались найти путь спасения, не находили, предпринимали новые попытки, но, уверившись в невозможности вырваться из этого водоворота, постепенно затихали, вливаясь в один из двух потоков — один в сторону Бурсацкого спуска, другой, параллельный, в сторону спуска Халтурина. Вокруг стояли немцы с автоматами, некоторые держали на поводках страшных собак-овчарок. А среди этих двух потоков, подгоняя людей прикладами винтовок, бегали полицаи — наши, русские и украинцы, работающие на немцев.
Недалеко от нас шла слепая женщина. Ее немигающие глаза были устремлены куда-то вперед и вверх. Периодически она поднимала руки и начинала кого-то звать:
— Света! Света! Света! — Не получив отклика, она замолкала на некоторое время, а потом все повторялось.
К ней подбежал полицай, встряхнул ее за плечи и закричал:
— Заткнись, сука!
И начал ругаться, подталкивать женщину винтовкой. Видно, он слишком сильно ее толкнул: она споткнулась о булыжную мостовую и упала лицом вниз. Идущие сзади невольно стали останавливаться, чтобы не наступить на несчастную, какой-то мужчина и моя бабушка попытались ее поднять, но внезапно появившийся второй полицай оттолкнул их, схватил женщину за волосы и поднял на ноги. Она вдруг страшно закричала, вырвалась из его рук и, расталкивая людей, стала пробираться назад и снова звать Свету. Люди пытались уступить ей дорогу, но это было практически невозможно: задние напирали на передних, перед ней колыхалась живая стена.
— Света! Света! Све… — Крик оборвался вместе с выстрелом.
Полицай выстрелил женщине в голову, и она упала на крохотный пятачок земли, образовавшийся вокруг нее. И снова раздался крик. Теперь уже кричали все — кричали и, обезумев, бежали в разные стороны, а немцы стреляли поверх голов. Мы с бабушкой тоже бежали, тоже кричали, силы наши иссякали, и казалось, еще немного, и мы упадем на мостовую, а полицай спокойно направит винтовку на наши головы.
Перед крутым спуском Халтурина движение замедлилось, постепенно смолкли крики, и уже скоро мы вышли на площадь Тевелева и остановились напротив Дворца пионеров. Дом был оцеплен эсэсовцами. У некоторых из них рвались с поводков овчарки и злобно рычали. Казалось, рычало все: булыжники под ногами, дома, черные мундиры, небо, которое вдруг заволокло такими же черными и рычащими тучами. И только люди, словно придавленные этим злобным рычанием, стояли тихо, не шевелясь, ожидая чего-то страшного, доселе невиданного.
Вдруг над площадью повисла тишина. Это было настолько неожиданно, что молодая женщина в толпе вскрикнула и тут же зажала рот обеими руками. На балконах появились солдаты и полицаи. Они деловито привязали к перилам какие-то веревки, a свободные концы их унесли в комнаты. На крайний слева балкон вышли несколько офицеров и двое в штатском. Один из них, высокий, худой, в шляпе, подошел к перилам и прокричал, что сейчас будет говорить комендант города.
Комендант говорил короткими, четкими фразами, и переводчик, подражая ему, чеканил слова и обрушивал их на наши головы. До меня не сразу дошел смысл сказанного, но когда вновь вскрикнула женщина, стоявшая рядом, когда вся площадь вдруг как будто бы застонала, а бабушка прижала меня к себе, я понял: сейчас произойдет что-то страшное.
И это случилось. На балконы вывели трех человек со связанными за спиной руками и петлями на шеях, двоих пожилых мужчин и женщину средних лет. Комендант снова что-то прокричал. Переводчик тут же сообщил, что это большевики, и назвал их фамилии. Нет. Не так. Сначала он назвал одну фамилию. Мужчину, что стоял справа, двое полицаев приподняли, усадили на перила и тут же столкнули вниз. Мужчина повис на веревке, дернулся несколько раз и затих. Я был оглушен происшедшим и пришел в себя только тогда, когда увидел, что рядом с мужчиной уже дергается, словно пытаясь вырваться из петли, женщина. А потом настала очередь второго мужчины. Он пытался что-то крикнуть, но зловещая петля перекрыла ему дыхание, и до нас донесся только хрип. А на балконы вывели еще троих мучеников. Одного объявили большевиком и комиссаром, а двух совсем еще молоденьких девочек — комсомолками, которые этого комиссара прятали. Девочки плакали, жались друг к другу. Когда их усаживали на перила, одна из девочек закричала:
— Мама! Мамочка моя! Прости меня! — Больше она ничего не успела сказать — и повисла рядом с человеком, которого хотела спасти.
Бабушка схватила меня за плечи, развернула и прижала к себе. Что и как происходило со второй девочкой, я уже не видел — слышал только стон стоящих рядом людей и страшный крик какой-то женщины:
— Люся! Люся!
Еще не до конца понимая, что происходит с человеком, когда на его шее затягивается петля, я сильно сдавил себе горло пальцами и начал считать. Закашлялся, из глаз потекли слезы. Я понял. Так, во всяком случае, мне казалось. Я снова увидел мальчика, лежащего в гробу, его бездыханного дедушку рядом. Потом вместо мальчика в гробу лежал уже я, а рядом со мной — мой любимый дедушка. Появились еще гробы. В них лежали и мама, и папа, и бабушка, и совсем маленький двоюродный брат. И еще гробы, и еще кого-то вешали, и кто-то рыдал, и стонала толпа, рычали собаки, а над головами раздавались автоматные очереди.
— Бог, почему ты разрешаешь убивать? Почему убивают? Как можно убить? — Эти или подобные вопросы я мысленно задавал себе, но ответа не получил. Бог молчал.
V
Потом мы шли домой. Навстречу бежали мама и дед. Дед подхватил меня на руки, прижал к себе крепко и нес до самого дома. Потом меня все вместе раздевали и укладывали в постель, а я безучастно наблюдал за этим и не мог понять, кажется мне все или происходит в действительности. Потом меня кто-то начал душить, я попытался крикнуть, но не сумел и провалился в бездну.
Очнулся я через девять дней и попросил есть. Бабушка принесла мне горячий чай с мятой и сахарином и большой черный сухарь. Я окунал сухарь в чай и с удовольствием ел. Мамочка сидела рядом на постели, а дед наклонился надо мной и тихо сказал:
— Будем жить, внук. Долго будем жить. Ты у нас победитель.
Я ничего не понял из этих слов, но было очень приятно вдыхать запах дедовой махорки и чувствовать щекотание его усов. Я снова уснул.
Через пару дней я встал с постели и подошел к окну. За окном плотным слоем лежал снег. Дворники под руководством полицаев расчищали тротуары и дорогу. У Художественного института разгуливал часовой. Тот самый, который популярно объяснил мне, что такое комендантский час. Казалось, что с того дня минуло много лет, а на самом деле не прошло и месяца. Сейчас поверх шинели часового был надет кожух, поверх кожуха — черная накидка, на каску повязан женский платок. Чтобы согреться, часовой разводил руки в стороны, а потом резко опускал их, похлопывая себя по ляжкам, и черная накидка при этом очень напоминала крылья. Скоро часовой получил прозвище Галка.
Тишину в доме нарушали только скрежет лопат о лед да редкие окрики полицаев за окном. Я заглянул в комнату деда. Он, как и я минуту назад, смотрел в окно. Повернулся, подошел ко мне и сказал:
— Дома только мы с тобой и Валерий.Все чуть свет ушли на менку, обещали через два дня вернуться.
Уловив в моих глазах вопрос, Дед объяснил:
— В доме пусто. Есть нечего. Нам с тобой оставлено три сухаря и несколько ложек отрубей для Валерия. (Дед почему-то всегда называл своего младшего внука полным именем.) Будем заваривать, заворачивать в тряпочку и давать вместо соски. Менка — это когда в своем доме берут вещи, одежду, ценности всякие и несут в деревню. Там тебе дают хлеб, сало, картофель, муку, а все, что ты принес, забирают себе. Вот тебе и менка, обмен то есть.
Дед соорудил гигантских размеров самокрутку, сунул в печку лучину, закурил, мгновенно окутав дымом себя, меня и всю комнату. За стеной заплакал мой двоюродный брат. Я побежал к нему, поменял пеленку, завернул его в одеяло и стал носить по комнате, пытаясь вспомнить какую-нибудь колыбельную. Но слова песен не лезли в голову — и тогда я рассказал ему и о менке, и о немцах, и о том, что скоро ему принесут молочка, что все будет хорошо, только если он не будет плакать. Ненадолго брат замолкал, словно поверив моим обещаниям, а потом начинал реветь с удвоенной силой.
Прибежал дед. Он уже заварил отруби, уложил их в марлевую тряпочку и теперь дал Валерику вместо соски. Ребенок затих. Дед облегченно вздохнул, но не тут-то было. Валерик выплюнул соску и закричал с таким неистовством, что наверняка было слышно на улице. Дед бросился к столу, набрал в ложку немного каши и попробовал. Лицо его искривилось:
— Да разве такое можно есть?
Валерик плакал все сильнее. Я чувствовал, что теряю силы, держа перед собой огромный орущий кулек. Дед взял его у меня и начал быстро ходить по комнате.
— Придумай что-нибудь. Он ведь кушать хочет.
И тут я вспомнил, где хранится у Бусеньки — так мы все называли бабушку — сахарин. Сбегал на кухню. Растворил четверть таблеточки в стакане с теплой водой. Собрал всю кашу в кастрюльку, добавил туда сладкой водички, размешал. Попробовал. Снова сбегал на кухню за солью. Посолил кашку, попробовал. Соорудил соску, осторожно сунул ее в кричащий рот… Валерик затих и, причмокивая, стал сосать. Скоро он уснул.
…Как-то впервые за много дней я зашел в конец Каплуновского переулка. В четырехэтажном доме через дорогу от Техноложки, как все тогда называли нынешний Политехнический институт, расквартировалась воинская часть. Еду немцам привозили в специальных баках-печках и термосах. Они выходили из дома с котелками, набирали еды и возвращались в здание. А те из них, кто возился с колесными тракторами во дворе, ели здесь же. Я стоял рядом с этими баками-печками и наблюдал. Никто не обращал на меня внимания, никто не гнал. Запахи еды, исходящие из баков и котелков, наполняли рот слюной, желудок сводило судорогой, кружилась голова, но я не находил в себе сил уйти и лишиться возможности хотя бы смотреть на еду.
Однажды немец, повар, как я его называл про себя, поманил меня и что-то крикнул. Увидев, что он улыбается, я осмелел и подошел совсем близко. Немец сложил мои ладони ковшиком, набрал ложку какой-то еды из котла, перелил в мои руки и снова что-то сказал. Вот тут я все понял. Запах еды у меня в руках сказал больше слов. Я уткнулся лицом в теплое месиво и мгновенно его проглотил. Снова подставил немцу ладони, он еще раз наполнил их — и я жадно, не прожевывая, глотал эту густую еду, не задумываясь, из чего она сварена. Когда я насытился, опустил руки и посмотрел на немца, он расхохотался, показывая на мое испачканное лицо. Кое-как обтерев его руками, я облизал их и сказал: “Спасибо”. Немец снова рассмеялся и несколько раз повторил одно слово: “Данке”. Я понял и повторил вслед за ним: “Данке”, снова сложил ладони ковшиком и попросил:
— Дедик дома, голодный.
Что немец понял из этих слов, мне неизвестно. Но, выбрав из большой ложки гущу, он переложил ее мне в руки. Потом достал кусок хлеба и, не обнаружив на моем пальтишке ни одного кармана, сунул этот хлеб мне в рот.
— Мутер, мутер, мамка, — сказал немец, развернул меня и подтолкнул в спину.
Медленно, боясь потерять даже самую малую часть своего богатства, прошел я по переулку, поднялся на наше крыльцо, повернулся спиной к двери и долго стучал в нее ногой, обутой в валенок. Дед открыл — и замер на секунду. Я попытался все объяснить, не разжимая зубов, но выдавил из себя только что-то вроде стона. Дед аккуратно вынул хлеб у меня изо рта, а я, протягивая ему руки, радостно закричал:
— Я тебе кушать принес!
Дед все понял. Здесь же, на крыльце, он опустился передо мной на колени и тихо спросил:
— А ты ел?
В нескольких словах я рассказал ему обо всем, добавив, что теперь всегда буду ходить к этому немцу. И вдруг я увидел, что мой дед плачет. Мой любимый, мой сильный дед плачет! Это так потрясло меня, что и я расплакался и, плача, начал с рук кормить деда принесенной едой. Дед аккуратно брал ее губами, глотал, а слезы все текли по его лицу, превращаясь на подбородке в тоненькие льдинки. Поев, дед обнял меня, прижал к себе…
Я не знаю, сколько времени мы оставались на крыльце. Секунды, минуты? Но за это время что-то важное произошло в нашей жизни. Мы словно поняли, что впереди у нас трудная дорога выживания. На этой дороге поджидают и голод, и холод, и унижения, и возможность погибнуть.
Начался снегопад. Крупные хлопья падали на наши головы и плечи, будто пытаясь нас укутать, оградить от комендантского часа, от выстрелов, казней, страха, от часового Галки и ему подобных — от всех тех бед, что принесло неизвестное мне прежде слово “оккупация”.
VI
В конце лета сорок второго года моя тетя решила предпринять вместе с дочерью дальнее путешествие. И не просто собралась на менку, ставшую уже привычной, а решила перезимовать в теплых южных краях, где, говорили, и прокормиться легче, и работу какую-нибудь найти, и вроде бы немец не так свирепствует. Откуда взялась эта информация, не знаю. Много всяких слухов ходило среди измученных голодом и холодом людей.
Тетя моя размечталась, и никакие увещевания на нее не действовали. С превеликим трудом уговорили ее хотя бы сына оставить — куда одиннадцатимесячного ребенка тащить?
Собрались тетя и сестра, взяли с собой одежду на зиму, еды немного, а когда по обычаю присели на дорожку и затихли, мама молча отдала золотую цепочку, что ей дед подарил на двадцатилетие, а бабушка — два обручальных колечка, свое и дедово, три серебряных столовых ложки и серебряную стопочку. На обмен. Больше никаких ценностей в доме не осталось.
И ушли наши путешественники молча, без слез и напутствий. Ушли в неизвестность.
Долго и трудно добирались они до крымской обетованной земли. Города обходили стороной, от главных дорог держались подальше, опасаясь наткнуться на жандармов и полицаев. Заходили в села и просили подаяния. А крестьяне разные были. Одни могли и собаку с цепи спустить или полицая позвать. А другие сами дверь отворяли, в дом приглашали, кормили чем Бог послал, и спать укладывали. Наутро снова кормили и что-нибудь в сумку совали, ничего не беря взамен. Встречались добрые люди. Всякие встречались.
…Добирались до Крыма не одни, а группами: встретились на дороге, разговорились, присмотрелись друг к другу и пошли — вместе не так страшно. И вот бредут они, изнуренные, по пыльной крымской дороге, бредут через нескончаемое кукурузное поле, на ходу обгладывая спелые початки. Человек сорок уже идет, а может, и больше… Вдруг загремело все вокруг, примчались жандармы на мотоциклах — и оказались наши горемыки в кольце облавы. То, чего они опасались весь длинный путь, настигло их здесь, на дороге через мирное кукурузное поле.
А потом их выстроили и тщательно обыскали. Тут же исчезли в жандармских подсумках и кольца обручальные, и цепочка, и рюмочка. Но это все ерунда. Одна из женщин, понимающая немецкий язык, услышала и тут же, с ужасом, теряя сознание, сообщила, что их всех расстреляют. И словно в подтверждение этого единственного мужчину лет пятидесяти вывели из строя, отвели на несколько метров, и немец выстрелил ему в голову.
Уже совсем стемнело. Освещаемые фарами мотоциклов, шли безмолвные люди по все той же дороге к своей могиле. Если кто-то и плакал, то без всхлипываний и стонов. Моя тетя крепко держала за руку дочь и что-то шептала ей на ухо. Дорога стала круто подниматься вверх, идти было трудно, колонна растянулась, и мотоциклисты ездили от начала ее в конец и обратно, подгоняя людей злобными криками. В этой суматохе тетя с силой толкнула дочь в кукурузные заросли, а сама смешалась с толпой и со страхом ждала выстрелов. Но немцы не стреляли. Побега маленькой девочки никто не заметил.
Пленников загнали в сарай и заперли. Все затихло вокруг. В сарае слышны были только тяжелые вздохи, потом и они прекратились. Измученные люди провалились в сон.
Не спала только моя тетя. Она пробралась к задней стене сарая, стала исследовать ее — и нашла то, что искала. У самой земли доски прогнили настолько, что их можно было выломать. Тетя возилась долго, казалось, бесконечно. Ломая ногти, делала подкоп, затем по щепочке разбирала доску, бралась за вторую. Единственная мысль сверлила ее мозг: “Я должна спасти дочь”.
И она выбралась, и помогла выбраться еще нескольким женщинам. Разбежались все в разные стороны, а у тети был один путь — на кукурузное поле. Всю оставшуюся ночь она бродила там, разыскивая дочку. На ее тихие зовы никто не откликался. И когда первые лучи солнца выглянули из-за горизонта, а надежда стала угасать, тетя буквально наткнулась на спящего ребенка. Они молча прижались друг к другу и так просидели до самого вечера, боясь пошевелиться. Погони не было. С той стороны, где находилось село, поднялся в небо густой столб дыма, послышались выстрелы...
Они вернулись в начале декабря. Черные, худющие, изможденные, но счастливые: добрались, выстояли. Они сидели прямо на полу в коридоре и смотрели на нас, не говоря ни слова. И мы молчали. Тут дверь комнаты открылась шире, и в коридор притопал маленький мальчик, три месяца назад научившийся ходить. Он внимательно всех осмотрел, подошел к бабушке — и вдруг, указав рукой на тетю, сказал свое первое слово: “Мама”.
Но пора вернуться в морозную и снежную зиму сорок первого года.
VII
Зима, казалось, решила расправиться с голодными людьми и без помощи немцев. Температура не поднималась выше минус тридцати градусов. От голода и холода люди падали на улицах, умирали в своих промерзших квартирах. Прямо напротив нашего дома ежедневно стала появляться длинная телега с высокими бортами, которую тащила покрытая инеем лошадь. Старый возница заботливо укрывал ее попоной, а уж потом начинал греться сам, слегка подпрыгивая, приседая и размахивая руками.
Из домов выносили тела умерших. Люди складывали свою горькую ношу около телеги, несколько минут стояли, понурив головы, и уходили. Полицейские поднимали трупы, раскачивали и с характерным кряканьем бросали в телегу. Работа спорилась, и уже через несколько минут необычный катафалк трогался в сторону Пушкинской и исчезал, чтобы завтра появиться вновь.
А еще с удивительным постоянством каждый день около десяти утра шли по нашей улице люди: женщины разных возрастов, пожилые мужчины и много, очень много детей. По Белгородскому спуску, а потом по улице Шевченко они выходили к Московскому проспекту и постепенно таяли вдалеке. После двенадцати движение прекращалось, и только изредка можно было увидеть одинокого странника, тянущего за собой сани с поклажей.
Первым это странное движение заметил дед и почему-то разволновался. Ежедневно он выходил на улицу и подолгу наблюдал за идущими, сняв шапку и часто утирая слезы. Сначала я подумал, что эти слезы — от ветра и мороза… Однажды я подошел к деду, взял из его рук шапку, попытался надеть ему на голову, но не достал. Попросил деда нагнуться, а он словно не слышал. Тогда я громко позвал его, и он, будто очнувшись, схватил меня на руки, крепко прижал к себе и так застонал, что мне стало страшно.
— Дедик! — закричал я. — Тебе больно? Ты не заболел?
— Не ори, не заболел я. Не заболел. Но больно. Очень больно.
И не давая мне возможности задать новый вопрос, продолжил:
— Ты не спрашивай меня ни о чем. Не нужно тебе сейчас знать всего этого. Не нужно знать. А вот вырастешь — все узнаешь. Узнаешь и поймешь. А сейчас пойдем домой.
Он нес меня на руках до самого дома. Мы молчали. Из всего сказанного я понял, что дед знает какую-то очень страшную тайну и тайна эта связана с людьми, молча идущими в одну и ту же сторону.
На следующий день я последовал за дедом на улицу, решив больше не оставлять его одного. Пройдя всего несколько метров, дед негромко вскрикнул и кинулся вперед. От неожиданности я немного замешкался, а когда подбежал к нему, то увидел, что дед разговаривает с какой-то женщиной. В одной руке у нее был чемодан, а в другой — веревка от санок, в которых сидела девочка примерно моего возраста. Женщина, тетя Фира, случайно замеченная дедом в толпе, оказалась бывшей соседкой и хорошей знакомой нашей семьи. Дед уговаривал ее задержаться на денек у нас, она долго сопротивлялась — но тут Инночка, ее дочь, расплакалась, и через минуту я радостно тащил санки с Инночкой к нашему дому.
Мы подружились сразу же, как будто и не расставались никогда. Я рассказывал ей о своих “подвигах”, избегая, правда, некоторых моментов, о которых и сам старался не вспоминать. Инночка охала и ахала, я чувствовал себя сильным и храбрым героем, настроение у нас было прекрасным. Взрослые о чем-то разговаривали, спорили, дед беспрерывно курил, несколько раз до моих ушей доносилось слово “палестина”, но я не знал, что оно означает, и тревоги оно у меня не вызвало. Я был слишком занят ухаживанием за очень красивой девочкой по имени Инна.
На другой день тетя Фира засобиралась в дорогу. Снова все начали ее уговаривать не торопиться, подумать, предлагали разные варианты, но согласилась она только тогда, когда Инночка подошла к ней и тихо сказала:
— Мамочка, я не хочу в Палестину, я хочу остаться здесь. — И посмотрела на меня.
А мое сердце вдруг замерло и куда-то убежало, но скоро вернулось на место. Взявшись за руки, мы ушли в другую комнату, подальше от взрослых разговоров и споров. Здесь Инночка рассказала мне, что немцы заставляют их уехать из города в какую-то другую страну — Палестину, потому что они евреи, а все евреи должны жить в этой самой Палестине. О Палестине я уже слышал, не знал только, что это страна, а вот новое слово “евреи” меня заинтересовало, и я спросил о нем Инночку. Она, покачав головой, ответила:
— Не знаю. Мама сказала, что когда-нибудь мне объяснит.
— А где эта Палестина, далеко?
— Далеко, на каком-то заводе.
Я засомневался, что на заводе может уместиться целая страна, но дипломатично промолчал.
Тетя Фира и Инночка пробыли у нас пять дней и ночей. На шестой день тетя Фира поблагодарила за хлеб-соль (а какие это были хлеб да соль, читателю объяснять не надо, но делились последним, как говорят), расцеловала всех и стала помогать Инночке одеваться.
Уже потом я узнал, что тетя Фира настояла на их уходе еще вечером, и никакие уговоры на нее не действовали. Очевидно, ей удалось уговорить и Инночку — во всяком случае, внешне расставание проходило спокойно. Мы все тоже оделись, решили их проводить, но дед вскипел и заставил маму и бабушку остаться дома.
— Нечего демонстрации перед Галкой устраивать. Здесь прощайтесь. Мы с внуком проводим. — И вдруг закричал, задыхаясь от гнева и бессилия что-либо изменить:
— Вы представляете, что вас ждет впереди? Вы представляете?
— Нас ожидает дальняя дорога, и, надеюсь, спокойная жизнь. Я не намерена умирать здесь от голода и холода.
Дед хотел что-то сказать, но задохнулся от гнева, махнул рукой и опустился на стул. Присели все. Молчали. И вдруг дед сполз со стула на колени.
— Простите, что не сумел оградить вас от беды, не сумел остановить. Сам вовек себе этого не прощу. — Дед тяжело поднялся с колен и первым вышел на улицу.
Мы проводили наших странников до Белгородского спуска, а когда они скрылись, долго еще стояли, глядя в пустоту. Инночка со мной не попрощалась. Ее огромные глаза были грустны и смотрели куда-то далеко-далеко, в какой-то другой мир, никому, кроме нее, неведомый.
Вряд ли есть необходимость объяснять, что произошло в Дробицком яру, недалеко от тракторного завода, в ту страшную зиму сорок первого-сорок второго года. Об этом написаны десятки книг в стихах и прозе, много лет спустя даже установили памятник. Все это хорошо. Память необходима. Особенно для поколений, которые идут вослед. Но почему-то чем дальше от нас отодвигаются события минувшей войны, тем больше нарастает безумие ненависти, жажда унизить, убить, насмеяться над могилами. Звереет человек… Все забыто или сознательно вычеркнуто из памяти. Неужели фашизм неистребим? И неужели светлый образ Инночки не тревожит эти сердца?..
VIII
Я продолжал ежедневно ходить по немецким кухням. Уже накопился определенный опыт в этом деле, подобралась и соответствующая экипировка: полотняная сумка через плечо, чайник и котелок, сделанный из небольшой кастрюли. Ходил я дважды в день, во время завтрака и обеда — но домой иногда возвращался почти к комендантскому часу. Родные знали, что, раз меня долго нет, значит, приносить нечего, и я пошел к дальним кухням, но всегда волновались и все вместе выходили меня встречать.
Что я приносил в самые удачные дни? Картофельные очистки, из которых бабушка на каком-то техническом жире жарила оладьи. Несколько раз в куче отбросов я находил кусочки мяса, недоеденную яичницу, кашу, лапшу, горох. На кухне повар довольно часто наливал мне в чайник кофейную гущу, мы и ее ели. Мог отдать остатки супа или каши, мог дать кусок хлеба, но это случалось редко. То же самое можно было получить и от солдат или офицеров.
Разные были немцы, всякие были немцы. Один мог подозвать к себе и дать печенье, конфету, а другой…
…Я уже собрался идти домой, как вдруг меня подозвал к себе офицер. Я подошел. Он внимательно осмотрел меня со всех сторон, заглянул в мою сумку, взял у меня из рук чайник, открыл крышку, понюхал, поднял чайник вверх — и вылил все его содержимое мне на голову. Бросил чайник, развернулся и ушел. Проходившие мимо солдаты рассмеялись. Я снял шапку, отряхнул ее, вновь надел и пошел домой.
В другой раз меня подозвал здоровенный немец. В одной руке он держал маленькую искусственную елочку, а в другой — котелок с какой-то едой. Дело было в канун их, немецкого, Рождества. Немец был слегка навеселе и, казалось, настроен весьма благожелательно. Он подсунул мне под нос свой котелок и спросил:
— Гут?
По запаху я сразу определил, что это пудинг, который я никогда не пробовал, но много раз видел, с каким удовольствием его едят немцы и смеются, глядя, как глотают слюни окружающие их дети.
— Гут! — закивал я радостно. — Гут!
Немец заулыбался, сделал шаг назад, спрятал котелок с пудингом за спину и тут же торжественно протянул его мне.
— Битте!
Я хотел взять этот подарок, протянул к нему руку, но немец резко поднял котелок вверх. Я подпрыгнул, а он поднял котелок еще выше. Эти упражнения он проделал со мной несколько раз, причем хохотал так сильно, что стал икать. Я оставил попытки полакомиться пудингом, просто стоял и смотрел на немца, продолжавшего дразнить меня своим котелком. Наконец эта игра надоела и ему. Икая, он молча смотрел на меня. Улыбка исчезла. Потом вновь протянул котелок в мою сторону и… перевернул. Пудинг упал на снег. Немец, икнув на прощанье, воткнул елочку в розовый холмик и пошел в дом. Как только за ним захлопнулась дверь, я опустился на колени и начал слизывать сладкую массу. Когда основная часть была съедена, я начал аккуратно снимать тонкий слой снега, на котором лежал пудинг, и есть и его. Уже было не так вкусно, но я боялся потерять даже крохотную капельку.
…Дома я увидел довольно большой мешок. Мама сказала, что его привез нам Андрей Иванович, брат деда, что в мешке зерно, его нужно будет смолоть и испечь хлеб.
Из деревянных брусков и двух полос железа, вырезанных из старого корыта, дед смастерил “мельницу” и стал молоть зерно. Крутить ручку этого мукомольного агрегата было делом совсем не простым. Дед уставал, несколько минут сидел, тяжело дыша и кашляя, а потом вновь начинал работать. Готовую муку несколько раз просеивали, затем дед долго водил по ней магнитом, вылавливая кусочки железа, после чего муку снова просеивали, а уж потом…
И вот теперь, накрывая на стол, бабушка у каждой тарелки клала небольшую черную булочку — нашу дневную порцию. Иногда эта работа поручалась мне. Я раскладывал еще горячие булочки и никак не мог превозмочь искушение отломить от каждой крохотную корочку. Довольно часто случалось так, что на тарелки нечего было класть, и тогда бабушка добавляла еще по полбулочки каждому и подавала горячий “чай” с сахарином. Во время чаепития в наших с дедом тарелках оказывались бабушкины и мамины половинки. Дед начинал кричать, возмущаться, уходил из-за стола, а я, принимая все как должное, съедал хлеб без остатка. Но вскоре, поняв причину дедова гнева и вообще смысл происходящего, стал незаметно прятать хлеб в карман и на другой день приносить его вместе с остальными “трофеями” моих походов по кухням. И дед съедал этот хлеб.
Уже давно не было деда в живых, когда бабушка призналась мне, что он с большим усилием ел приносимое мной.
— Он был очень брезглив, и ему труднее всех оказалось влачить это жалкое существование нищих. — И продолжила: — Дед видел, как ты стараешься всех нас накормить, как пропадаешь целыми днями в поисках еды, как роешься в отбросах. Несколько раз он порывался тебя остановить, но понимал, что жить станет еще тяжелее, а сам он помочь ничем не может. И страдал от этого. Он очень тебя любил и не хотел обидеть отказом. Поэтому и ел.
IX
В куче отбросов уже копошились ребята. Обычно нас собиралось человек шесть или восемь. Все мальчишки, девочек не было, все старше меня. Многие приходили только поесть, с собой ничего не уносили. У них были только кружки и миски. Как-то раз один мальчик принес ложку, и над ним почему-то смеялись, а на другой день ложки принесли все. Мы не здоровались и почти не разговаривали, но никогда не ссорились и ничего друг у друга не забирали. В последнее время к отбросам повадились приходить одичавшие кошки. Мы пытались их отгонять, но они только шипели в ответ. Постепенно мы смирились с ними, а они, очевидно, с нами, и мы рылись в отбросах, не мешая друг другу.
Немцы закончили разгрузку. Мы терпеливо ждали, когда все они позавтракают и начнут выбрасывать остатки: именно тогда наступало наше время.
…Я уже набрал почти полную сумку картофельных очистков, собрался уходить, как вдруг из подъезда вышли несколько немцев, среди которых выделялся длинный и очень худой офицер. Черные наушники закрывали его уши, воротник шинели был поднят. Шел он очень смешно, выбрасывая ноги далеко вперед, словно перепрыгивая при каждом шаге через невидимые лужи. У его свиты наушников не было, и все они постоянно терли уши. Один немец нес два пистолета, увидев которые мы хотели разбежаться, как делали это неоднократно при малейшей опасности, но грозная команда “Хальт!” буквально пригвоздила нас к месту. А немцы стали хохотать и что-то говорить друг другу. Отсмеявшись, они выстроили нас в ряд. Офицер в наушниках внимательно осмотрел свалку отбросов и, не оглядываясь, протянул руку назад. Немец с пистолетами подскочил и услужливо подал один из них. Остальные немцы снова начали было хохотать, что-то громко выкрикивать, но мгновенно замолкли после первого выстрела. На куче отбросов корчилась раненая кошка, а остальные, вместо того чтобы бежать, набросились на нее и стали ее рвать зубами и когтями. Но это длилось лишь несколько секунд. Немец стрелял беспрерывно. Как только закончились патроны в первом пистолете, ему сразу же был вложен в руку второй, и стрельба продолжалась.
После первого выстрела я зажмурился и так простоял до конца расстрела кошек. Выстрелы прекратились, а я все боялся открыть глаза, боялся в очередной раз увидеть смерть.
Солдат из офицерской свиты взял убитых кошек за хвосты и сложил у ног меткого стрелка. Все немцы снова что-то выкрикивали, пожимали руку снайперу, не забывая при этом растирать собственные уши.
Но вот дошло дело и до нас. Улыбающийся немец важно прошелся перед нашей короткой шеренгой, внимательно всех нас рассматривая. Передо мной он вдруг остановился, пальцем сдвинул шарф с моего лица и заглянул в глаза. “Сейчас будет бить”, — подумал я и весь внутренне сжался, ожидая удара. Немец что-то сказал своей свите, и они снова расхохотались, а тот, что нес пистолеты, выбрал из кучи самую большую кошку и положил у моих ног. Я стоял не шелохнувшись. Тогда офицер нагнулся, поднял кошку и всунул ее мне в руку. “Эссен! Эссен!” — повторил он несколько раз, показывая на свой рот. Я молчал, держа кошку в вытянутой руке. Немец наконец отошел к своей изрядно замерзшей компании. Каждый из ребят получил по кошке, и нас отпустили восвояси.
Мне было страшно: впервые в жизни я держал в руке мертвое тело. Вот только несколько минут назад я видел кошку живой, шипящей при малейшем приближении к ней, а сейчас несу ее, бездыханную, почти окоченевшую на морозе. Этот страх заставил меня идти домой не обычным путем, а по соседней улице, через дворы. Я пришел к черному входу в наш дом и тихо постучал.
Дверь открылась. На пороге стояла бабушка. Я протянул ей кошку:
— Немец сказал, что ее нужно съесть.
Бабушка инстинктивно взяла кошку, потом бросила ее у крыльца.
— Ну что ты, внучек, мы до этого еще не дошли — кошек есть. Обойдемся и без них. Иди в дом скорее, радость тебя ожидает большая.
И действительно, произошло то, о чем я мечтал все эти тревожные дни. Событие было настолько значительным и счастливым, что заслонило в памяти и крысу, и кошку, и многое другое.
На ходу сбросив пальто и шапку, я помчался в комнату, и последние несколько метров уже не бежал, а почти летел — в объятия моего любимого, так долго ожидаемого папы.
Чтобы окончательно расстаться с темой о кошке, позволю себе перескочить через четырнадцать лет и оказаться в 1955 году. Дед уже семь лет как умер, всего 62 года жизни было ему отпущено. Прожив девяносто лет, ушла из жизни и моя прабабушка. (В сорок третьем году во время боя за железнодорожный вокзал сгорел дом на Ивановке, и она стала жить у нас).
Восьмого февраля 55-го года я вернулся домой поздно: был с любимой девушкой в театре, потом провожал ее, потом, не спеша, шел домой. Папа и мама уже спали, а бабушка, как всегда, ждала внука. Бусенька неважно себя чувствовала, лежала на диване и читала какую-то книгу. Поедая вкуснейшие блинчики с творогом, изюмом и вишневым вареньем, я подробно рассказывал ей о спектакле. Мы вспомнили и другие постановки в театре имени Пушкина, которые смотрели вместе, но как-то незаметно тема нашей беседы изменилась — от искусства мы перешли к минувшей войне. И вот тут бабушка задала мне вопрос:
— Ты помнишь кошку, которую застрелил немец и дал тебе, а ты принес домой, чтобы мы ее съели?
Я кивнул и добавил:
— Да, хорошо помню. Ты ее выбросила, и в этот день вернулся папа.
Бабушка посмотрела на меня внимательно, глубоко вздохнула и тихо-тихо сказала:
— Съели мы эту кошку. Я еще вечером занесла ее с улицы в дом и спрятала. А как только вы все уснули, встала, пошла на кухню, достала кошку и долго ее свежевала. Шкурку вынесла во двор и в снег закопала. Вернулась, поплакала немного, а потом сняла мясо с косточек. Сварила из косточек бульон, хорошенько процедила его, косточки вынесла и тоже закопала в снег. А мясо перекрутила, добавила луковицу и сделала фарш для котлет. Сколько там того мяса, фарша совсем немного получилось.
И бабушка расплакалась. Я стал ее утешать, дал ей ее капли, уговаривал пойти спать. Несколько успокоившись, бабушка продолжила:
— Я должна тебе все рассказать, ты должен этот грех с души моей снять. Я так боялась, что кто-то из вас поймет, чем я вас кормлю. Особенно дед твой. А ведь силы у него уже уходили, ноги стали пухнуть. Да и ты ослабел, видела, как ты бегать не можешь и дышишь тяжело. А папа только вернулся из больницы. Всех вас нужно было накормить, хоть немножко поддержать. Вот я и решилась. Утром на Сумской рынок смоталась, десяток яичек за свою кофту шерстяную выменяла. Пару яиц в фарш разбила, а остальные дед, папа и ты просто выпили вместо завтрака. И все ели бульон с удовольствием, а когда я подала картофельные оладьи, на которых лежали маленькие котлетки, то восторгу не было предела. Папа и дед говорили о Лукулловом пире, о скатерти-самобранке. Попробовав котлеты, дед начал спрашивать, где я умудрилась добыть свинину. Всем было весело, кроме меня. Совесть мучила, я боялась разоблачения.
Тут я перебил бабушку, начал шутить по поводу ее страхов, что-то говорить о разведчиках в тылу врага, о сетях шпионажа, в общем, нести всяческую ерунду, пытаясь отвлечь ее от грустных воспоминаний. И как ни странно, мне это удалось. Бабушка улыбнулась, поцеловала меня, в который уже раз сказала, что я очень похож на деда, и засобиралась в свою комнату. Уходя, она снова поцеловала меня. “Рассказала все, и на душе легче стало”. И ушла спать.
Ушла навсегда. Под утро она умерла. Во сне. Говорят, что так уходят из жизни праведники.
X
Но пора вернуться к рассказу о папе.
Сообщение о начале войны нас застало на даче в Шебелинке. В то далекое время там еще не находили никаких полезных ископаемых и было это тихое и красивое село, где многие харьковчане на лето снимали дачи. Речка Северский Донец с песчаными берегами, парное молоко по утрам, тишина и раздолье. Папа приезжал вечером в субботу, воскресенье мы проводили вместе, а потом он уезжал на свой завод, где был начальником самого секретного цеха. В то время меня абсолютно не интересовало, где и кем он работает: папа оставался для меня просто папой.
Ходить с родителями на речку всегда казалось мне праздником. Я с замиранием сердца смотрел, как папа, разогнавшись, отталкивался от земли, летел, словно птица, по воздуху над водой, а потом вдруг скрывался под ней. Я с тревогой ждал, когда он вынырнет. А папы все не было и не было, уже начинала волноваться и мама, и вдруг он окликал нас, стоя на берегу. Я радостно к нему бросался, мы начинали бороться, и я всегда выходил победителем.
…В одно из воскресений мы проснулись рано и, наскоро позавтракав, в очередной раз пошли на речку. Но наше веселье, наше счастье было в тот день вмиг нарушено сообщением, с которым прибежал пастушонок Колька, внук хозяйки дачи:
— По радио сказали, что началась война. Немец на нас напал!
Через час папа ушел на станцию. Начали собираться и мы с мамой. Я многого не понимал, и, хотя слышал разговоры о возможной войне, видел с нашего балкона учения отрядов самообороны, значения этому не придавал и относился ко всему скорее как к играм взрослых.
На другой день мы с мамой вернулись домой. Я сразу бросился к своим игрушкам, нашел пистолет, стреляющий пистонами, и был готов отразить любую атаку фашистов. Вечером позвонил папа, мама с ним долго разговаривала, потом дала трубку мне, и я услышал родной голос. Папа обещал скоро прийти домой, говорил, чтобы я берег мамочку, чтобы помнил, что я мужчина, чтобы вел себя хорошо. И многое еще говорил из того, что может сказать любящий отец единственному сыну в дни, когда неизвестно больше, чем известно, когда никто не в состоянии предугадать, что ждет впереди, когда вчерашний день быстро становится далеким прошлым.
Папа приехал домой в следующее воскресенье. Небритый, похудевший, но веселый. Во всяком случае, мне так казалось, хотелось, чтобы так было. Сначала папа брился и мылся, потом мы гуляли в парке, вечером к нам приехали дед и бабушка и привезли с собой кульки всяких вкусностей, и мы все вместе сидели за столом, пили чай с вареньем. О чем говорили, не помню, но впервые прозвучало тогда словосочетание “до войны” — и вошло в наш лексикон навсегда. Потом мы с папой провожали бабушку и деда до трамвая. Домой папа нес меня на плечах, а когда пришли, я мгновенно уснул.
Наутро папы дома уже не было.
Опять наступили дни томительного ожидания. По воскресеньям папа еще несколько раз приезжал, потом только звонил, да и то очень редко, а скоро и телефон замолк.
Город уже несколько раз бомбили, но где-то далеко от нас. Иногда забегали то дед, то бабушка, все спрашивали о папе. Однажды ночью раздался звонок в дверь. Мы с мамой проснулись одновременно и кинулись открывать. Папа! Он вошел, расцеловал нас, сообщил, что пробудет только до утра, и тут я услышал новое для себя слово “эвакуация”. Потом я снова уснул и проспал уход папы. Мама сидела на стуле у балконной двери, на глазах ее были слезы. Я подошел к ней, погладил по голове и, словно предчувствуя что-то, в голос разрыдался. Мама не успокаивала меня, плакала вместе со мной.
А потом мама повторила слово “эвакуация” и разъяснила, что мы совсем скоро уедем и нужно собирать вещи, что за нами пришлют машину, что папа нас встретит на вокзале, и мы долго будем ехать поездом до какого-то города, где построят папин завод. Сначала я огорчился. Мне нравилась наша новая квартира, нравилось гулять в парке рядом с домом. А потом возникли вопросы о бабушке и деде, а еще позже — обо всех родственниках. Мама объяснила, что в эшелон — опять новое слово — могут взять только нас, а бабушка и дедушка останутся здесь. Только она сказала не “бабушка и дедушка”, а “мама и папа”, и расплакалась. Я готов был тоже заплакать, но завыли сирены, оповещая, что скоро начнется бомбежка. Я выскочил на балкон, однако ничего интересного не увидел и вернулся в комнату, где мама начала готовиться к отъезду. Я собрал полную сумку игрушек и стал помогать маме: носил вещи из шкафа и комода, а она складывала их в чемоданы.
Снова завыли сирены, это уже был отбой. И тут же зазвонил телефон. Папа поинтересовался, все ли у нас в порядке, и сказал маме, что бомбили его завод и вокзал, но все обошлось и завтра-послезавтра за нами приедет машина. Мне же он сказал слова, которые я знал наизусть: “Держи хвост пистолетом”. Это означало, что я должен быть молодцом, не вешать нос и не реветь по пустякам. Вечером полил дождь, подул ветер. Он сорвал с деревьев оставшуюся листву, стало неуютно и холодно.
…Папа не звонил. Никто за нами не приезжал. Дождь прекратился, но стало еще холодней. На третий вечер пришли Дедик с Бусенькой, остались у нас ночевать, а утром дед и мама уехали на вокзал искать папу. Вернулись они поздно, ничего не узнав, никого не найдя. На другое утро они снова ушли — безрезультатно. Несколько раз отправлялась на вокзал одна мама. Меня она не брала, так как трамваи и троллейбусы перестали ездить, а идти было далеко. Телефон молчал. Однажды после очередного такого похода мама вернулась грустная, на мои вопросы не отвечала и только утром сказала мне, что все эшелоны уехали, несколько из них разбомбили недалеко от города, ничего о папе узнать не удалось.
Мама ушла на Ивановку, пробыла там весь день. Домой она вернулась вместе с дедом. Они рассказали мне, что если наши сдадут город, то мы все перейдем жить к тете Жене: соседи ее эвакуировались и в доме освободились комнаты. Дед ночевал у нас, а наутро отнес кое-что из вещей в будущую нашу квартиру. Мама обратила внимание, что он должен в это время быть на работе, и выяснилось, что работы уже не существует. Все разбежались. Потом приходила бабушка на несколько минут, забирала еще какие-то вещи. Снова заморосил дождь. Мама, подавленная, подолгу молча стояла у окна, все ждала, все надеялась — вдруг появится папа. Но папа не появлялся. А однажды утром мама разбудила меня и сказала:
— Вот и все. В городе немцы. Нам нужно немедленно уходить из этого дома. Немедленно.
Я не задавал никаких вопросов, оделся, и мы покинули нашу новую квартиру, которую и обжить-то по-настоящему не успели.
Только через много лет, вспоминая этот эпизод, я понял, почему нам нужно было так спешно уходить. Объяснение очень простое: ведомственный дом принадлежал тому самому заводу, где работал папа. Следовательно, все оставшиеся в нем жильцы очень даже могли заинтересовать немцев. Я видел, как кроме нас дом покидают многие его недавние обитатели, не сумевшие эвакуироваться по разным причинам. Лишь немногие смогли выехать до оккупации.
На работах по эвакуации завода папа простудился, поднялась температура, но он продолжал трудиться. И доработался до обморока на вокзале. Отправили его на “скорой помощи” в больницу, а в какую именно — не поинтересовались. И ведь не о простом рабочем не вспомнили, что тоже непростительно, а о начальнике секретного цеха, о человеке, который много знает. Свои семьи забрали, а нас с мамой и папой оставили. Ну, забыли ребята, замотались. А может, и не забыли. Как в этом разобраться?..
А папа в это время лежал в больнице на Холодной горе с воспалением легких, и знаменитому харьковскому доктору Мещанинову с трудом удалось вернуть его к жизни. Выздоровление протекало медленно, несколько раз наступало резкое ухудшение. И только крепкий организм папы и необыкновенная забота доктора позволяли ему выкарабкиваться. А тут появились немцы. В первый день они только прошлись по палатам и удалились. Но на пятый день больница была окружена и началась чистка. Проверяли документы, истории болезни, рассматривали всех внимательно. В первую очередь немцев интересовали военные, коммунисты и евреи. Всех, на кого офицер указывал пальцем, выводили или даже выносили из палат, грузили в машины и увозили в неизвестном направлении.
Уже после войны выяснилось, что доктор скрывал немало больных и раненых солдат и офицеров. Многих якобы удалось спасти. Писали о том, что в больнице действовала подпольная организация. Ни мы, ни папа ничего об этом не знали — но всю жизнь были благодарны человечному и необыкновенно мужественному доктору Мещанинову.
Однажды ночью он привел папу из палаты к себе в кабинет и сказал приблизительно следующее:
— Я не знаю и не хочу знать, кто вы, но вами интересовались люди в штатском. Сердцем чувствую, что вам грозит опасность. Вам нужно уходить. Как только наступит утро, и на улицах появятся люди, я выведу вас через двор. Вам есть куда идти?
Папа ответил утвердительно, хотя на самом деле очень плохо ориентировался в обстановке и не знал, где мы и что с нами.
Потом в гардеробной папа выбрал себе одежду и ботинки (из кучи вещей, очевидно, умерших или вывезенных немцами людей), а как только закончился комендантский час, вышел из больницы, через Лысую гору добрался до Ивановки и постучал в дверь прабабушки. Вот у нее он все и выяснил, пробыл два или три дня и решился на дальнее путешествие на Каплуновскую. Ему повезло: никто его не останавливал, никто не обращал внимания на заросшего, плохо одетого мужчину, медленно идущего по улице. Так папа снова оказался с нами — но уже через четыре дня праздник возвращения закончился.
Ночью нас разбудил громкий стук в двери. Немцы! Сначала в дом ввалились трое жандармов и потребовали документы. Проверив их, приказали всем разойтись по комнатам. Кроме папы. Мы с мамой ушли в комнату деда и бабушки. Было слышно, что кто-то еще вошел в дом, топот сапог прекратился. Дедик выглянул в окно. У дома стояли две легковые машины, несколько мотоциклов. Возле них топтались жандармы. Шел пятый час утра. Мама ходила по комнате, прислушивалась у двери, снова ходила. А я незаметно для себя уснул. Но спал недолго. Дверь открылась, и нам разрешили выйти… В комнате кроме папы находились четверо мужчин — два офицера в черной форме с красными повязками на рукавах и двое в штатском. Папа хотел что-то сказать, но его перебил один из штатских. Он хорошо говорил по-русски, а может, и был русским.
— Ваш муж, — обратился он к маме, — делает большую ошибку. Мы предлагаем сотрудничество с нами, предлагаем ему жизнь в Германии, работу по специальности, а он отказывается. После нашей победы вы с сыном тоже приедете в Германию. Все складывается очень хорошо.
Немец еще долго говорил, переводил слова других немцев. Папу убеждали, грозили всяческими карами в случае отказа, снова убеждали, суля сытую и спокойную жизнь, предлагали выступить по местному радио и призвать всех специалистов добровольно ехать в Германию. О папе они знали все: кем работал, где работал, чем занимался. Его обнаружили еще в больнице, но не думали, что папа сумеет уйти, так как он был совсем плох, находился в палате интенсивной терапии. Потом папе разрешили поговорить с мамой наедине в соседней комнате. Я тоже пошел с ними. Папа нас обнял и тихо сказал маме:
— Меня в любом случае заберут. Приготовь какие-нибудь вещички на первое время.
Потом мы стояли молча, обнявшись крепко-крепко, словно прощаясь навсегда. Уже после войны мама призналась, что в те минуты именно так и думала. Мы вернулись к немцам, и мама на вопрос, сумела ли она убедить мужа дать согласие, ответила отрицательно.
Наступило утро. Устав от бесплодных разговоров, немец в форме объявил, что папа арестован, и беседовать с ним будут в другом месте.
— Где? — спросил дед. И вот здесь я услышал еще одно слово: “гестапо”. По изменившемуся лицу деда я понял: “гестапо” — это что-то очень страшное и злое, испугался, подошел к папе и крепко взял его за руку, то ли защищая, то ли прося защитить меня самого.
Папе разрешили со всеми попрощаться, взять с собой вещи и вывели из дома. Я накинул пальто и выскочил тоже. Немцы не возражали. Папу усадили в первую машину, туда же сели оба офицера. Штатские разместились во второй, и обе машины тронулись в сторону Пушкинской. Дорога была заснежена, ехали небыстро, и я бежал вровень с первой машиной, пытаясь сквозь стекло увидеть лицо папы. Вдруг машина остановилась, папа вышел. Я радостно кинулся к нему в полной уверенности, что его отпустили, что мы вернемся домой — но, оказалось, ему разрешили пройти со мной до угла Пушкинской.
— Береги мамочку, — как заклинание несколько раз повторил папа. — Ты теперь совсем взрослый, помни об этом. Береги мамочку.
Папа поцеловал меня, сел в машину. Обе машины свернули на Пушкинскую, потом на Иванова, и здесь я остановился — бежать не было сил. Я долго стоял, словно ожидая чуда… Но ничего не произошло, и я вернулся домой.
В нашей комнате я увидел деда и маму, сидящую за фортепиано. Мама плакала, дед гладил ее по голове, успокаивал. Позже я узнал, что сразу после нашего с папой ухода мама села за инструмент и стал играть. А потом разрыдалась, уронив голову на руки, и клавиши вскрикнули и заплакали вместе с ней.
Я тоже подошел к плачущей маме, прижался к ней. Она вытерла слезы и, глядя прямо перед собой, твердо сказала:
— Все. Больше слез не будет. Надо жить, надо верить. Обязательно надо верить, что весь этот кошмар уйдет, папа вернется и снова начнется жизнь. Нормальная человеческая жизнь. Надо только очень верить.
От автора
Надо только очень верить. Этими словами я закончил грустные воспоминания о детстве — точнее, о жизни ребенка в оккупации в течение трех с половиной месяцев. Мог бы я писать дальше? Конечно. Но, работая над этими записками, я понял, что воскрешать в сердце своем пережитое много лет назад — занятие трудное и неблагодарное. Я переставал писать, пытался как-то отстраниться, однако события преследовали меня, вернулись страшные сны, жить стало неуютно. И я остановился.
Прошел год. Друзья, приятели и просто знакомые, прочитав тридцать страниц текста, не сговариваясь, требовали продолжения. И после долгих раздумий я принял решение писать. Но не так, как писал до этого, от первого лица, а отойдя немного от событий, глядя на них со стороны. И я начал писать от третьего лица. И, признаюсь, работать стало легче.
И еще. События давно минувших дней, описываемые мною, я хорошо помню и знаю. В них нет ни капельки вымысла, только правда. Так было. Думаю, что подобные “сказки” лучше просто читать, а не переживать их — но знать надо обязательно. Чтобы не заржаветь, не очерстветь душой. Именно это подвигло меня писать продолжение.
А дальше все как в настоящей сказке: Добро борется со Злом, силы неравны и, кажется, скоро совсем иссякнут… Но разве бывают сказки с плохим концом?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Мальчик вернулся домой перед самым комендантским часом с пустой сумкой. Немецкие кухни, около которых он ежедневно простаивал в надежде получить какую-нибудь еду, с улицы перебрались в здания. Туда никого не пускают, а кучи отбросов, где тоже можно было найти кое-что съедобное, замерзли, и расковырять их практически невозможно.
Морозы ниже тридцати градусов стоят уже целую неделю. Гора трупов, выносимых из домов, беспрерывно растет.
Никакой надежды на потепление нет. Часовой по прозвищу Галка натянул на себя два тулупа, закутал голову пуховыми платками. Он беспрерывно машет длинными руками в огромных рукавицах, но не взлетает, продолжает топтаться на месте.
Кроме тех бед, что принесла с собой оккупация, пришла еще одна — у людей иссякли запасы дров и угля. Кончились дрова и в доме Мальчика. Дед принес из погреба несколько поленьев, молча растопил печь в комнате Тети и двух ее детей, постоял немного, глядя на огонь, потом вышел в другую комнату. Мама и Мальчик сидели рядом у стола и рассматривали альбом с фотографиями. Дед не впервые заставал их за этим занятием и изредка сам подсаживался к столу, предаваясь воспоминаниям. На многих фотографиях был запечатлен его зять, которого он любил, которым гордился… Деда потрясло то, что произошло двумя неделями раньше. Все хождения в гестапо ни к чему не привели, гестаповцы отказывались разговаривать. Переводчик, которого удавалось иногда перехватить у входа, разводил руками и ничего вразумительного сказать не мог. Или не хотел. Когда дочь возвращалась домой, Дед ни о чем не спрашивал. В ее глазах он видел боль, страдание. Она металась, стремилась что-то узнать, придумать, предпринять для спасения мужа. Но ничего не узнавалось, ничего не придумывалось. Все больше темнело ее лицо, все чаще она молча смотрела в замерзшее окно, ничего не видя и не слыша. Замкнулся в себе и Мальчик, в его глазах тоже затаилась боль. И словно спасая себя от растущего чувства одиночества, мать и сын все чаще открывают альбом — и фотографии оживают. Вот они идут втроем по парку и смеются чему-то… Вот Папа высоко подбрасывает совсем еще маленького Мальчика, тот смеется, а в огромных Маминых глазах смешались и тревога, и радость, и любовь, и гордость за своих мужчин, большого и маленького…
Дед подошел к столу, сел. Мама и Мальчик молча смотрят на него, ждут, что он скажет.
— Топить больше нечем, дрова кончились.
Дед полез было в карман за кисетом с махоркой, но, вспомнив, что Мама просила его не курить в их комнатах, спрятал кисет и повторил:
— Дров больше нет. Угля нет. Ничего нет.
И закашлялся. Мама подошла к нему, погладила по голове, словно маленького.
— Ты закури, закури. И не переживай так. Это не самая страшная беда в нашей теперешней жизни. Будем рубить мебель и топить. Как-нибудь переживем и это.
Дед, начавший уже сворачивать самокрутку, вскочил со стула и, сдерживая гнев, твердо сказал:
— Мебель не наша. Не на-ша! И рубить ее, сжигать мы не имеем никакого права. Мы живем в чужих комнатах, здесь все не наше.
— Но ведь немцы…
— Немцы — это немцы. Они чужие. Они оккупанты. Они не вечно здесь будут. А мы должны постараться все сберечь.
Дед сильно закашлялся и, махнув рукой, вышел в коридор. Вслед за ним последовал и Мальчик. Через несколько минут, не говоря никому ни слова, они спустились с крыльца и словно растворились в морозном воздухе.
Уже дольше трех часов Дед и внук бродят по улицам и дворам в поисках чего-нибудь, способного гореть. В руках у Деда почерневшая от времени заборная доска, щедро утыканная гвоздями. Мальчик несет рулон толи. Больше ничего не найдено: все заборы разобраны, все столбы и доски давно растащены.
Промерзшие и усталые, они возвратились в остывающий дом и, не раздеваясь, принялись вытаскивать гвозди из доски. Покончив с этим, Дед распилил доску ножовкой, нарезал лучины, разорвал толь на несколько кусков, и все это засунул в кухонную печь. Мокрая доска и толь загорались неохотно, едкий дым забивал дыхание, но наконец все разгорелось, печь привычно загудела. Дед, вытирая платком слезящиеся от дыма глаза, сказал Бабушке:
— Это будет гореть минут двадцать-тридцать. Все, что надо приготовить из еды, готовь. Не забудь чайник поставить, горяченького хочется.
Не буду описывать эту горькую трапезу нищих. Все, что Бог послал, а послал он ничтожно мало, было съедено в считанные минуты, и только кипяток с сахарином пили долго, растягивая удовольствие от горячей сладенькой воды. Огонь вскоре погас. Только запах толя еще некоторое время напоминал о горящей печи, но и он вскоре исчез. Вся семья сидела в кухне, молчали, каждый думал о своем.
II
В дверь застучали так, как могут стучать только жандармы. Все поспешили в коридор, Дед открыл. Нет, не жандармы. В дом буквально влетает почти квадратный немец: он невысокий, крепкий, и рост его не намного превышает ширину плеч. Несмотря на мороз, на голове у него лихо сидит пилотка, едва прикрывающая светлые волосы. Губы все время улыбаются, даже тогда, когда он говорит гадости. А их он говорит почти беспрерывно. И эти гадости бесстрастно, словно робот, переводит другой немец. Он в очках, в руке держит портфель.
— Что, русские свиньи, испугались? Сколько комнат в этом доме?
— Четыре, — ответил Дед.
Немец подходит к Деду и долго смотрит ему в глаза. Дед глаз не отводит, но тот почему-то вдруг кричит:
— Смотреть на меня, свинячье дерьмо, прямо в глаза смотреть! Из комнат все вышли?
— Нет, вон в той комнате, — Дед указал на дверь, — спит мой внук, сын моей младшей дочери.
— Спит? Разбудить! Немедленно!
Тетя бежит в комнату и так же бегом возвращается с Малышом на руках. Он вдруг заплакал.
— Заткни ему глотку, шлюха!
Немец еще долго ругается, потом приказывает всем стоять на месте и направляется в комнату, откуда только что вынесли ребенка. Через пару минут он выходит оттуда и кричит:
— Кто живет в этой комнате?
— Я, моя дочь и мой сын, — ответила Тетя.
— Вон в свою комнату. Сидеть тихо! И чтоб я не слышал твоего ублюдка.
Тетя затравленно смотрит на немца, на Деда, хватает дочь за руку и затаскивает в комнату. Дверь закрывается. Немец разворачивается на каблуках и, все так же улыбаясь, осторожно подкрадывается, словно ожидая засады, к комнатам Мальчика и Мамы. Немец веселится, разыгрывает спектакль. Только публика у него неблагодарная — никто не смеется, не аплодирует. Даже переводчик недовольно морщится и нервно теребит портфель. Распахнув дверь, немец врывается в комнаты, довольно долго осматривает их, затем выходит с видом таинственным и в то же время торжественным.
— Кто живет в этих комнатах? — вкрадчиво спрашивает он.
— Мы. Я и мой сын. — Мама ответила с таким достоинством, так спокойно, что немец немедленно прекратил паясничать.
— Мое имя Курт. Запомните его. Курт! Вы должны меня бояться. Поняли, русские свиньи? — Повернувшись к переводчику, он сказал еще несколько слов и, ни на кого не глядя, вышел вон, хлопнув дверью.
Немец спокойно переводит угрозы ушедшего и сообщает, что необходимо немедленно освободить комнаты Мальчика и Мамы, что сегодня же там поселится офицер, приехавший из Берлина. Что необходимо постелить самое лучшее белье, приготовить чистую посуду, ничего из комнаты не выносить, кроме личных вещей и своих постелей. Робот еще долго что-то говорит, но Мальчик его уже не слушает. Он заходит в комнату, берет свою сумку-мешок, с которой ходил побираться, кладет в нее альбом с фотографиями, вытаскивает чемодан из-под кровати и складывает в него все то, что принесли они с Мамой из прежней квартиры. Чуть позже в комнату входят Дед, Мама, Бабушка, и через несколько минут все готово для приема незваного гостя.
Ближе к вечеру у крыльца снова забарабанили, и в дом так же влетел Курт, оставив дверь открытой настежь. Следом за ним вошли два солдата с винтовками. Они внимательно исследовали каждую комнату, заглядывая под кровати, открывая дверцы шкафов. На обитателей дома даже не взглянули, приказав только встать у стены. Курт буквально обнюхал всю квартиру, каждую безделушку на пианино. Его внимание привлекла стена у двери, выложенная старинными изразцами удивительной красоты. Немец долго изучал замысловатые голубые узоры на белом фоне. Казалось, этот квадратообразный кретин не лишен чувства прекрасного и даже что-то понимает. Но это только казалось. Курт начал гладить изразцы своими короткими и толстыми, как сардельки, руками. В его голове происходила сложная работа. Вдруг Курта осенило. Он выскочил в коридор, увидел на стене две дверцы, открыл их и наконец все понял. Немец снова пощупал холодные изразцы и, убедившись в правильности своего открытия, ворвался в комнату, где теперь ютились Дед, Бабушка, Мама и Мальчик.
— Почему не топится печка? Почему в комнатах холодно?
Он задавал вопросы и беспрерывно ругался, но никто ничего не понял, кроме одного: этого немца действительно нужно бояться, он не человек, он — зверь.
Тут Курт выхватывает пистолет, приставляет его к Дедовой груди и, пятясь, выводит Деда в коридор. Не отводя пистолет, он указывает на открытые печные дверцы и снова кричит.
Раньше всех злобное карканье немца поняла Бабушка. Она встала между Дедом и Куртом, пытаясь объяснить ему, что дров нет, топить нечем. Пусть проверит во всех комнатах, пусть обратит внимание, что все тепло одеты. И как ни странно, немец ее понял. Он спрятал пистолет, и на его лице снова отразилась трудная мыслительная работа. Все молчали. Пришедшие с Куртом солдаты истуканами замерли у дверей.
Но вот немец очнулся от тягостных раздумий. Он что-то прохрипел своим подчиненным, те снова кинулись в комнаты, и буквально через минуту в коридор были вынесены все стулья. Солдаты снова замерли у дверей, а повеселевший Курт легко поднял один стул и мгновенно разломал его. За первым последовал второй, третий, и скоро вместо стульев из орехового дерева на полу выросла куча деревяшек. Довольный демонстрацией своей силы, Курт почти ласково приказал Деду растопить печь, а Бабушке — навести порядок в коридоре. С удовлетворением посмотрев на разгорающийся огонь, немец одобрительно похлопал Деда по спине и ушел — но скоро снова вернулся, на этот раз в сопровождении переводчика. Переводчик так же бесстрастно, как и в первый раз, сообщил, что Дед обязан протапливать комнаты с шести утра до девяти, а потом с шести вечера до восьми. Кроме того, Деду вменялось в обязанность выносить ведро нечистот из апартаментов офицера. Ведро с нечистотами будет выставлять в коридор Курт лично. В апартаменты заходить запрещено. Уборка будет производиться только в присутствии Курта. Завтра к полудню привезут дрова, много дров. Топить только эту печь. В доме должна соблюдаться тишина. Ночью дом будет охраняться немецкими солдатами, они уже на посту. Все! Курт сказал переводчику еще несколько слов, и тот снова заговорил:
— Он предупреждает, что вы все должны его очень бояться, иначе он сделает с вами то, что сделал со стульями.
Немцы развернулись и ушли.
…Офицер как будто не замечал тех, кто живет с ним рядом. Ровно в девять утра он выходил в коридор, Курт распахивал перед ним дверь на улицу. Немец несколько секунд стоял на крыльце, вдыхая морозный воздух, не спеша спускался по ступеням, усаживался в машину и уезжал на целый день. Курт выносил ведро с офицерским дерьмом в коридор, внимательно осматривал дрова, аккуратно сложенные у дверей, и тоже исчезал. Так продолжалось целую неделю.
Как только немцы уходили, вся семья собиралась в коридоре и грелась у остывающей печки. Иногда Дед плотно загружал топку дровами перед самым уходом немцев, и тогда можно было еще около часа отогревать душу, как говорила Бабушка. Больше всего от холода страдал Малыш. Лежать все время закутанным — нелегкое испытание для ребенка. Мама и Тетя уговорили Деда, и он стал понемножку распиливать этажерки и тумбочки. Они сжигались только для приготовления какой-нибудь еды, в первую очередь ребенку, и кипятка для чая. Сухое дерево сгорало, словно бумага, и тумбочки с этажерками скоро закончились.
Вот именно в тот самый день, когда нечем было растопить печь в кухне, когда Дед с каким-то отрешенным взглядом принес из комнаты несколько книг, бросил их на пол и, словно извиняясь, попросил внука порвать эти книги и растопить ими печь, все и произошло. Мальчик взял в руки первую книгу и начал отрывать обложку. Она не поддавалась. Тогда Мальчик положил книгу на пол, придавил ее ногой и рванул обложку. Та затрещала и оторвалась. Увидев это, Дед выскочил из кухни, забежал в свою комнату, задымил самокруткой и уставился в окно. За окном расхаживал Галка, изредка проезжали машины. Все как обычно. Не знал Дед, что уже скоро его ожидает новое испытание и жизнь висит на волоске.
III
Мальчик разжег печь. Книги сгорали быстро, и только обложки долго тлели потом, дымя и потрескивая. И вот тогда Мальчик совершил то, чего не следовало бы делать ни при каких обстоятельствах. Он тихонько вышел в коридор, схватил три полена, снова вернулся в кухню и сунул их в печь. Дрова мгновенно загорелись, и труба удовлетворенно загудела, словно радуясь, что может вновь трудиться в полную силу — а может быть, и предупреждая об опасности. Но Мальчику некогда было думать. Он поставил на конфорку чайник с водой и собрался бежать за Мамой и Бабушкой, отворил дверь — и нос к носу столкнулся с Куртом. Немец легонько втолкнул Мальчика назад в кухню и распахнул дверцы топки. Огонь осветил его лицо, руки, и казалось, что он весь залит кровью, что кровь уже стекает с него на пол и скоро заполнит все вокруг. Мальчик невольно закрыл глаза. Кровь исчезла. Открыв глаза снова, он увидел, что немец выливает в огонь воду из чайника. С шипением гаснут недогоревшие дрова, и через секунду обугленные мокрые поленья лежат на полу, а улыбающийся Курт, указывая на них рукой, задает один и тот же вопрос: “Вас ист дас?” О чем спрашивает немец, понятно Мальчику и без переводчика. Он пытается ответить, но немец хватает его за ухо и так сдавливает, что вместо слов у Мальчика вырывается крик. На крик прибегают Мама, Бабушка, Тетя, Сестра. Из дальней комнаты спешит Дед. Мама вырывает сына из рук Курта, заслоняет собой. Бабушка с трудом удерживает Деда, рвущегося к немцу. Все кричат, но никто, кроме Мальчика и Курта, не знает причины возникшего скандала.
Улыбка сходит с лица немца. Он достает пистолет и водит им, словно выбирая жертву. Выбрал. Дуло пистолета нацеливается на голову Деда. Наступает тишина. И в этой тишине, кажущейся вечной, раздается голос Мальчика:
— Дедик, родненький мой. Это я виноват. Я украл дрова у немца. Я хотел, я так хотел… Прости меня, Дедик, прости меня, прости меня.
Мальчик разрыдался. Он подошел к Деду, обхватил его ноги и, запрокинув голову, пытался увидеть Дедовы глаза. Дед взял внука на руки и, словно не замечая направленного на него пистолета, понес в кухню. Уже с порога он увидел обгоревшие головешки, валяющийся рядом чайник и лужу воды вокруг этого трагического натюрморта.
—Ты только не плачь, очень тебя прошу — не плачь. Все образуется. Вот увидишь, все образуется.
В сознании Мальчика вновь ярко вспыхнула картина: два гроба рядом, а в них Дед и он, Мальчик. Мама и Бабушка стоят возле и плачут. Мальчику стало страшно. Он был уверен, что им грозит опасность. Мальчик вновь увидел площадь, балконы и людей, которых сталкивали вниз с петлями на шеях.
В кухне Дед и внук находились не более минуты, а когда вернулись в коридор, Курт уже стоял перед офицером и о чем-то докладывал. Рядом были еще два офицера и переводчик.
Переговорив между собой, все собравшиеся уходят в комнаты, оставив в коридоре переводчика. Переводчик приказывает подать ему стул. Стулья уже сгорели в печи, ему дали табуретку. Он садится и велит Деду принести пилу. Дед приносит ножовку, но переводчик отрицательно качает головой: пила нужна большая.
— И постарайся сделать это как можно быстрее, чтобы еще успеть одеться. На улице холодно.
И он вдруг смеется леденящим душу смехом.
Бабушка пошла за пилой, а Дед — в комнату, одеваться. Через пару минут длинная черная пила лежит у ног переводчика. Дед в телогрейке и шапке выходит из комнаты, тут же возвращаются Курт и офицеры. Кажется, что идет хорошо отрепетированный спектакль, где все твердо знают свои роли и время появления на сцене.
Переводчик приказывает Деду взять пилу и выйти на улицу. Дед подходит к Бабушке и целует ее, она плачет. Плачут Мама, Тетя, Сестра. Только Мальчик, чувствуя вину за все происходящее, стоит окаменевший от горя. Он не знает, как помочь Деду, и своим детским умом понимает, что не Дед сейчас должен со всеми прощаться, а он, Мальчик, что Дед его вину взял на себя.
Дед вышел из дома, вслед за ним — Курт и офицеры. Переводчик на секунду задержался, приказав всем разойтись по комнатам и смотреть в окна.
— Он, — переводчик ткнул пальцем в Мальчика, — должен обязательно все видеть. Все! — И вышел, хлопнув дверью.
У самого дома, перед окнами, росла старая липа, многое повидавшая на своем веку. Особенно была она хороша в период цветения, когда покрывалась желтыми цветочками. Медовый запах разносился далеко, манил людей к дереву, и они останавливались, подолгу любуясь золотисто-зеленой развесистой кроной. И никто не решался сорвать ни веточку, ни цветочек. Подходили близко к дереву, как-то по-особенному дотрагивались до его ствола, несколько раз вдыхали нежный аромат и шли дальше по своим делам, унося с собой запах солнца.
А сейчас дерево стоит обнаженное, застывшее от морозов, крепко вцепившись корнями в промерзшую землю. Через его ветви переброшена веревка. На одном из ее концов закреплена петля, которую в мгновение ока Курт умело накинул на шею Деда. Затем он слегка дернул за веревку с другой стороны, и петля затянулась на шее. Дед непроизвольно дернулся, петля ослабла — но Курт снова дергает веревку, и опять удавка сдавливает горло, и вновь Дед подпрыгивает, ослабляя петлю. Немцам эта забава нравится. Они смеются, и услужливый Курт дергает веревку все чаще и чаще.
Мальчик буквально прилип к оконному стеклу. Он все понял. Он хорошо знает, что происходит с людьми, на шее которых туго затягивается петля. Он смотрит на прыгающего Деда, сердце его замирает, а голова раскалывается от осознания собственной вины. Впервые в жизни у Мальчика появляется желание умереть. Как только он видит, что петля сдавливает горло Деда, он тут же сжимает руками свое. Ему больно, слезы застилают глаза, но он упрямо повторяет эти движения снова и снова.
Вдруг все прекратилось. Курт привязал конец веревки к нижней ветке и отошел. Дед ослабил петлю и стоял, тяжело дыша и кашляя. Подошедший переводчик терпеливо ждал, раскуривая сигарету, потом бросил окурок в снег и, как всегда бесстрастно, огласил приговор:
— За кражу дров у немецкого офицера ты должен быть повешен. Мы знаем, что дрова украл не ты, а твой внук. Но внук еще маленький, его надо учить, что воровать нехорошо. Вот мы и будем учить его, наказывая тебя. Но мы не будем тебя сразу вешать. Немецкие офицеры великодушны. Вот дерево, вот пила. Ты должен спилить это дерево. Если спилишь — оно твое. Ты согреешь свою семью и будешь жив сам. Если нет, будешь висеть на этом дереве и так воспитывать своего внука.
Один из офицеров вынул из кармана фотоаппарат и сделал первый щелчок. Дед опустился на колени, взял в руки пилу и попытался пристроить ее к стволу дерева. Пила слишком велика, и, держа ее только с одной стороны, невозможно что-либо сделать. Дед понимал это, но упрямо боролся с непокорным куском зубчатой стали, стремясь хоть чуть-чуть надпилить липу — тогда, возможно, станет легче. Но пила не желала трудиться и лишь издавала протестующие металлические звуки. Отчаявшись, Дед схватился за середину пилы и начал работу. Вот уже пропилена бороздка, и тонкий слой древесной пыли покрыл снег около дерева. Выходя из дома, Дед не захватил рукавицы, и его пальцы мгновенно примерзли к металлу. Но он словно не замечает этого. Он пилит и пилит, что-то бормоча себе под нос: то ли молитву, то ли проклятья, а может, и то и другое одновременно. Ему нестерпимо жарко, пот застилает глаза, но он не бросает пилу, будто боится, что, остановившись хоть на секунду, не сможет начать снова — и тогда наступит развязка этого представления.
Фотоаппарат продолжает щелкать, офицеры что-то горячо обсуждают, заключают пари, смеются, радуясь незапланированному зрелищу.
Движения Деда становятся все медленнее, а дерево подпилено едва ли наполовину. На окрики Курта “шнеллер, шнеллер” Дед не реагирует. Он уже не может быстрее. И все ближе та минута, когда он, прекратив борьбу за спасение, бросит пилу и петля затянется на его горле.
Мама, Бабушка и Мальчик, невзирая ни на какие запреты, выбегают на улицу. Бабушка и Мальчик бросаются к Деду, и он, растерявшись, перестает пилить, но не может оторвать от пилы примерзших пальцев. Мама что-то говорит, обращаясь к офицеру-постояльцу и ко всем сразу. Переводчик еле успевает за ней.
Мама была красивой женщиной. Очень красивой. Черные как смоль волосы обрамляли лицо, на котором выделялись огромные черные глаза. Эти глаза могли говорить без всяких слов. И в радости, и в гневе они были прекрасны.
Увидели эти глаза и немцы. Увидел их и постоялец. Впервые за несколько дней он обратил внимание на человека, живущего с ним рядом. Он жестом прервал страстную речь женщины и приказал ей подвести к нему сына.
— Ты понял, что воровать нехорошо? — спросил он у дрожащего от страха и холода Мальчика.
— Да! Да! Я больше не буду! Не убивайте моего Деда! Пожалуйста, дяденьки, не убивайте! Я больше не буду!
— Вот и хорошо. Ты все понял. А теперь иди и спасай своего Деда. Спили вместе с ним это дерево. И быстрее. Нам надоело здесь стоять.
Курт оттолкнул Бабушку от Деда и резким движением оторвал от его рук полотно пилы. Дедовы ладони обагрила кровь. Бабушка снова было бросилась к нему, но Курт опять оттолкнул ее и погрозил кулаком. Мама успела сбегать домой и вынесла рукавицы для Деда и Мальчика.
Дед наскоро объясняет внуку, как ему следует держать пилу, и они приступают к делу. Мальчик быстро устает, дыхание сбивается, и он останавливается, роняет пилу. Тут же подскакивает Курт и угрожающе дергает веревку. Увидев, как петля затягивается на шее Деда, Мальчик хватает ручку пилы двумя руками, и работа продолжается.
Пилят молча. Слышится только тяжелое дыхание, частое щелканье затвора фотоаппарата да редкие комментарии зрителей.
Наконец дерево трещит, медленно клонится к земле и вдруг резко падает, увлекая за собой Деда. Петля на его шее затягивается, и кажется, что задуманная немцами концовка представления свершилась. Все замерли. Только Бабушка, не выдержав, зарыдала горько и опустилась на ступеньки крыльца.
Но вот ветви затрещали, и Дед поднимается на колени, снимает петлю с шеи и встает во весь рост. Лицо его исцарапано, а глаза пылают такой ненавистью, что их огонь мог бы испепелить и офицеров, и Курта, и всех немцев на много метров вокруг. Но офицеры словно не заметили этого. Слегка поаплодировав, в последний раз окинув взглядом окровавленного Деда и стоящего на коленях внука, так и не выпустившего из рук пилы, они ушли. Дед посылал им вслед проклятия, употребляя для этого самые крепкие выражения, а Мальчик стоял молча, ни на что не реагируя, не веря еще, что все закончилось именно так, а не иначе, страшнее и трагичнее. Дед взял его на руки и внес в дом.
— Все забудь. Все уже хорошо. И не проси прощения. Ты не виноват. Успокойся. Сейчас нам нужно нашу липу быстренько внести в дом, распилить и все убрать до возвращения этих. — “Этих” означало — немцев.
Вечером в доме было тепло. Вовсю пылали печки в комнатах, грелась вода, все выкупались, выстирали все, что нужно было. Дед в белых кальсонах и сорочке сидел на табурете и, закрыв глаза, терпеливо сносил манипуляции Бабушки, смазывающей его лицо, шею и руки йодом. Несмотря на то, что уже сожжена почти половина дерева, настроение у всех приподнятое. Как будто после долгого блуждания по холодной степи, полной опасностей, люди нашли очаг, у которого можно согреть и тело, и душу. Они не слышали возвращения офицера, никто не тревожил их в этот вечер. Уставшая от дневных тревог семья уснула.
Прилетевший Ангел шептал каждому из них одинаковые слова:
— Господь не дал вам погибнуть сегодня. Он будет хранить вас и дальше. Спите спокойно. Вас ждут новые испытания, вам нужно быть сильными. Спите, спите, спите.
…Встали рано. Дед пошел протапливать печь для немца, Бабушка и Мама готовили нехитрый завтрак, а Мальчик собирался в свой ежедневный поход по немецким кухням. Уверенный, что там он чем-нибудь обязательно поживится, Мальчик дома не завтракал. Когда, уже одетый, он намеревался уйти, в комнату вернулся Дед — и по его лицу все поняли, что грядут новые испытания.
Предчувствия не обманули. Дед глубоко вздохнул и сообщил, что им приказано освободить дом до начала комендантского часа. С собой можно унести все, кроме мебели и хорошей столовой посуды.
— И не переживайте, — успокаивал он родных, — я найду другое жилье, а вы собирайте вещи и поторопитесь, время летит быстро.
Вечером семья Мальчика разместилась на новом месте. Квартира была большая, трехкомнатная, в пятиэтажном доме дореволюционной постройки, на четвертом этаже. Тетя с дочкой и сыном поселилась двумя этажами ниже. Еще недавно здесь жили другие семьи, но военное лихолетье заставило их покинуть дом — то ли временно, то ли навсегда.
Утром следующего дня Мальчик пошел к дому на Каплуновской, постоял возле него немного — и убежал по своим делам. Прощай, дом, прощай, липа с запахом солнца…
IV
Пришла долгожданная весна. Правда, март не особенно радовал теплом, но соседи, любезно показавшие Деду пустующую квартиру и вручившие ключи от нее, столь же любезно рассказали о небольшом сарайчике в подвале, где оказались заготовки для дров и даже пара десятков ведер отменного антрацита. Все только удивлялись, как такое богатство зимой смогло сохраниться.
Каждое утро Дед и Мальчик спускались в подвал и выносили оттуда чурбаки. Дед колол каждый на несколько частей, а Мальчик носил поленья в квартиру, складывал их в кухне и снова спускался вниз, брал новые поленья, поднимался, спускался, и так несколько раз. Дрова приятно пахли лесом, и эта работа Мальчику нравилась.
А тем временем пришла настоящая весна с теплыми днями, зазеленевшими кустами и деревьями, а самое главное — с новыми ожиданиями. Все уже знали, что немцы еще зимой получили хорошую трепку под Москвой. Над городом изредка стали появляться самолеты со звездами на крыльях. Надежда на скорое освобождение освещала лица людей. Возрождалась природа, и понемногу воскресали люди, пережившие страшный голод, зимнюю стужу, обыски и казни.
Однако надежды надеждами, а нужно думать о будущем. Весна и лето скоротечны, но способны прокормить изголодавшихся людей и осенью, и в зимнюю стужу. Старики, женщины, дети потянулись за город возделывать землю. Её было много, и огороды заводить никто не запрещал.
Бабушка была главным специалистом по подготовке почвы и покупке необходимых для посадки картофеля, подсолнечника, кукурузы. Все это было с определенными трудностями добыто — легко ничего не давалось, к этому уже привыкли, — погружено в детскую коляску, и семья отправилась в далекий путь на Павлово поле.
Мальчик приходил в восторг от всего нового, что видел и узнавал в этот день. Дед вонзал в почву острую лопату, нажимал на нее ногой и поднимал большой кусок земли, с лопаты не сбрасывая. В образовавшуюся ямку Бабушка бросала маленькую картофелину, а Дед, переворачивая лопату, засыпал ямку и переходил на новое место. Усвоив эту нехитрую премудрость, Мальчик упросил Бабушку доверить ему ее работу и с чувством глубокой ответственности бросал картофелины в землю. Дело спорилось. К полудню уже были засеяны участки с семечками и кукурузой, а еще через час и Дед с внуком завершили работу.
Дед закурил и пошел знакомиться с соседями по огороду, что трудились неподалеку. Возле одного огорода он остановился надолго. Там работала пожилая женщина. У нее явно иссякли силы, она присела отдохнуть и не могла подняться. Увидев это, Дед взял лопату и начал выкапывать ямки. Подоспели и все остальные. Мальчик и Бабушка закладывали картофель, а Мама забрасывала его землей. Скоро и эта работа была закончена. Женщине помогли подняться, и все вместе тронулись в путь. На Шатиловке их остановил немецкий патруль, немцы стали рыться в пустых мешках, обыскивать карманы, проверять документы.
Не найдя ничего запрещенного, их отпустили. Дед с грустью заметил:
— Как хорошо было на огороде! Никаких немцев, никаких обысков, только земля и небо.
V
В трудах и заботах пролетела весна, и пришло лето. Недалеко от подъезда новой квартиры зацвела роскошная липа, еще старше той, что пришлось спилить у дома на Каплуновской. Запах ее цветов залетал в окна домов, разносился по всему переулку, и даже немцы часто останавливались под ней, бросали свои сигареты и глубоко вдыхали медовый аромат.
Но быстро отцветали липы, и все чаще война напоминала о себе. По улицам разъезжали странные машины, наподобие автобусов без окон. Имя у них было одно — душегубка. Участились облавы на рынках, в отдельных районах города. Арестованных — мужчин, женщин, иногда и детей — заталкивали в эти странные машины, плотно закрывали задние дверцы и увозили в неизвестном направлении. По дороге та часть машины, где находились пленники, наполнялась специальным газом, а частенько обыкновенными выхлопными газами от двигателя, и люди, мучаясь, сходя с ума, погибали. Чаще всего их выбрасывали на городской свалке, обливали бензином и поджигали. Много лет спустя там находили черепа и кости безвинных жертв войны.
…Мальчик много времени проводил со своим старшим другом Костей. Их семьи были знакомы очень давно, и мама Мальчика уже много лет дружила с Валей Нехорошевой, Костиной мамой. Отец Кости ушел на фронт в первые дни войны, и вестей от него не было — да и быть не могло в оккупированном городе. Подрастал Игорь, брат Кости, на три года младше Мальчика. Самому Косте шел четырнадцатый год.
Костя обещал стать великим ученым-математиком: уже в пятилетнем возрасте он поражал окружающих умением умножать и делить большие числа. Мальчик, научившийся пока считать только до двадцати и вообще не имевший ни малейших склонностей к математике, мало что понимал в восторженных разговорах взрослых о Костиных способностях, но невольно проникся к нему уважением. А когда тот взял своеобразное шефство над ним в походах по немецким кухням и помойкам, то Мальчик уже скучал, если Костя по каким-либо причинам долго не появлялся. Постепенно они сдружились, и их тяготение друг к другу стало обоюдным. Они подолгу где-то пропадали, у них появились свои секреты.
Местом их встреч был один небольшой сарайчик в череде полутора десятков таких же построек, кое-где обитых листами поржавевшего от времени кровельного железа. Для чего сараи укреплялись таким образом, не знали, наверное, даже их хозяева. Старые детские коляски, залепленные засохшей краской банки и тазики, оставшиеся после ремонта в довоенное время, никому не нужная рухлядь — вот, собственно, и все, что могли найти возможные взломщики.
Сарай стал постоянным прибежищем Кости и Мальчика. Ребята проникали в него не через дверь — она всегда оставалась запертой на большой висячий замок, — а через лаз из другого сарая, самого дальнего. Мальчишки давно уже соединили все сараи потайными ходами. Нужно было, нагнувшись, исчезнуть в зарослях мелкого кустарника и бурьяна, затем из двух средних досок в стене первого сарая вынуть несколько гвоздей и отодвинуть доски в сторону. После этого можно было, уже не таясь, спокойно открывать проходы в другие сараи и таким образом добираться до Костиного. Все это Костя придумал сам, но, доверив тайну Мальчику, благосклонно разрешал помогать себе, хорошо маскируя и совершенствуя эти тайные лазейки. Мальчик был счастлив.
Костя как-то назвал их убежище крепостью, и Мальчик настолько уверовал в это, что, спрятавшись за дощатыми стенами сарая, сквозь которые пробивались солнечные лучи, чувствовал себя в полной безопасности. В сарае Кости был сооружен верстак, на нем укреплены небольшие тиски. На двух полках аккуратно разложены нехитрые инструменты — молоток, несколько отверток, долото, моток проволоки, какие-то железки. Стояли даже два старинных стула и потертое со всех сторон, но чистое и совершенно целое кресло. Все это увидел Дед, наведавшись однажды с разрешения Кости в убежище мальчишек.
Чаще всего Костя что-то мастерил на верстаке и одновременно рассказывал Мальчику интереснейшие истории, вычитанные из книг.
Деда эта дружба волновала. Он не смог бы вразумительно объяснить, чем именно, разве что разницей в возрасте — но это не аргумент, в жизни всякое бывает. Дед видел, с каким обожанием Мальчик смотрит на своего друга, как внимает каждому его слову и жесту. Костя был умен и не по годам развит. В его серьезных рассуждениях проскальзывала иногда тяга к подвигам, к поступкам авантюрным и рискованным. И Дед нутром чуял, что его внук может быть вовлечен во взрослые замыслы старшего друга. Но мешать их дружбе Дед считал бессмысленным и глупым, и приходилось уповать только на не детскую уже рассудительность внука.
…Уже несколько дней Костя увлеченно рассказывал Мальчику о замечательных путешественниках, которые на воздушном шаре поднялись высоко в небо и улетели изучать новые земли и страны. Книжку об этом Костя принес в сарай и читал вслух. И друзья тоже летели на воздушном шаре, попадали в различные передряги, но всегда выходили победителями. Оторвавшись от книги, они продолжали фантазировать: создавали свой воздушный шар, поднимались над землей и громили оттуда фашистов.
Однажды, резко прервав путешествие на шаре, Костя разбросал доски, аккуратно сложенные у стены, и вынул из тайника винтовку.
— Еще в ноябре 41-го нашел на Журавлевских склонах, — объяснил Костя другу. — Винтовка наша. Солдата, наверное, убили или раненого унесли, а про нее забыли. Поржавевшая вся была, но я ее вычистил, маслом смазал. Теперь как новенькая. Жалко только, что всего два патрона. Сколько искал — больше не нашел. Вот три гранаты есть, но без запалов. — Костя продемонстрировал свое богатство, снова аккуратно уложил все в тайник и замаскировал.
— Завтра придешь за двадцать минут до комендантского часа. Ровно за двадцать. — Костя вытащил из ящика большие карманные часы и показал Мальчику, где должны находиться стрелки. — Никому ничего не говори. Завтра начнем действовать.
— Мы будем стрелять? — спросил Мальчик и почувствовал, что сердце его замирает от страха.
— Стрелять буду я, ты не дорос еще, винтовку не поднимешь. Но помощь твоя понадобится.
— А ты стрелял когда-нибудь? Ты умеешь стрелять?
Мальчик пытался удержать друга от опрометчивого шага, но не знал, как это сделать, не показавшись трусом. А тут еще Костя, словно уловив колебания Мальчика, задал прямой вопрос:
— А ты не дрейфишь?
— Я? Я сделаю все что надо. Я никогда не боюсь.
Здесь Мальчик, мягко говоря, лукавил: по натуре он не был героем. Боялся темноты в комнате, не любил оставаться один. Идя по улице с кем-нибудь из родных, всегда старался держаться за руку. Прошедшие месяцы войны во многом изменили его, но в глубине души он все же оставался маленьким ребенком, которому надо было бы к школе готовиться, а не присутствовать на казнях людей и самому попадать в сложнейшие, совершенно не детские ситуации. Однако, возвращаясь к вопросу о трусости, можно констатировать следующее: Мальчика многое пугало — но больше всего на свете он боялся, что кто-нибудь это заметит, и над ним станут смеяться. А Костя перестанет не только дружить с ним, но и просто замечать его. И в детстве, и во взрослой жизни Мальчик, боясь, ввязывался в такие истории, совершал такие поступки, что постепенно, как ему казалось, вовсе перестал чего-либо бояться. Но такого не бывает ни с кем. Да и трус не тот, кто боится, а тот, кто, струсив, бежит от опасности сломя голову.
…Недалеко от сараев располагалась транспортная воинская часть. Все, что необходимо было охранять, немцы обнесли колючей проволокой и по ночам выставляли несколько часовых, а днем территорию охранял всего один. Из окон новой квартиры Мальчика воинская часть была хорошо видна, и он не раз наблюдал, как часовой не спеша ходит вокруг четырехэтажного дома и большой площадки, на которой стояло более двух десятков колесных тракторов
Теперь же роль Мальчика состояла в следующем. Часовой совершал вечерний обход за пять-шесть минут, это Костя неоднократно проверял по часам. Около трех минут он находился за зданием, а потом снова появлялся, но уже с другой стороны. Мальчику вменялось в обязанность стоять за деревом неподалеку от дома и наблюдать за часовым. Когда часовой окажется посредине противоположной стороны здания, Мальчик должен махнуть рукой Косте, наблюдающему за ним из дырки сарая, которую он называл амбразурой. Эта амбразура тоже была сделана Костей и надежно маскировалась. Из нее он намеревался стрелять по тракторным бакам с горючим, когда Мальчик подаст сигнал. Костя несколько раз проверил, все ли понял Мальчик, и отпустил его домой.
…Мальчик вышел значительно раньше назначенного Костей времени. Сначала он долго стоял у своего бывшего дома на Каплуновской. Как всегда в последнее время, там ходил часовой, изредка переговариваясь с другим, стоящим на противоположной стороне. Мальчик давно заметил исчезновение Галки — первого немца, кулаком объяснившего Мальчику, что такое оккупация и комендантский час. У основания пенька, оставшегося от липы, начали пробиваться новые побеги. Мальчик подошел поближе, чтобы рассмотреть их, но часовой закричал: “Век, век!” — и Мальчик ушел. Он долго бродил по улицам, постепенно приближаясь к месту встречи с Костей. Наконец, не выдержав, пробрался в сарай, сел в кресло и незаметно уснул.
Разбудил его какой-то шорох. Мальчик открыл глаза и увидел Костю с винтовкой в руках. Тот подозвал Мальчика к себе и заставил заново повторить все, что предстоит выполнить. Мальчик повторил, и тогда Костя отдал последнее распоряжение:
— Как только подашь мне сигнал, уходи. Немедленно уходи домой. Ты ничего не видел и ничего не знаешь. Слышал, что где-то стреляют, и все. Меня не ищи, домой я не вернусь. Моя мама об этом знает. Все, иди, пора.
И Мальчик пришел к дереву и начал наблюдать за часовым, стараясь не поворачивать голову в сторону сараев, откуда по его сигналу должны были прозвучать выстрелы. Но это ему не удавалось, голова непроизвольно поворачивалась в Костину сторону. Вдруг Мальчик потерял часового из виду. Ему стало страшно. Он не знал, что делать: срочно искать часового или вовсе убежать от этого места, от Кости с его винтовкой, от немцев и полицаев. В его сознании промелькнул воздушный шар, на котором можно улететь далеко-далеко, туда, где нет войны, где не нужно подавать никаких сигналов. И в ту самую секунду, когда он подумал о побеге, появился часовой. Мальчик просто прозевал момент, когда тот зашел за угол дома. Часовой приближался к центру здания все ближе и ближе, а Мальчику становилось все страшнее. Рука непроизвольно потянулась вверх, застыла на мгновение — и, когда часовой подошел к нужному месту, резко опустилась. В ту же секунду раздался выстрел. Часовой остановился, быстро сорвал винтовку с плеча. Ноги Мальчика словно приросли к земле, он замер и не отводил глаз от часового. И тут же раздался второй выстрел. Часовой побежал. Мальчику казалось, что тот бежит прямо на него, и вот-вот его руки схватят Мальчика и наденут на шею петлю. Мальчик закричал и побежал в сторону дома. Он не видел ни немцев, высыпавших из подъездов и тоже что-то кричавших, не видел лица Деда, промелькнувшего в окне. Мальчик не видел ничего. Пелена страха застилала глаза, а босые ноги передвигались с такой скоростью, что, казалось, он не бежит, а летит по воздуху. Вот Мальчик увидел Маму и Бабушку, спешивших ему навстречу, рванулся к ним — но впереди возникла черная глубокая яма.
— Мама! — закричал Мальчик и провалился в бездну.
Вернемся на две-три минуты назад. Дед, услышав первый выстрел, выглянул в окно. Он сразу же увидел внука, застывшего у дерева, сразу все понял, позвал Маму и Бабушку, и они вместе поспешили вниз, на улицу. Тут же прогремел второй выстрел, и Дед увидел сыплющиеся со второго этажа дома напротив оконные стекла, кричащих немцев и бегущего Мальчика.
Костя не попал в тракторный бак с горючим. Промазал. От волнения и страха он промахнулся и во второй раз, вместо трактора попав в окно немецкого дома. Обескураженный Костя, однако, нашел в себе силы замаскировать амбразуру, спрятать винтовку и две гильзы, а уж потом выбраться из своего убежища и исчезнуть.
То, что показалось Мальчику глубокой черной ямой, было на самом деле обыкновенной колючей проволокой, которой немцы оградили в два ряда свои владения. Вот на нее и налетел Мальчик, потеряв от страха способность ориентироваться. Он не чувствовал, как его снимали с этой проволоки, как Дед нес его в дом. Не слышал криков немцев, оцепивших все вокруг и рыскающих повсюду, не слышал тихих рыданий Мамы и Бабушки. Очнулся он только тогда, когда Бабушка стала прижигать йодом его лицо, грудь, живот и колени. Мальчик застонал, открыл глаза и, увидев вокруг самых дорогих людей, тихо сказал:
— Я больше не буду.
На молодом теле раны заживают быстро. Уже через неделю Мальчик стал выходить из дому, несмотря на то, что глубокие царапины на лице были еще заметны. Прежде всего, он пробрался в сарай. Сердце его замирало от страха. Казалось, что всюду притаилась опасность, что каждую секунду сюда могут ворваться немцы. Мальчик, стараясь не шуметь, приоткрыл амбразуру. Все было как прежде, только вокруг дома ходили три охранника, и один из них держал на поводке овчарку. Увидев собаку, Мальчик в страхе отпрянул от амбразуры и собрался было бежать, но какая-то мысль остановила его. Он подошел к тому месту, где находился тайник, долго стоял, раздумывая. Наконец решился, быстро разобрал доски. Винтовка была на месте. На ней лежала открытая книга, которую они с Костей так и не дочитали, и на ее страницах — две винтовочные гильзы. Мальчику снова стало страшно. События недавнего времени вновь ожили. Он услышал выстрел, увидел приближающегося часового. Сердце его колотилось. Захотелось спрятаться куда-нибудь подальше от этих часовых, страшной овчарки, от всех немцев и полицаев. Но где можно укрыться? Не найдя ответа на этот вопрос, Мальчик вынул из тайника книгу, сбросив гильзы на винтовку, снова замаскировал его и со всеми предосторожностями выбрался из сарая.
В тот же день он пошел к Костиной маме. Тетя Валя встретила его ласково, ни о чем не расспрашивала: она все знала от Мамы Мальчика. И только в глазах ее был заметен немой вопрос или скорее надежда, что Мальчик что-то знает о Косте, а может быть, принес от него весточку. Но эта надежда погасла сразу же, как только Мальчик сам спросил ее: “От Кости что-нибудь есть?” Тетя Валя тихо заплакала, а Мальчик еще долго бродил по улицам, словно надеясь, что в одну прекрасную минуту он увидит друга или тот окликнет Мальчика сам…
VI
Случилось то, чего, в принципе, можно было легко избежать: Мальчикa, привыкшего к общению с Костей, уже совершенно не тянуло к сверстникам, тем более теперь, когда Костя исчез.
Почти каждый день Мальчик наведывался в сарай, сидел в кресле и мечтал, что вот-вот здесь появится его друг, целый и невредимый, и снова они будут встречаться каждый день и читать интересные книжки. Думал он и о винтовке, подыскивал слова, которыми убедит Костю избавиться от нее. Подальше от греха, как говорила Бабушка. Но Костя не появлялся.
Мальчик часами бродил по окрестным улицам, заходил в чужие дворы и скоро легко ориентировался, зная все дырки в заборах, проходные дворы и подъезды. В одном из таких дворов он познакомился с ребятами вдвое старше себя. Их было шестеро. Они сидели на скамейке и курили немецкую сигарету, одну на всю компанию. Мальчик подошел к ним, молча смотрел, как они курят. Сигарета кончилась, и тогда юные курильщики обратили внимание на Мальчика.
— Тебе чего? — спросил один из них.
— Ничего, — ответил Мальчик: — Я просто так.
— Просто так ничего не бывает, — сиплым, прокуренным голосом изрек юный старичок: — Вали отсюда.
Мальчик повернулся и пошел. У самых ворот его снова окликнули. Мальчик остановился, но к ребятам не подходил, не отвечая на их приглашения с нехорошими словами. У Мальчика тоже был неплохой запас таких слов, но в дело он их никогда еще не пускал. Он уже собрался было убегать, как один из ребят, тот, кто окликнул Мальчика, встал со скамейки и пошел к нему. Они о чем-то переговорили, пожали друг другу руки и вместе вернулись к скамейке. Так Мальчик был втянут в очередную рискованную проделку.
Здесь автор вынужден сделать очередное отступление и кое-что объяснить нынешнему молодому поколению. Представьте себе жизнь детей на огромной территории, оккупированной врагом. Школы не работают. Естественно, нет никаких Дворцов пионеров, кинотеатров, детских площадок. Все исчезло. Ушли на фронт отцы, старшие братья, а у некоторых — и матери и сестры. А вокруг казни, облавы, обыски, голод, горы трупов, комендантский час, чужая речь. И вот вчерашние школьники остаются на улице, целыми днями предоставленные сами себе. Очень быстро эти обыкновенные девчонки и мальчишки из нормальных семей превращаются в дерзких, ничего не боящихся гаврошей, обладающих недетским умением просчитывать варианты своих затей, подчас смертельно рискованные. Чаще всего такие ребята объединяются в небольшие группы под руководством самого смелого и сообразительного. Детство еще не до конца выветрилось из их лихих голов. Они словно продолжают игру в индейцев или Робин Гуда. Но экипировка их созвучна времени. Вместо томагавков или луков у них — самые настоящие пистолеты, винтовки, а изредка и автоматы. Вместо перьев на головах красуются немецкие и красноармейские ржавые каски. Приключения с ними происходят не в прериях, лесах и замках богачей, а на немецких складах, в столовых, машинах, закрытых брезентом, где, по их расчетам, может храниться что-то интересное. Чего греха таить, не брезговали они и красть у торговок на рынке их жалкий товар. Кое-кто из “детей войны” был в разное время отправлен на принудительные работы в Германию и даже в оккупированную Францию, кое-кто дожил до освобождения, очень многие были казнены. Чаще всего на виселице. На грудь казненного прикреплялась табличка: “За кражу немецких посылок”, “Вор”, “Бандит”. Война не щадила никого.
В одну из таких групп и попал Мальчик. Командиром здесь был тот самый пацан с сиплым голосом, который за несколько минут до этого прогнал Мальчика. Теперь он один восседал на спинке скамейки, а остальные пятеро окружили Мальчика плотным кольцом, молча наблюдая за происходящим.
Командиру было четырнадцать лет. Звали его Женей, но имя это произносилось редко: была у него кличка Тигр, которую он сам для себя придумал и которую все безоговорочно приняли.
Женя-Тигр жил с бабушкой. На отца пришла похоронка еще до оккупации, а мама отправилась зимой на менку, да так и не вернулась. Вот тогда-то Женя и стал Тигром. Собрал вокруг себя надежных одноклассников, и решили они мстить фашистам. Но дальше воровства и грабежей их месть не пошла.
Тигр узнал имя Мальчика, расспросил о семье. Когда тот рассказал об аресте отца, допрос мгновенно прекратился, и Мальчик был приведен к клятве. Тигр вынул из кармана перочинный ножик, раскрыл его, приставил к мальчишеской переносице и приказал повторить слова клятвы: “Сбегу — умру, выдам — умру, не поделюсь добычей — умру, кровью клянусь”. Мальчик машинально повторял слова. Ему нравилась торжественность момента, но в то же время сердце его замирало больше от страха, чем от радости. Ему совсем не хотелось умирать, он не понимал, кому и кого он не должен выдавать, а тем более чем он должен делиться. Но задать вопросы он постеснялся и, совершенно позабыв о своих недавних словах “я больше не буду”, вникал в план предстоящей операции.
На соседней улице находился двухэтажный особняк, обнесенный высоким каменным забором, приспособленный немцами под склад. Вездесущие мальчишки выяснили, что склад этот не оружейный и хранится здесь все, что необходимо армии для жизни: обмундирование, различные предметы быта, консервированные продукты и прочее. Оно, это прочее, называлось сигареты. Уже несколько недель мальчишки наблюдали за намеченным объектом, выясняли число охранников, расположение окон и дверей, вдоль и поперек обследовали забор и ворота, выискивая малейшие лазейки туда, во двор, где уже третий день стояла большая грузовая машина. В ней, по предположениям разведчиков, лежали ящики с сигаретами. Здание было угловым. Фасад и ворота выходили на улицу Фрунзе, левая сторона — на Техноложку, а вот правая сторона и тыльная часть были глухими, граничили с соседними дворами и домами. Забор с этой стороны хорошо прикрывался деревьями, кустами и травой. И вот в этих-то зарослях и была обнаружена узкая щель, уходящая под забор, проделанная, очевидно, ливневыми потоками. Ребята заранее вытащили несколько прикрывающих ее кирпичей, но все попытки пролезть внутрь успехом не увенчались. Предложения увеличить щель были решительно отвергнуты — немцы могут ее заметить. Увидев Мальчика, Тигр сразу не сообразил, что перед ним стоит тот, кто может решить трудную задачу. Подсказал ему эту мысль один из ребят, он же подошел к Мальчику и вернул его. Мальчику требовалось пролезть в щель — у него это получится, он маленький, — незаметно, прижимаясь к забору, пройти к воротам, отодвинуть щеколду и приоткрыть калитку, выйти на улицу и снова вернуться к щели, где его будут ждать трое ребят. Им перебросят через забор коробки с сигаретами. Как будут все это проделывать Тигр и еще двое, как они выберутся обратно, Мальчик не знал: его в эти дела не посвятили, а спросить он постеснялся.
Потом Мальчика повели к забору и показали щель. Со стороны она была едва заметна. Мальчик опустился на колени и легко просунул в нее сначала голову, а потом и плечи. Он уже намеревался лезть дальше, но Тигр потянул его за ноги и вернул обратно. Лицо вожака сияло от радости.
— Ну, ты молоток! Во пацан! Сейчас линяем отсюда, все линяем. Перед комендантским часом собираемся во дворе. Ты, пацан, будешь уже здесь. Не опаздывай. — И компания исчезла в зелени кустарника.
А Мальчик пошел к воротам, рассмотрел калитку и направился к сараям. Домой он решил не идти: боялся, что, как только увидит родных, вспомнит о своем “я больше не буду” и никуда не пойдет. А потом его найдут и убьют перочинным ножиком. Нет, лучше переждать здесь, в зарослях бурьяна. Очень хотелось есть. Мальчик срывал травинки и жевал их, отгоняя чувство голода.
Намного раньше назначенного времени он пробрался к щели и затаился в кустах. За забором раздавались голоса, потом все затихло. Он заглянул в щель. Двор был пуст, но в дверях дома стоял солдат без кителя и пилотки и курил. Мальчик наблюдал, как струйки дыма поднимаются и исчезают. Немец докурил сигарету и зашел в дом. Мальчик вылез из щели. Возле нее уже стояли трое ребят.
— Все. Пора. Лезь! — отрывисто, явно волнуясь, скомандовал один из них.
Мальчик залез в щель, осмотрелся. Двор был пуст. Он хотел встать во весь рост, но неожиданно из дома вышли двое немцев с большими мешками на плечах. Они скинули эти мешки недалеко от ворот и вернулись в дом. Из мешков высовывались какие-то бумажные рулоны и просто бумага, папки. Очевидно, все это готовилось к уничтожению здесь, на месте, или к увозу куда-нибудь. Мальчик встал на ноги и, стараясь быть совсем незаметным, прижимаясь к забору, добрался до ворот и спрятался за мешками. Осмотрелся. В доме, далеко, кто-то разговаривал, за воротами было тихо. Он подкрался к калитке, осторожно взялся за щеколду и потянул ее на себя. Щеколда поддалась с легким скрипом, но ему показалось, что этот скрип слышен далеко за пределами двора. Мальчик приоткрыл калитку — она тоже слегка скрипнула — и вышел на улицу. Ни Тигра, ни его товарищей там не было. Никому эта калитка была не нужна. Мальчик решил, что над ним зло подшутили, обманули, подставили, как говорят сейчас. Какая-то неведомая сила потянула его назад во двор. Он вошел осторожно, огляделся, и то, что он увидел, потрясло его. Над забором показалась сначала голова Тигра, потом он встал в полный рост и спрыгнул вниз. Приземлился мягко, бесшумно, как настоящий тигр. В мгновение ока он запрыгнул в машину и… тут раздался выстрел, а через секунду длинная автоматная очередь расколола тишину. Послышались голоса, топот ног, из дома выскочили трое немцев.
Но Мальчик уже не видел всего этого. Если выстрел на какое-то мгновение пригвоздил его к месту, то автоматная очередь вырвала из оцепенения и заставила действовать. Он распахнул калитку, выскочил на улицу и, не оглядываясь, ничего не видя и не слыша, побежал — но не в сторону дома, а подальше от него, к Пушкинской.
Мальчик бежал. Ему было страшно. Может быть, глаза его были закрыты или просто ничего не видели: он не остановился и даже не притормозил у дороги. И со всего маху врезался в заднюю дверцу проезжающей легковой машины. Нетрудно представить, что могло бы случиться, прибеги он на одну-две секунды раньше. Господь и на этот раз уберег его. Уберег, но подверг еще одному испытанию.
VI
…Водитель среагировал моментально, машина замерла на месте. Удар о дверцу, совершенно безболезненный, привел Мальчика в чувство, и, осознав происшедшее, он быстро перебежал на противоположную сторону улицы — и почему-то остановился. Из машины вышел молодой офицер. На его мундире было несколько крестов, в руке он держал тросточку. Этой тросточкой офицер поманил Мальчика к себе. Мальчик, к тому времени уже прилично говоривший на немецком, вежливо успокоил немца. Сообщил, что ему совсем не больно. Извинился за то, что врезался случайно в его машину, и добавил свое излюбленное невыполнимое обещание — “я больше не буду”. Но все это мальчишеское лепетание не успокоило немца, а разозлило. “Komm her! — приказал он, постукивая тростью по сапогу. — Komm her!”
Мальчик боялся подойти к немцу: он уже хорошо знал, чем это может кончиться. Увидев, что рука офицера потянулась к кобуре, Мальчик кинулся к разрушенному бомбой дому и в мгновение ока скрылся в развалинах.
А офицер, видно, помешался от ярости и начал стрелять. Один за другим гремели выстрелы. По полуразрушенной лестнице Мальчик забрался на второй этаж, вскочил в какую-то комнату, где уцелели три стены, и стояла целехонькая железная кровать с матрацем. Он забрался под нее и затаился. Выстрелы прекратились. Мальчик услышал шум отъезжающей машины и вздохнул с облегчением. Но из укрытия не вылезал.
Вскоре послышались чьи-то голоса. Мальчик прислушался. Говорили по-русски, говорили о нем, Мальчике. Он понял, что это полицаи, что офицер приказал им поймать маленького бандита и доставить к нему. Мальчику стало страшно. Дальше бежать некуда. Если полицаи заберутся наверх — сразу найдут его, и тогда… Ему совсем не хотелось думать, что будет с ним.
Но полицаев вовсе не прельщало лазить по дому. Они присели на кирпичи, долго курили, говорили о чем-то своем, часто употребляя слова, которые Мальчик знал как нехорошие. Незаметно для себя он уснул.
Сколько Мальчик спал, сказать трудно. Может быть, несколько минут, а может, и дольше, но когда он проснулся, совсем стемнело. Никаких голосов слышно не было. Мальчик решил, что полицаи ушли, и начал выбираться из укрытия. Подойдя к лестнице, остановился и долго прислушивался. Тихо. Он на ощупь спустился и выглянул на улицу. Там тоже было тихо. Где-то далеко проехала машина… Мальчик еще раз внимательно оглядел все вокруг, глубоко вдохнул, выскочил из развалин, перебежал Пушкинскую. Кинулся в ближайший двор, через него в другой двор, потом через дырку в заборе, еще одну дырку — и, запыхавшийся, влетел в свой подъезд, попав в объятия Мамы, самой лучшей Мамы на свете. Здесь же его самые лучшие Дедушка и Бабушка. Все обнимают его, целуют и почему-то плачут. Дед на руках вносит его в квартиру. Мальчика купают все вместе, кормят, укладывают в постель. Мама держит его за руку, что-то говорит ласково, но он ее уже не слышит. Он засыпает. И снится ему любимый сон: он бежит по зеленой траве, а навстречу, широко раскинув руки, спешит Папа. Они оба смеются, им обоим очень хорошо и весело…
VII
Целую неделю Мальчика не выпускали на улицу. Он стоически выдержал долгие воспитательные беседы и честно рассказал все, что с ним произошло во второй части приключения. Бежал. Наткнулся на машину. Немец начал стрелять. Убежал. Спрятался в развалинах. Вернулся домой. Я больше не буду. Когда Мальчик произнес последнюю фразу, Дедушка не выдержал и рассмеялся, чем, как обычно, разрядил обстановку и тут же заслужил укоризненные взгляды Бабушки и Мамы.
Но Мальчик понял, что гроза миновала. Расцеловал всех, повис на шее у Деда, и тот унес его в свою комнату. Там, расслабившись, Мальчик нарушил клятву, данную Тигру и ребятам, и рассказал Деду все с самого начала. Вот тут-то, поняв серьезность ситуации и возможных последствий, Дед объявил приговор: из дома не выходить, из окна не высовываться.
Несколько дней подряд Дед в разное время выходил из дома и шел к злополучному складу. Там все было спокойно. Иногда в ворота въезжали машины, иногда выезжали. Калитка была закрыта. Часовой ни у ворот, ни у забора не ходил.
Дед заглянул однажды во двор, где Мальчик познакомился с компанией Тигра. На скамейке сидели шестеро ребят и курили. У всех в руках было по сигарете. Увидев незнакомца, они насторожились, неуклюже пытаясь спрятать сигареты. Дед облегченно вздохнул и вышел со двора. На другой день, дав твердое обещание больше никогда не встречаться с этими ребятами, Мальчик был выпущен на волю.
Что произошло в тот тревожный день, как удалось спастись Тигру и унести с собой сигареты, какая все-таки роль была предназначена Мальчику, зачем и кому он открывал калитку — навсегда осталось тайной.
А город постепенно оживал, оттаивал после первой оккупационной зимы. Новая власть, назначенная немцами, пыталась по мере возможности наладить городское хозяйство, и кое-что им удавалось сделать. Из кранов полилась вода, и тяжкая необходимость почти ежедневно таскать воду из речки отпала. Открылось несколько магазинов, где можно было купить желтый-прежелтый кукурузный хлеб. В свежем виде он казался необыкновенно вкусным яством, но быстро черствел и рассыпался — однако и крошки съедались без остатка. Появились мелкие мастерские по ремонту одежды и обуви, а предприимчивые мальчишки соорудили небольшие ящички, приспособив их для чистки сапог. Постукивая щетками, они громогласно зазывали клиентов, ссорились между собой за удобные, людные места. Иногда разборки доходили до жестоких драк, за которыми с удовольствием наблюдали основные и, по сути, единственные клиенты чистильщиков — немецкие офицеры. Расплачивались они сигаретами, реже — оккупационными марками, а бывало и так, что, оглядев свои сияющие блеском сапоги, немец разворачивался и уходил, не расплатившись. Возмущенный чистильщик вскакивал на ноги и поднимал такой скандал, что крохобору-фашисту не оставалось ничего другого, как расплатиться, превратив все в шутку, или позвать полицая и приказать арестовать это русское дерьмо. Или самому ударом кулака сбить мальчишку с ног и хорошенько потоптаться по нему начищенными сапогами. Всякое бывало.
Открылись два ресторана, где по вечерам играла музыка, и офицеры танцевали с молодыми женщинами, у которых, возможно, мужья или женихи, отцы и братья были на фронте — а они, позабыв обо всем на свете, прожигали жизнь с завоевателями. Вот тогда и родилось беспощадное, хлесткое, словно пощечина, определение женщин этого сорта — немецкая овчарка.
Появилась редкая возможность устроиться на работу. У биржи труда стояли длинные очереди, но рабочих мест было очень мало. Повезло Деду: его приняли на должность бухгалтера во вновь организованную контору по учету жилья. В день первой зарплаты он повел Бабушку и Мальчика в кафе. Они сидели за отдельным круглым столиком и ели вкусное мороженое. “Как до войны”, — сказала Бабушка. И почему-то заплакала. А Дед подсунул свою вазочку с мороженым внуку и вышел на улицу. Покурить.
Устроилась на работу и Мама. В столовую для офицеров, уборщицей и посудомойкой на кухне. Этому предшествовали долгие домашние споры. Дед был категорически против работы на оккупантов, но, в конце концов, его сумели убедить, что сейчас как ни крути, а любая работа — на немцев, жить-то надо. И еще один аргумент полностью сломил его сопротивление. Работая у немцев, легче будет узнать о судьбе Папы.
…Повар Карл, Мамин начальник, оказался требовательным, но незлым. В первый же день подробно расспросил Маму о семье, о жизни до войны. Понимающе кивал головой, когда Мама рассказывала о тяготах прошедшей зимы, и сам предложил помощь в поисках Папы. Ежедневно Мама приносила домой что-либо из еды — кости и мясные обрезки, кусочки колбасы или сыра, хлеб, два-три печенья, сахар.
Все это оказывалось платой за нелегкий труд с девяти до семи. Работы было много, особенно после обеда, но Мама и еще две женщины всё успевали, чистота на кухне царила отменная, повар не жаловался. Раз в неделю на кухню заходил пожилой офицер. Повар вытягивался перед ним в струнку, женщины должны были прекращать все работы и молча стоять. Офицер задавал какие-то вопросы повару, что-то приказывал, а на женщин не обращал никакого внимания, как будто их не было вообще.
Прошло две недели, началась третья. Офицер появился на кухне, повар вытянулся в струнку — но тот, не обращая на него никакого внимания, обратился к Маме, да так вежливо, так изысканно — фрау, что она от неожиданности опрокинула кастрюлю кипятка и обварила себе руку до самого локтя. Мама застонала от боли, но подошла к немцу.
— Я слушаю вас, господин офицер.
— Вот он, — офицер указал на повара, — просил узнать о судьбе вашего мужа. Я узнал. Ничего утешительного вам сообщить не могу. В настоящее время он находится в Берлинской тюрьме Моабит, где содержатся враги Германии. Там будет решаться его судьба.
— Моего мужа в чем-то обвиняют?
— Он отказался работать на благо Великой Германии. Это уже преступление.
Офицер направился к выходу, потом вдруг остановился и уже мягко, без всякого пафоса добавил:
— Напишите мужу письмо, вложите свою фотографию, посоветуйте ему одуматься, согласиться работать. Мы, немцы, сентиментальны и умеем прощать. Напишите письмо. У нас довольно часто офицеры ездят в Германию, они передадут его по адресу. — И, обращаясь к повару, приказал: — Немедленно окажите ей помощь. Вы что, не видите, что она еле стоит? — И вышел, хлопнув дверью.
Мама была в замешательстве. Всё произошло так внезапно!.. Казалось, Мама даже не пытается вникнуть в то, что Папа в тюрьме, что обвинение, висящее над ним, в любую минуту может превратиться в самый страшный приговор. Повар, заботливо обмазывающий Маме руку подсолнечным маслом, удивленно посмотрел на нее. Глаза ее были полны слез, но Мама улыбалась.
— Вам плохо?
— Нет, нет, все хорошо, все очень хорошо. Спасибо вам. Спасибо. Вы очень мне помогли.
Повар недоумевал. Молодая красивая женщина только что получила известие, что ее муж в тюрьме. Да не в простой тюрьме, а в Моабите. Из этой тюрьмы только две дороги — на виселицу или в концлагерь. И неизвестно, что лучше: быстро умереть на виселице или медленно — в каких-нибудь каменоломнях. Эта русская поняла только, что ее муж жив, и радуется этому. Она почти счастлива. Она забыла об обожженной руке, о боли. О, эти русские!
Так или примерно так размышлял повар Карл. И он был недалек от истины. Женщина думала только о муже. Теперь она знала, что он жив, а все остальное отошло на задний план. В голове у Мамы мгновенно созрело твердое решение. Необходимо все сделать для спасения мужа. Нужно ехать в Германию. Мама не думала в эти минуты, как она попадет туда, а если и попадет, что нужно дальше делать, к кому обращаться, чем вся эта затея может закончиться. Но Мама твердо знала, что именно она может спасти мужа, именно она. В эти минуты Мама не думала о Мальчике, не думала о своих родителях. Одна-единственная мысль укрепилась в ее сознании, только она согревала сейчас ее сердце, притупив боль в руке, сняв с души тяжесть незнания. “Я обязательно спасу его. Я должна ехать в Германию”.
VIII
Сфотографировалась Мама, спрятав обожженную руку за букет искусственных цветов. Потом, спохватившись, сфотографировала Мальчика, принаряженного и аккуратно причесанного. Потом было сочинено письмо. Его читали и обсуждали всей семьей. Что-то вычеркивалось, что-то добавлялось, возникал новый вариант, и все начиналось сначала. Наконец Маме это надоело. Она разорвала на мелкие кусочки все варианты письма, и полетели они в мусорное ведро. Все расстроились, молча разошлись по комнатам, а Мама целую ночь сидела на кухне и при тусклом свете керосиновой лампы все писала, писала и переписывала своим крупным почерком письмо любимому мужу, которое обязательно должны прочитать немцы и которым содержание письма должно понравиться. Что написала Мама, осталось для всех тайной. Никто не задавал вопросов, как будто и не существовало никогда никакого письма.
В доме воцарилась странная атмосфера, абсолютно незнакомая Мальчику. Все были предельно вежливы. Казалось, что они недавно познакомились и только присматриваются друг к другу, не зная еще, сойдутся ли поближе или расстанутся навсегда. Мальчик и Дед по-прежнему встречали Маму после работы, но домой возвращались молча, лишь изредка перебрасываясь ничего не значащими фразами. Мальчик страдал от непонимания всего происходящего, но не решался задать вопрос ни Маме, ни Бабушке, ни Деду.
А Мама между тем все свободное время ходила по друзьям и знакомым в поисках человека, способного перевести письмо на немецкий язык. И такой человек нашелся. Наконец письмо было готово, Мама аккуратно переписала оба варианта, русский и немецкий, вложила в конверт, принесенный Дедом еще две недели назад, вместе с двумя фотографиями и всё это отдала в руки первому читателю — Карлу. Он прочитал письмо несколько раз, не сделал никаких замечаний, а, возвращая его Маме, посмотрел на нее, словно увидел впервые, и тихо сказал:
— Вы очень сильная женщина. От всей души желаю вам счастья. Пусть хранит вас Господь.
Через месяц в кухню заглянул молодой офицер, о чем-то переговорил с поваром, подошел к Маме и, улыбаясь, сообщил, что завтра он улетает в Берлин и сможет передать письмо. Мама отдала ему конверт, он тут же заклеил его, сунул в карман кителя — и исчез так же стремительно, как и появился. Мама повернулась к Карлу и вдруг разрыдалась.
— Не надо плакать, фрау Шура. Успокойтесь. Сильные женщины не должны плакать. Вам еще столько всего предстоит выдержать. Я только очень хочу, чтобы вы поняли — не все немцы негодяи. — И словно испугавшись своих слов, Карл отошел от Мамы и начал сосредоточенно размешивать какое-то варево.
А еще через неделю стало известно, что старого офицера перевели на работу в Германию, и теперь кухню еженедельно инспектировал некто в штатском. Видно, он и Карл не сошлись характерами, и однажды, придя на работу, Мама увидела нового повара. Он выстроил всех трех женщин в шеренгу и, расхаживая перед ними, словно генерал перед полками, объяснил, что теперь он их главный начальник, что они должны его слушаться, а иначе он будет их наказывать. Его лекция длилась долго, и казалось, ей не будет конца. Улучив момент, одна из женщин спросила, где теперь герр Карл. Повар выставил левую ногу вперед, правую руку поднял вверх и, тыча указательным пальцем в потолок, с пафосом изрек:
— Фюрер позвал его на фронт! Там тоже нужно кормить солдат и офицеров! На фронте он станет героем! Место настоящих немцев там, на фронте, на передовой! Хайль Гитлер!
Немца понесло. Забыв, что он тоже немец, что его место тоже на передовой и что именно там он должен кормить своих ненасытных собратьев, повар перешел к положению на фронтах, начал рассказывать о преимуществе германской нации перед всеми остальными. Он убедил женщин только в одном: перед ними самый настоящий параноик, и ждать от него чего-либо хорошего не приходится. Нужно поскорее уносить ноги.
Все, что произошло через минуту, было похоже на сказку. Господь услышал мысли этих женщин. В кухню влетел незнакомый офицер, прокричал что-то и исчез. А повар словно окаменел. Он стоял с разинутым ртом, и казалось, не закроет его никогда. Но вот, наконец, он пришел в себя и не своим голосом произнес:
— Все вон. Немедленно. Вон!
Проходя через коридор к выходу на улицу, женщины поняли, что воинская часть переводится — и, наверное, не в лучшие места: иначе, зачем бы так расстраиваться этому начальнику. Он промелькнул в их жизни, ничего, кроме чувства брезгливости, не оставив.
Единственная ниточка, тоненькая-претоненькая, оборвалась. Маленькая надежда, затеплившаяся в душе, погасла. Все понимали, что ждать ответа на письмо не приходится. И дойдет ли письмо до адресата? Прочитает ли его кто-нибудь, кроме доброго повара Карла?
IX
Незаметно пришла осень. Всей семьей долго шли на Павлово поле. С собой несли лопаты, мешки, ведра, кое-что из еды, воду для питья. Чем ближе подходили к полю, тем больше собиралось людей. Шагали молча, сосредоточенно. Но когда пришли, когда начали копать картошку, раздались радостные возгласы, послышался смех. Урожай, словно компенсируя голодные зиму и весну, удался на славу. Звенели лопаты, в ведра сыпались крупные картофелины.
Мальчик был в восторге. Чистый воздух пьянил его, наполнял какой-то необъяснимой радостью. Он хватался за лопату и пытался копать, потом начал выбирать картофелины из земли и складывать их в ведро, но эта однообразная работа быстро надоела ему. Он внимательно посмотрел вокруг. Невдалеке Мальчик увидел густой кустарник с еще не опавшими листьями и побежал туда.
Кусты оказались не так уж близко, и скоро Мальчик уже не бежал, а просто шел. А когда, наконец, добрался до места, то за кустами обнаружил довольно большое болото. Мальчик вскрикнул от удивления и тут же замер. По водяной глади медленно, с достоинством проплывало утиное семейство. Утки тихо переговаривались между собой, а Мальчик притаился за кустом и не шевелился, боясь спугнуть эту мирную семейку, чудом сохранившуюся в военной круговерти. Вдруг раздался какой-то странный шум и на водную гладь село еще несколько уток. Они что-то громко стали рассказывать друг другу, хлопать крыльями, нырять, а, вынырнув, делиться впечатлениями об увиденном под водой. Мальчик был в восторге. Впервые в жизни он наблюдал за жизнью удивительных, как ему казалось, волшебных птиц. Он тихонечко шептал какие-то слова, пытаясь разгадать птичий язык. Незаметно для себя Мальчик начал рассказывать о том, что видит. И обращался он к Папе. И о птицах рассказал ему, и об огороде, и о хорошем урожае, и о Деде, и о Бабушке, и о Маме, которая написала Папе письмо, а ответа все нет и нет. Рассказал, что Мама хочет ехать в Германию спасать его, Папу.
Мальчик говорил бы еще и еще, но птицы вдруг заволновались, захлопали крыльями, так же внезапно затихли и почти одновременно взлетели. Они сделали круг над озером и стремительно полетели в сторону солнца. Мальчик долго махал рукой им вслед, а по щекам его текли слезы.
…Работа спорилась. Уже несколько мешков стояли полными, все кусты были выкопаны, осталось только собрать клубни. Дед сидел на мешках, отдыхал. Мальчика никто ни о чем не спрашивал, как будто он никуда не уходил и не отсутствовал больше часа. Мальчик начал было собирать картофель, но Бабушка поручила ему большую самостоятельную работу. Она отвела Мальчика на самый край огорода, где выросло довольно много подсолнухов, показала Мальчику, как нужно наклонять стебель и ножом отрезать большую круглую шляпку, наполненную семечками. Постояв немного около внука и убедившись, что он с работой справляется, Бабушка вернулась к картошке. Мальчик быстро выполнил задание, срезал все огромные кругляши, перенес их поближе к мешкам. Вместе с Дедом они собрали большую кучу сухой ботвы и разожгли костер. Когда тот начал затухать, Дед бросил в него несколько картофелин, поручил Мальчику поддерживать огонь и палочкой переворачивать их с одного бочка на другой. Работа Мальчику понравилась. Как еще совсем недавно он разглядывал уток, так и сейчас зачарованно смотрел на костер, на улетающие вверх искорки. Мама вдруг бросила работу, подошла и присела рядом с сыном. Она тоже долго глядела на огонь и, словно высмотрев там что-то, повернулась к Мальчику. А Мальчик, почувствовав Мамин взгляд, повернулся к ней, и они крепко-накрепко прижались друг к другу.
— Никуда я без тебя не поеду. Мы вместе, только вместе сумеем спасти нашего Папу.
Мама говорила очень тихо, но этот крик души был услышан и Дедом, и Бабушкой. Дед побледнел и шепотом отрезал:
— Внука не отдам! Слышишь? Внука не отдам!
— А ну тихо! — так же шепотом резко произнесла Бабушка. — Расшумелись. Никто никуда еще не едет. Уймитесь! Лучше вынимайте картошку, а то сгорит, и останетесь без обеда.
Конфликт утих так же внезапно, как и начался.
…Печеный картофель был необыкновенно вкусен. А к нему запасливая Бабушка выложила кусочек сала, зеленый лучок и четыре маленьких малосольных огурчика, вкуса которых Мальчик совершенно не помнил. Попробовав лук, он скривился и больше к нему не притрагивался, а вот огурчик ему очень понравился. Но он был маленький и быстро исчез, и Мальчик пожалел, что не оставил его на закуску. Мальчик взял новую картофелину и увидел перед собой еще три огурчика. Он начал было отказываться от подарка, но огурчики так пахли, так просили — скушай нас! — что Мальчик не выдержал и, растягивая удовольствие, медленно сжевал все три.
Дед закурил самокрутку, задумался о чем-то. День клонился к вечеру, становилось прохладнее. В город решили не возвращаться, тем более что уже наступил комендантский час. Все вместе собрали картофельную ботву и соорудили нехитрое ложе. Картофель из нескольких мешков снова высыпали на землю, и мешки превратились в одеяла. Улеглись. Мальчик совсем близко над собой увидел мириады звезд. Невиданное доселе зрелище так взволновало его, что он встал, а затем, запрокинув голову и подняв руки, начал кружить по полю, что-то шепча, словно пытаясь дотянуться до небесных светил. Мама тихонечко подошла к нему. Обняла. Мальчик прижался к ней и, не отрывая глаз от звездного неба, спросил тихо-тихо:
— Мамочка, а наш Папа дальше, чем эти звезды? Мы сумеем его найти?
— Он очень далеко. Но мы все равно его найдем. Даже за звездами.
Мама и сын снова улеглись на жесткое ложе. Казалось, что Бабушка и Дед уже спят. Звезды опустились еще ниже, протяни руку — достанешь. Тишина. И вдруг зазвучал Бабушкин голос:
Выхожу один я на дорогу.
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит…
Продолжения Мальчик уже не слышал. Усталость и свежий воздух смежили его веки, и он уснул. И видел Мальчик привычный сон: он и Папа спешат навстречу друг другу. Только сейчас они бегут среди сияющих звезд, которых становится все больше и больше, и Мальчик с Папой наступают на них, и звезды искрятся, и вот уже искры окутывают бегущих, и они сами становятся похожими на звезды.
X
Незаметно пролетела осень, после частых дождей пришли морозы. В середине декабря выпал снег. Мальчик больше не копался в отбросах, не попрошайничал на немецких кухнях. Не было мяса, не хватало хлеба, жиров — но имелись картошечка, квашеная капуста, соленые огурцы и целый мешок семечек, которые Бабушка поджаривала на большой сковороде и подавала семье на ужин.
Мальчик целыми днями пропадал на улице, опять у него появились старшие друзья и какие-то секреты. Но домой он возвращался задолго до начала комендантского часа.
Мальчик любил проводить зимние вечера дома. Семья усаживалась за стол, на котором чадил каганец, отбрасывая фантастические тени на стены комнаты. Первые несколько минут царила тишина, только слышно было потрескивание очищаемых семечек. Молчание нарушал Дед, обращаясь к Маме с одним и тем же вопросом: что слышно, что нового? Ответ всегда был один и тот же: ничего. И снова на некоторое время наступала тишина, и вдруг — сначала тихо, потом чуть громче, еще громче, и вот уже в полную силу — звучал голос Бабушки, читающей стихи. Не по книге, нет, она читала все наизусть, да так читала, что заслушаешься. Целые главы из “Евгения Онегина” Пушкина, лермонтовские “Мцыри”, “Парус”, “Выхожу один я на дорогу”, и еще, и еще… Казалось, она знала наизусть всю русскую поэтическую классику.
Но особенно Мальчик любил те редкие вечера, когда Мама брала в руки книгу. Она раскрывала ее на нужной странице и начинала читать.
Потом книга становилась не нужна. Не закрывая ее, но и не переворачивая страниц, Мама продолжала наизусть. Голос ее звучал ровно, даже несколько торжественно, несмотря на всю трагичность ситуаций, в которые попадали молодые героини. Мама знала всего Тараса Шевченко, но вслух читала только самое грустное и только о женщинах, словно доказывая самой себе, что были и есть на свете судьбы пострашнее, чем у нее самой, что нужно не опускать руки, нужно бороться. Мальчик видел слезы на глазах Деда и Бабушки, а однажды, когда Мама читала заключительные строки о несчастной Катерине, Мальчик не выдержал, сполз со стула под стол и разрыдался так, что чтение пришлось прекратить. Мальчик долго не мог успокоиться. Что он понял в этом непростом произведении, что именно его так взволновало, сказать трудно. Уже лежа в постели, он продолжал тихо плакать. Мама прилегла рядом с ним, обняла его. Мальчик схватил ее руку, поцеловал, прижался к ней щекой и не по-детски страстно прошептал:
— Никуда и никогда без меня не уходи! Всегда будь со мной! Слышишь? Всегда!
Высказав все это на одном дыхании, Мальчик глубоко вздохнул и вскоре спал, иногда слегка вздрагивая и постанывая. А Мама еще долго сидела у постели сына и думала свою горькую думу.
А в феврале Харьков был освобожден, пришли наши солдаты. Может быть, взрослые что-то и знали об их возможном приходе, но все это прошло мимо Мальчика. Он спокойно спал в своей кровати — и проснулся среди ночи внезапно, будто кто-то невидимый толкнул его. В комнате было светло от багровых вспышек. Мальчик подбежал к окну и ахнул. Пылал дом напротив, где уже больше полутора лет жили немцы, дом, к которому Мальчик чаще всего ходил в поисках еды и по которому стрелял Костя. Огонь вырывался из окон, окрашивая снег и все вокруг в красные тона.
Потрясенный этим зрелищем, Мальчик побежал в соседнюю комнату. То, что он увидел там, взволновало его не меньше пожара. На большом овальном столе, за которым семья собиралась по вечерам, лежали буханки хлеба. Не одна, не две, не пять, а много, очень много. А с краю стола на нескольких тарелках было что-то густое, непонятное. Мальчик осторожно сунул палец в одну из тарелок и попробовал. Мед! Пахучий сладкий мед! Позабыв и о пожаре, и о желании позвать Маму, Бабушку и Деда, Мальчик отломил большую краюху хлеба, погрузил ее в эту тарелку, густо обмазал и с наслаждением начал есть это удивительно вкусное пирожное, как он сам его назвал. Мед стекал по пальцам, но ни одна капля не упала. Мальчик мгновенно слизывал мед, не забывая при этом откусывать все новые кусочки от своего пирожного. Он даже не услышал, как открылась входная дверь и в комнату вошла Бабушка. Она была в своем старом зимнем пальто, голова закутана в белый теплый платок. В обеих руках она держала два немецких котелка.
— Ты проснулся?
— Почему меня не разбудили? Где Мама? Где Дед? Почему горит?
Вполуха слушая бабушкины ответы, Мальчик стал натягивать рубаху и штаны. Он понял только, что немцы убегают и поджигают дома и люди вытаскивают из горящих зданий все, чем можно поживиться…
— А немцы?
— Я же сказала, немцев нигде нет.
Этого Мальчик понять не мог. Он привык, что немцы всюду, что от них почти невозможно спрятаться, и слова “немцев нет” как-то не укладывались в голове.
Бабушка и внук прильнули к оконному стеклу. Кроме огня и дыма, ничего видно не было. Бабушка не выдержала, отодвинула шпингалеты и распахнула окно настежь. Холода они не почувствовали. Среди огня метались люди, что-то несли, раздавались крики, заглушаемые треском лопающихся стекол. Внезапно Мальчик услышал, как стучит его сердце. Неясная тревога вселилась в него, с каждым мгновением разрасталась все больше и больше. Казалось, что не Мальчик, а сердце его вдруг закричало в отчаянии, в то же время с надеждой быть услышанным:
— Дед! Мама! Где вы? Я боюсь!
Что именно испугало Мальчика, знал только он. Взрослые его об этом не расспрашивали никогда. Но именно в ту минуту холодной февральской ночи произошло страшное событие. Из дыма и огня совсем близко от дома появились Дед и Мама. Дед нес на плече какой-то бочонок, Мама сзади поддерживала его. Еще метров сорок, еще чуть-чуть, и они будут дома. Но раздался сухой щелчок, за ним еще один, а за этими щелчками, словно гром среди ясного неба, прозвучало хлесткое, как удар кнута:
— Хальт!
Из-за сараев вышли два автоматчика и стали медленно приближаться к Деду и Маме, которые, словно играя в детскую игру “Замри!”, стояли не шевелясь. Бочонок все так же покоился на плече Деда, Мама продолжала его поддерживать сзади.
Мальчик и Бабушка тоже словно окаменели у окна, молча наблюдая за происходящим. И только сердце Мальчика снова учащенно забилось, как будто пыталось что-то сказать или крикнуть, но не находило слов.
Тем временем автоматчики сбросили бочонок с плеча Деда, быстренько обыскали обоих и, ничего не найдя, подтолкнули к стене сарая. Бабушка тихо ахнула и застонала. Мальчик, не до конца еще осмыслив происходящее, прижался к ней, не отрывая взгляда от окна. Один из немцев прикладом автомата вскрыл бочонок, понюхал и пнул его ногой. Бочонок перевернулся, какая-то жидкость вылилась на снег. После этого немцы о чем-то заспорили, один из них наставил свой автомат на Деда и Маму, но второй закрыл их собой, они еще о чем-то поспорили, засмеялись и скрылись так же внезапно, как и появились.
Через несколько минут Дед и Мама были дома. Молча разделись, умылись. Молча вернулись в комнату и вдруг, повинуясь какой-то внутренней силе, все бросились друг к другу. Долго они так стояли, обмениваясь ничего не значащими словами, междометиями, словно не веря, что жизнь двоих из них, только что висевшая на волоске, обретает реальность, что глаза видят, уши слышат, руки ласково и надежно обнимают любимых и самых дорогих людей.
…A рано утром Мальчик уже мчался к дому напротив. Здание выгорело до самых подвалов, из пустых окон изредка вырывались снопы искр и клубы дыма, что-то трещало, обваливались перекрытия. Но все это не мешало нескольким десяткам женщин и мужчин бродить по подвалам, что-то выискивая, исчезая в мгновение ока в утренней мгле. Мальчишек около дома не было, а раз их нет, значит, и интересного ничего больше не будет. Мальчик развернулся и побежал к дому. Но не к тому, где жил сейчас, а к дому на Каплуновской, откуда всю семью изгнали год назад.
Дверь была заперта. Мальчик вернулся на улицу и увидел Деда. Он о чем-то веселом разговаривал с офицером, потом они обнялись, расцеловались и разошлись. Заметив внука, Дед показал ему связку ключей:
— Вот ключики от нашего дома! Я их еще тогда прихватил. На всякий случай.
Дед отворил дверь. Она скрипнула и впустила их. Было тихо, только сквозь закрытые окна глухо доносился голос из громкоговорителя. В доме стояла духота. Дед открыл форточку в первой комнате и осмотрелся. Свеча в бронзовом подсвечнике на столе, видно, только-только догорела: горячий воск еще сползал вниз, застывая на подставке.
“Подсвечник не наш”, — констатировал Дед и пошел дальше. А Мальчик остался. Ведь это была их, его и Мамы, комната, здесь несколько ночей спал Папа. Мальчик словно вернулся на много месяцев назад. Воспоминания окутали его, захотелось плакать. Отвлекая себя, Мальчик стал открывать ящики комода. Они были пусты, но в нижнем ящике Мальчик совершенно неожиданно обнаружил целлулоидного попугая-погремушку. Он не помнил ее, но, помахав погремушкой у уха, услышав ласковый шелест горошин внутри, вдруг представил себя совсем маленьким, сидящим на ковре в окружении множества игрушек. В комнате тихо играет музыка, за стеной разговаривают Папа и Мама, и никто не стреляет, нет никакой войны. Мальчик еще не умеет даже ходить, но ему хорошо и весело.
Неожиданное видение из детства через несколько секунд рассеялось. Мальчик положил игрушку на прежнее место, задвинул ящик. Он не мог понять тогда, что за эти секунды стал еще взрослее. Ребенок, способный вспоминать свое прошлое, чувствовать его, радоваться ему или огорчаться, уже преодолел некую ступень взросления…
Мальчик не думал об этом. Вбежав в соседнюю комнату, он увидел Деда, стоящего на стуле и что-то ищущего на полках огромного старинного буфета.
— Ну вот! Я так и знал! — с радостным возбуждением сообщил Дед. — Держи! Только не разбей! — И в руках Мальчика оказались две бутылки с красивыми, но совершенно непонятными этикетками.
Дед слез со стула, поставил бутылки на стол и торжественно провозгласил:
— Это коньяк! Французский! Эти фрицы так драпали, что даже забыли прихватить сей напиток богов.
Уловив недоуменный взгляд внука, Дед несколько стушевался и попытался объяснить:
— Коньяк — это напиток для взрослых. Я его последний раз пил в 14-м году. Может, в 15-м. Но вкус помню и с удовольствием попробую сие зелье королей.
Мальчик знал, что, когда Дед начинает говорить высокопарно и малопонятно, значит, он находится в прекрасном настроении и предается каким-то приятным воспоминаниям молодости.
— На! — Дед протянул одну из бутылок внуку. — Отнеси солдатикам. Они заслужили. Пусть празднуют свою победу. Скоро им трудно будет, солдатикам нашим.
Дед как-то сник, прихватил вторую бутылку, вышел на улицу и, не глядя по сторонам, направился домой. Мальчик осмотрелся. На здании Художественного института не развевался флаг со свастикой, но часовой возле дома стоял. Не в каске и огромном тулупе, а в обыкновенной телогрейке, подпоясанной широким ремнем, в шапке-ушанке со звездочкой и в валенках. Часовой заговаривал с проходившими мимо солдатами, отдавал честь офицерам, и лицо его светилось радостью — то ли потому, что победили, то ли потому, что жив остался, а, скорее всего, и то, и другое, и третье: он молод, здоров и в воздухе все ощутимее запахи приближающейся весны.
Заметив Мальчика, часовой дружелюбно помахал и подозвал его. Мальчик подошел.
— Живешь здесь близко?
— Да. Вон в том переулке.
— А папка воюет?
Мальчик отрицательно покачал головой:
— Папу немцы забрали.
— Куда забрали? Убили, что ли?
Услышав страшное слово, Мальчик сжался весь, побледнел и закричал что было силы:
— Нет! Нет! Не убили! Мы его найдем! Найдем!
И Мальчик разрыдался так, что оторопевший часовой не нашел ничего лучше, как поднять его на руки и укачивать, словно маленького. Мальчик не сопротивлялся, не пытался вырваться. Он прижался к груди нового товарища, закрыл глаза, и ему казалось, что летит он высоко в небе вместе с птицами, беседующими о чем-то между собой. Как долго они так стояли, часовой с Мальчиком на руках, минуту, две или целый час? Никто не считал эти минуты, да и какая разница…
Мальчик успокоился, открыл глаза, и солдат опустил его на землю.
— Ты, пацан, извини меня и не плачь. Вернется твой папка, все будет хорошо. — И торжественно произнес слова, многократно повторяемые политработниками и в дни поражений, и в дни редких еще побед: — Враг будет разбит, победа будет за нами. — И продолжил: — Эх, выпить бы сейчас чего-нибудь веселенького! Да нету. А жаль.
Мальчик рванул верхнюю пуговицу пальто, расстегнул рубашку, и перед изумленным солдатиком возникла темная бутылка с яркой этикеткой.
— Не может быть! Не-е-ет, — протянул он, — такого не бывает! Ты что, пацан, фокусник? — И тут же приказал строго:
— Спрячь!
Через минуту произошла смена караула. Новый часовой заступил на пост, и бутылка снова появилась на свет. Причмокивая от предстоящего удовольствия, что-то мурлыча себе под нос, солдат рассматривал этот неожиданный подарок, словно ребенок, получивший новую яркую игрушку. И тут как из-под земли около него появился еще один, потом второй, вот уже третий несет большую алюминиевую кружку, и льется в эту посудину французский напиток королей, а из нее переливается в солдатские глотки, и некоторое время все стоят молча, подобно дегустаторам, готовящимся дать свою оценку. А потом, не сговариваясь, подхватывают Мальчика на руки и начинают подбрасывать, да так высоко, что у того дух захватывает, и глаза невольно закрываются от восторга. И немного от страха.
И тут же все загрохотало, загудело. Немецкие истребители внезапно появились над домами, извергая смертоносное пламя. Кто-то из солдат прижал Мальчика к стене дома, из которого выскакивали все новые и новые бойцы с винтовками. Самолеты на бреющем полете проносились прямо над головами, исчезали и вскоре появлялись снова. Прижимаясь к стенам домов и заборам, солдаты вели беспорядочный огонь из винтовок, но ни один самолет не загорелся, ни один не упал. Настрелявшись, самолеты скрылись за крышами домов, вдалеке несколько раз ухнула зенитка, и все затихло. Мальчик открыл глаза. Казалось, ничего не изменилось. Солдаты молча возвращались в дом. Отряхивая с себя мокрый снег, встал на свое место часовой. Два санитара побежали куда-то с носилками. Новый друг Мальчика внимательно всматривался в осколки разбитой бутылки.
— Это же надо, — задумчиво проговорил он, — была у меня в руке. В бутылку пуля попала, а я целехонький, живой я. Слышишь, пацан, живой я!
И он снова подхватил Мальчика на руки, расцеловал в обе щеки и, круто развернувшись, зашагал в дом. У самой двери остановился и приказал:
— Не уходи, я сейчас.
Вернулся он скоро. Сунул Мальчику что-то твердое, завернутое в немецкую газету, еще раз поцеловал и ушел. Мальчик развернул пакет. Несколько больших кусков сахара-рафинада блестели в лучах февральского солнца. Мальчик хотел было попробовать незнакомые белые камни, но передумал, завернул их, сунул в карман и заспешил домой. А вдалеке снова загрохотали зенитки, и, заглушая их, все слышнее становился гул приближающихся самолетов.
XI
Неспокойно в городе. По ночам что-то грохочет, слышится стрельба. По утрам люди обнаруживают трупы солдат, офицеров. И слухи ползут по городу, что не все немцы ушли, что эсэсовцы оставили здесь диверсионные группы и по ночам они вылезают из укрытий в поисках пищи, грабят дома, убивая и взрослых и детей. А на Журавлевке, рассказывают, по улице днем прошел целый отряд немцев, переодетых в красноармейскую форму. И этот отряд никто не остановил, никто не проверил, а он строем подошел к нашей воинской части и учинил там разгром, море крови пролил и исчез неизвестно где.
Много всяких слухов ходило по городу. Где правда, где вранье, кто знает? Но один слух возник уже на третий день после освобождения и с каждым днем разрастался, вселяя все большую тревогу. Поговаривали, что не удержат наши войска новое наступление немцев, что скоро отступят, и тогда… Что произойдет в таком случае, догадаться было нетрудно. Пожили уже под немцем, все испробовали…
Мальчик бродил по своему району, забредая иногда в такие места, куда при немцах и не доходил. Он очень хотел увидеть новый танк, о котором много говорили, рассказывая, что фашисты его очень боятся, что он самый лучший в мире и что его снаряды могут долететь до Берлина. Но танков нигде видно не было. Однако и без танков было интересно. Мальчик насмотрелся на разные пушки, приятель-часовой дал подержать винтовку, усатый шофер прокатил до самой Шатиловки и обратно. Из окна кабины Мальчик увидел дом, из которого они с Мамой ушли в первый день оккупации, но найти свой балкон не сумел.
Снег почти растаял, становилось все теплее, и казалось, наступающая весна принесет покой — но все произошло наоборот. Однажды, прибежав утром к Художественному институту, Мальчик не увидел ни одного военного, ни одной машины или мотоцикла у подъезда. Из него выходили женщины, реже — мужчины, они что-то выносили и быстро исчезали, а в здание входили новые люди, повсюду шныряли мальчишки, и только их голоса нарушали какую-то тревожную тишину. Повинуясь инстинкту толпы, Мальчик тоже вошел в здание. Кое-где в коридорах криво висели картины, слегка раскачиваясь от сквозняков. Хлопали двери, звенели разбитые стекла. По паркетным полам люди катили какие-то бочки, тащили ящики, мешки, столы, стулья, просто доски. У одного мужчины порвался мешок, из него стали вываливаться куски угля. Он пытался как-то прикрыть растущую дыру, громко ругал неизвестно кого. И вдруг некая сила остановила снующих людей. На мгновение все замерли, и в тишине раздался истошный крик: “Немцы!”
Озверевшие от страха и жадности люди, отталкивая и давя друг друга, бросились к выходу. Многие из них не выпускали из рук награбленное только что добро. Оно им мешало, но люди упрямо, расталкивая идущих рядом, продвигались к выходу. Рты их были открыты, но слышалось только тяжелое с присвистом дыхание да стоны упавших, по которым ступали, не задумываясь.
Мальчику повезло. Как только раздался крик, дядька с углем схватил свой мешок и, пытаясь забросить его за спину, так крутанулся, что сбил Мальчика с ног и буквально вбросил в одну из комнат. Мальчик залез в угол и затаился. Сильно болело ушибленное плечо, из левого уха лилась кровь, однако больно не было. Мальчик зажал ухо ладонью. Кровь просочилась сквозь пальцы, но скоро начала засыхать. Вот тогда стало больно, но Мальчик, не обращая на это внимания, подполз к двери, приоткрыл ее, прислушался. Шум стихал. Мальчик, продолжая зажимать ушибленное ухо, пошел к выходу. На полу в коридоре лежала пожилая женщина. Лицо ее было совершенно синее, язык высунут наружу, а руки крепко сжимали обыкновенное солдатское одеяло, свернутое в рулон. Слышались стоны, кто-то плакал. Испугавшись мертвой женщины, Мальчик стремглав бросился к выходу.
Две плотные шеренги эсэсовцев встречали выходящих. Все, что находилось в руках или карманах, складывалось в кучу. Обыск происходил быстро и почти молча. Руководившие этой операцией два офицера изредка бросали брезгливые взгляды на толпу, беседовали между собой, курили.
Освобожденные от награбленного люди как по мановению волшебной палочки делились на три группы. Самая большая — женщины всех возрастов, вторая, вдвое меньше, — дети, и, наконец, третья — человек двадцать мужчин. Большинство из них люди пожилые.
Как только группы окончательно сформировались, один из офицеров дал команду, и в считанные секунды группа женщин была разделена на две неравные части. Пожилых женщин и старух милостиво отпустили по домам. Они исчезли мгновенно, и только две-три из них остались, ожидая решения участи то ли родственников, то ли мужей. Подъехала машина, похожая на автобус, но без окон. Из кабины вышли водитель и молодой офицер. Выслушав краткие приказания, офицер козырнул и в свою очередь дал команду шоферу и солдатам-охранникам. Водитель распахнул задние дверцы автобуса, опустил короткие ступеньки, и эсэсовцы быстро затолкали женщин в чрево машины. Все молчали, никто не протестовал. Так же молча, обреченно, помогая пожилым, в автобус полезли мужчины. Происходило это словно в немом фильме, и не люди в нем участвовали, а манекены. А когда по ступенькам поднимался последний, из глубины автобуса раздался истошный крик:
— Душегубка! А-а-а!
Машину затрясло. Мужчина рванулся назад, но дюжие руки охранников вбросили его внутрь, дверцы захлопнулись, машина развернулась и уехала. А дети, повинуясь собственным инстинктам, начали разбегаться. Немцы их не ловили. Тех, кто находился близко, наградили ударами автоматов и сапог, остальные сбежали без побоев. Мальчик тоже рванулся бежать, но крепкая рука схватила его за воротник, а другая размахнулась слегка, и из второго уха Мальчика полилась тоненькая струйка крови. Ухо быстро превратилось в огромный пылающий вареник. Поднявшись на ноги, Мальчик разглядел смеющихся немцев и не сразу понял, что не слышит их смеха, а только видит оскаленные рты. Вот тут-то он испугался по-настоящему и что было сил заспешил домой.
…Страх все глубже проникал в души людей, они боялись выходить на улицу. Да и сидя дома можно было днем и ночью ожидать громоподобного стука в дверь сапожищами, и в квартиру вваливались жандармы или полицаи. Они переворачивали все в доме вверх дном, и счастье, если никого из жильцов не уводили с собой туда, откуда редко кто возвращался.
Словно призраки, ездили по улицам машины-душегубки. Завидев их, люди вжимались в стены домов, прятались в подворотнях, стараясь стать невидимыми, раствориться в воздухе, только бы избежать мук от смертоносных газов. Обычным явлением сделались облавы на рынках, и очень быстро рынки опустели, превратились в крохотные ряды, где купить или продать что-либо можно было только утром, сразу же по окончании комендантского часа.
Недавний вынужденный уход из города, поражения на фронтах приводили оккупантов в ярость. Казалось, они делают все возможное, чтобы оставить о себе такую память, которая сохранится в сердцах многих последующих поколений.
А местные полицейские по своей жестокости и зверствам превосходили хозяев. Их боялись больше немцев. Чуть ли не ежедневно на мощной ветке дерева напротив полицейского штаба, который еще в сорок втором был устроен в старинном особняке на Пушкинской, висел казненный человек. Висел целый день как суровое предупреждение для идущих мимо людей, а потом исчезал, и скоро ветка прогибалась под тяжестью новой жертвы. Прохожие, увидев висящее тело, спешили на противоположную сторону или сворачивали на другую улицу. Но дерево притягивало их взгляды как магнитом, и, стараясь как можно быстрее пройти это страшное место, люди все равно еще долго оглядывались.
Мальчику строго-настрого было запрещено появляться возле штаба. Да и сам он, увидев однажды труп мужчины, раскачивающийся в петле на ветке дерева, испугался, убежал и старался больше там не появляться. Но однажды…
Эх, лучше бы никогда не было этого дня, солнечного последнего апрельского дня сорок третьего года. Мальчик совершенно случайно услышал знакомое имя. Вздрогнул от неожиданности, оглянулся по сторонам и увидел нескольких женщин, чуть ли не бегущих туда, к Пушкинской. И снова прозвучало знакомое имя. Но не просто прозвучало, а с надрывом, со стоном, сквозь рыдание. Мальчик ничего не понял, но рванулся вслед за женщинами, побежал — а потом вдруг остановился, и страшная догадка пронзила его. Мальчик затрясся от страха и от незнакомой прежде боли, когда вроде бы не болит ничего и в то же время болит все…
Медленно, намеренно удлиняя маршрут, он двинулся вперед, вышел на Пушкинскую и уже издали увидел толпу горожан. И полицейских в черной форме, что-то кричащих и размахивающих винтовками. Ни на кого не обращая внимания, словно оглушенный, Мальчик протиснулся сквозь плотные людские ряды и поднял голову. Костя! Его Костя! Самый первый друг в жизни, смелый, умный, сильный Костя Нехорошев, со связанными за спиной руками, в разорванной на груди клетчатой рубашке, почти касаясь голыми ступнями грязного асфальта, склонив голову к плечу, висел на дереве, слегка раскачиваясь от ветра.
На фанерной табличке, прикрепленной к его груди, было написано одно слово: “Партизан”. Мальчик не умел читать, и о том, какое слово было написано, узнал позже. А сейчас он стоял молча, не отводя глаз. И даже когда полицаи стали разгонять толпу, продолжал стоять на месте и смотреть.
Его увели Бабушка и Дед. Дома Мальчик достал Костину книжку, долго молча рассматривал картинки. Губы его шевелились, что-то шептали, но слов никто не слышал.
XII
Мама не испытывала никакой радости, когда, опьяненные победой, вошли в город наши войска. Вместе с уходом немцев исчезла единственная надежда найти мужа, помочь ему. Поэтому, когда немцы вернулись, Мама стала проявлять необыкновенную активность в поисках путей для отъезда в Германию. Она подолгу пропадала в городе, обращалась во всевозможные организации, занимающиеся отправкой рабочей силы.
Мама не думала ни о победах, ни о поражениях одной из сторон, не думала о людской молве. Она любила мужа, и только любовь руководила ее поступками. Она ненавидела немцев, забравших Папу, и презирала людей, бросивших его и его семью в занятом врагом городе. Мама жила в собственном мире великой любви к родному человеку и сердцем чувствовала, что только она сможет помочь ему выжить, только она. Эта уверенность придавала ей силы.
…Эшелоны, до отказа набитые молодыми людьми, которых немцы с начала оккупации отправляли в Германию, в сорок третьем году в определенной степени стали историей. Возможно, в селах и небольших городах области еще можно набрать некоторое количество молодых людей, но город уже был не в состоянии поставлять рабочую силу в таких размерах, как раньше. Да и неспокойны были что-то оккупанты, по всему чувствовалось, что дела их плохи. Все больше санитарных машин мчалось по улицам к госпиталям, все больше поездов с ранеными отправлялось в немецкий тыл. А им навстречу прибывали поезда с танками, пушками, с солдатами.
Все решилось в течение двух дней. Мама вернулась домой и с порога сообщила:
— Завтра утром мы должны быть на сборном пункте. Формируется эшелон. Мы уедем в эту Германию! Мы уедем, уедем, уедем!
Она металась по комнатам, хватала какие-то вещи, бросала их и снова брала в руки, не зная, что с ними делать, и вдруг остановилась, упала на стул как подкошенная и заплакала. Она плакала тихо, почти беззвучно. Слезы неудержимым потоком лились из глаз, а губы шептали:
— Простите меня, родненькие мои, что оставляю вас. Но я должна ехать. Я обязана ехать. Пропадет он без меня там, погибнет в тюрьме.
Дед, молча стоявший все это время у окна, подошел к дочери, осторожно погладил ее по голове, словно маленькую, поставил свой стул рядом, сел.
— Ты все правильно решила. Не терзай себя. Ты все правильно решила. Вот только…
Мальчик, наверное, почувствовал, что сейчас скажет Дед. Он схватил еще один стул, подтащил его к Маминому, сел рядом и срывающимся от волнения голосом заявил:
— Я поеду с Мамой. Мы только вместе поедем. Только вместе.
После этих слов расплакалась Бабушка. И села рядом с внуком, притянула его к себе. А с другой стороны Мама прижалась к ним, а ее обнял Дед, и долго сидели вот так родные люди, беззаветно любившие друг друга. В открытые окна тихо вошли поздние майские сумерки, а они продолжали молча сидеть, как сидят по обычаю люди перед дальней дорогой, прощаясь друг с другом. Может быть, навсегда.
…Наступил час расставания. Старались не плакать, но удавалось это с трудом. Даже Дед не сдержал слез, когда взял внука на руки и тихо попросил:
— Ты не забывай нас, не забывай, пожалуйста.
Эти же слова он повторил, когда они все вместе подошли к месту сбора. А Бабушка как заклинание повторяла: “Они вернутся обязательно, все будет хорошо, они вернутся, Господи, сохрани детей наших, сохрани и помилуй”. А по щекам ее безудержно текли слезы.
Мама и Мальчик прошли мимо часового во двор, и массивная калитка захлопнулась, разделив жизнь на две части — прошлое и неведомое будущее.
А потом был поезд. Паровоз, три товарных вагона, два пассажирских — для офицеров, снова несколько товарных вагонов, два вагона для раненых солдат и еще два товарных. Маме и Мальчику выпало ехать в вагоне, прицепленном к офицерскому.
Если примитивно описывать товарный вагон, то это крепко сколоченная прямоугольная деревянная коробка на колесах, с широкой раздвижной дверью и узким окном под потолком для притока воздуха.
Маме и Мальчику удалось занять место в углу. На пол вагона была брошена солома, на ней и сидели. Мальчику все было интересно: и как их пересчитывали несколько раз, и как распределяли по вагонам, и как им с Мамой пришлось бежать от конца поезда к началу и тянуть за собой чемодан с одеждой… Офицеры, разгуливающие по перрону в ожидании отправления поезда, свистели им вслед, что-то кричали и смеялись.
И вагон Мальчику понравился, и запах соломы. Ласково светило майское солнце, по радио транслировали вальсы Штрауса, никто не стрелял. Все это да еще сознание того, что они едут к Папе, что совсем скоро они встретятся, создавало Мальчику приподнятое, давно забытое праздничное настроение. И он, ездивший до этого пару раз в переполненном вагоне дачного поезда, даже радовался, что дверь широко открыта, что в вагоне не очень уж много людей и есть несколько ребят, с которыми можно будет познакомиться. На мгновение в его сознании появились Бабушка и Дедушка. Мальчик, чуть шевеля губами, стал шептать им ласковые слова — но вдруг дверь заскрипела, поехала, захлопнулась с треском, и наступила тьма. Все это произошло так неожиданно, что Мальчик испугался. Он схватил Маму за руку и долго не отпускал. Состав дернулся, лязгнули буфера, и поезд, не спеша, словно нехотя, начал двигаться.
Ехали медленно. Подолгу, иногда сутками стояли на станциях и полустанках, пропуская воинские эшелоны с танками и пушками на Восток и c ранеными — на Запад. На одной из станций все вагоны с немцами отцепили, и они укатили, а к эшелону прибавили еще несколько товарных вагонов.
…Двери не открывали. Было нестерпимо жарко, люди в вагоне обливались потом, с каждой минутой становилось все труднее дышать. Дырка, пробитая в левом углу и служившая туалетом, источала резкий запах аммиака. Женщины и дети, расположившиеся неподалеку, начали отодвигаться вправо, и скоро Мальчик и Мама были со всех сторон зажаты в своем углу. Молчали. Было слышно тяжелое дыхание двух десятков людей, иногда звякала кружка по дну бидона, в котором давно уже кончилась вода, но кто-то, мучившийся от жажды, забывал об этом, а может, надеялся на чудо. За задвинутой дверью не слышно было человеческих голосов. Прошумит какой-нибудь эшелон, и снова тишина.
И вдруг эта тишина была нарушена. Сначала послышались одинокие стуки, потом они стали усиливаться, расти, и вот уже весь эшелон словно раскачивается от ударов в стенки вагонов и от человеческого воя, страшного воя. Наглухо закрытый, огромный, но тесный ящик-вагон, нестерпимые духота и жажда, и полная неизвестность. Что происходит, почему не открывают дверь? “Может быть, наш вагон — душегубка”, — мелькнуло у Мальчика. Он прижался к Маме, но она отстранила его, пробралась к двери и кружкой стала в нее стучать и тоже что-то кричать. И вот уже все обитатели вагона присоединились к ней. Весь состав ревел, стучал. Казалось, еще немного, и разлетятся стенки вагонов, не выдержав напора такой энергии, рвущейся из человеческих сердец. Послышалась длинная автоматная очередь, крики и стук оборвались — но только на мгновение. Словно по команде, все вновь взорвалось, еще мощнее, и казалось, никакие винтовки, автоматы и даже пушки не смогут усмирить людей, обреченных на мучительную смерть.
Мальчик давно уже пробрался к Маме и тоже вместе со всеми стучал кулаками в стенку вагона. Внезапно дверь быстро поехала в сторону и открылась, но еще несколько секунд люди продолжали кричать. И стучать. Уже в воздух.
Воздух!.. Испарения вырвались из вагона с такой силой, что даже охранники отступили, зажимая носы. Люди, словно вынырнув из глубоководной пучины, жадно глотали спасительный кислород, постепенно успокаивались. Даже улыбки появились на лицах. Однако выйти из вагонов не разрешили. Возле каждого вагона поставили по охраннику, но дверь не задвигали. Состав дернулся и медленно начал двигаться. Все снова заволновались.
— Воды! Воды дайте! Сволочи, детей пожалейте!
Вагоны продолжали двигаться. Охрана, наставив на них автоматы, не спеша, шла рядом, не обращая внимания на крики. Проехав так несколько минут, поезд остановился на запасных путях. Вдалеке виднелись беленькие домики полтавчан. Но не они привлекли внимание. Водопроводная колонка! Она находилась рядом, рукой подать. Один из охранников нажал на рычаг, полилась широкая струя воды. Он напился и, демонстрируя полную удовлетворенность, чуть даже пританцовывая, подошел к вагону и вдруг закричал:
— Выходить по четыре человека. Быстро умыться, напиться и назад. На группу пять минут! Шнеллер!
Мальчик соскочил на землю первым, упал, ободрал коленки. Не обращая внимания на такую мелочь, побежал к колонке, нажал на рычаг. Но рычаг не поддавался. Мальчик буквально повис на нем, и тогда хлынула вода. Подбежали еще две женщины и Мама, по очереди держали рычаг и, подставляя ладони, жадно глотали, наскоро ополаскивали лица, набирали в кружки и снова пили удивительно вкусный напиток — воду.
Охранник наслаждался зрелищем, хлопал себя по ляжкам от удовольствия, не забывая при этом смотреть на часы. Каждые пять минут раздавалась резкая команда: “Цурюк! Шнеллер!” — и женщины и дети бежали в вагон, а им навстречу спешила новая группа. Набрали два бидона воды, и… дверь захлопнулась.
Слышны были только команды охранников, топот пробегающих мимо людей из других вагонов, грохот проезжающих составов. Поезд стоял на месте. Уже назревал новый бунт. Все, что захватили из дома, съели, и теперь все ближе и ближе подкрадывался голод. Поздно ночью дверь открыли. Те же охранники выдали каждому по пайке хлеба. На каждой пайке лежал кусочек какого-то жира. А “на десерт” каждый получил по маленькому круглому печенью. Дверь снова закрылась. Поезд продолжал стоять. На следующий день в полдень дверь опять открыли, и повторилась процедура умывания и утоления жажды. И все быстро, бегом. Шнеллер! Шнеллер! К поезду потянулись сердобольные местные старушки. В корзинах они несли нехитрую снедь. Немцы не возражали. Наскоро просматривали содержимое корзин, с удовольствием грызли принесенные старушками первые летние яблоки, разрешали все отдавать в вагоны.
Внезапно поезд дернулся, охранники отогнали старушек, двери захлопнулись, лязгнули засовы, и состав медленно начал движение. И снова тьма. И снова невыносимые жара и духота, снова нестерпимо хочется пить.
XIII
…На каком-то глухом полустанке поезд остановился. В вагонах открыли двери, и через несколько минут всем приказали выйти и построиться. Отвыкшие от ходьбы ноги двигались с трудом.
Невдалеке стояло несколько машин, две грузовые и легковушки, еще дальше — машина с красными крестами по бокам. Около нее — небольшая группа в белых халатах.
После изнуряющей жары люди жадно вдыхали прохладный утренний воздух. Мужчины в одинаковых комбинезонах и кепках выгрузили из одной машины несколько больших канистр и ящиков. В мгновение ока всем были розданы миски и ложки. Затем каждый получил пайку хлеба с жиром и в миске — то ли густой суп, то ли жидковатую кашу с кусочками сала. Изголодавшиеся люди набросились на еду. Слышны были только вздохи да стук ложек. Мальчик быстро проглотил кашу и, уже не спеша, разглядывая все вокруг, начал жевать хлеб. Не успел он съесть и половину пайки, как истошный крик раздался около мужского вагона, заглушив все другие звуки. Вот крик повторился, потом еще, еще, и уже не крик, а нечеловеческий вой пронесся над полустанком и тут же оборвался. Мальчик схватил Мамину руку и долго не отпускал. Чуть позже два немца провели мимо вагонов окровавленного паренька. Идти ему было трудно, изо рта и ушей текла кровь. Но немцы торопили его, подталкивая в спину. Пронесся слух, что несчастный выхватил у раздатчика еще одну пайку хлеба. За эту провинность охранник избил его обрезком резинового шланга. Да так разошелся, что чуть не убил. А еще говорили, что еду раздавали заключенные из концлагеря, который находится неподалеку. И что уже Польша, и до Германии рукой подать. Мальчик вслушивался в слова, многое не мог понять. Что такое концлагерь? А Польша? А куда повели избитого паренька? Его убьют? Эти и многие другие вопросы вертелись в голове у Мальчика. Он хотел спросить у Мамы, но в эту самую минуту произошло событие, затмившее все вопросы, волновавшие Мальчика минуту назад.
Из машины с красными крестами вышли три человека, и не спеша, направились к поезду. Двое в белых халатах, каждый держит по маленькому белому чемоданчику. Третий, в коричневом костюме и белой рубашке с галстуком, ростом ниже среднего, улыбается. То ли солнышку радуется, то ли добрую весть несет измученным людям, кто его знает. Улыбка сияет на лице незнакомца, очки в золотой оправе тоже сияют, и кажется, еще мгновение, и это сияние разрастется и ослепит всех вокруг.
Воцарилась полная тишина. Слышны были только шаги сияющего человечка и его свиты. Они привлекли к себе всеобщее внимание, и никто не заметил, что число охранников увеличилось, и у каждого вагона появились автоматчики. Не заметили люди и того, что одна грузовая машина, с заключенными, уехала, а другая подъехала поближе. Неизвестно откуда появились небольшой стол и три стула. Чемоданчики были поставлены на стол, люди в халатах уселись и стали что-то вынимать оттуда, а их сияющий начальник сел чуть поодаль и тихо начал отдавать команды. Первая команда — всем мужчинам занять места в вагонах. Охрана в мгновение ока затолкала их туда и с треском задвинула двери. Вторая команда — всем детям выйти на пять шагов вперед. Люди заволновались. Матери хватали за руки своих детей, прятали за спины. Совсем молоденькие девочки, не сговариваясь, вышли вперед, пытаясь закрыть матерей с детьми. Гном, как сразу же после появления кто-то удачно окрестил коротышку, радостно засмеялся и приказал остаться только матерям с детьми. Через минуту всех девчат затолкали в вагоны. Двери не закрывали. У каждого вагона, затравленно озираясь, не зная, что делать, стояли неравными кучками молодые мамы, крепко прижимая к себе своих чад. Было их не более двадцати, а может, и того меньше. Стояли они под лучами все выше поднимающегося солнца, под дулами автоматов и под лучезарной, будто приклеенной улыбкой Гнома. Словно по мановению волшебной палочки возле него появился солдат и положил на край стола несколько красивых коробок и небольшой бумажный мешок. Тут же поступила еще одна команда, и все маленькие группки были сведены в одну, как раз у вагона, в котором ехали Мама и Мальчик. Мальчик невольно оглядел детей. Двое, может, трое мальчиков были почти его сверстниками, на год-два старше. Остальные — старше лет на пять-шесть. А девочек оказалось всего четыре, и все старше Мальчика.
Гном подошел совсем близко к вагону, внимательно осмотрел всех, погладил одну девочку по голове и вдруг заговорил по-русски. Голос у него был приятный, бархатный, располагающий, и говорил он спокойно, не переставая ласково улыбаться:
— Вы зря переживаете, бояться нечего. Все будет хорошо. Скоро вы будете в Германии, где вас хорошо встретят, накормят и дадут работу. И детей ваших тоже хорошо устроят. Они забудут, что такое голод. Они будут жить в тепле и сытости. Успокойтесь, мамаши, прошу вас. Да! Я забыл представиться. Фамилия моя вам не нужна, все равно забудете. Я врач. Это главное. Я здесь для того, чтобы осмотреть ваших детей на предмет инфекционных заболеваний. Великой Германии нужны здоровые дети. Вот и все. Повторяю — все будет хорошо.
Ослепительная улыбка. Немец, так хорошо говорящий по-русски, берет за руки двух девочек, ведет их к столу. Там им заглядывают в рот, глаза и уши, вручают по две конфеты из красивых коробок и по одному печенью из мешка. И вот они уже бегут назад, еще издали показывая мамам сладкие дары доброго, совсем не страшного дяди. Никто не обратил внимания, что следующей парой были тоже девочки. И все прошло так же быстро, как и раньше. Девочки благополучно вернулись, а мальчишки уже с нетерпением ждали своей очереди. Наконец один из охранников повел двоих, но Гном, все так же улыбаясь, приветливо помахал рукой, и все мальчишки побежали за конфетками, стремясь обогнать друг друга. И все четырнадцать стопились у стола, и каждому смотрели в рот, глаза и уши, и вручали вкусные конфеты и печенье — и еще давали каждому прямо в рот маленькую-премаленькую горошинку и заставляли запить водой. Да что там заставляли! Сами с удовольствием пили, а потом снова кусочек конфетки…
Мальчик быстро расправился с одной конфетой, посмотрел на вторую, потом на печенье и аккуратно спрятал их в кармашек рубашки — это Маме.
А вот прозвучала и команда возвращаться в эшелон. Мальчиков начали строить по двое, а мамы, оглядываясь, полезли в вагоны, их начали торопить — быстрее, быстрее, и вот они уже в вагонах, сейчас и дети подойдут. Но вдруг мальчишек отсекает от эшелона шеренга солдат, грузовая машина с брезентовым верхом подъезжает прямо к ним, шеренга сужается, и оторопевших детей начинают быстро, сноровисто заталкивать в кузов.
Первыми опомнились мамы и закричали. Стали звать своих деток по именам. Пытались выскочить из вагонов, броситься к сыновьям на помощь. Но тех, кому это удавалось, охрана, не миндальничая, забрасывала назад, словно кули с песком. И увидел Мальчик свою Маму. Она вырвалась из рук немца и уже бежала к машине. Ее настигли, толкнули в спину, и она упала в пыль, но продолжала ползти и кричать:
— Звери! Звери! Отдайте моего Мальчика!
И Мальчик очнулся. Закричал:
— Мамочка! Мама! Я боюсь!
Видел он, как Маму тянут к вагону и толкают внутрь. Зарыдал Мальчик, и зарыдали другие дети. И весь эшелон и стонал, и рыдал от гнусного коварства и бессилия изменить что-либо. И не давали женщины закрыть двери вагонов, и били их по рукам прикладами автоматов. А вот и Маму втолкнули в вагон, и дверь поехала, захлопнулась, и услышал Мальчик сквозь крики и рыдания родной голос:
— Я найду тебя! Я тебя обязательно найду…
Но Мальчик не ответил. Веки его сомкнулись, что-то тяжелое легло на плечи, коленки подогнулись, он опустился на дно кузова и уснул. Мальчик не видел, что то же самое происходит и с другими детьми.
Тронулся эшелон с осиротевшими мамами. Уехали и все машины. Полустанок опустел. Легкий ветерок поиграл немного с конфетными обертками и унес их куда-то. Представление закончилось.
XIV
Мальчик проснулся, но глаз не открывал. Машина продолжала ехать, ее слегка потряхивало на поворотах и выбоинах, натужно гудел мотор. С первых же секунд пробуждения Мальчик вспомнил все, что произошло утром. Перед глазами возникла Мама, бегущая к машине. Вот она упала на пыльную дорогу, и он совершенно отчетливо услышал ее душераздирающий крик. И открыл глаза.
В это же мгновение машина остановилась, мотор перестал гудеть. Дети молча сидят, прислушиваясь к звукам за толстым брезентом. Кто-то заплакал, но быстро умолк, услышав немецкую речь рядом с машиной. Брезент раскрылся. В кузов заглянул солдат, сказал: “Гут” — и кого-то позвал, но тот все не шел. А мальчишкам очень хотелось писать, и они стали выпрыгивать из машины через задний борт. Мальчик тоже прыгнул, но приземлился неудачно — сразу ободрал до крови коленки. Немец что-то кричал, размахивал руками, а мальчики, не обращая на него внимания, искали место, где можно облегчиться. Натыкались на аккуратные клумбочки с цветочками, решетчатый забор, около которого ходили и смеялись двое часовых. Мальчик не выдержал первым. Горячая моча полилась в штаны, стекая по ногам на ботинки, окропляя землю вокруг. Казалось, что это никогда не кончится. Мальчик, сгорая от стыда, словно прирос к месту, и вокруг него образовалась лужа, а когда наконец все кончилось, он не находил в себе силы переступить ее. Так и стоял, беспомощно оглядываясь вокруг. Ему было очень стыдно. Он даже не заметил, что его примеру последовали все его товарищи по несчастью. Вся площадка перед серым трехэтажным зданием стала мокрой. Онемевший на время охранник попытался снова закричать, уже открыл рот и взмахнул рукой, но тут же руку опустил и рот закрыл.
На широком крыльце дома появилась женщина в белом накрахмаленном халате. Красивые белокурые волосы венчала черная эсэсовская пилотка с черепом. В правой руке она держала стек, постукивая им по ладони левой. Женщина была довольно крупного телосложения и высокого роста, что стало особенно заметно, когда рядом с ней появились двое мужчин. Тоже в халатах, но без пилоток. Она смотрела на них сверху вниз и что-то тихо говорила, а они, подняв головы кверху, внимательно слушали. Но вот короткая беседа закончилась, и блондинка спустилась на пару ступенек вниз. Она внимательно осматривала группу детей. Когда ее взгляд остановился на Мальчике, какая-то внутренняя сила заставила того переступить через лужу и пойти к крыльцу. Он приблизился к самому краю и заговорил, забывшись, по-русски:
— Тетя, отпустите меня. Мне очень нужно к Маме. Она уехала в Германию искать Папу, а теперь и я потерялся. Тетенька…
Мальчик хотел еще что-то добавить, но терпение “тетеньки” иссякло. Лицо ее вдруг исказила гримаса презрения и ненависти.
— Молчать, ублюдок в мокрых штанах. Что ты там лепечешь на своем варварском языке? Вон отсюда! От тебя воняет! Вы, вонючие русские свиньи, слушайте меня внимательно! Меня зовут фрау Эмма! Вы поняли? Фрау Эмма! Повторите.
Голос у нее был резким, визгливым. Ребята перепугались. Ее имя повторили Мальчик и еще трое. Они были городскими. Сельские ребята немецкий язык пока не освоили. Это еще больше взбесило немку. Осыпая ребят всевозможнейшими оскорблениями, она потребовала, чтобы Мальчик перевел ее требование. Он послушался, и все ребята наперебой стали выкрикивать:
— Фрау Эмма! Фрау Эмма!
Немка несколько смягчилась, дала какие-то распоряжения помощникам и удалилась. А ребят построили по двое и повели в здание через другую дверь. Здесь размещались прачечная, душевая и другие подсобные помещения. Мальчишкам приказали раздеться, всю одежду и обувь бросить в большой металлический ящик на колесиках и снова построиться. Когда все это было выполнено, появились двое изможденных мужчин, которые увезли ящик с одеждой неизвестно куда. Они не смотрели на мальчиков, даже не поворачивались в их сторону. Молча пришли, молча ушли. Потом на головы мальчишек вылили какую-то густую жидкость. Она стекала на лицо, попадала в глаза, мальчики терли их руками, и скоро все кричали от резкой боли, глаза слезились, и дети уже смутно различали предметы и друг друга. Мальчики страдали, а охранники смеялись, не торопясь включить воду. Наконец вода полилась. Ребята кидались под душ, но, ошпаренные, выскакивали, сталкиваясь друг с другом, падая на скользком полу. Охрана наслаждалась.
Когда отрегулировали воду, когда маленькие мученики смогли смыть с себя плохо пахнущую жидкость, промыть глаза, которые продолжали слезиться, вновь появилась фрау Эмма. И не одна. Гном и еще трое в белых халатах вошли следом, сели у дверей и стали внимательно наблюдать за происходящим. Охранники, надев на руки огромные мочалки, подходили к каждому ребенку, двумя-тремя движениями намыливали его со всех сторон и вновь толкали под воду. Через несколько минут все были помыты, насухо вытерты и даже причесаны. Голых мальчиков вновь построили в шеренгу. Гном и его команда прошлись вдоль нее, внимательно всматриваясь в каждого. Дети терялись под этими взглядами, втягивали головы в плечи, не зная, чего ожидать через секунду: а вдруг бить будут? Но никто их не бил, а Гном вновь надел на лицо доброе выражение, и его свита заулыбалась ласково. Вот так, улыбаясь, они и ушли.
Фрау Эмма надменно смотрела на голеньких ребят и постукивала стеком по левой ладони, словно ожидая момента, когда можно будет ударить кого-нибудь.
Она ненавидела их, детей варварской страны, ненавидела своего улыбающегося начальника. Можно предположить, что разум ее помутился когда-то, что какое-то событие в жизни ожесточило ее — и только вид крови, созерцание униженных и избитых жертв, а то и просто покойников успокаивало ее на некоторое время.
…Детям выдали синие пижамы и сандалии на деревянной подошве. Мальчику пижама оказалась велика, но он подогнул штанины и рукава, а вот большие сандалии спадали при каждом шаге. Мальчик попросил их поменять, немец молча стал рыться в куче обуви, нашел что-то подходящее. Мальчик стал это надевать, завозился с застежками — и внезапно почувствовал на спине резкую, обжигающую боль. Наконец-то фрау Эмма нашла применение своему стеку. От удара Мальчик вскрикнул и упал. Боясь следующего удара, он стал уползать на свое место в строю, держа в руках ненадетую сандалию. А фрау Эмма шла рядом, и какое-то подобие улыбки блуждало по ее лицу. Затем она приказала Мальчику встать. Он поднялся, испуганно глядя ей в глаза. Так они простояли некоторое время, стек вновь начал подниматься для удара — но вдруг взгляд фрау Эммы упал на маленький оловянный крестик, висевший у Мальчика на груди, тот самый, что был надет ему в день крещения еще в сорок первом году. Тогда он поносил его немного, но перед отъездом Бабушка вновь надела крест ему на шею и просила не снимать ни днем, ни ночью. Крестик заинтересовал немку. Она взяла его в руку и внезапно дернула с такой силой, что суровая нитка, на которой он висел, лопнула, порезав Мальчику шею. От боли он согнулся и упал на колени. Тут же поднялся, вдруг заплакал навзрыд и стал звать Маму. Но Мама не приходила, и только фрау Эмма стояла напротив, держа в руке его крестик, и злорадно наблюдала за тоненькими струйками крови, стекающими по плечам на грудь. Насладившись зрелищем, немка ушла. Рану на шее смазали йодом. Было больно, но такая боль была уже знакома Мальчику. Он хорошо помнил, как налетел на колючую проволоку, как его всего обмазывали йодом. Но тогда его лечили Мама и Бабушка, а сейчас…
…Что было раньше, до войны, в этом квадратном здании с длинными коридорами и тремя дверями с каждой стороны — школа, больница, какое-нибудь учреждение, — сказать трудно. Что разместилось в нем сейчас, что делают здесь люди в белых халатах, фрау Эмма в эсэсовской пилотке и охранники с винтовками, кто такой улыбчивый немец с красивым голосом, говорящий по-русски? Ответы знают только они сами и те, кто все это придумал. Можно только предполагать, что здесь, на территории оккупированной Польши, недалеко от известного концентрационного лагеря Штутгоф, разместилась секретная лаборатория. Какие изыскания проводила она, что изобретала — лекарства, способные исцелить человека от тяжелых недугов, или смертоносное зелье, чтобы его уничтожить, и не одного, а сразу миллионами, десятками миллионов, — тоже знают лишь ее создатели. Известно только, что материалом для научных опытов были дети, и не просто дети, а только мальчики. И больше всего нужна была кровь этих ребят.
Но дети пока ничего не знали. Они все еще находились под впечатлением недавних происшествий. Их вырвали у матерей, увезли неизвестно куда… Вот только сейчас самого маленького больно ударили. Так просто. Ни за что. А что будет дальше, кто следующий? Ребята не разговаривали между собой, каждый думал о своем. А когда их разместили в трех комнатах второго этажа, они расселись на застеленных чистым бельем узких кроватях, выкрашенных в белый цвет, и замерли в тревожном ожидании.
Место Мальчика оказалось около окна. Он стал всматриваться в сумерки, надеясь на чудо. А вдруг Мама ищет его, а вдруг…
Тем временем мальчиков стали уводить в комнату напротив. По два человека. Возвращались они скоро, осунувшиеся, испуганные, прижимая к груди согнутые в локте руки. Они не плакали, но в глазах было столько боли, столько страдания, что один мальчик из следующей пары уцепился двумя руками за спинку кровати и начал кричать так, что санитар, пришедший за ним, растерялся. Но влетела фрау Эмма, взмахнула стеком, и руки ребенка разжались, а ноги сами помчали его через коридор.
Когда позвали Мальчика, он не сопротивлялся и не кричал. Вздохнул глубоко и пошел.
В комнате ярко горят лампы, окна затемнены черными шторами. На двух белых столах лежат шприцы, сверкающие под электрическими лучами, пачки бинтов. Мальчик ни разу в жизни не видел шприца и не знает, что это такое. Все его внимание приковано к двум мужчинам в халатах. Один из них поманил его, Мальчик хочет подойти, но ноги не слушаются, они словно приросли к полу. Мальчик старается их оторвать, ничего не получается, и он беспомощно разводит руками. Третий мужчина, которого Мальчик не заметил, солдат из внутренней охраны, подошел сзади и, словно стул, переставил Мальчика на нужное место. Ему велели назвать имя, фамилию, возраст. Мальчик ответил. Все записали в толстую тетрадку, а к курточке и штанам прикрепили зеленые тряпицы с цифрой 009. Мальчик немного успокоился и даже собрался задать вопрос — “когда вы отпустите меня к Маме”, — но не успел. Он увидел, как на шприц надели длинную иглу, и не на шутку испугался. Он буквально окаменел от ужаса. Губы его шевелились: то ли шептали молитву, придуманную им самим, то ли просто звали Маму, а может быть, всех родных сразу. Он не сопротивлялся, пока его руку протирали спиртом, а когда игла приблизилась, зажмурился и перестал дышать. Игла кольнула и вошла в вену. Было не больно. Было страшно, очень страшно. Мальчик не видел, как выдернули иглу, как руку чем-то мазали и перебинтовывали. Открыл глаза уже в коридоре, прошел в комнату, прижимая руку к груди, молча сел на кровать.
И когда всех их повели в столовую и усадили за стол, когда поставили перед каждым тарелку с картофельным пюре и кусочками мяса и туда же положили по половинке помидора и большому куску хлеба; и все это было вкусное, а мальчишки не ели целый день — даже тогда они не вышли из оцепенения. Страх был рядом, готовый снова схватить за горло и давить, давить, не давая вздохнуть. Не порадовал их и сладкий компот, и даже дольки вкусного шоколада. Угрюмые, усталые от недетских переживаний, мальчики пришли в свою комнату, улеглись в постели. Иногда кто-нибудь вскрикивал во сне, что-то бормотал, но к полуночи все затихли.
…Двое суток детей не трогали. Три раза в день сытно кормили, ежедневно выводили гулять во двор на целый час. Мальчик ходил между клумб, не отрывая глаз от решетчатого забора: вдруг его ищет Мама, вдруг она будет проходить мимо и не увидит его. И другие дети не бегали, почти не общались между собой. Так же, как и Мальчик, с надеждой смотрели за забор, ожидая чуда. Но за забором медленно прохаживались солдаты, изредка проезжали машины, а на ступеньках, постукивая по руке стеком, стояла фрау Эмма, грозно взирая на маленьких пленников.
На третий день двоих ребят снова увели в кабинет напротив. Все остальные напряглись в тревожном ожидании, но мальчики не вернулись ни к завтраку, ни к обеду. Только после ужина один из них, пошатываясь, прошел к своей койке, сказал только одно слово: “Больно” — и мгновенно уснул. Тревожным сном забылись и остальные, но среди ночи всех разбудил крик. Ребенок метался по кровати, корчился, звал маму. Он словно жаловался ей: больно, больно, больно. Прибежавшие санитары уложили его на носилки и унесли, а остальные ребята не спали до утра, ожидая, что и за ними придут и уведут туда, где лежат шприцы с длинными острыми иглами.
За завтраком их сидело уже не четырнадцать, а двенадцать, но во время обеда вдруг вернулся другой мальчик. Он молча сел за стол и жадно набросился на суп, потом на второе и компот с хлебом. Насытившись, он, не ожидая вопросов, сказал, глядя перед собой, в пустоту:
— Забрали всю кровь, и я умер. Думал, что умер. Только вот сейчас проснулся. Укол мне сделали. Велели идти сюда. Я пришел. Спать хочу.
Он еще что-то пытался сказать, но уснул прямо за столом. Пришли санитары, перенесли его в комнату, уложили в постель. Утром, когда прозвенел звонок, и дети заспешили умываться, он не пошевелился. Один из ребят слегка его толкнул, потом немного откинул одеяло и… Белое застывшее лицо, широко открытые глаза, бездыханное тело — вот что увидел Мальчик. И закричал: “Мама!” И закричали остальные двенадцать: “Мама! Мама!” Они звали маму умершего товарища, звали своих мам. В этом крике было все — и зов о помощи, и страх, и ужас, и обреченность.
Умершего ребенка унесли санитары. Фрау Эмма стеком хлестала ребят по спинам, выталкивала их из комнаты в коридор, а оттуда — в столовую. Но дети так разволновались, что есть не могли. Тогда их заставили выпить по полстакана сладкой воды и вернули в комнату. И они уснули, и спали до самого вечера. А вечером вызвали еще двух. Вернулись они утром. Один молчал, а второй почти шепотом сообщил:
— Кровь брали. Потом уколы делали. Спали в изоляторе. Сказали снова вернуться туда.
— Больно было? — спросил Мальчик.
— Сейчас больнее. Голова сильно болит.
И дети ушли в изолятор, в комнату, что находилась у самой лестницы. И не вернулись. Никогда.
Несколько дней никого не трогали. Однажды ребята увидели в окно, как из машины выпрыгивают такие же мальчишки, пугливо оглядываясь по сторонам, как их заводят в здание. Но шум в коридоре скоро прекратился, и больше две группы не встречались.
Уже шестерых ребят вызывали трижды. Через два дня на третий брали кровь. Немного брали, в изолятор никто не попадал, а по вечерам им делали какие-то уколы, и дети стонали во сне, звали своих мам, иногда плакали или вдруг начинали смеяться, и от этого смеха остальным становилось страшно. Кто-нибудь выскакивал в коридор, звал дежурного санитара из комнаты напротив. Тот приходил, измерял температуру. Если температура оказывалась высокой, то ребенка забирали в изолятор, но к завтраку или обеду он возвращался. А вечером вызывали других, и все начиналось сначала.
А вот Мальчика и еще двух ребят не вызывали, словно забыли о них, словно не нужны они были ни для каких опытов. Дети не знали, что кровь у них одной группы и что скоро она понадобится для очень важного эксперимента. Очень скоро. Необходимые компоненты уже выслали из Германии, и как только они прибудут… Нет, о ребятах не забыли, о них помнили, их берегли до поры.
XV
Редкая ночь обходилась без грохота бомбежки, без огненных отблесков совсем уже близких пожаров. Мальчишки вскакивали с постелей и долго стояли у окна, споря, кто бомбит — наши, американцы или англичане — и что бомбят. Сходились на том, что бомбят наши, так как об американцах и англичанах почти ничего не знали. Ждали своих.
Ночные вызовы прекратились, немцы еще засветло уезжали куда-то. Фрау Эмма заходила в комнату, молча оглядывала каждого и уезжала тоже. Оставались только внутренняя и внешняя охрана и дежурный санитар.
Однажды ночью, едва ребята уснули после бомбежки, во дворе раздался шум моторов, скрип тормозов, а через минуту затопали в коридоре, захлопали двери, кто-то беспрерывно кричал: “Шнеллер, шнеллер”, и вдруг наступила тишина.
А еще через некоторое время распахнулась дверь, и фрау Эмма и двое санитаров стащили с кроватей троих ребят. Их отвели на другой этаж, одного завели в комнату, а двух других усадили у дверей. За дверью происходило что-то серьезное и страшное. Во всяком случае, так казалось Мальчику. Его товарищ тоже, наверное, так думал. Он вцепился в стул, и, когда пришел его черед идти в комнату, руки ему разжимали силой.
Сколько прошло времени, сказать трудно. Может, минуты, может, часы. Обессиленный ожиданием и страхом, Мальчик прилег на стулья, закрыл глаза. Он не спал. Он прощался с Мамой, Папой, Дедушкой, Бабушкой. Говорил им ласковые слова, уже не звал их на помощь, а успокаивал, просил не плакать. Он не умел молиться. Те отдельные фразы, что остались в памяти, не складывались в молитву, и Мальчик повторял мысленно: “Отче наш, сущий на небесах, да святится имя твое”. Смысл этих слов он понимал смутно, но твердил их, добавляя в конце самые понятные и родные слова: Мама, Папа, Бабушка, Дед.
Мальчика ввели в комнату. Посредине ее стоял операционный стол, на котором лежал человек, накрытый простыней. Мальчик видел только голую ступню и левую руку на клеенке. Около стола стояла высокая кушетка, на которую ему было приказано лечь. Он попытался взобраться на нее, но силы покинули его. В дальнем углу стояли носилки, а на них что-то лежало, тоже накрытое простыней. Простыня была наброшена небрежно, из-под нее предательски выглядывал кусочек синих пижамных штанов. Рядом лежала сандалия, точно такая же, как у Мальчика. Увидев все это, он еще усерднее стал повторять свою молитву. Он не упирался, когда его уложили на кушетку, когда перетянули руку резиновым жгутом, вогнали в вену толстую иглу, и потекла его кровь в руку человека, лежащего рядом. Мальчик уже понял, чем это закончится. И, странно, страх начал постепенно уходить. Он вдруг вспомнил новогоднюю елку в Макеевке, где еще до войны работал Дед. Мальчик приехал в гости и две недели жил у любимых Бабушки и Деда. И соорудили они для внука огромную елку, снизу доверху украшенную мандаринами и конфетами. Мальчик хотел вспомнить вкус и запах мандаринов, у него ничего не получилось, но он пытался снова и снова, постепенно погружаясь в сон. Сон — это конец. Кровь вытекает, ребенок засыпает. Навсегда. Мальчик не чувствовал, что из его руки вынули иглу и руку перебинтовали, и пришел в себя только тогда, когда один из врачей похлопал его по щекам. Он открыл глаза и понял, что жив. Огляделся по сторонам, но ничего не увидел. Глаза застилал то туман, то какие-то белые круги, превращающиеся в черные, и снова туман. Кто-то из немцев дал ему попить воды. Она была сладкая и теплая. Санитар взял его за руку и попытался вывести, но ноги Мальчика подкосились, и он опустился на пол.
Его уложили на носилки. И вынесли в изолятор. И оставили там одного. А тут началась бомбежка, немцы засуетились, быстро разъехались. Мальчик полежал немного и заставил себя встать. Добрался до комнаты. А там еще водички попил из крана, потом еще, и лег на свою постель.
Остальные мальчишки, не спрашивая ни о чем, по очереди сидели около него, не давая заснуть. Кто их научил этому, кто надоумил? Жизнь, наверное, научила. Дети перестали быть детьми.
Утром Мальчик не пошел в столовую. Ребята принесли еду в комнату, и даже фрау Эмма сделала вид, что не заметила явного нарушения дисциплины. И случилось еще одно чудо. Один из врачей подошел к постели Мальчика, молча сунул ему под подушку плитку шоколада. Этот подарок разделили на всех и еще долго облизывали шоколадную обертку.
Что же произошло в ту злополучную ночь? Кто тот вампир, кому вливалась кровь, и что спасло Мальчика от гибели?
Во время бомбежки случайный осколок пробил крышу машины и вонзился пассажиру на заднем сиденье прямо в живот. Водитель по рации сообщил о случившемся и повез раненого на операцию. Ее сделали прибывшие хирурги — и тут же стали возмещать большую потерю крови за счет детей, не отравленных еще опытными уколами, благо группы крови раненого и трех мальчиков идеально совпадали. Двое обескровленных “доноров” погибли, а во время переливания Мальчиковой крови раненый умер, так и не придя в сознание. Вампир погиб, жертва осталась жить.
Мальчик не знал всего этого. И только через день, когда во двор вынесли гроб и водрузили его на машину, куда сел эскорт солдат в касках и с винтовками в руках, когда целая вереница легковых машин последовала за грузовой, и не по дороге влево, а прямо, туда, куда редко ездили и откуда никто не приезжал, просочилась информация, что погиб не кто иной, как тот, по воле которого и начались мытарства детей. Вереница машин увезла на станцию тело Гнома — главного кровопийцы, главного экзекутора. Возмездие свершилось.
И целую неделю никого из детей не трогали, ни на какие опыты не вызывали. А ночью продолжались бомбежки. Разрывы бомб слышались все ближе и ближе, а однажды мощная бомба разорвалась за зданием, совсем рядом. Дом тряхнуло с такой силой, что сорвало крышу, в большинстве окон вылетели стекла. Ребята очень испугались и не нашли ничего лучше, как залезть под кровати, закрыть глаза и ждать, что будет дальше. Вторая бомба упала прямо на забор, превратив его и ворота в груду камней и металла. Взрывная волна сорвала двери с петель. В вихре пыли, стекла, пепла мелькнули подушки и одеяла, с треском вылетела дверь, ведущая в коридор, и все это вместе унеслось куда-то дальше под аккомпанемент новых разрывов бомб.
А потом наступила тишина. Оглушенные, охваченные страхом мальчишки еще немного полежали под кроватями, потом начали вылезать. Оглядываясь, вздрагивая при малейшем шуме, они вышли в коридор. Никого. Спустились этажом ниже. Снова ни души. Весь пол устлан щебенкой и битым стеклом, вместо двери зияющая дыра. И то ли кто-то крикнул, то ли все ребята одновременно подумали об одном и том же, но как по команде они сорвались с места, выскочили во двор и, перебравшись через завалы и огромную воронку, выбежали на улицу. Никакой охраны, ни одного немца. Только слева, там, где обычно начинались бомбежки, поднималось огненное зарево. Такое же зарево виднелось и в той стороне, где, как говорили, находилась железнодорожная станция. Повинуясь инстинкту, ребята побежали туда.
Их поступку есть объяснение. Мальчишек увезли со станции — и до станции им теперь нужно было добраться. Неважно, до какой: главное, там ходят поезда, и только оттуда нужно начинать поиск своих мам. Так думали мальчишки, а может быть, ни о чем не думали, просто бежали скорее от страшного места своего заточения, от фрау Эммы, шприцев, мучений и смерти.
До станции добрались часа через три. Прямо перед мальчиками горел товарный состав. Какие-то люди вытаскивали из вагонов мешки, торопливо их уносили, появлялись новые люди… Несколько порванных мешков валялись прямо у вагонов. Улучив момент, когда там никого не было, ребята попробовали содержимое. Сахар! Причем часть его горела и теперь, застыв горьковато-сладкой массой, легко отламывалась. Эти “конфеты” можно было унести с собой, что ребята и сделали. Пробираясь под вагонами, стараясь не попадаться никому на глаза, мальчишки наткнулись на длинный состав из открытых платформ. На нескольких из них лежал уголь, а на остальных стояли большие ящики и аккуратными штабелями были сложены бревна. Пока ребята рассматривали состав, паровоз протяжно загудел и поезд тронулся.
— Поехали! — закричал один из мальчишек, и они, помогая друг другу, вскарабкались на платформу. Но только четверо. Двое мальчиков не решились, остались на станции.
Ребята нашли укромное местечко между ящиками и бревнами, забрались туда и затаились. Потом вспомнили о сахаре и, причмокивая от удовольствия, принялись жевать жженую сладость. Сахар утолил голод. Безмерно уставшие от событий минувшей ночи, ребята тесно прижались друг к другу и, согревшись, уснули.
Поезд несколько раз останавливался, мимо платформ кто-то пробегал, слышалась немецкая речь, а потом состав снова трогался…
XVI
Наступило утро, пролетел день. Поздно вечером поезд остановился, послышался короткий гудок отъезжающего паровоза, и стало тихо. Мальчики вылезли из своего укрытия, спрыгнули на землю, огляделись. Около разрушенного здания вокзала копошились люди. То ли они кого-то разыскивали под завалами, то ли просто очищали перрон от обломков. Появились двое полицейских. Увидев их, ребята, не сговариваясь, нырнули под вагон, перебрались на другую сторону и побежали прочь от станции.
Скоро они очутились на улице неизвестного им города. Вернее, на бывшей улице: большинство домов было разрушено до основания. Только груды кирпичей и торчащие кое-где спинки кроватей напоминали, что еще совсем недавно здесь жили люди. Ребята медленно шли по этой мертвой улице, останавливаясь при малейшем шуме. Но скоро они поняли, что людей здесь нет, и несколько осмелели. Куда они шли, что хотели увидеть? Они не смогли бы ответить на этот вопрос. Их гнал страх быть пойманными и возвращенными в свою тюрьму, с фрау Эммой, санитарами, шприцами, уколами и изолятором. И даже воспоминание об уже мертвом Гноме приводило их в трепет, заставляло пугливо оглядываться по сторонам. У каждого была одна цель — найти маму. Они не знали, где искать, у них не было никакого плана, но они упрямо шли вперед, и надежда их не покидала.
Дети завернули за угол. Эта улица мало чем отличалась от той, по которой они только что прошли. Но здесь сохранились некоторые дома, особенно двухэтажные. С крыш сорвана черепица, выбиты все стекла в окнах, кое-где сорваны с петель двери, однако здания устояли. Ребята обошли пару таких домов, но ни еды, ни одежды, ни каких-либо других вещей не нашли. Видно, люди покинули свои жилища до бомбежек или уже после вернулись и все унесли с собой.
В одном месте Мальчик обратил внимание на клумбу около дома. Она была присыпана во многих местах щебенкой и стеклами, но кое-где сквозь этот мусор выглядывали клубни какого-то растения, из которых торчали большие листья. Он хотел подойти поближе, но, увидев, что отстал от ребят, побежал их догонять.
Вскоре они вышли на другую улицу, похожую на две предыдущие: показавшаяся из-за облаков луна осветила все те же развалины. Ребята буквально валились с ног от голода и усталости. Решив передохнуть до утра, они зашли в один из полуразрушенных домов. Лестница вела вниз, и мальчики оказались в подвале. Продвигаясь на ощупь по коридору, они попали в комнату и обнаружили несколько стульев, какие-то мешки и разное тряпье.
— Вот здесь и переночуем, — сказал старший и стал собирать тряпье в одну кучу. Ребята помогли ему, и через минуту все четверо лежали на этой постели. Молчали. Первым не выдержал Мальчик:
— Очень кушать хочется.
И остальные, будто ждали этих слов, вскочили и все так же, на ощупь, начали обыскивать подвальное помещение. Ничего съедобного они не обнаружили. Молча вернулись к своей постели, но не ложились, просто сидели, словно ожидая чуда — раскроется скатерть-самобранка, а на ней…
…Мальчик вдруг вспомнил о странных растениях с большими листьями там, на заваленной щебнем клумбе, совсем рядом, на соседней улице. И он принял решение. Не говоря никому ни слова, вышел в коридор и, держась за стену, добрался до лестницы. И вот здесь ему стало страшно. Он остался совсем один. В каждом шорохе ему чудилась опасность. Мальчик решил вернуться, уже прошел несколько метров назад, но ему стало стыдно: казалось, что все его самые родные люди сейчас смотрят на него и сокрушенно качают головами. Мальчик на секунду закрыл глаза, затем резко раскрыл их, взбежал по ступенькам и распахнул дверь.
На улице было не так страшно. Лунный свет заливал все вокруг, и казалось, что здесь, среди развалин, теплее, чем в темном подвале. Над их убежищем темной громадой высилась стена, уцелевшая от пятиэтажного дома, который теперь покоился за ней грудой кирпичей и стекол. Сквозь пустые глазницы окон лился лунный свет, и все вокруг казалось ненастоящим, похожим на фантастическую декорацию.
Мальчик долго не решался идти дальше, но, наконец, пересилил себя, завернул за угол и очутился на нужной улице. Он быстро нашел клумбу, оглянулся на всякий случай вокруг и начал отбрасывать щебень. Вот его руки нащупали листья, ухватили их покрепче, потянули на себя — и довольно легко вытянули из земли странный плод, напоминающий большую свеклу. Это была брюква. В предчувствии отсутствия витаминов и даже голода многие городские немцы высаживали на клумбах у домов не цветы, а брюкву, картофель, иногда лук. Но Мальчик ничего не знал об этом. Он очень хотел есть и помнил, что того же хотят ребята, оставшиеся в доме. Мальчик вытер испачканный в земле плод и крепко вцепился в него зубами. Он сжевал сладковатый кусок, потом еще один и сделал вывод, что нашел спасение от голода. Вырвав из земли еще две брюквы, Мальчик двинулся в обратный путь.
Вдруг загудели сирены. Запоздавшие. Почти одновременно с ними закачалась земля, где-то совсем близко бабахнуло так, что Мальчика прижало к земле. Еще несколько бомб взорвалось, но уже дальше. И наступила тишина. А может быть, и не наступила, возможно, еще что-то происходило, но Мальчик уже ничего не слышал. Он только видел, как зашаталась стена напротив их убежища, как она накренилась и вдруг рухнула, раздавив и накрыв грудой кирпичей подвал и троих спрятавшихся в нем ребят. Огромный столб известковой пыли закрыл луну. На какое-то время все вокруг погрузилось во тьму. И сквозь эту тьму прорезался одинокий детский голос: “Мама! Мама! Мамочка! Они убили их! Я боюсь, Мамочка!”
Никто не откликнулся на зов, только луна вновь осветила все вокруг. Мальчик карабкался по груде кирпичей, пытаясь найти хоть маленькую щелочку, ведущую туда, в подвал. Но, отбрасывая один кирпич, он натыкался на другой, потом на третий, четвертый. Уже под утро, совершенно обессиленный, Мальчик покинул могилу друзей, имен которых так и не узнал. В одном из домов он нашел кусок брезента, закутался в него и провалился в сон. Спал он беспокойно, вскрикивал, звал Маму. Видения, одно страшнее другого, возникали перед ним…
Первые лучи солнца освещали развалины, и где-то совсем рядом говорили по-русски. Мальчик выглянул из своего укрытия и тут же в страхе отпрянул. В нескольких метрах от себя он увидел спину солдата с винтовкой в руках. Успокоившись, Мальчик выглянул вновь и понял, что солдат не его, Мальчика, ищет, а охраняет с десяток русских военнопленных. Оборванные, заросшие, они расчищали дорогу: складывали камни на деревянные носилки, относили их в сторону и сбрасывали в общую груду. Ходили они медленно, еле передвигая ноги. Охранник злился, подгонял их своим “Шнеллер, шнеллер”, а пленные, вроде бы не обращая на это внимания, посылали его нехорошими словами. Вдруг Мальчик увидел еще одного охранника и решил уйти — от греха подальше, как говорила Бабушка.
Мальчик выбрался на соседнюю улицу. Здесь было тихо, никто завалы не разбирал. На перекрестке стоял полицейский. Он смотрел в одну точку, туда, где еще совсем недавно были дома. Мальчик почему-то не спрятался, сделал несколько шагов навстречу полицейскому. Тот заметил его и стал внимательно рассматривать, не выказывая никакого удивления. Их разделяло несколько десятков метров, и Мальчик мог легко убежать и спрятаться в развалинах, но почему-то не сделал этого, а, наоборот, побежал к полицейскому.
Запыхавшись, он какое-то время не мог выговорить ни слова. Полицейский терпеливо ждал. И вот Мальчик заговорил. Он не забыл сказать: “Гутен морген”, затем рассказал, что он и еще трое ребят приехали сюда поездом, что они были в Польше и там, в большом доме, у них брали кровь, и несколько ребят умерло, и они убежали из разбитого дома, и вот здесь недалеко его друзья погибли под завалом. Мальчик все говорил и говорил, словно боясь, что не успеет поведать самое главное, рассказать о Маме, и не успел-таки. Полицейский молча повернулся и зашагал прочь. Пройдя несколько метров, оглянулся и на ходу приказал Мальчику следовать за собой. Через некоторое время они вошли в двухэтажный особняк. Пройдя через небольшой коридор, очутились перед еще одной дверью, которую полицейский открыл ключом.
Комната была большой и почти пустой. Видавший виды письменный стол с телефоном на нем, три стареньких венских стула и, видимо, когда-то роскошный, а теперь потрепанный диван. А посередине комнаты стояла печка, которую, помнил Мальчик, дома называли буржуйкой. Только здесь она была не из железного бочонка, а настоящая, с узорами по бокам, на гнутых ножках. И скоро в этой печке запылали дрова и какие-то странные брикеты с надписями и печатями, прежде аккуратно сложенные у стены, а на печку была водружена принесенная из коридора большая кастрюля с водой.
Мальчик сидел и наблюдал за молчаливым полицейским. Закончив с кастрюлей, тот открыл ящик стола, достал оттуда коробку, а из коробки пакет и яблоко. Когда полицейский развернул пакет, Мальчик увидел большой бутерброд с маслом и колбасой. От такого удивительного зрелища у него закружилась голова, и он начал падать со стула, но вовремя был подхвачен, перенесен на диван, и перед его глазами вновь возник бутерброд, но уже не на столе, а в руке полицейского. Мальчик потянулся к бутерброду, но полицейский остановил его, и впервые Мальчик услышал его голос:
— Я тебя буду кормить сам. У тебя грязные руки. — Мальчик машинально глянул на свои руки и понял, что “грязные” — мягко сказано, рук вообще видно не было от грязи. Он широко раскрыл рот.
Первый кусок Мальчик проглотил не прожевывая. Немец погрозил ему пальцем и приказал:
— Ешь медленно.
Ах, как вкусно! Мальчик изо всех сил старался жевать, не спеша, однако, прожевывая кусок, с тревогой поглядывал на бутерброд — не закончился ли. Но бутерброд был большой, и Мальчик наелся. Его стало клонить в сон, но полицейский повел Мальчика в комнату напротив, где на табурете стоял большой таз, а на стене висело чуть треснутое зеркало.
— Посмотри на себя. Разве в таком виде можно спать? Раздевайся. Все снимай, абсолютно все.
Мальчик начал раздеваться, а полицейский принес кастрюлю с горячей водой и кусок мыла. Он снял таз с табурета, поставил его на пол и приказал Мальчику стать в него. Поливая из кружки, он вымыл Мальчику голову и лицо, намылил все тело, а потом медленно смывал мыльную пену остывающей уже водой. Закончив мытье, немец оставил Мальчика стоять в тазу, вышел из комнаты, но вскоре вернулся с одеялом, больше похожим на перину. Он закутал Мальчика в это пуховое чудо и на руках понес в свой кабинет. Отвыкший от такой заботы и ласки, Мальчик вдруг расплакался, да так сильно, что полицейский растерялся и долго носил его по комнате, прежде чем уложить на диван. Достал из кармана расческу, подул на нее и стал осторожно расчесывать Мальчику волосы. Заканчивая, он увидел, что ребенок спит и чему-то улыбается во сне.
Потом полицейский дважды переговорил с кем-то по телефону, а чуть позже телефон зазвонил вновь, и он мгновенно поднял трубку, боясь разбудить Мальчика. После этого полицейский надел шинель и шапку, запер входную дверь и ушел.
Когда Мальчик проснулся, в комнате никого не было. Он поискал глазами свою одежду и, не обнаружив ее, пошел голый через коридор в комнату, где полицейский его купал. Не найдя и там ни полицейского, ни одежды, Мальчик, удрученный, вернулся на диван и стал ждать. Он поймал себя на том, что хочет видеть полицейского, что впервые за много дней, прошедших без Мамы, среди чужих и в основном злых людей, этот молчаливый человек, имени которого он так и не узнал, согрел его сердце.
Полицейский скоро вернулся с двумя свертками и большой сумкой. Увидев его, Мальчик весело вскрикнул, и это так обрадовало полицейского, что он тоже улыбнулся, подошел к Мальчику и погладил его по голове. Отвыкший от ласки Мальчик чуть было не заплакал снова, но сдержался и только прижался головой к груди своего спасителя.
— Спасибо вам, дядя полицейский.
— Не называй меня так. Меня зовут Густав. Дядя Густав, если хочешь.
— Спасибо вам, дядя Густав.
— Не за что меня благодарить. Вот посмотри лучше, что я раздобыл для тебя.
И дядя Густав начал вынимать из сумки и развешивать на спинках стульев одежду.
Когда все стулья были заняты, он, почему-то волнуясь, сказал:
— Это все тебе. Не новое, но вполне приличное. Буду рад, если я угадал размер. Надевай.
Мальчик натянул трусики, затем странные штаны. Они были чуть ниже колен и застегивались внизу на две пуговички с каждой стороны. Пуговицы помогал застегивать Густав. Убедившись, что штаны подошли, он несколько успокоился и подал Мальчику чулки и туфли. Чулки тоже были странные, таких Мальчик еще не видел — до колен. Дядя Густав назвал их гольфами. Когда Мальчик надел туфли и вельветовую курточку, и они оказались впору, полицейский захлопал от радости в ладоши. Эта радость передалась Мальчику, и они весело смеялись, и Мальчик снова стал благодарить Густава, а тот, растрогавшись, подхватил его на руки и высоко подбросил. Как Папа! Эта мысль пронзила Мальчика. Он помрачнел и молча сел на стул. Полицейский тоже перестал улыбаться.
Понял он что-либо или не понял, какая разница!.. Он столько пережил за годы войны, столько раз сталкивался с человеческими страданиями и горем, что удивить его было трудно. Еще в тридцать девятом его старший сын погиб в Польше, а от младшего, воевавшего в Африке, давно уже не было никаких вестей. В первые же дни бомбежек Густав хотел отправить жену с внуком в деревню, подальше от войны, но не успел. Бомба попала прямо в их дом. Вернувшись утром с дежурства, он обнаружил только глубокую воронку, наполненную водой. Хоронить было некого. И с тех пор он каждый день ходит к этой необычной могиле. Постоит молча и уходит. Вот здесь он и увидел Мальчика, и его окаменевшее от горя сердце стало потихоньку оттаивать. Он еще так мало знал о своем неожиданном госте, но и того, что успел узнать, было достаточно, чтобы понять: ребенок попал в беду, ему нужна помощь. Он сел напротив Мальчика и тихо попросил:
— Рассказывай. Все рассказывай о себе, о родителях. Обо всем рассказывай.
Мальчик внимательно посмотрел ему в глаза. И Густав вдруг осознал, что у этого ребенка совершенно не детский взгляд: на него в упор смотрел взрослый, много повидавший человек.
— Если не хочешь, можешь не говорить ничего. Только пойми: я хочу помочь тебе.
И Мальчик заговорил. Он рассказал о голоде, о казни на площади, о трупах под окном. О Папе, о Дедушке и Бабушке и, конечно, о Маме. Об их отъезде в Германию на поиски Папы, об эшелоне, о Гноме и фрау Эмме. Об уколах и погибших ребятах — все рассказал Мальчик полицейскому Густаву. Он замолчал, и в комнате повисла тишина. Густав словно окаменел. Он сидел, не шевелясь, глаза его были устремлены в одну точку. Мальчик подошел к нему, дотронулся до лица.
Густав вздрогнул, очнувшись от раздумий, притянул Мальчика к себе.
— Я найду твою Маму. Я сделаю все, что в моих силах. Обещаю тебе. Сейчас я уйду на дежурство. Вернусь утром. Еда в ящике. Спи и ни о чем не думай. Все будет хорошо.
В эту ночь к Мальчику приходили только добрые сны. Не было войны, никто не умирал, никто не плакал. Мама и Папа шли ему навстречу и улыбались. Потом появилась Бабушка и стала рассказывать сказку о храбром Коньке-горбунке…
Прошло еще три дня и три ночи. Несколько раз Мальчик и Густав выходили на улицу подышать воздухом. Бродя по пустынным улицам, они почти не разговаривали. Густав ничего не сообщал, Мальчик не задавал никаких вопросов.
На четвертый день, когда Густав отсыпался после ночного дежурства, вдруг зазвонил телефон. Словно ожидая этого звонка, он мгновенно проснулся и схватил трубку. Переговорив о чем-то, медленно положил ее на рычажки и повернулся к Мальчику.
— Мне приказано доставить тебя в полицейское управление.
И, увидев, как изменилось лицо Мальчика, добавил:
— Ты не волнуйся. Они ничего плохого тебе не сделают. Я обещаю тебе. Ты мне веришь?
Мальчик не ответил. Он надел курточку и только тогда посмотрел на Густава.
— Я готов.
Густав тоже уже оделся и теперь внимательно оглядел Мальчика. Порылся в ящике стола и вытащил длинный шарф.
— Снимай курточку.
Густав дважды обернул шарф вокруг плеч Мальчика, помог ему вновь надеть курточку, снова осмотрел и удовлетворенно хмыкнул.
— Так будет теплее. И не волнуйся. Все будет хорошо.
В полицейском управлении Мальчик долго сидел в коридоре, а Густав ходил по разным кабинетам. Потом он вернулся и повел Мальчика на второй этаж.
Здесь в одной из комнат его сфотографировали, а потом они сидели под дверью, ожидая фотографии. Потом с Мальчиком разговаривал какой-то важный чин, задавал вопросы о Маме, Папе, ни словом не упоминая о пребывании Мальчика в Польше. Потом он куда-то звонил, о чем-то говорил, а потом задал вопрос, который ошеломил Мальчика своей простотой:
— Ты давно ел?
А через час они с Густавом сели в полицейскую машину, и молчаливый пожилой полицейский повез их в какой-то другой город, названия которого Мальчик не расслышал. Ехали молча. Мальчик смотрел в окно. Густав осторожно взял его за руку и повторил слова, которые Мальчик уже слышал:
— Все будет хорошо.
И почему-то тяжело вздохнул. Мальчик не верил этим словам. Его столько раз обманывали. Говорили, что все будет хорошо — и разлучили с Мамой, и мучили. Мальчик тоже вздохнул, но руку не убрал.
Часа через полтора машина въехала в город, которого не коснулись бомбардировки. Улицы были чистые, по тротуарам шли люди по своим делам. Густав с Мальчиком ехали мимо корпусов какого-то завода, с трех сторон огороженного двумя рядами колючей проволоки, а с одной стороны — высокой кирпичной стеной с колючей проволокой наверху. Здесь машина остановилась, и водитель промолвил единственное за всю дорогу слово:
— Приехали.
…Густав и Мальчик вошли в дверь проходной. Двое охранников тщательно проверили документы Густава, прочитали надпись на конверте, который он достал из кармана шинели, внимательно посмотрели на Мальчика, обыскали его и только тогда проводили их к коменданту. Он с семьей жил в невзрачном двухэтажном доме, здесь же находился его рабочий кабинет.
Густав вручил коменданту конверт. Тот вскрыл его и принялся читать, не предлагая Густаву сесть, а на Мальчика и вовсе не обращая внимания. Изучив одну бумагу, комендант взялся за вторую и, читая ее, все чаще стал поглядывать на Мальчика. Потом отложил бумаги в сторону и вышел из кабинета.
Мальчик и Густав переглянулись и, не сговариваясь, присели на стулья. Дверь приоткрылась, в образовавшуюся щель просунулись головы сыновей коменданта, одна темноволосая, другая светлая. Четыре глаза внимательно рассматривали Мальчика, а он, в свою очередь, разглядывал их лица. Все происходило молча. Но вот светловолосый не выдержал, высунул язык и заблеял. Мальчик блеять не стал, но язык показал им тоже. Мальчишки расхохотались и исчезли. Вскоре вернулся комендант. Он молча сел за стол, написал короткую записку, поставил печать и вручил ее Густаву.
— Вы можете быть свободны.
Густав подошел к Мальчику. Он, видно, хотел обнять его на прощание, что-нибудь сказать, но не решился сделать это в присутствии коменданта, развернулся и пошел к двери. Она распахнулась перед ним, но Густав почему-то не вышел, а сделал шаг назад и отступил в сторону. И в то же мгновение в комнату вошла Мама.
Увидев сына, она на какое-то мгновение замерла, а потом из груди ее вырвался крик. В этом крике были и все муки матери, потерявшей единственного сына, и радость обретения его. Мама опустилась на колени, прижала к груди своего Мальчика, а потом стала его ощупывать, словно не веря, что это он, живой, и целовала его лицо, руки, и все целовала, целовала…
Мальчик, стоявший до этого словно истукан, наконец, очнулся, обхватил Мамину голову руками и, глядя ей в глаза, закричал:
— Мамочка, родная моя, я нашелся! Я тебя нашел! Мы теперь всегда будем вместе! Мы Папу нашего тоже найдем!
И сын и мать разрыдались. Вместе со слезами уходила долгая боль разлуки, уходили страшные сны, сопровождавшие их все эти долгие месяцы. Когда они немного успокоились, Мальчик, уже улыбаясь, сказал, что сейчас познакомит ее с дядей Густавом, который спас его и нашел Маму. Он обернулся, но Густава в комнате не было. Комендант стоял, отвернувшись к окну, и, казалось, не обращал на них никакого внимания. Мама взяла сына за руку, и они вместе вышли из дома.
XVII
О лагерях восточных рабочих в Германии, Ostarbeiter, написано не очень много. В Советском Союзе к людям, побывавшим в таких лагерях, выжившим там и вернувшимся на родину, относились, мягко говоря, с недоверием. Если в Германии они были рабами, людьми второго сорта, то на родной земле, в самой свободной стране в мире их статус был гораздо ниже. Десятки тысяч бывших военнопленных, с трудом добившихся права вернуться домой к своим матерям, женам, невестам, детям, прямым ходом отправлялись в другие лагеря, уже советские. Та же участь ожидала многих узников концлагерей. И колючая проволока на родной земле колола больнее немецкой
Немецкие лагеря были разными. Где-то было легче, где-то труднее, а где-то и совсем невмоготу. Зависело это и от местоположения лагеря, и от работы, которую необходимо было выполнять, и от коменданта и его подручных, и от многих других факторов. Объединяло все лагеря одно: много запрещено — Verboten и совсем мало разрешено — Erlaubt.
Лагерь, где Мальчик встретился с Мамой, был режимным: два ряда колючей проволоки, через которую ночью пропускали ток, многочисленная охрана, изнурительная работа на заводе, скудное питание.
В этом интернациональном лагере кроме русских и украинцев трудились сербы, поляки, несколько итальянцев. Работали все вместе, а жили раздельно, лагерь был поделен на зоны по национальному признаку. Прямо на территории завода, недалеко от цеха, где делали огнетушители, стояло три барака. В одном из них жила Мама, туда в сопровождении охранника она привела Мальчика.
В длинной узкой комнате на расстоянии метра друг от друга стояли двухэтажные нары. Матрас, набитый соломой, такая же подушка, тонкое одеяло, простыня, полотенце, кружка, ложка — все твое, живи и радуйся жизни. И Мама, и Мальчик по-настоящему радовались. Они были счастливы, оттого что снова вместе. Сидя на нижней кровати, прижавшись друг к другу, они рассказывали о своих приключениях, инстинктивно стараясь избегать наиболее неприятных, а подчас и страшных моментов жизни в разлуке.
Закончился рабочий день, барак стал заполняться молодыми женщинами. Каждая из них считала своим долгом подойти к Маме, поздравить ее, познакомиться с Мальчиком. Скоро на их тумбочке появился хлеб, чай и даже кусочек белой булочки, намазанный искусственным медом. Но Мама сказала, что сегодня у нее праздник и ужинать будут все вместе. Через минуту в конце барака накрыли стол, где основным угощением были чай и хлеб. Девочки, как называла их Мама, оказывали ей и Мальчику всяческое внимание, чай называли вином, шутили, смеялись, вместе пели украинские и русские песни.
А потом все стали просить что-нибудь спеть Маму. И она запела своим глубоким, сильным голосом, сначала тихо-тихо, а потом все громче… Через открытые окна звук лился на улицу, и немцы — женщины и мужчины — замедляли шаги у колючего ограждения, вслушиваясь в чарующую мелодию арии Лизы из “Пиковой дамы”:
Ах, истомилась, устала я.
Ночью и днем только о нем,
Только о нем мечтаю я…
И все девочки почему-то плакали, а когда пение закончилось, бросились целовать Маму и Мальчика, а потом снова запели вместе что-то веселое, освобождаясь от грустных мыслей.
А потом пришел охранник, приказал всем спать и свет выключил. В темноте разошлись по местам. Мальчик лег рядом с Мамой. Они еще долго шептались о чем-то, пока сон не одолел их.
…Коменданта лагеря Метмана все называли зверем, хотя в его облике ничего страшного не было. Тщедушный, невысокого роста, с узким лисьим лицом, тонким изящным носом, почти невидимыми губами и маленькими невыразительными глазками, он еще и одевался как-то странно для человека, во власть которого отдано несколько тысяч рабов: поношенные ботинки, темные брюки, серая рубашка, а поверх всего этого — синий халат с пятнами непонятного происхождения.
Все боялись коменданта, старались не попадаться ему на глаза. Многое рассказывали о нем. Комендант избивал людей за малейшую провинность. Бил безжалостно, останавливаясь, только если силы иссякали или жертва теряла сознание. Особенно жесток был с беглецами. Некоторые смельчаки умудрялись при разных обстоятельствах бежать из лагеря. На что они надеялись, сказать трудно. Знали, что шансы убежать из Германии ничтожно малы, знали также, что наказание будет суровым. Но рисковали.
Получив сообщение о побеге, комендант усаживался в автомобиль и исчезал. Иногда на несколько дней. Вернувшись, въезжал на середину плаца, где его уже поджидали охранники, открывал дверцу маленького кузова и вытаскивал оттуда окровавленное тело. Садился в машину и уезжал домой. Молча, без единого слова. Охранники некоторое время ходили вокруг несчастного, словно определяя, каких шансов у него больше — выжить или тихо умереть. Потом выливали на него ведро воды. Если человек начинал шевелиться, его брали под руки, волокли до барака и сбрасывали в подполье. Глубокая яма называлась карцером. Там узник находился столько, сколько захочет комендант. А если после “душа” узник признаков жизни не подавал, его уволакивали в какое-то другое помещение, туда, за цеха. Никто не знал, что там находится, никто оттуда не возвращался, рассказывать было некому. Много чего говорили о коменданте. Но в первое утро своей лагерной жизни Мальчик еще ничего об этом не знал.
Когда Мальчик проснулся, барак уже опустел, Мамы рядом не было. На тумбочке рядом с нарами лежали кусок хлеба, два кусочка сахара и стоял стакан эрзац-кофе. Мальчик босиком подбежал к окну. Метрах в шестидесяти от барака виднелся торец какого-то здания. Правее его высились корпуса завода. Сквозь большие окна проникали, ослепляя Мальчика, лучи утреннего солнца. Он зажмурился на секунду, а когда открыл глаза, то обратил внимание на большую грузовую машину, въезжавшую на помост между четырьмя высокими столбами с перекладинами. Из машины вылез человек в рабочем комбинезоне, залез в кузов и кому-то помахал рукой. Появился еще один человек, огромный, толстый, неповоротливый. Не выпуская из руки бутерброд и периодически откусывая от него, другой рукой он снял со столба желтую коробочку и нажал на нее пальцем. И тогда произошло чудо. Послышалось жужжание, на перекладинах что-то задвигалось, прямо в кузов машины опустился большой крюк, и жужжание прекратилось. Мальчику не было видно, что происходит в кузове, но тут снова раздалось жужжание, и из машины стал подниматься огромный ящик, опутанный веревками. Умный крюк провез ящик к стене и аккуратно опустил на невысокий помост. Великан с волшебной коробочкой снял веревку с крюка, опять что-то сделал с коробочкой, и все повторилось снова. Мальчик был в восторге: ничего подобного он никогда не видел. Он быстро оделся и выбежал на улицу.
Перед бараком никого не было: машина уехала, великан тоже исчез куда-то. Но коробочка, так поразившая Мальчика, снова висела на столбе, и он, делая вид, что просто гуляет, медленно к ней приближался. Мальчик осмотрелся на всякий случай. Слева за двойным проволочным ограждением виднелась улица. Редкие прохожие спешили по своим делам. Из дома на противоположной стороне улицы вышла женщина с лейкой. Увидела Мальчика и помахала ему рукой. Мальчик тоже помахал, но она тут же отвернулась, полила цветы под окнами и ушла в дом. И тогда он решился. Подбежал к столбу, протянул руку к коробочке, но понял, что она висит значительно выше, чем казалось. Вытянув правую руку вверх, он прыгал с места и с разгона. Раз, еще раз, еще, еще немножко…
Вдруг Мальчик повис в воздухе. Его тело поднялось выше вожделенной коробочки, поплыло куда-то в сторону. Окаменев от страха, Мальчик боялся повернуть голову, пошевелить ногами. Глаза сами зажмурились, и картины, одна страшнее другой, мелькали в сознании. Но вот он стал опускаться вниз, ощутил под ногами опору, сел. Железные объятия разжались. Мальчик вздохнул, хотел уже открыть глаза, но, почувствовав, что рядом с ним усаживается что-то огромное, зажмурился еще сильнее. А через минуту до него донесся удивительно вкусный запах. Он все усиливался, приятно щекотал ноздри, был рядом. Мальчик открыл глаза и невольно вскрикнул. Рядом с ним сидел великан, держа у самого рта Мальчика кусок хлеба, щедро намазанный чем-то удивительно пахучим. Рот невольно наполнился слюной, он сглотнул ее, она появилась снова, и тогда, не сдержавшись, Мальчик откусил большой кусок и с наслаждением стал жевать, не забывая при этом внимательно разглядывать нового знакомого. Тот тоже смотрел на Мальчика. Мальчик дожевал кусок и вспомнил, что за добрые дела нужно обязательно благодарить, как учили его родные. Он сказал нужное слово, тут же понял, что допустил оплошность, и повторил его по-немецки: “Danke”. Немец слегка улыбнулся, отдал Мальчику весь бутерброд, достал из кармана такой же и принялся жевать. За трапезой он рассказал, что едят они ливерную колбасу, вкуснее которой нет на свете. Что делает эту колбасу его родная сестра. Что живет она в деревне, а там сейчас намного легче, чем в городе. Что сам он любит поесть и больше всего любит вот эту ливерную колбасу. Много чего говорил Мальчику немец. Рассказал и о том, что его сыновья героически сражаются на Восточном фронте. И что они тоже любят колбасу, но на фронте ее вряд ли дают солдатам. Когда с едой было покончено, великан представился:
— Меня зовут Фридрих. Ты можешь называть меня просто Фриц.
Мальчик с трудом сдержал смех. Он вспомнил, что всех немцев в его родном Харькове обзывали фрицами. Фриц значит немец.
А тем временем дядя Фриц подвел Мальчика к столбу, снял с него желтую коробочку и показал четыре круглые кнопки — зеленую, черную, красную и белую. Объяснив назначение каждой кнопки, он опустил крюк вниз, приказал Мальчику крепко за него держаться и нажал одну из кнопок. Мальчик плавно стал подниматься вверх. Поднявшись немного, крюк остановился и тут же поехал вниз. И снова наверх, и снова вниз. Покатав Мальчика, дядя Фриц протянул ему огромную руку:
— Все на сегодня. Мне пора. Приходи еще, когда захочешь. Но без меня к столбам и не приближайся. Verboten.
Немец ушел, а Мальчик, сказав еще раз “danke”, побежал искать Маму.
Но далеко он не убежал. Чей-то резкий голос прокричал: “Хальт”, и Мальчик замер на месте. Подошел охранник, пару раз ударил его по затылку:
— Почему вышел из барака без разрешения? Почему я должен тебя искать? Почему ходишь без дела?
И еще вопросы, не требовавшие ответов. А потом набор ругательств, которые Мальчик давно уже знал наизусть, еще несколько подзатыльников — и, подталкиваемый в спину, он очутился в небольшой комнате. Там ему выдали лагерную робу, очень напоминающую ту, что он носил в Польше. Штаны были длинноваты, но не спадали. Слева на куртке виднелась бело-голубая тряпица с буквами OST, а справа — номер 3103. Всю одежду Мальчика, кроме обуви, забрали, а его самого вытолкали за дверь. Там его поджидал другой охранник. Он приказал следовать за собой и через минуту ввел Мальчика в огромный цех.
Гудели станки, на которых обтачивались какие-то металлические детали. Мальчик должен был собирать стружку, складывать на специальную тележку и увозить в другую часть цеха. Там двое рабочих стружку сбрасывали в огромный ящик, а на тележку грузили емкости для огнетушителей. Мальчик вез это в самую дальнюю часть цеха и ставил тележку около длинного стола, на котором емкости заряжались белой жидкостью. Но рассмотреть все подробно он не успевал. Его ждала уже другая, пустая тележка, и все начиналось снова. Поначалу Мальчику было даже интересно: на удивительных станках, которых он никогда раньше не видел, работают совсем молодые ребята, никто не кричит, не дерется. На комбинезонах большинства парней, а их было человек сорок, Мальчик увидел такую же нашивку, как и у себя, и решил, что можно поговорить с кем-нибудь, но первая же попытка была обречена на провал. Парень испуганно отпрянул от Мальчика, и тут же появился мастер.
— Работать! Никаких разговоров! Работать!
Больше попыток поговорить Мальчик не предпринимал. Тележка становилась все тяжелее и тяжелее. Хотелось пить. А вот уже и есть захотелось. Мальчик вспомнил о ливерной колбасе и почувствовал, как желудок свела судорога. Увидев на подоконнике кружку, до половины наполненную какой-то жидкостью, он украдкой подобрался к ней, понюхал и выпил. Вода была теплой, с привкусом металла, но боль в желудке отпустила. Мальчик двигался все медленнее, ноги отказывались подчиняться, и, не выдержав, он остановился и присел на край тележки. И в это время раздался звонок. Рабочий день был окончен.
В этом цехе Мальчик проработал десять дней. Возмущались девочки, соседки по бараку, Мама все искала встречи с комендантом — разве можно маленького ребенка заставлять так тяжело работать? Но коменданта в лагере не было, а его помощники отворачивались, не желая разговаривать. Однажды утром Мама запретила Мальчику идти в цех:
— Сиди в бараке. Никуда не выходи. Ты не обязан работать.
Но Мальчик воспротивился. Да так резко, так категорично:
— Нет, Мама. Я пойду на работу. Я не хочу, чтобы меня у тебя снова забрали. Ты слышишь, Мама? Я не хочу!
Мама не сказала больше ни слова. Все вместе молча вышли из барака и разошлись по рабочим местам. Мальчик уже знал, что Мама и остальные девочки трудятся в химическом цехе, что производство это очень вредное и работают они в масках.
А он постепенно привыкал, да и ребята вокруг несколько потеплели, ухитрялись помочь при случае. И обед ему стали давать наравне со всеми. Меню было всегда одинаково: суп-баланда из брюквы или капусты, жиденькая лапша или каша непонятного происхождения и кусок хлеба. А на одиннадцатый день Мальчика вызвал охранник, приказал вымыть руки и отвел к коменданту. Тот сказал:
— Мне нужен переводчик на несколько дней. Думаю, ты справишься.
Несколько дней Мальчик ходил за комендантом, помогая ему объясняться с вновь прибывшими молоденькими девушками из Украины и Белоруссии. Мальчик переводил им распоряжения о расселении по баракам, о работе, питании, о различных бытовых проблемах, о порядке, который необходимо неукоснительно соблюдать. О наказаниях тоже шла речь, и Мальчик видел, как головы втягиваются в плечи, как в глазах зарождается страх.
Комендант остался доволен переводчиком, разрешил ему в цех больше не ходить. Столь неожиданный подарок так поразил Мальчика, что он забыл даже сказать слова благодарности, а когда вспомнил о них, то коменданта рядом уже не было.
Свобода! За колючей проволокой, среди заводских цехов и бараков, но все равно свобода. Правда, вместе с мнимой свободой Мальчик потерял право на обед, но рядом была Мама, да и девочки норовили обязательно подкормить своего единственного мужика, как они его называли.
Довольно часто Мальчик видел Фрица. Когда тот был занят работой, Мальчик стоял поодаль, наблюдая за манипуляциями с желтой коробочкой, разгрузкой или загрузкой машин. Иногда великан издали махал ему рукой, иногда не замечал или делал вид, что не замечает, но бывало, что и подзывал к себе, жизнью интересовался, колбаской угощал и обязательно катал на кране. Вверх, вниз, вверх, вниз. Красота!
А потом Фриц исчез. Несколько дней подряд Мальчик напрасно простаивал в ожидании, уходил ненадолго, возвращался снова, но великан не появлялся. А однажды утром Мальчик выглянул в окно и увидел своего друга. Великан стоял на том месте, где обычно останавливались машины. В руках он держал волшебную коробочку, и крюк опускался прямо перед ним, тут же поднимался и опускался снова. Казалось, что взрослый решил поиграть немного, пока его никто не видит. Мальчик подбежал к нему радостный, прижался на секунду к его коленям:
— Guten Morgen, дядя Фриц!
Но немец, казалось, не замечал его, все нажимал и нажимал на разные кнопки. Потом вдруг остановился и, не глядя на Мальчика, тихо сказал:
— Оба моих сына погибли. В один день. Русские их убили. Детей моих русские убили. Нет у меня больше сыновей. Ненавижу всех!
На минуту он замолчал, а потом вдруг разразился проклятиями. Он извергал такие слова, так метался по площадке, так размахивал кулаками, что Мальчик, не на шутку испугавшись, решил убежать, но огромные руки схватили его и, как в день знакомства, перенесли на помост и усадили рядом с собой.
Немец перестал кричать, сидел молча, словно окаменев. Мальчику было очень жаль великана, жаль его сыновей. Ему было абсолютно все равно, где убиты, кем убиты, за что убиты. Их нет больше, они никогда не увидят своего великана-папу, а он будет вот так страдать и плакать от горя. Мальчик тихонько поглаживал руку Фрица. И великан как будто успокоился, перестал вздрагивать, стонать. Сидел, думал о чем-то. А потом вдруг поднялся, снял со столба коробочку:
— Давай покатаю!
Эта резкая смена настроения удивила Мальчика, он стал вежливо отказываться. Ему действительно совсем не хотелось кататься после всего, что он услышал и увидел. Но немец настаивал. Опустил крюк, и Мальчик поднялся над землей. Потом снова подъем и снова спуск. И так несколько раз. Все как всегда. Только молча. Без слов восторга, без слов поощрения. Вот Мальчик снова поднимается вверх, еще выше, еще, крюк останавливается, но не начинает опускаться вниз, а стоит на месте. Секунда, десять, еще десять, еще… Мальчик крутит головой, но ничего не видит, зовет Фрица, но того и след простыл. Мальчик кричит — никто не откликается. Руки из последних сил сжимают крюк, инстинктивно Мальчик хочет подтянуться выше… Но вместо этого летит вниз, ногами ударяется о землю и, пронзенный страшной болью, падает и теряет сознание. Недалеко от него валяется желтая коробочка.
Когда он пришел в себя, то полежал немного, восстанавливая в памяти происшедшее. Вокруг было тихо, ничего у Мальчика не болело, и он вскочил на ноги. И вот тут вернулась сильная, пронизывающая все тело боль, и Мальчик вновь рухнул на землю. Ему стало страшно. Он понял, что Фриц специально поднял его более чем на трехметровую высоту и бросил.
О чем думал в ту минуту великан, неизвестно. То ли потеря двух сыновей затмила его разум, и он просто не ведал, что творил, то ли сознательно решил погубить невинную душу в отместку за гибель сыновей — кто знает? Но немец исчез, а на земле лежит восьмилетний ребенок и не может стать на ноги. Вот он предпринимает очередную попытку, поднимается медленно, осторожно и тут же снова опускается на землю. Больно. Очень больно. Мальчик становится на колени, упирается руками в землю и медленно начинает двигаться к бараку. Несколько прохожих с интересом наблюдают за странным способом передвижения, что-то кричат Мальчику, смеются, но он ничего не слышит. У него есть цель — добраться до барака. Скоро придет Мама, она обязательно поможет. И он доползает до своей кровати, взбирается на нее и закрывает глаза. И перед ним снова возникают лицо огромного немца, которого он считал своим другом, волшебная желтая коробочка и он сам, висящий высоко над землей. Он вскрикивает, открывает глаза. Около него стоят Мама и все обитатели барака.
Врачей для восточных рабочих в лагерях, как правило, не было. Но если среди самих обитателей бараков оказывался кто-либо с медицинским образованием, то ему разрешалось оказывать медицинские услуги. В некоторых лагерях были даже специальные бараки-госпитали, но туда попадали совсем уж безнадежные больные. Лекарств там не было почти никаких, работали два-три врача неизвестной квалификации, они же и санитары.
Лечили Мальчика всем миром. Распухшие ступни обертывали холодными полотенцами, меняя их через каждые десять минут. Ноги болели, и даже во сне Мальчик иногда стонал и что-то говорил. Мама всю ночь просидела около сына и только перед рассветом прикорнула немножко, склонив голову на подушку рядом. В цех она не пошла. Вскоре явился охранник, стал кричать, требовать немедленно идти на работу. И здесь Мама показала свой характер. Откинув с ног Мальчика одеяло, она схватила охранника за руку, подвела к кровати и такого ему наговорила, да так твердо и непреклонно, что он только рот открывал, пытаясь что-нибудь сказать, но слов не было, одно бульканье. Махнув рукой, охранник выбежал из барака, а Мама пообещала:
— Ты не волнуйся, сыночек. Мама тебя в обиду не даст. Все будет хорошо.
Через час охранник явился снова. Но не кричал, а вручил Маме небольшую бутылочку йода. Йод Мама взяла, поблагодарила охранника, а тот, видимо, начиная понимать, что делать доброе дело значительно приятнее, чем унижать людей, предложил помощь. Вместе с Мамой он смазал ступни Мальчика йодом, потом вышел на несколько минут и принес и хлеб, и немного сахара, и даже маленький кусочек масла. А перед самым отбоем явился комендант. Посмотрел на ноги Мальчика, хмыкнул неопределенно и пошел к выходу. У дверей остановился, подумал о чем-то и еще на два дня освободил Маму от работы.
А через неделю Мальчик уже мог становиться на ноги. Было еще больно, но терпимо. Каждое утро он, не спеша, ходил вокруг барака, потом садился на скамейку и отдыхал, рассматривая стены заводских корпусов, прохожих на улице, птиц, сидящих на проволоке, и, конечно же, столб с желтой коробочкой. Все было, как и прежде. Но Фриц не появлялся. Желтой коробочкой манипулировал другой человек неопределенного возраста, не обращавший на Мальчика никакого внимания.
В один из дней совершенно неожиданно появились сыновья коменданта, о существовании которых Мальчик давно позабыл. Озираясь вокруг, словно опасаясь погони или слежки, они подошли к Мальчику, скороговоркой, перебивая друг друга, рассказали, что им здесь бывать запрещено, но они хотят играть с Мальчиком и приходить будут. Сунули Мальчику что-то завернутое в бумагу и убежали. В пакете вкусно пахли еще горячие пирожки. Три штуки. Мальчик медленно, растягивая удовольствие, съел один. С капустой! Как вкусно! Он решил узнать, что находится в середине второго пирожка. Надкусил. Чуть-чуть, только попробовать. С картошкой! Еще чуть-чуть, совсем маленький кусочек. И вот так, по кусочку, Мальчик съел второй пирожок. Но третий он аккуратно завернул в бумагу, отнес в барак и спрятал в тумбочку. Это Маме! А вечером Мама уговорила его съесть и последний пирожок, и сопротивлялся Мальчик недолго. Как вкусно!..
Дети быстро находят общий язык. Подружились Мальчик, Гюнтер и Макс. Братья были старше Мальчика. Черноволосому Гюнтеру уже исполнилось одиннадцать, и он заканчивал четвертый класс, а светловолосый Макс был на два года младше и учился во втором классе. Несмотря на это, именно он был заводилой, именно в его голове рождались всевозможные идеи, и к тому же он был безрассудно храбр. А Гюнтер подчинялся ему во всем. Когда они по каким-то причинам не приходили день-другой, Мальчик скучал по ним, все ждал — вот-вот появятся. Он уже совсем выздоровел, чувствовал себя хорошо, и на месте ему не сиделось: душа жаждала приключений.
Едва завидев ребят, Мальчик, радостный, летел к ним. Они обязательно приносили ему какую-нибудь домашнюю еду. Он наскоро проглатывал угощение, а у Макса уже была готова идея, и они мчались ее реализовывать.
Не было крыши, на которой бы они не побывали. По пожарной лестнице они взбирались на крышу четырехэтажного корпуса недалеко от барака. Ноги скользили на железных перекладинах, на руках появлялись кровавые ссадины, сердце замирало от страха, но ребята упрямо двигались вперед, стараясь не смотреть на землю, которая отодвигалась все дальше и дальше. Впереди Макс, за ним Мальчик. Осмотрительный и флегматичный Гюнтер взбирался последним. Некоторое время они отдыхали, развалившись на теплой от солнца плоской крыше, а потом подползали к краю и наблюдали за происходящим внизу. Корпуса были высокие, не такие, как обычные дома, и мальчишкам казалось, что они недосягаемы для остальных людей, что они ближе к небу, чем к земле.
Однажды, отдохнув, ребята обследовали всю крышу, но ничего интересного, кроме пары кирпичей, неизвестно для чего кем-то сюда принесенных, не обнаружили. Кирпичи в мгновение ока полетели в трубу, брошенные неугомонным Максом. Это испугало и Мальчика, и Гюнтера. Они начали что-то объяснять и доказывать Максу, но он только рассмеялся, начал вокруг этой трубы прыгать, шутя наваливаться на нее, кричать, что он ее сейчас свалит и сбросит вниз. Он так хорошо это изображал, такие уморительные корчил рожи, что не рассмеяться было невозможно. А потом он вдруг сорвался с места, разбежался, прыгнул и оказался на крыше соседнего корпуса. Мальчик оторопел. Он подошел к краю крыши. Соседний корпус был рядом, в полутора метрах, не более. Но внизу была пропасть. Глубокая пропасть. А на другой стороне кривлялся Макс, насмехался, обзывал обидными словами. Гюнтер тоже подошел к краю крыши, тоже посмотрел вниз, покрутил пальцем у виска и сел, привалившись к трубе. А Макс разошелся пуще прежнего:
— Трусы! Трусы! — кричал он. — Я жду вас, прыгайте, трусы!
И Мальчик не выдержал, разогнался, оттолкнулся и тут же оказался на другой стороне. Да так далеко от края, что Макс и Гюнтер зааплодировали. А Мальчик, воодушевленный победой над самим собой, прыгнул обратно, протянул руку Гюнтеру, и они уже вдвоем прыгнули, и от радости начали все вместе бегать по крыше, а потом преодолели еще одну пропасть и оказались на третьей крыше, потом на четвертой…
Мальчик был счастлив. Вся детскость, спрятавшаяся где-то в глубинах его сознания с первых же дней войны, сейчас рвалась наружу. Маленький старичок снова становился ребенком. Он давно так много и весело не смеялся. Казалось, он забыл все, что с ним произошло за минувшие полгода. Но это только казалось. Возвращаясь в барак, падая от усталости, Мальчик наскоро проглатывал пайку хлеба и чай, рассказывал Маме о новых друзьях и часто засыпал, сидя на табурете и склонив голову на стол.
А ночью приходили сны. Сны из прошлого. И Мальчик стонал, переворачивался с боку на бок, а иногда так вскрикивал, что будил весь барак. Однажды ему приснилось, что он прыгает с одной крыши на другую. Прыгнул, а приземлиться не может. И летит все выше и выше, взмахивая руками. Как птица.
Утром он рассказал сон Маме. Она улыбнулась, обняла его:
— Летать во сне — это хорошо. Это значит, что ты растешь, сыночек. И скоро станешь совсем большим.
…Как-то раз все на той же крыше, откуда мальчишки начинали беготню, Макс и Гюнтер с таинственным видом завели Мальчика за трубу и сунули в руки старый, потрепанный ранец. В ранце лежали темно-синие шорты, гольфы такого же цвета и коричневая рубаха с длинными рукавами. Лица братьев сияли от радости:
—Надевай это. Сегодня мы пойдем в кино.
И когда Мальчик, недоверчиво поглядывая на них, надел принесенные вещи, они заплясали вокруг него, выкрикивая:
— Теперь ты немец. Теперь ты можешь гулять по улицам. И завтра пойдешь с нами в школу! А сегодня мы идем в кино!
Поддавшись общему веселью, Мальчик заплясал вместе с ними.
— В кино! Ура! В кино!
Перепрыгивая с крыши на крышу, веселая троица добралась до проходной. Рядом стоял дом коменданта, где жили ребята. Соблюдая все меры предосторожности, мальчишки спустились по пожарной лестнице вниз и шмыгнули в дверь. Здесь Мальчик замешкался:
— Мне сюда нельзя.
— Нас никто не увидит, не бойся, вперед.
Стараясь не скрипеть половицами, они пробрались на чердак, а оттуда — на крышу. От улицы дом был отделен каменным забором с однорядной колючей проволокой наверху.
— Мы идем в кино! — почти шепотом сказал Макс, разогнался и прыгнул.
Он перелетел через забор и опустился в пыльный бурьян, призывно махнул рукой и отошел в сторону. И уже ни секунды не раздумывая, прыгнул Мальчик, а за ним и Гюнтер. Отряхнувшись от пыли, ребята молча отошли от лагеря и здесь, на свободе, дали волю чувствам. Они обсуждали полет через забор, планировали дальнейшие прыжки, беспричинно хохотали, радуясь солнцу, синему небу, людям, идущим навстречу. У Мальчика даже на мгновение не возникало тревожной мысли о том, чем может закончиться сегодняшний праздник свободы. Для братьев это было просто новое приключение. А вот для Мальчика — побег из лагеря.
Гюнтер купил билеты, и они вошли в темный зал. Фильм уже шел. По морю-океану плыл огромный кит, на нем возлежала красавица в золотистом купальнике и что-то пела. А потом она танцевала чечетку на высоком барабане. “Цок-цок-цоки-цок”, — стучали золотистые туфельки, и все быстрее, быстрее… Мальчик был в восторге, его ноги и руки отбивали ритм, барабан гремел… Вдруг раздался выстрел. Танцовщица замерла. Звенящая тишина на экране и в зале. Но вот красавица встрепенулась и снова стала танцевать, но все медленнее, медленнее…
Чем закончилась эта захватывающая дух сцена, Мальчику увидеть было не суждено. В зале вспыхнул свет, экран погас, а на плечо Мальчика легла тяжелая рука и вывела его на улицу. Братья выскочили следом. Им удалось уговорить полицейского не отводить Мальчика в участок. Тот особо не сопротивлялся, привел беглеца к проходной лагеря и сдал в руки самого главного охранника. Он удивился, начал задавать вопросы, но, увидев детей коменданта, допрос прекратил. Братьям он слегка погрозил пальцем, и они исчезли в дверях своего дома, а Мальчика повел в мужскую часть лагеря. Зашли в крайний барак. Охранник открыл узкий люк в подполье, схватил Мальчика за шею и, заставив стать на колени, опустил по плечи в глубокую яму. Внизу царила тьма, Мальчик ничего не видел, только слышал слабый писк. Стало очень страшно. Через две-три минуты охранник поставил Мальчика на ноги и спокойно сказал:
— Если захочешь сгнить в этой яме, убеги еще раз. Крысы любят маленьких детей. — Пару раз шлепнул Мальчика по шее и отпустил, напоследок приказав из барачной зоны не выходить. И снова красноречиво показал на яму.
Так закончился праздник свободы. Братья больше не появлялись. Мальчик остался один.
…По ночам выли сирены воздушной тревоги. Гул самолетов был хорошо слышен, но пролетали они мимо, а бомбили где-то дальше, за городом. При первых же звуках сирен охрана лагеря словно с цепи срывалась. Всюду раздавались свистки, крики, охранники врывались в бараки и буквально силой выгоняли полусонных людей на улицу. Затем надо было чуть ли не бежать несколько десятков метров до бомбоубежища, спускаться по ступенькам вниз и, сидя в кромешной темноте на бетонном полу, ждать сигнала отбоя. Заботились хозяева о дармовой рабочей силе, берегли.
Мальчик и Мама побывали в убежище один раз и решили туда больше не ходить. Уже на вторую ночь, едва раздался вой сирен и свист полицейских, они спрятались под кроватью, а как только все вышли, вылезли из укрытия, сели в уголке на пол, и начались воспоминания. Говорили о Папе, вспоминали дачу в Шебелинке, походы в кино, первое выступление Мальчика в железнодорожном клубе. Мама рассказывала о жизни Деда и Бабушки до революции, о своей юности, о знакомстве с Папой, о довоенном детстве самого Мальчика. Он слушал с упоением. Эти часы, проведенные в барачном углу под вой сирен и гул самолетов, стали для него уроками познания себя, своей семьи, родственников. На примерах жизни Бабушки и Деда, родителей Папы Мама учила сына любить свои корни и всегда помнить о них.
Однажды вечером, незадолго до отбоя, Мальчик вышел из барака и уселся на скамейке. Ему было скучно. Мама и большая часть девочек отправились на работу в ночную смену. Остальные, накормив Мальчика хлебом с сахаром, занялись своими делами: принялись стирать, штопать, а кто-то и просто лег спать пораньше.
Недалеко от барака двое охранников разожгли небольшой костерок и на нем подогревали что-то пахучее и, наверное, вкусное. Мальчик проглотил набежавшую слюну и засмотрелся на огонь. Он вспомнил костер, который они вместе с Дедом разожгли на огороде осенью. Мальчик пытался подсчитать, сколько времени прошло с тех пор, у него ничего не получалось, и он оставил эту затею, поняв только, что все было очень давно. Мальчику стало совсем грустно, и непрошеные слезы готовы были уже выкатиться из глаз, но в это время охранники подозвали его к себе. Копаясь палкой в угасающем костре, один из них задал Мальчику абсолютно ненужный вопрос:
— Русский, кушать хочешь?
Мальчик, всегда голодный, не смог отказаться и кивнул. Тут же в его сторону полетела консервная банка. Мальчик не обратил внимания, что банка брошена не рукой, а палкой, инстинктивно выбросил руки вперед и поймал ее. Ему показалось, что банка очень холодная, он попытался откинуть ее, но она словно прилипла к ладоням. И стало очень больно. Мальчик закричал, отбросил, наконец, раскаленную в костре банку, побежал почему-то к выходу из зоны, к Маме, наверное, но у самого выхода развернулся и, уже не крича, а воя от боли, вбежал в барак. Вслед ему несся хохот охранников.
Одна из девочек быстро сориентировалась и заставила Мальчика пописать на руки. Это народное средство немного уменьшило боль. Мальчик уселся на табурет, положил руки с раздувшимися ладонями на стол и притих. Так просидел он до утра, до прихода Мамы.
Мама поняла все без слов. Положила ладонь на лоб сына — нет ли температуры, — выбежала из барака, а спустя полчаса вернулась с маленьким бумажным свертком, в котором оказался вазелин. Этим вазелином Мама смазала обожженные ладони, вечером снова все повторила, а утром огромные волдыри начали спадать, боль уменьшилась. Мама и сын повеселели, но остатком вазелина смазали ладони еще раз, и на этом лечение закончилось. Мама рассказала, как она бегала по всем зонам, просила о помощи, но, кроме сочувствия, а иногда — и полного безразличия, ничего не нашла. Отчаявшись, она повернула назад, но ее догнал молодой парень-серб, что-то начал объяснять, не договорил, сунул Маме пакетик с вазелином и исчез в своем бараке. И когда Мама увидела, что волдыри почти исчезли, что ее Мальчик улыбается, вместе со словами благодарности к Богу произносилось имя “Серб”. Настоящего имени Мама не знала, национальность стала именем.
Скоро ладони зажили, розоватая кожица наросла вместо сгоревшей, но Мальчик далеко от барака не отходил: он дал Маме слово и обещания не нарушал. Пару раз прибегали дети коменданта. Со всеми предосторожностями, беспрестанно оглядываясь по сторонам, они совали Мальчику пакет с едой, виновато улыбаясь, объясняли, что отец запретил им общаться с русским и грозился отправить их к тетке в Мюнхен — а потом снова исчезли, и как оказалось, навсегда.
Однажды вечером в барак пришел охранник и приказал Маме на работу не выходить, а явиться вместе с сыном к десяти утра к коменданту. Мама сразу же задала Мальчику вопрос: “Что ты успел еще натворить?” Но, увидев удивленные глаза сына, поняла: не в нем дело. Задумалась. Мальчик сел рядом и высказал мысль, что, наверное, их повезут к Папе или Папа приедет к ним. Несмотря на кажущуюся абсурдность, эта мысль несколько успокоила и даже воодушевила Маму. Она повеселела, расцеловала сына, но спать они так и не легли. Мама вдруг вспомнила об одежде, в которую Гюнтер и Макс однажды нарядили Мальчика. Одежда давно уже была выстирана и выглажена, аккуратно завернута и положена на тумбочку — не забыть вернуть, нам чужого не нужно. Вот так, думая и гадая, отвлекая себя разговорами и мелкими заботами, они досидели до утра и ровно в десять стояли у дверей коменданта. Постучали. Вошли. Комендант был немногословен.
— Вы приехали в Германию, чтобы найти своего мужа? Считайте, что вы его уже нашли.
— Мама, я же говорил! Я же говорил…
Комендант так глянул на Мальчика, что тот осекся, сник, инстинктивно схватился за Мамину руку. А Мама, словно предчувствуя, что вслед за радостным сообщением последует что-то совсем уж грустное, никак не отреагировала на слова коменданта и выкрики сына. Она ждала продолжения. И оно последовало:
— Вы нашли своего мужа. Но увидеться с ним, во всяком случае, в ближайшее время, не сможете.
Комендант сделал паузу, ожидая какой-либо реакции, но, увидев будто окаменевшие лица Мамы и Мальчика, отошел к окну, а когда заговорил вновь, в голосе его можно было услышать нотки то ли сочувствия, то ли извинения, а может быть, и того и другого:
— Ваш муж в данное время находится в концлагере Флоссенбург. Не знаю, за что, но он осужден на три года каторжных работ. Это очень большой срок. Оттуда мало кто возвращается. Ваш муж находится там чуть более двух лет. Впереди еще целый год. Это много.
Комендант резко отвернулся от окна и заговорил вдруг совсем уж по-человечески:
— Вы мужественная женщина, фрау Шура, — он впервые так обратился к Маме, — не отчаивайтесь. Вы предприняли уже так много шагов во имя спасения мужа. Продолжайте свой путь, продолжайте.
Комендант подошел к столу, взял запечатанный конверт и еще две бумажки и, вручая все это Маме, скороговоркой, словно стесняясь своей вдруг проснувшейся доброты, сообщил, что вечером ее и сына усадят в поезд, и они поедут в другой лагерь.
— Думаю, что вам там будет легче. Из этого лагеря вашего мужа увезли во Флоссенбург. Он находится недалеко. Не опускайте рук. И да поможет вам Бог.
Комендант стремительно покинул кабинет — и исчез из их жизни навсегда. Уходя, Мальчик положил подаренную Максом и Гюнтером одежду на стул. То ли ему показалось, то ли так оно и было, но дверь, ведущая в жилые помещения, слегка приоткрылась, и теперь кто-то невидимый смотрел на Мальчика. Он остановился, помахал двери рукой и ушел не оглядываясь.
XVIII
…До войны в этом длинном двухэтажном здании с высокими потолками, большими окнами и высоченной трубой изготавливали великолепную фарфоровую посуду, известную во всей Германии и за ее пределами. Работали здесь настоящие мастера своего дела. Но война переодела их в военную форму и отправила на фронт, и фабрика прекратила существование. Когда в город стали тысячами прибывать сначала военнопленные, а затем восточные рабочие, и специальные лагеря для их размещения строить не успевали, пригодилась и пустующая фабрика. После небольшой реконструкции она превратилась в помещение, пригодное для жилья, в лагерь.
Этим лагерем вот уже около полутора лет руководил генерал Генрих Шольсдорф. Он давно, еще до войны, вышел в отставку, но когда возникло предложение возглавить в трудное для страны время лагерь восточных рабочих, шестидесятипятилетний генерал после недолгих раздумий согласился — и не пожалел. Ему нравились эти молодые русские, он с интересом присматривался к ним, стараясь без особой нужды не вмешиваться в их жизнь. Но был строг, внешне сух и недоступен.
Сейчас перед комендантом стояли двое: молодая женщина с красивыми черными глазами на узком, несколько напряженном лице и ее сын, очень похожий на мать. Комендант жестом пригласил их присесть и начал говорить. Голос у него был низкий, с хрипотцой.
— Я знаю о вас, — он обращался только к Маме, — много. Во всяком случае, достаточно для того, чтобы относиться к вам с уважением. Здесь, — он указал на ящик в столе, — хранятся все ваши письма к мужу и германским властям. — Предвосхищая Мамин вопрос, комендант объяснил: — Не волнуйтесь. Эти письма читали все, кому они предназначались. Кроме вашего мужа. А здесь они потому, что именно отсюда его увезли в Нюрнберг, а затем и в концлагерь. Именно сюда, в этот лагерь, ваш муж вернется из Флоссенбурга.— И после длительной паузы добавил: — Если выживет. Я сегодня же сообщу руководству концлагеря о вашем переезде сюда. Может быть, это как-то поможет и вашему мужу, и вам.
Закончив монолог, комендант встал из-за стола и подошел к Мальчику. Видимо, хотел что-то сказать, но передумал, неловко прикоснулся рукой к его голове — и, вспомнив о своих прямых обязанностях, уже командирским голосом начал рассказывать о лагерных порядках.
И началась жизнь в новом лагере. Мама работала в местной прачечной, а Мальчик мыл миски в лагерной кухне, чистил картофель, выносил мусор, подметал пол.
Повар по кличке Рябой встретил Мальчика неприветливо, пообещав оплеуху за каждую ошибку в работе. Рябого не любили. И не за то, что кормил отвратительно — готовил Рябой из рук вон плохо, ссылаясь на нехватку продуктов,— а за характер. Злой он был человек, с первых же дней появления в лагере восстановил против себя всех его обитателей. А когда узнали, что он еще и сексот, отстранились от него, никаких бесед при нем не вели, старались вовсе не замечать. Это еще больше обозлило Рябого, и он стал мстить всеми доступными способами. Издевался над девчатами, что помогали ему, до слез доводил, нагло приставал с ухаживаниями. Рябого били неоднократно, но и это его не образумило.
Мальчик старался изо всех сил. Вот уже две недели пролетело, и ни одной оплеухи. Он перемывал горы мисок, выполнял все другие работы. Первые дни с ног валился от усталости. Но постепенно привык, втянулся.
Однако беда все же подстерегла его. Однажды, уже заканчивая работу, ставя на полку последние миски, Мальчик неловко повернулся — и гора мисок загремела и рухнула на пол. Рябой был уже тут как тут, стоял рядом и улыбался: наконец-то дождался, мол, своего часа. Он заставил Мальчика заново перемыть все миски. И Мальчик молча начал складывать их в мойку, три девушки-работницы кинулись ему помогать, но Рябой закричал на них, выгнал из комнаты. И вот именно в эту минуту в Мальчике проснулось качество, о котором он и не догадывался и даже не знал, как оно называется: непокорность. Она вдруг выплеснулась наружу, и никакие силы не могли бы ее остановить. Мальчик бросил несколько мисок в мойку, пустил горячую воду, подлетел к Рябому и выпалил:
— Сам мой! Фашист!
Повар оторопел. Широко раскрыв глаза от удивления, он смотрел на взбунтовавшегося мальчишку и не мог понять — все это в действительности происходит или ему показалось. Рябой ударил Мальчика по лицу. Мальчик упал, но тут же вскочил и молча, без единого звука, налетел на обидчика. Вторая оплеуха была крепче первой, но Мальчик устоял, а вот после третьей упал и не мог подняться. Рябой, обезумев от злости, принялся пинать его ногами. И плохо бы закончилась эта история, если бы не девушки-работницы. Они ворвались в комнату, повисли на своем начальнике и так принялись кричать, что тот обмяк, грязно выругался и вышел вон.
Мальчик решил ничего не рассказывать Маме. Вообще никому не рассказывать. Но за него это сделали его спасительницы.
Ночью Рябому устроили темную. Не били, а так, придушили слегка и предупредили:
— Обидишь Мальчика еще раз — убьем. А лучше всего — избавь его от своего присутствия. Скажи коменданту, что он тебе не нужен. Понял?
На этот раз Рябой понял все. Забрав свою постель, он перебрался в кладовку и больше в комнатах не появлялся. Мальчика на другой день освободили от работы на кухне и назначили разнорабочим. Он перебирал картофель, переносил угольные брикеты со двора в сарай и аккуратно складывал их там, а по утрам таскал эти же брикеты в кухню и прачечную, подметал двор — да мало ли найдется работы в лагере с тремя сотнями обитателей!..
Новый лагерь был совершенно не похож на прежний: никаких бараков, однорядное колючее ограждение, молчаливый комендант и пятеро не слишком назойливых охранников. Двое дежурили днем, трое — ночью. Одного из дневных охранников побаивались. Это был толстый бугай лет пятидесяти пяти, при необходимости выполнявший обязанности экзекутора. За свою работу он брался нечасто: люди в лагере подобрались дисциплинированные, острых конфликтов старались избегать, да и комендант оказался вовсе не зверем, скорее даже либералом. Но изредка Кнут, как прозвали охранника, доставал плеть и честно выполнял свою обязанность. Чтобы не потерять квалификацию, в свободное от экзекуций время он иногда находил себе жертву и ударом кулака сбивал человека с ног. Вставать было нельзя — последует очередной удар. А так полежишь немного, притворившись сраженным намертво, доставишь ему радость — он и уйдет с чувством выполненного долга.
Второй охранник по кличке Витамин был полной противоположностью своему коллеге, с которым, кстати, старался общаться как можно меньше. Кругленький, розовощекий, необыкновенно подвижный, он обожал всевозможные витамины, глотал их беспрестанно и с удовольствием проповедовал их полезность среди лагерников, лишенных овощей и фруктов уже который год. Когда в лагере появился Мальчик, Витамин начал уделять ему особое внимание. Казалось, нет у него задачи важнее, чем найти Мальчика и заставить съесть несколько шариков-витаминов.
Шарики были горькие, Мальчик плевался, убегал от своего мучителя, прятался. Но в следующее его дежурство все начиналось сначала. Несколько позже Витамина осенило: поймав Мальчика, он давал ему в руку стакан с водой и тут же совал в рот таблетки. Мальчик не жевал их, а просто запивал. Все стало легко и просто, охранник хлопал в ладоши и радостно смеялся. Но Мальчик продолжал прятаться и стал ненавидеть Витамина. Он уже видел однажды улыбающегося доктора — мучителя детей, он уже глотал таблетки, после которых засыпал и не знал, проснется ли. Правда, эти же витамины охранник глотал сам, к тому же он совсем не был похож на Гнома. Но Мальчика все-таки мучили сомнения.
А тут у охранника возникла еще одна идея. Витамин приносил из дому небольшую очищенную луковицу и заставлял Мальчика есть ее. Это уже была настоящая экзекуция. Мальчик кричал, слезы текли из глаз ручьями, но мучитель был неумолим. Выполнив задачу, он уходил заниматься своей непосредственной работой, а Мальчик бежал к крану и долго полоскал рот, пил воду.
Однажды Мальчик не выдержал и после очередной луковицы все рассказал Маме. Мама пошла разбираться, а когда вернулась, принесла с собой бумажный пакетик… с шариками.
— Дядя Витамин тебя спасает. От цинги — десны у тебя кровоточат, зубки шатаются, — от малокровия, от многих других болезней. Ты его не бойся, он нам друг, он хороший человек.
Много чего еще объясняла Мама сыну, и он вроде бы понял. Во всяком случае, Мальчик больше не прятался, сам шел навстречу своему мучителю-спасителю, держа в руках кружку с водой и широко открыв рот. Увидев это в первый раз, Витамин хохотал до слез и после шариков и лука угостил Мальчика вкусной конфетой.
XIX
Для всех обитателей лагеря Мальчик был не просто ребенок: он был сыном их товарища, которого они уважали и любили и который сейчас находился в концлагере. И ребята всячески заботились о Мальчике, чтобы хоть немного скрасить ему лагерную жизнь. Прежде всего, его приодели. Правдами и неправдами умудрялись достать шорты и брюки, рубашки, курточки. По выходным ребят часто нанимали на работу вне лагеря. Они любили такие дни. Наниматели, обычно люди пожилые, у которых и работы оказывалось немного, с радостью принимали этих молодых симпатичных русских, хорошо кормили, обязательно что-нибудь давали с собой и деньгами не обижали. Узнав, что в лагере появился ребенок, не забывали и ему передать вкусностей и какую-нибудь одежду.
Иногда ребята шли на самый настоящий риск, чтобы хоть чуть-чуть подкормить своего названого младшего брата. Один из обитателей лагеря, Эдик, иногда развозил по домам молоко. В каком бы районе города он в этот день ни работал, всегда ухитрялся подъехать к лагерю и прямо с черпака напоить Мальчика молоком. Вот только с обувью было плохо, и бегал Мальчик в босоножках-деревяшках, пока не вылез из них гвоздик, не наколол подушечку под большим пальцем. Нога начала нарывать, Мальчика температурило, бил озноб. Мама обратилась к коменданту, тот отмахнулся, пройдет, мол. А нарыв все рос. От высокой температуры Мальчик бредил, и в бреду он рассказал Маме о своей жизни без нее все, что не хотел рассказывать раньше. А еще он то Бабушку звал, то Деда. Или с Папой разговаривал. А однажды закричал:
— Я к Маме хочу, я должен найти мою Маму.
Придя в сознание от собственного крика, схватил Маму за руку и не отпускал до самого утра.
Когда все уходили на работу, Мальчика, закутанного в одеяло, выносили во двор, укладывали на скамейку, ставили рядом кружку с водой — и все, до вечера. Маме иногда удавалось вырваться из прачечной, но тут же появлялся Кнут и начинал кричать, угрожая карцером и своей плеткой. А Витамин, как на грех, заболел и в лагере не появлялся. Так прошло шесть дней и ночей. На седьмой день возле скамейки появились трое ребят, только что вернувшихся с ночной смены. Мальчик, вконец обессилевший, попытался улыбнуться, но из этого ничего не получилось. Он только застонал и закрыл глаза. Ребята усадили Мальчика, и он почувствовал, что его ногу окунают во что-то горячее. Не открывая глаз, он внятно произнес по-немецки: “Фрау Эмма, у меня нет больше крови, не мучайте меня, пожалуйста”
Все произошло быстро и просто. Распаренный нарыв разрезали лезвием бритвы, предварительно стерилизовав ее на огне. Гной вылился в тазик, омертвевшую кожицу обрезали ножницами, на рану наложили ихтиоловую мазь и забинтовали. И буквально на глазах Мальчик начал оживать. Температура спадала, Мальчик захотел есть. Ребята расхохотались, побежали на кухню и вытребовали у Рябого завтрак для Мальчика и для себя. И все вместе завтракали здесь же, на скамейке, а потом на руках отнесли Мальчика в прачечную. Увидев радостную улыбку сына, Мама тоже стала улыбаться, но по ее щекам почему-то бежали слезы. Наверное, от радости. Она целовала всех ребят, а они смущались и в ответ целовали ее руки, и тогда смущалась она. Всем было хорошо и радостно. Но появился все тот же Кнут и приказал Маме вернуться к работе.
…Самый уважаемый человек в лагере — Петр Николаевич. И не потому, что он старше всех. Есть в нем что-то притягательное, заставляющее прислушиваться к его словам, делать что-либо нужное без всякого приказа. Вокруг него образовалась небольшая группа ребят, а объединила их всех и любовь к музыке, и удивительная порядочность, и стремление всегда кому-нибудь помогать.
Однажды Петр Николаевич обратился к коменданту с просьбой разрешить организовать в лагере оркестр. Он обещал, что все инструменты сделает сам, что репетировать будут по вечерам и по выходным дням, что на работе игра в оркестре не отразится, и вообще музыка — это мир, доброта и порядок. Последние слова особенно понравились коменданту. Он слабо верил, что идею реализуют, но разрешение дал.
Через три месяца были сделаны инструменты. Не из лучших сортов дерева, а из того, что удалось достать и вынести с завода, из поломанных, никуда не годных инструментов, которые принесли друзья-немцы. Завод большой, народу здесь работает много. Черную работу выполняют лагерники, более чистую, квалифицированную — немцы. А немцы, в основном пожилые мужчины, — люди разные. Одни — безразличные. Они словно не замечают тех, кто работает рядом с ними. Другие — мстительные и злые. Обзывают, норовят сделать пакость. Но есть и другие немцы. Их немного, но они есть. Ребята называют их друзьями. Вот именно они отзываются на любые просьбы, делают все возможное, чтобы облегчить жизнь русских рабочих, по возможности подкармливают, достают лекарства. Это опасно: доносчиков предостаточно, а гестапо не дремлет. Но люди рискуют, несмотря ни на что.
Вернемся к оркестру. Все инструменты — две скрипки, две домры, две балалайки, одну гитару, барабан — сделал дядя Петя с двумя помощниками, Колей и Виктором. Коля по кличке Цыган учился до войны в музыкальном училище. Играл на скрипке, но мог и на рояле, и на баяне, и на гитаре. Он был любимцем всего лагеря, девчата по нему с ума сходили.
Виктор, семнадцатилетний паренек из Харькова, за свой возраст прозванный Малолеткой, умел неплохо играть на гитаре и вскоре свободно заиграл на всех струнных. А Петр Николаевич играл на любых инструментах. Но особенно хорошо — на скрипке. Скрипку он просто обожал.
Эта троица за очень короткое время обучила игре на разных инструментах еще с десяток ребят, и ровно через полгода, теплым августовским вечером сорок третьего из помещения на воздух было вынесено восемь стульев и на них положены инструменты. Лагерь собрался мгновенно, а одного из вечерних охранников попросили пригласить коменданта. Сесть на стул, который немедленно поставили около него, комендант отказался, стоя ожидал начала концерта. А оркестр медлил. Ребята стояли в сторонке, Петр Николаевич что-то тихо напевал и сам себе дирижировал. Наконец все расселись, приготовили инструменты, Петр Николаевич сказал по-немецки речь в честь коменданта, разрешившего создать оркестр и оказавшего в этом большую помощь. Музыканты встали и зааплодировали, лагерь поддержал слегка, комендант улыбнулся. Затем Петр Николаевич обратился к лагерникам:
— Я прошу… Нет. Я требую, чтобы вы все сдержали свои эмоции, после того как я вам что-то сообщу. Не подводите меня. Не подводите своих музыкантов. — Видно было, как он волнуется, как волнуется оркестр. Петр Николаевич вздохнул глубоко и выдохнул почти шепотом:
— Сегодня наши Харьков освободили!
Лагерь всколыхнулся, одна из женщин всхлипнула, не выдержав, но Петр Николаевич взмахнул смычком — и грянул марш. И через секунду лагерь запел, пропуская некоторые слова:
Броня крепка и ля-ля наши быстры,
Идут машины в яростный поход.
Вперед летят ля-ля-ля-ля танкисты…
Гремел знаменитый марш над лагерем и его окрестностями. В соседних домах открылись окна, у проволоки тоже собралось немало немцев. Впервые со дня создания лагеря люди запели. Марш закончился, раздались аплодисменты, но оркестр заиграл вновь. Это был вальс Штрауса “На прекрасном голубом Дунае”. Теперь уже не только лагерь аплодировал, но и слушатели-немцы. Комендант был в восторге. Каждому из музыкантов он пожал руку, Петру Николаевичу сказал приятные слова и разрешил устраивать концерты и танцы каждое воскресенье до десяти вечера. Оркестр родился!
С того памятного вечера Петра Николаевича за глаза стали называть Штраусом. Красивый, статный, с черной шевелюрой и такими же усами, дирижируя оркестром, он и вправду был похож на знаменитого музыканта.
XX
К тому времени, когда в лагере появился Мальчик, оркестр официально существовал уже почти год. Он увеличился до двенадцати человек, репертуар его расширился, да и играть ребята стали значительно лучше. Петр Николаевич хорошо знал свое дело.
Когда музыканты репетировали, Мальчик всегда был рядом. Раскладывал инструменты, таскал стулья, а потом сидел, внимательно наблюдал и слушал. С его легкой руки Петр Николаевич стал просто дядей Петей. Так его начали называть все, и ему это нравилось.
Однажды перед репетицией дядя Петя попросил Мальчика сесть рядом с барабанщиком и вручил ему новехонький бубен — стучи и звени вместе с нами, у тебя должно получиться. И действительно получилось. Мальчик быстро освоил этот нехитрый инструмент, а слухом и чувством ритма Бог его не обидел. В воскресенье, увидев Мальчика в составе оркестра, лагерная публика зааплодировала. Он был счастлив, и Мама радостно улыбалась.
Вот в такую замечательную компанию попал Мальчик, вот такие удивительные люди его окружали. Он любил их всех, но особенно привязался к Коле-цыгану. Как-то незаметно они стали закадычными друзьями, скучали друг без друга.
В обычные дни, закончив таскать угольные брикеты и подметать двор, Мальчик подходил к проволоке и с завистью смотрел на немецких мальчишек, гоняющих на удивительных машинках, которых он никогда прежде не видел. Потом Мальчик узнал их название — самокаты. Это слово стало ему сниться. Разноцветные быстрые самокаты буквально заворожили Мальчика, а их обладатели казались ему смелыми пилотами быстрых самолетов. Особенно двое мальчишек: один высокий, длинноносый, с льняными волосами, другой — низкорослый увалень в зеленой кепочке и очках. Точно такие же очки Мальчик видел у немецких мотоциклистов. У этих двоих на самокатах сзади была педаль, и они не отталкивались постоянно ногой, а просто нажимали на нее и ехали быстрее всех. Почти как на велосипеде.
Заметив, что за ними наблюдает русский, мальчишки начинали кривляться, выкрикивать весь свой ругательный репертуар. Мальчик или уходил, не спеша, или просто не реагировал. Когда мальчишкам надоедало кривляться, они начинали демонстрировать перед ним свое мастерство: резко поворачивали, ездили по небольшому кругу, делали ласточку. А в конце устраивали соревнования: уходили метров на сто от лагеря и по сигналу мчались обратно, обгоняя друг друга. Первым всегда финишировал длинноносый. Он с важным видом приближался к проволоке, сверлил Мальчика злыми глазками и выкрикивал одну и ту же фразу: “Сталин капут!” И так же важно отходил к своей компании.
Заканчивался август. Все свободное время ребята отдавали оркестру. Двадцать третьего ему исполнялся год, и должен был состояться праздничный концерт. Уже был создан и женский хор, и руководила им Мама. Репертуар подобрался самый разнообразный: украинские и русские народные песни и, естественно, песни советские, исполняя которые, часто приходилось заменять слова на “ля-ля-ля”. Но к этому привыкли, это никому не мешало.
И вот наступил день концерта, двадцать третье августа сорок четвертого года. Пару произведений сыграл оркестр, потом несколько песен исполнил хор. Гремели аплодисменты. За проволокой, казалось, собралась вся улица. Комендант привел жену и друзей, все внимательно слушали и восхищенно аплодировали. После каждого номера то и дело слышалось: “О менш! О менш!”
Оркестр заиграл галоп Штрауса. Стремительная и веселая мелодия разрасталась, Мальчик поднял левой рукой бубен вверх, а правой выстукивал — там-там-тара-та-там, да так увлекся, что не заметил, как дядя Петя внезапно остановил оркестр. Повисла тишина, в ней пару раз прозвенел бубен и тут же смущенно замолк. Все музыканты с инструментами в руках подошли к коменданту и его компании. Только Мальчик, расстроенный своим промахом, остался на месте.
— Господин комендант, — начал дядя Петя, — у нас всех есть одна просьба. В нашем лагере один-единственный ребенок, ему еще нет и девяти лет, но он работает. Подумайте, каково ребенку столько времени находиться за проволокой. Он что, убежит куда-нибудь? Господин комендант, с вашей помощью год назад был создан наш оркестр. Сегодня у всех нас праздник. Так сделайте этот праздник полным, дайте Мальчику вольную, дайте ему возможность хоть немного почувствовать себя свободным. А мы вам вашего добра не забудем.
Старый генерал, не ожидавший такой демонстрации, растерянно молчал. Затаив дыхание, молчал и лагерь, и только за проволокой ничего не понимающие немцы аплодисментами и свистом требовали продолжения концерта. Наконец комендант отчеканил:
— Я вас понял. Согласен с вами. С завтрашнего утра Мальчик имеет право покидать лагерь до семи часов вечера. Но от работы он не освобождается.
Последняя фраза утонула в ликующем “ура!”. Ничего не понимающего Мальчика подбрасывали вверх, что-то кричали. Дядя Петя исчез на пару минут, а когда вернулся, то все увидели в руках у него что-то закрытое одеялом. Он снова подошел к коменданту, подозвал Мальчика и обратился к нему по-немецки:
— Господин комендант разрешил тебе свободно выходить из лагеря. Поблагодари его. — Растерявшийся Мальчик с трудом подобрал слова благодарности, а потом вдруг попросил коменданта нагнуться и поцеловал его в щеку. Того это явно растрогало. Он погладил Мальчика по голове, хотел, видимо, что-то сказать, но только махнул рукой, продолжайте, мол, концерт.
Однако дядя Петя не спешил.
— Мы очень верили, что тебя выпустят на свободу. И мы верим, что ты обгонишь всех тех мальчишек, которые каждый день дразнили тебя и хвастались своими самокатами.
И дядя Петя убрал одеяло. То, что увидел Мальчик, потрясло его. Перед ним стоял красный новехонький самокат, покрытый лаком. В эту минуту Мальчик не думал, откуда самокат взялся, кто его сделал. Он был оглушен внезапно свалившимся на него подарком, о котором он втайне мечтал и который не надеялся получить. Мальчик погладил руками руль, чуть-чуть повозил самокат перед собой.
— Это тебе от нашего оркестра. Лети, Мальчик. И знай — у тебя есть много настоящих друзей.
— Дядя Петя, Коля, Витя, Толик, — горло Мальчика перехватила судорога,— я вас всех очень люблю.
И Мальчик прижался к дяде Пете, не выпуская из рук драгоценный подарок. К ним подошел Коля-цыган, играя почему-то “Колыбельную”, Моцарта, которую давным-давно Мальчику пела Мама. A вот уже и Мама стоит рядом с Колей и поет:
Спи, моя радость, усни,
В доме погасли огни,
Птички замолкли в саду,
Рыбки уснули в пруду…
А потом концерт был продолжен. Играл оркестр, пел хор, пела Мама, а немцы за проволокой не расходились и аплодировали все горячей. Мальчик играл на своем звонком бубне, искоса поглядывая на красный самокат, стоявший у его стула.
XXI
Спал Мальчик тревожно, часто просыпался и проверял, на месте ли драгоценный подарок. В очередной раз убедившись, что все в порядке, он снова заснул, но скоро вскочил опять: ему приснилось, что Кнут забрал у него самокат, начал кататься и раздавил его своей тяжестью. Больше Мальчик не спал. Дождавшись рассвета, еще до общего подъема он тихонько встал и уже через минуту, на цыпочках пройдя мимо дремлющих охранников, был возле сараев. Нагрузил полную тачку угольных брикетов для кухни, не один раз сходил в прачечную и отнес туда несколько брикетов в корзине. Покончив с этой работой, Мальчик подмел в сарае и около него, подправил брикетные штабеля и стал ждать подъема. Но еще до звонка пришел его друг Коля-Цыган:
— Я чувствовал, что ты сегодня спать не будешь и работать рано придешь, а ты уже и закончил. Сегодня по случаю праздника прощаю, но в следующий раз…
Коля сделал страшные глаза и зарычал, а Мальчик спрятался за тачку и заверещал тоненьким голосочком:
— Ой, дяденька родненький, я больше не буду, я буду хороший, не надо меня кушать!
Смеясь и продолжая игру, Коля повез тачку к кухне. Мальчик семенил рядом и, изображая капитана корабля, отдавал команды. Это уже стало ритуалом. Увидев однажды, как Мальчик мотается между кухней и сараем, таская тяжелые брикеты, ребята решили освободить его от этой работы. Мальчику нужно было нагрузить тачку, а как только гремел звонок подъема, кто-нибудь спешил отвезти эту тачку к кухне. Иногда приходило сразу несколько ребят. Один вез тачку, а остальные изображали эскорт. Мальчика несли на плечах, и он с высоты отдавал команды. А затем ребята спешили позавтракать, не опоздать на утреннюю перекличку и строем уйти на завод чистить котлы. Сегодня же из всех ребят рядом с Мальчиком был его друг Коля, и это придавало привычному уже ритуалу особенную праздничность.
Коля помог Мальчику выгрузить уголь из тачки и сложить его у дверей кухни, отвез тачку в сарай.
— Танк твой на месте? — строго спросил Коля. Мальчик понял, о чем речь, и так же строго ответил:
— Так точно, товарищ командир!
И затрещал звонок, начался новый рабочий день.
Встревоженная отсутствием сына, прибежала Мама. Увидев ее, тот радостно закричал:
— Мама! Мамочка! Я уже вольный! Я уже могу Кнута послать… — Тут Мальчик осекся. Только сейчас до него дошло, что слово, которое он узнал минуту назад, Маме говорить нельзя, что это нехорошее слово. Он подошел к Маме и сказал давно забытые, казалось бы, слова харьковского детства: “Я больше не буду”.
Объявили построение, сделали перекличку. Лагерники отправились на завод, ночных охранников сменили дневные — Витамин и Кнут. Ушла в прачечную Мама, не забыв дать Мальчику с десяток напутствий.
XXII
Двор опустел. Мальчик хотел было идти за самокатом, но снова появился Кнут и заставил его мести двор. Мальчик посмотрел на него, мысленно послал нехорошим словом и взялся за метлу. Через два часа он закончил работу, вымыл руки, съел завтрак, оставленный мамой на тумбочке, отнес вымытую миску на кухню, снова вернулся в комнату и почувствовал, что устал. Решил отдохнуть несколько минут и мгновенно уснул.
Разбудил его Витамин. Пришло время глотать черные и белые шарики и жевать ненавистный лук — скоро обед. Мальчик показал Витамину самокат и рассказал о вчерашнем вечере, о свободе, которую он получил. Витамин радовался вместе с ним, даже поцеловал Мальчика, но на всякий случай сбегал к коменданту удостовериться в истинности его слов. Мало ли какие фантазии могут возникнуть у ребенка. Вернулся Витамин скоро, еще более радостный, чем прежде. Он помог Мальчику вынести самокат во двор, шел рядом, но метрах в десяти от ворот приказал остановиться. За проволокой уже гоняли самокатчики, не обращая на Мальчика никакого внимания. А между тем Витамин широко раскрыл обе створки ворот, жестом указал дорогу на улицу и торжественно провозгласил:
— Ты свободен, мой друг! Вперед! Будь счастлив!
Мальчик медленно выехал за пределы ворот и остановился. Он вдруг понял, что боится. Чего боится, кого боится, он не знал, но что-то тревожное шевелилось в сердце, сковывало ноги и руки, убивало желание куда-то ехать на своей замечательной машине. И это происходило с ним, с Мальчиком, который чуть больше года назад проводил на улицах большого города массу времени, попадал во всевозможные переделки. А как он с ребятами добирался из Польши в Германию, а как бродил по разрушенному городу совсем один, да еще ночью? Эти мысли проносились в его голове, но страх не проходил.
Витамин все понял. Он подошел к Мальчику, обнял его за плечи:
— Ты просто отвык от улицы. Просто отвык. А теперь привыкай. Ничего страшного здесь нет, самая обыкновенная улица. Здесь даже машин давно не видели, только велосипеды и самокаты. Смотри, ребята увидели тебя и, наверное, собираются ехать сюда. Вот будут смеяться, когда увидят, что ты трусишь.
Именно слово “трусишь” привело Мальчика в чувство. Он посмотрел в сторону подъезжающих ребят, стал на самокат, оттолкнулся правой ногой раз, другой — и помчался. Страх исчез. Руки крепко держат руль, самокат не виляет, все получается сразу и хорошо. Невелика наука. Мальчик столько дней наблюдал за самокатчиками, что давно изучил эту нехитрую технику.
Ребята встретили его неприветливо. Окружили со всех сторон, рассматривали в упор. И на самокат поглядывали.
Обменивались репликами: деревяшка, скоро рассыплется, русское дерьмо. Потом перешли к Мальчику, обругали его всеми словами, что знали. Больше всех старался длинноносый. Он ездил вокруг Мальчика, нажимая на педаль своего самоката, изо рта его выливалось столько грязных слов, что и взрослые негодяи могли бы позавидовать.
Мальчику длинноносый надоел. В нем вдруг вскипел гнев еще больший, чем когда-то на кухне у Рябого. Мальчик оттолкнул обидчика, прорвался через заслон мальчишек, но не уехал, а, повернувшись лицом ко всей компании, впервые в жизни продемонстрировал жест, смысл которого хорошо понимал. Зажав самокат ногами, он вытянул вперед согнутую в локте правую руку, а левую резко водрузил на локтевой сгиб.
Этот выпад был столь неожиданным, что компания оторопела.
Мальчик развернулся и поехал не спеша. Его догнали и избили — в общем-то, не сильно, Мальчик и не такое пережил, но нос разбили, губу рассекли. Было обидно.
Стараясь остаться незамеченным, Мальчик пробрался в лагерь, умылся. О происшедшем никому не сообщил, не понимая, что распухшие нос и губы все уже рассказали без слов. Но Мама и ребята молчали. За свободу надо платить… Вот только друг Коля захотел почему-то показать Мальчику несколько ударов, преподал ему пару уроков бокса. Так, на всякий случай.
На следующий день Мальчик снова выехал за пределы лагеря. Улица была пуста. Мальчик с удовольствием прокатился до конца улицы, потом заехал в лес, посидел под деревом, увидел белку и долго наблюдал за ее полетами с ветки на ветку. Отдохнув, Мальчик снова вышел на дорогу, часто отталкиваясь ногой, разогнал самокат и покатил мимо лагеря и дальше, под железнодорожный мост. Вскоре ему пришлось тормозить, а он этого еще не умел делать и упал, сбив обе коленки. Поднявшись, Мальчик бросился к самокату — цел ли? Но самокат был невредим, только поцарапан слегка. Везя его рядом с собой, Мальчик поднялся на горку, прошел под мостом и вышел на ровную дорогу. Здесь его уже ожидали мальчишки. В полном составе. Они перекрыли дорогу и даже тротуар. Мальчик остановился, но тут же двинулся вперед. Подойдя к главному обидчику, он попросил пропустить его и тут же получил удар в подбородок. Мальчик упал, и в этот момент вся команда принялась колотить его ногами. Но били недолго, прокричали что-то хором и уехали.
Мальчик полежал немного, встал и кинулся к самокату — цел ли? Удивительное дело: уже дважды Мальчика били, а вот до самоката никто и не дотронулся. Это придало Мальчику силы. Он не собирался прекратить дальние поездки и кататься только у лагеря. Наоборот, Мальчик желал укротить обидчиков, точнее, главного обидчика, длинноносого. Он мечтал о мести, но придумать что-нибудь толковое не мог.
Несколько дней Мальчик залечивал раны. На улице появлялся, но как только показывались его обидчики, уходил, не оглядываясь, не реагируя на выкрики.
Однажды его подозвал к себе какой-то пожилой немец, сунул в руки небольшой пакет. “Это тебе, носи на здоровье. Я хорошо знал твоего Папу, он настоящий человек”. Немец исчез. Мальчик раскрыл пакет. В нем лежали красивые туфли, светло-коричневые, с языком, с прошитым рантом. Не новые, но хорошо отремонтированные — прекрасные туфли. Когда Мальчик их надел, туфли оказались впору, в самый раз.
— Ты поблагодарил дядю? — спросила Мама. Мальчик потупился:
— Забыл. Он так быстро ушел, что я не успел. Сказал только, что мой Папа настоящий человек. А что, бывают не настоящие человеки, ой, люди? — Мама не успела ответить. — Бывают. Я знаю. Я их видел, ненастоящих.
Мама почему-то заплакала.
Но вот коленки зажили, и Мальчик снова вышел на улицу. Долго катался, выезжал на соседние улочки, рассматривал двухэтажные коттеджи, наслаждался свободой передвижения. Захотел — поехал, захотел — отдохнул на обочине. Никто не обращал на него никакого внимания, а может, и обращал, но Мальчик этого не видел и не думал об этом. Увидев девочку с ранцем за спиной, он догадался, почему нет на улице его обидчиков: начались занятия в школе. Значит, решил Мальчик, они выйдут ближе к вечеру.
Он бредил школой, завидовал тем, кто туда ходит. Недавно его тоже стали учить читать, писать и считать. Дядя Женя, работающий обычно в ночную смену, с утра отсыпался, а потом два часа занимался с Мальчиком. С завода он принес грифельную доску, детские счеты с разноцветными шариками, тетрадку. Занимались три-четыре раза в неделю. Мальчик довольно успешно одолевал науки.
Однако возникла серьезная проблема: не было хрестоматии, читать было нечего. Но книжку все же нашли. Коля-Цыган принес сильно зачитанную книгу — “А. П. Чехов. Рассказы”. И вот сейчас Мальчик по слогам вымучивал “Ваньку Жукова”.
XXIII
Но встреча с обидчиками все же произошла. Через два дня они в полном составе появились у ворот лагеря, криками и свистом стали вызывать Мальчика. Было воскресенье, выходной день, и вместе с Мальчиком к закрытым воротам поспешил чуть ли не весь лагерь. Мама шла рядом с Мальчиком, уговаривала его не выходить, ребята же, наоборот, подбадривали его, успокаивали Маму. А он твердил одно и то же: “Я должен отомстить, пусть не дерутся больше”. У ворот стояли встревоженные Витамин и Кнут. Они безуспешно пытались урезонить крикунов. Мальчик попросил открыть ворота, Кнут хотел его ударить, но лагерь так зарычал, что он махнул рукой и ушел. Витамин открыл ворота. Мама сказала:
— Иди, сыночек. И не бойся. Ты обязательно победишь.
Мальчик подъехал прямо к длинноносому и, не давая тому сказать ни слова, предложил:
— Давай, кто кого обгонит. Вы все большие, а я — нет. — Мальчик избегал слова “маленький”. — Но я буду впереди вас всех.
Длинноносый расхохотался:
— Меня еще никто не побеждал, русская свинья. Сейчас мы поедем. Я, он,— длинноносый показал на очкарика, — и ты, дерьмо свинячье. А после я тебя так изобью, что ты и носа больше не высунешь из своего зверинца. Поедем оттуда, — он указал на начало улицы, — а финишировать я буду вон там, за магазином. Но ты туда не доедешь, сдохнешь по дороге.
Три гонщика медленно поехали к месту старта. Двое из них нажимали на педали, а третий отталкивался и отталкивался ногой. Наконец добрались. Им нужно было проехать чуть менее двухсот метров. Лагерь ждал, затаив дыхание. Остальные самокатчики вышли на тротуар, тихо переговариваясь.
Вдруг длинноносый что-то крикнул, и оба немца помчались вперед. Мальчик не знал этой команды и несколько замешкался, но быстро оправился и стал догонять. Казалось, самокат мчит, словно у него работает мотор, а у самого Мальчика будто выросли крылья. Вот он настигает очкарика, обгоняет его и спешит дальше. Он не видит, что очкарик, проехав еще немного, прекращает борьбу, сходит с дистанции. Мальчику это все равно. Перед ним спина его главного обидчика. Вот он поравнялся с ним, едут рядом. У немца широко открыт рот, из него вылетает звук, похожий на стон. Мальчик выходит вперед, еще вперед, и на финиш приезжает, не отталкиваясь уже, а стоя обеими ногами на прекрасном своем самокате. Длинноносый отстал метров на десять.
Когда Мальчик мчался, он ничего не слышал и не видел вокруг. Он не знал, подбадривают его ребята или нет. И сейчас, жадно глотая воздух, он медленно избавлялся от странного звона в ушах. Но вот звон исчез, и Мальчик услышал оглушительный крик: “Ура!” Лагерь ликовал. “Ура!” гремело во всю мощь трехсот глоток. Испуганные обыватели захлопывали окна, не понимая, что происходит в этом обычно тихом, так хорошо поющем лагере.
Мальчик победно помахал рукой ребятам и Маме, решил уходить, но тут перед ним возник длинноносый. Лицо его было искажено ненавистью. Он еще не отдышался до конца, да и злоба душила его, вместо слов изо рта разбрызгивалась слюна, понять ничего было невозможно. Видимо, и он осознал безнадежность попытки что-то сказать Мальчику, сделал вид, что уходит — но внезапно повернулся и ногой пнул самокат. Самокат упал. Длинноносый удовлетворенно хмыкнул и замахнулся на Мальчика. Но ударить он не успел. Какая-то сила подняла Мальчика вверх, он уцепился за борта курточки своего озверевшего от поражения противника и нанес ему удар головой в лицо. Гнев придает силы. Мальчику никто не рассказывал, что можно драться таким способом, но он ударил, да так сильно, что длинноносый отшатнулся и растерянно стал озираться вокруг. Мальчик, видя, что противник сломлен не до конца, подпрыгнул и ударил его в подбородок. У длинноносого клацнули зубы, он упал, но быстро поднялся, затравленно посмотрел на Мальчика и вдруг побежал, оставив свой самокат. Обескураженные друзья побежденного предводителя молча разъехались по домам.
Мальчик стал героем дня. Ему жали руку, его целовали, подбрасывали, называли чемпионом. А Мальчик упивался победой. Но втайне ему было жаль длинноносого: он знал, что тому сейчас больно и стыдно. Не умел Мальчик быть злым, не носил долго обиды в сердце.
А в следующее воскресенье совершенно неожиданно случился еще один праздник. Комендант редко приходил по выходным, а тут явился в парадной генеральской форме, с кортиком на боку, торжественный, улыбающийся, что случалось с ним редко. И привел с собой внука, симпатичного паренька в форме гитлерюгенда.
Вот они прошли не спеша мимо притихших лагерников и скрылись в кабинете коменданта. Кнут и Витамин, не ожидавшие такого визита, всполошились, забегали по территории. Успокоившись, не придумали ничего лучше, как замереть у комендантских апартаментов. Но стоять пришлось недолго. Комендант с внуком появились вновь. В руках комендант держал красивую коробку. Они прошли к концу здания, остановились, и комендант вдруг поманил Мальчика к себе. Мальчик подошел.
— Ты, мне рассказали, обогнал всех соседских ребят на своем самокате. — У Мальчика сердце ушло в пятки: вот оно, наказание. Но комендант продолжал: — Это хорошо, что ты такой быстрый. А я вот внука привел, он — чемпион школы. Он бегает быстрее всех. Я ему рассказал о тебе, и он захотел с тобой соревноваться. Согласен?
Сердце Мальчика вернулось на место. Комендант ни словом не обмолвился о драке. Это самое главное. Угроза наказания исчезла. А соревноваться в беге? Нужно так нужно. Мальчик кивнул в знак согласия.
— Победитель получит вот эти конфеты! — торжественно объявил комендант. Он сам отмерил дистанцию, сам провел черту финиша.
— А начинать будете у забора по моему сигналу.
И он вынул из кобуры пистолет. В сопровождении Витамина мальчишки ушли к месту старта. Внук коменданта как-то странно изогнулся — одна рука впереди, другая сзади, напрягся весь. Мальчик тоже приготовился — чуть пригнулся и выставил правую ногу немного вперед. Раздался выстрел, ребята побежали. Уже в середине дистанции стало ясно, что у внука генерала нет никаких шансов, и лагерь снова взорвался криком “ура!”. А Мальчик пересек черту и готов был еще бежать. Как и в прошлый раз, у него словно крылья выросли. Лагерь так разошелся, что все снова запели песню о крепкой броне и остановились только тогда, когда комендант выстрелил вторично. Он был явно расстроен поражением внука, не ожидал этого.
Комендант открыл коробку, вынул две конфеты, вручил их Мальчику, а коробку отдал внуку. Лагерь возмущенно загудел, но тут же замолк под гневным взглядом генерала.
— Мальчик — молодец. Бегает быстро. Но и дерется он хорошо. Он посмел поднять руку на немецкого школьника. Вы знаете, что сделали бы с ним за это, будь он взрослым? Объявляю наказание: Мальчика сейчас отведут в карцер. Там он пробудет до утра. Три дня запрещаю ему выходить за пределы лагеря.
Народ, как говорится, безмолвствовал. Комендант с внуком давно ушел, а люди, ошеломленные такой несправедливостью, продолжали молча стоять. Кнут положил свою ручищу на плечо Мальчика и повел его в карцер. Мальчик вырвался, подбежал к Маме, поцеловал ее и успокоил:
— Ты не волнуйся, я не боюсь. Совсем. Я в карцере был уже, когда там сидел Коля. Там не страшно.
Мальчика увел Кнут, а кто-то из ребят пошутил: “Проиграл бы Мальчик, может, и обошлось”. Но его никто не поддержал.
Мальчик не соврал: он действительно однажды несколько минут провел в карцере. Его друг Коля-Цыган попал туда на трое суток без права выхода на работу. Самым легким наказанием считалось спать в карцере, а утром уходить на завод. Это означало, что узник завтракает, обедает и ужинает со всеми остальными. Наказание же без права выхода на работу влечет за собой кружку воды и кусок хлеба в сутки, и ведро для отправления естественных надобностей. Это уже тяжело. Но наши ребята всегда стремились найти выход из, казалось бы, безвыходного положения. Карцер строили его будущие заключенные, и, несмотря на неусыпный контроль охранников и коменданта, умудрились сделать все возможное для облегчения своей участи. На втором этаже была небольшая комната без окна. В ней и соорудили три камеры, метр на полтора, с общими перегородками. Строили из шлакоблоков. И сумели построить так, что на уровне лица сидящего на полу один блок легко вынимался, и обитатели соседних камер могли общаться. А это уже немало. В камере, находящейся около двери комнаты, тоже вынимался один блок. Уже не внизу, а как окошко. И на это место прежний комендант придумал повесить портрет Гитлера: введут провинившегося в комнату, а на него фюрер глядит. Смотри, мол, исправляйся, русская свинья.
…Мальчик сидел на полу и терпеливо ждал. И вот на площадке между корпусами заиграла музыка. Мальчик представил дирижирующего дядю Петю, весь оркестр. Он увидел свой бубен, сиротливо лежащий на стуле, и ему стало грустно. Но только на минутку, только чуть-чуть. Он прекрасно представлял, что сейчас происходит. Вот на площадку поднимаются охранники. Они стоят несколько минут у лестницы, смотрят, слушают. Один из них проходит мимо танцующих пар, проверяет огромный замок на двери в карцер. Замок всегда на месте, его никто никогда не трогает. Охранники уходят в свою комнату на первом этаже играть в карты, и можно быть уверенными, что сюда они уже больше не поднимутся. На всякий случай на лестницу отправляется несколько девочек. В их задачу входит наблюдать за комнатой охранников и, если они вдруг появятся, отвлечь их на пару минут, не дать подняться на площадку.
И вот все готово, все на местах. К двери карцера подходят Толик и Лева, легко снимают ее с петель. С ними пришел Коля-Цыган, принес Мальчику ужин: две вареные картофелины, кусок хлеба и кружку с остывшим чаем. Мальчик слышит шорохи за дверью камеры, и вот блок над его головой исчезает. Щелкает зажигалка, в камеру проникает свет и, наконец, появляется улыбающееся лицо верного друга.
— Привет, герой. Кушать хочешь? На, ешь, только поторопись, мало ли что.
Мальчик с удовольствием жует принесенные яства, а Коля рассказывает ему всякие истории про карцер и ребят, что здесь сидели в разное время. Рассказывает только смешные эпизоды, умышленно опуская трагические случаи. Но вот Мальчик поел, отдал тарелку, снова вспыхнул огонек зажигалки, и в окошке появилось лицо Мамы. Она шептала ему ласковые слова, успокаивала, Мальчик целовал ее руку и тоже успокаивал.
Через несколько минут блок был поставлен обратно, Гитлер, стоявший все это время в стороне, вновь водружен на стену, дверь снова навешена — и только музыка еще некоторое время напоминала Мальчику, что он не один, что и Мама, и друзья рядом. Однако вскоре музыка смолкла, слышен был только резкий звонок сигнала отбоя.
Наступила тишина. Мальчик всплакнул немножко, потом нащупал в кармане конфеты, подаренные комендантом, съел их и, восстанавливая в памяти события минувшего дня, незаметно уснул.
XXIV
Три дня тянулись мучительно долго. Кнут загружал Мальчика всевозможной работой, часто никому не нужной, просто издевался над ним и не скрывал этого. К концу дня Мальчик чуть не падал от усталости. Однако все проходит, прошли и дни заточения. На четвертый день Мальчик снова выехал из лагеря. Но выехал не кататься, не соревноваться, не драться с немецкими ребятами. У него было серьезное “взрослое” задание. Можно сказать — опасное.
Уже упоминалось, что периодически ребят нанимали на работу за пределами лагеря. Вечером они возвращались, а наутро снова шли к хозяевам. Некоторым из ребят повезло: их выкупили навсегда, и они уже не подчинялись коменданту. Но, фактически не принадлежа больше лагерю, многие связь с ним не порывали.
…Володя уже второй год работал в пекарне. Работа тяжелая: с трех ночи у печи, хлеб и булочки надо выпечь к раннему утру, потом мешки с мукой таскать, убирать, чистить… Спал он по пять часов в сутки. Но имел свою комнату в подвале, один выходной в неделю, да и хозяин был незлым, работал почти наравне с Володей и кормил его хорошо.
Вот к этому Володе и должен был ехать Мальчик. За булочками. Несколько человек в лагере болеют: язва. Им нужно особое питание. А где его взять? Только украсть. То, что воровство у немцев карается смертью, Мальчик узнал еще в Харькове. Знали об этом и ребята, и Володя-пекарь — но рисковали.
Раньше Володя сам умудрялся приносить булочки в лагерь, но однажды увидел, что за ним внимательно наблюдает Кнут, и приходить перестал. Теперь в эту тайну посвятили Мальчика. Просили только Маме не говорить.
…Мальчик мчался по улице и совершенно не думал об опасности. Он просто забыл о ней, упиваясь скоростью, радуясь вновь обретенной свободе.
За плечами у Мальчика висел старенький школьный ранец, одежда на нем — не отличишь от школьной, время было подходящее. Самокат мчится, поворот налево, здесь спуск кончается, нужно ногой поработать — пожалуйста, еще один поворот… Тут Мальчик увидел полицейского, беседующего с прохожим. А за его спиной — дом, в подвал которого нужно было проникнуть. Сердце у Мальчика застучало, во рту пересохло. Он на секунду притормозил — но снова устремился вперед, проехал мимо полицейского, заскочил в скверик, сел на скамейку и стал наблюдать за улицей. Полицейский долго еще разговаривал, потом просто прохаживался и вдруг исчез. Мальчик уже решил покинуть свое укрытие, но увидел, что полицейский проезжает мимо скверика на велосипеде. Выждав еще несколько минут, Мальчик помчался к пекарне. Внимательно осмотрел все четыре окна полуподвала. Над каждым из них были закреплены металлические навесы: синий, желтый, белый и зеленый. “Крайнее окно, у самого угла, навес зеленый”, — вспомнил Мальчик наставления дяди Пети и Коли-Цыгана, проехал мимо, развернулся и, убедившись, что никто из редких прохожих за ним не наблюдает, поставил самокат около нескольких велосипедов, подошел, прогуливаясь, к нужному окну, чуть пригнулся, прыгнул вниз и через секунду оказался в небольшой комнате. Почти все ее пространство занимали широкая незастеленная кровать, стол и стул. На столе лежало пятнадцать булочек. Они вкусно пахли, Мальчик проглотил слюну, отвернулся, но запах преследовал, дразнил… Наконец в комнату буквально влетел молодой парень в огромном фартуке. Лицо у него было красное, и казалось, что он сам пылает жарким огнем. Парень быстро положил на стол еще две булочки, скороговоркой сказал:
— Познакомимся в следующий раз, мне некогда. Это, — он указал на две булочки, — тебе. Съешь здесь. Будь осторожен. — И исчез.
Мальчик с удовольствием съел одну булочку, взял вторую, но передумал: “Мамочке”. И спрятал ее в карман. Аккуратно уложив остальные булочки в ранец, Мальчик внимательно осмотрел улицу, выбрался на тротуар, не спеша подошел к самокату — и вот он уже едет обратно. Через полчаса Мальчик добрался до лагеря. Охранников видно не было, и он въехал в помещение.
Вечером дядя Петя забрал ранец с булочками и две дал Мальчику, но тот отказался:
— Нет, не надо. Я уже ел. Володя мне дал.
Дядя Петя улыбнулся, закрыл ранец:
— Страшно было?
Мальчику очень хотелось соврать, показать себя героем, но он заглянул в добрые глаза дяди Пети и сказал правду:
— Очень. Особенно когда полицейского увидел.
Мама не спросила о происхождении булочки: видно, ей все рассказал дядя Петя, не выдержал. Она только вздохнула глубоко, обеими руками обхватила голову сына, долго смотрела ему в глаза, потом потерлась носом о его нос, тихо сказала:
— Как быстро ты стал взрослым. Папа тебя и не узнает…
— Узнает, узнает, — встрепенулся Мальчик радостно, — я ему фамилию скажу, он и узнает.
Мать и сын смеялись, говорили о Папе и, казалось, готовились к встрече, если не завтра, то послезавтра обязательно.
…Еще восемь раз Мальчик ездил за булочками. Все проходило штатно, как говорят космонавты. Волновался он всегда, но на вопрос, боялся ли, отвечал: “Нет, привык”.
Мальчик подружился с Володей. Тот скучал по русской речи и поэтому общался с Мальчиком как можно дольше, если время позволяло. Расспрашивал о ребятах из лагеря, всем передавал привет, а иногда и записку, и, естественно, кормил Мальчика вкусными булочками с пылу, с жару, как он говорил.
Но девятая поездка оказалась последней. Когда Мальчик уже подходил к самокату, его неожиданно подозвал полицейский. Откуда он взялся — неизвестно. Как с неба свалился. Мальчик испугался и замер на месте. Полицейский позвал его еще раз и тут же медленно направился в его сторону.
Увидев приближающегося полицейского, Мальчик вышел из оцепенения. Он вскочил на самокат, оттолкнулся и помчался в противоположную от лагеря сторону. Он увидел, что полицейский садится на велосипед, и больше не оглядывался. Какие-то сверхъестественные силы руководили его поступками. Мальчик сворачивал с улицы на улицу, петлял, стараясь сбить с толку преследователя. Может быть, полицейский давно отстал и прекратил погоню? А если нет? Если он ищет беглеца, в полной уверенности, что на велосипеде он его догонит? И Мальчик мчался, из последних сил отталкиваясь от земли.
Но вот силы иссякли. Жадно глотая воздух, он огляделся. Все те же кукольные коттеджи, все те же чистенькие садики. В одном из них возилась с пожухлыми цветами пожилая женщина в соломенной шляпке. Мальчик подошел и попросил воды, чтобы напиться. Она как-то странно посмотрела на него и отказала: “Русским нечего делать у моего дома, сейчас в полицию позвоню”. Мальчик извинился, попятился, вскочил на самокат и помчался, куда глаза глядят. Довольно скоро он увидел поезд, медленно двигающийся по мосту, а немного дальше — трубу на крыше лагеря. Эта высокая труба стала ориентиром. Мальчик ехал, шел, таща за собой самокат, снова ехал, боясь потерять ее из виду… Наконец к вечеру, когда все уже вернулись со смены, он, еле волоча ноги, доплелся до лагеря. Мама, дядя Петя, Коля-Цыган ожидали его у ворот. Мальчик в нескольких словах все объяснил, и дядя Петя сказал:
— Больше ты туда не поедешь. Пару дней из лагеря на самокате не выезжай. Он заметный. Надо будет его перекрасить. Гуляй пешком пока. И без самоката дела найдутся.
Мама испуганно посмотрела на него, но промолчала.
Дела действительно нашлись. Мальчик носил записочки и письма по соседним лагерям, умудрился однажды пешком добраться до Володиной пекарни и принести булочки. Но повторить визит ему не удалось: дядя Петя строго-настрого запретил.
XXV
Осень все больше вступала в свои права. Неделю без перерыва шел мелкий дождик, стояли пасмурные прохладные дни. В одно из воскресений ребят наняли убирать урожай в деревне недалеко от города. За ними на длинной повозке, запряженной двумя лошадями, приехал крепкий старик с прокуренными усами, не вынимавший изо рта трубки. Несмотря на прохладу, одет он был в короткие тирольские штаны, а на голове красовалась шляпа с пером. Желающих поехать с ним нашлось человек пятнадцать, но он выбрал шестерых, приказал им садиться в тарантас и сам двинулся к нему, но вдруг увидел Мальчика. Спросил, как его зовут, сколько ему лет, как он попал в лагерь. Получив ответы на все вопросы, старик предложил поехать вместе со всеми в деревню. Мальчик подпрыгнул от радости, уже на ходу крикнул, чтобы предупредили Маму, и вскочил в тарантас. Но хозяин, как его называли ребята, посадил его рядом с собой на облучок, и повозка тронулась.
Выехав за город, хозяин начал петь тирольские песни, а когда устал, попросил ребят исполнить что-нибудь, и сначала Коля-Цыган спел украинскую песню и что-то из Утесова, а потом все вместе проникновенно запели романс “Когда расстаются двое”. Этот романс пела Мама вместе с одной женщиной, и он так запал всем лагерникам в душу, что скоро его уже знали все. Хозяин был в восторге.
Приехали быстро. Встретила их маленькая юркая женщина, жена старика. Прежде всего она вкусно и сытно накормила ребят, а потом началась работа. Сперва выкапывали картофель на небольшом огороде. Мальчик сразу вспомнил огород дома, вспомнил все до малейших подробностей. Он услышал голоса Бабушки и Деда, ему показалось, что он улавливает запах дедовой самокрутки. Но курил не его Дед, а хозяин. Он стоял за спиной Мальчика и внимательно на него смотрел. Потом взял его за руку, и они вместе перешли на кукурузное поле, тоже небольшое, и вдвоем начали обрывать крупные початки и бросать их в корзину. Хозяин продолжил расспросы, и незаметно для себя Мальчик рассказал ему все, что произошло с ним, Папой и Мамой. И о жизни дома рассказал в годы оккупации, и о Косте, и о его гибели. Мальчик не смотрел на хозяина: срывал початки и рассказывал. А если бы посмотрел, то увидел, что щеки и усы у того мокрые от слез.
Потом старик увел Мальчика в дом. Там его снова усадили за еду — молоко, мед и белый хлеб. Пока он ел, хозяин о чем-то пошептался с женой, а затем они сели напротив Мальчика и, явно взволнованные, предложили ему:
— Оставайся у нас.
Они сказали эти слова вместе, словно отрепетированные, но осеклись и, по молчаливому согласию, стала говорить жена хозяина, фрау Маргарет. Она рассказала Мальчику, что их единственная дочь и единственный внук погибли при бомбежке Дрездена, а зятя убили в самом начале войны, во Франции.
— Мы остались совершенно одни. Зачем нам такая жизнь? — сказав это, она вплотную придвинулась к мужу, словно боясь, что потеряет и его, и замолчала. А хозяин, его звали Вернер, обнял жену за плечи и тихо, почти шепотом выдохнул:
— Оставайся у нас. Мы выкупим из лагеря тебя и твою маму. Мы не злые люди, вам будет у нас хорошо. Ты станешь нашим внуком, а мама дочерью. Оставайтесь у нас. Пожалуйста!
Старый Вернер замолчал. Две пары глаз внимательно и ласково смотрели на Мальчика, ожидая ответа. Ему было очень жаль и Маргарет, и Вернера. Но ответ у него был готов, и высказал он его немедленно:
— Фрау Маргарет и герр Вернер, спасибо вам за все. Мне у вас очень хорошо. И маме моей понравилось бы. Но вы забыли, что у меня уже есть и бабушка, и дедушка, мамины родители. И у нас есть папа, которого мы обязательно найдем. И мы все вместе вернемся домой и…
Голос Мальчика сорвался, на ресницах заблестели слезинки. Добрые старики бросились его успокаивать, и на этом разговор завершился. Ребята закончили работу, хозяева их накормили, дали немного денег. Мальчику фрау Маргарет приготовила небольшую корзиночку, а в ней были и баночка с вареньем, и баночка с медом, и колбаски немного, и сала, и четвертинка белого хлеба.
Мальчик поблагодарил, поцеловал фрау Маргарет, тарантас тронулся и поехал. Мальчик снова сидел рядом с хозяином, но тот уже не пел. Не пели и ребята, уставшие от работы и разомлевшие от свежего воздуха и сытной еды.
Когда приехали, хозяин расцеловал Мальчика на прощание и сказал:
— Ты прости нас за наши слова. Это от старости и одиночества. Ты абсолютно прав. Лучше родного дома ничего на свете нет. И ты обязательно найдешь своего отца, и вы все вместе вернетесь домой, к родным. Кто-то же должен быть счастливым на этой земле? А войне скоро конец.
Он снова расцеловал Мальчика и уехал.
XXVI
Опять полили дожди. В лагере участились простудные заболевания. Несмотря на непогоду и холода, на работу выгоняли все в тех же комбинезонах, что и летом. Ребята поддевали под них все, что могли, но от охлаждения это не спасало. Особенно после завода. В цеху разогревались от работы и жары, а потом сорок минут шли в лагерь под дождем и ветром.
Заболел и Мальчик. Целую неделю пролежал с температурой, но потом, несмотря на сильный кашель, на работу вышел. Во время болезни за него трудились друзья: Коля-Цыган, Витя-Малолетка, Эдик, Толик, Лева, дядя Петя.
Вскоре осеннее ненастье начало приносить неприятности. Одну за другой.
Умерла совсем молодая женщина, трудившаяся вместе с Мамой в прачечной. Несколько месяцев она угасала, худела, теряла силы, но продолжала работать. Остальные семь женщин по мере возможности помогали ей, но в прачечной жара невыносимая, а выйдешь ненадолго на воздух — Кнут тут как тут. И впервые в жизни Мальчик услышал слово “рак”, связанное со смертью человека. Не понял ничего, но и не допытывался.
А через три дня на заводе сразу две смерти в один день. Во время обеденного перерыва еще одна молодая женщина вскрикнула, схватилась за сердце и тут же поникла головой. Пришли двое из медпункта и констатировали смерть. Весть разнеслась по всему заводу, сбежались ребята. Но чем поможешь? Постояли, погоревали несколько минут, а тут мастер закричал, потребовал вернуться к работе. Послали его куда подальше по-русски, но разошлись по рабочим местам. А один из ребят споткнулся на рельсах, упал, и паровоз, выезжающий из цеха, перерезал его пополам.
Загрустил лагерь, затих в ожидании — какие еще беды грядут? И несчастья не заставили себя долго ждать. Комендант вызвал шестерых работников и приказал отправиться в другой лагерь, где-то под Кельном. На все вопросы он разводил руками и повторял одно слово — приказ. Мама решила почему-то, что ребят отправляют в тот режимный лагерь, откуда они с Мальчиком приехали, и вырвалось у нее — за что?
Весь лагерь опечалился, а больше всех — Мальчик. Среди тех шестерых были его друзья: дядя Петя, Витя и Толик. Мальчик никак не мог, вернее, не хотел привыкнуть к тому, что люди, которых он любит и которые любят его, вдруг по чьей-то злой воле исчезают из его жизни. И не на время, а навсегда. Весь вечер Мальчик не отходил от друзей, заглядывал им в глаза, словно щенок, чувствующий разлуку с хозяевами.
На другой день комендант вручил шестерым лагерникам необходимые документы, сказал несколько ничего не значащих слов, Кнут отвел их на вокзал и усадил в поезд.
Из жизни Мальчика ушли верные друзья. Вскоре прошел слух, что все они погибли при бомбардировке в первые дни жизни в новом лагере. Мальчик в это не поверил. В его памяти они навсегда остались живыми, веселыми, спешащими кому-нибудь на помощь.
Не утихла еще боль разлуки с друзьями, как случилась другая беда. Беда страшная, непоправимая. Коля-цыган убил Кнута. Никто ничего не видел, кроме одного человека. Он и донес на Колю коменданту.
После потери друзей Коля ходил чернее тучи, ни с кем, кроме Мальчика, не разговаривал. Молча уходил на работу, молча возвращался. Иногда брал в руки гитару и садился на то место, где обычно сидел оркестр. Теперь он распался. Оставшиеся в лагере музыканты попытались однажды собраться, но после первой же неудачно сыгранной ноты рассорились.
Настроение у всех было подавленное, словно ждали новую беду. Рассказывали, что Коля с гитарой в руке столкнулся нос к носу с Кнутом. Оба от неожиданности остановились, уставились друг на друга, и тут Кнут начал издеваться над Колей, обзывать его. Коля молчал, терпеливо ждал, когда ругательства у охранника иссякнут. А тот все говорил, говорил, потом вдруг выхватил из рук Коли гитару и ударил ею об дверь. Заплакали и замолкли струны, гитара разлетелась в щепки. Вот только тогда Кнут замолк, оттолкнул застывшего от изумления и горя Колю, вошел в комнату охраны и захлопнул за собой дверь.
Кнут разбил не просто гитару. Он разбил первый инструмент, сделанный дядей Петей, скрипка и другие инструменты появились уже потом. Коля дорожил этой гитарой, она была для него живым существом. Прикасаясь к ней, он словно чувствовал тепло рук дяди Пети, своего учителя и друга.
Коля несколько минут стоял не шевелясь. У ног его валялась разбитая гитара. Коля поднял уцелевшую деку, долго рассматривал ее, затем осторожно положил, словно живую… И вдруг, резко повернувшись, почти побежал в комнату охраны. Через минуту он вышел, плотно прикрыл дверь и поднялся в свою комнату. Тут же открылась дверь кухни, оттуда выскользнул Рябой, заглянул в комнату охраны и поспешил к коменданту. Было воскресенье, лагерь не работал. Комендант, будто ожидая неприятностей, приехал рано и закрылся в кабинете. За Колей он пришел вместе с Витамином. В их руках поблескивали пистолеты. Комендант не задавал никаких вопросов. Молча они отвели Колю в карцер, заперли его там и ушли.
Слух об аресте Коли мгновенно разнесся по лагерю. Ничего толком не зная, люди собрались около дверей карцера, стояли на лестнице, в коридоре. Все немного прояснилось только тогда, когда на территорию въехала машина с красным крестом, в комнату охранников вошло несколько человек в белых халатах, и вскоре оттуда вынесли носилки, на которых лежал человек, накрытый простыней. Еще через несколько минут появились в полном составе ночные охранники. Один из них с пистолетом в руке встал у дверей карцера, а двое других начали загонять людей в комнаты. То ли бунта боялся комендант, то ли еще чего-то, но обстановка создалась напряженная. От неизвестности и страха люди места себе не находили. Всех волновали вопросы: что сделал Коля, за что его посадили в карцер, кто тот человек на носилках.
А ближе к вечеру приехали полицейские. Среди них были и люди в штатском, и сведущий человек легко мог определить, что это гестаповцы. Полицейские окружили лагерь со всех сторон, гестаповцы вошли в помещение. Колю в наручниках втолкнули в машину, заурчали моторы, и лагерный двор опустел. Ночные охранники остались, однако людям разрешили выйти из комнат.
Витамин разыскал Мальчика, вместо горьких горошин и лука дал ему конфету. Мальчик конфету взял, но тут же вернул ее и задал вопрос:
— За что арестовали Колю?
Витамин пугливо огляделся и зашептал Мальчику в самое ухо:
— Твой друг убил моего напарника. Больше я ничего не знаю. Но думаю, что знает ваш повар. — Сказав это, Витамин приложил пальцы к губам — молчи, мол, — и ушел.
Дня через три, когда страсти немного улеглись, Рябого подловили в туалете и заставили все рассказать. Он сопротивлялся недолго, поняв, что может остаться тут навсегда, захлебнувшись собственными испражнениями. И рассказал, что заглядывал в комнату охранников и видел Кнута, лежащего на полу, не признавшись, конечно, что именно он, Рябой, доложил обо всем коменданту. Но ребята поняли это и без него. Они молча смотрели на искаженное страхом и ненавистью лицо Рябого, решая вопрос, как с ним поступить. Потом Лева сказал:
— Ладно. Живи пока. Но знай — домой тебе не вернуться.
XXVII
Пришел сорок пятый год и вместе с ним уже не надежда, а уверенность, что совсем скоро война закончится. Возвращаясь с завода, ребята приносили сообщения одно радостнее другого.
Мальчику исполнилось девять лет. Он подрос, возмужал. Уже хорошо читал, писал, хотя и с ошибками, и умел складывать и вычитать числа в пределах ста.
В середине февраля запахло весной, на улице потеплело, все сильнее пригревало солнышко. Каждый день Мальчик часами простаивал у ворот лагеря, подходил к мосту, высматривая Папу, но его все не было и не было.
В один из дней, уже в начале марта, закончив разносить по комнатам выстиранное белье, Мальчик выбежал во двор и вдруг замер. К воротам подошли два человека. Один из них коротко переговорил с Витамином и ушел. Но Мальчик смотрел не на него. Его взгляд был устремлен на второго человека, очень худого, но необыкновенно знакомого. Он шел по лагерному двору, приближался к Мальчику, и все сомнения рассеялись:
— Папа! — закричал Мальчик.
Но никто не слышал этого. Кричал не Мальчик, кричало его сердце. Более трех лет оно ожидало встречи, а сейчас вдруг затрепетало так сильно, что, казалось, готово было выскочить из груди и полететь навстречу родному человеку. Но произошло неожиданное: Мальчик сорвался с места и побежал — не навстречу Папе, а от него. Он развернулся и исчез в помещении. А через минуту вернулся, но уже вместе с Мамой… Папа и Мама бегут навстречу друг другу. Вот встретились их руки. Они опускаются на колени, что-то шепчут, целуют друг друга в глаза, губы… Мальчик протискивается в их объятия, и, наконец, три любящих сердца сливаются в одно, огромное. И нет в эти минуты никого на свете счастливее.
Я не стану подробно описывать все, что произошло с отцом Мальчика за минувшие три года. Я рассказываю о Мальчике — о его отце можно писать другую повесть. Скажу только, что после долгих уговоров работать на Германию, в которых обещания сладкой жизни чередовались с угрозами и избиениями, после нескольких месяцев, проведенных им в одиночной камере, закованным по рукам и ногам, его неожиданно перевели в самый обыкновенный лагерь для восточных рабочих. В тот, где через три года он встретил жену и сына. Но тогда, в сорок втором, он даже мысленно не предполагал, что подобное может произойти. В глубине души он понимал, что перевод из тюрьмы в обычный лагерь — временная поблажка, что вскоре этот пряник могут заменить крепким кнутом и все начнется сначала.
И предчувствие не обмануло. Ровно через два месяца отца Мальчика снова арестовали, обвинив в саботаже, подстрекательстве к восстанию, участии в антигитлеровском заговоре и других смертных грехах. Требовали назвать имена сообщников. Он все отрицал, но нашелся свидетель, из своих, из лагерных, даже какой-то папин свойственник. Что его заставило предать, неизвестно. Но на очных ставках, глядя прямо в глаза оклеветанному им человеку, он приводил все новые и новые факты, да такие фантастические, что даже опытные следователи изумлялись. Они с презрением смотрели на предателя, многому попросту не верили, а в результате суд и приговор — три года принудительных работ в концлагере Флоссенбург. Три года каторги в таком лагере — это смерть.
Но отец Мальчика выжил. Скелет, обтянутый кожей, вынесли за пределы концлагеря и поместили в барак для умирающих каторжан. В этом бараке работал врач-серб, тоже из осужденных. В его распоряжении были двое санитаров, примитивные лекарства, возможность дважды в день кормить своих подопечных лагерной пищей и доброе сердце. Скрывая имена умерших людей, он получал на них еду и отдавал ее тем, кто еще оставался жить. За жизнь каждого человека он боролся до последнего вздоха. Самой судьбой было предназначено отцу Мальчика встретиться с новым доктором Мещаниновым. Врач-серб выходил его, поставил на ноги. Вот, в сущности, и все.
Знал ли он что-нибудь о письмах, о приезде жены и сына? Нет. Ничего не знал до самых ворот лагеря, где его встретил Витамин.
Через три дня после возвращения Папа вышел на работу. И в лагере, и на заводе его встретили как героя. Друзья-немцы собрали немного денег для покупки калорийной пищи. Папа был худым безмерно и все еще очень слабым, но виду не подавал и уже смеялся, как прежде, громко и раскатисто.
А через неделю над городом появились американские бомбардировщики. Не спеша, величественно и гордо, эти гигантские птицы пролетали прямо над лагерем. Их было невозможно сосчитать. Только исчезали одни, тут же появлялись новые. Никто по ним не стрелял, и они летели себе, никого не трогая. Мальчик часами простаивал во дворе, глядя в небо, пытаясь хоть раз не сбиться со счета, но у него ничего не получалось. И на вопрос, сколько же самолетов, он широко разводил руки и говорил только одно слово: много.
Где-то далеко, за лесом, ухали пушки, рвались снаряды, трещали пулеметы. Грохот то приближался, то отдалялся, то совсем затихал на время, а то вдруг возникал снова, с еще большей силой. Так прошла неделя.
Однажды, выйдя во двор, Мальчик не увидел самолетов. Только маленькое облачко виднелось на ясном голубом небе. И грохота не было слышно. Тишина и покой стояли над городом. Мальчик заволновался. Неужели все разговоры о том, что в город должны прийти американцы и войне скоро конец, оказались только слухами, только мечтой?
Он вскочил на самокат, выехал на дорогу и покатил в сторону леса. Решил проверить, далеко ли еще американцы. Мальчик мчался по шоссе — но вдруг резко развернулся и поехал назад. Вернулся в лагерь, встал у ворот. Вскоре на дороге показались солдаты. Они шли строем, но свободно, не в ногу. Мальчик не первый раз видел немецких солдат близко, и, тем не менее, что-то ему казалось не таким, как было раньше, в Харькове, в Польше и еще совсем недавно — в Германии.
И вдруг Мальчик понял: мимо лагеря идут дети, одетые в военную форму. Они старше Мальчика, но все равно — дети. В мешковатых шинелях, в касках, постоянно съезжающих на глаза, они идут, с трудом передвигая ноги, а на лицах усталость и безразличие. Куда их ведут, зачем ведут и чем это все кончится?.. Из домов высыпали молодые и пожилые женщины, несколько стариков. Они раздавали солдатикам хлеб, а те с жадностью хватали его и тут же принимались есть.
Мальчику было жаль этих ребят. Несмотря на все ужасы, которые ему довелось пережить за минувшие годы, он остался ребенком. Скажем так, ребенком с большим жизненным опытом. В своих поступках он руководствовался только истинно человеческими чувствами. Он был склонен к конкретизации: какой это человек, как этот человек относится к нему самому, к его родным, к людям вообще. Мальчик четко разделял Добро и Зло, и для него не существовало здесь оттенков и нюансов. Именно так он понимал жизнь.
Мальчик забежал в комнату, схватил свою вечернюю пайку хлеба и вернулся назад. Мимо ворот шел совсем молоденький солдатик, на вид лет четырнадцати, от силы пятнадцати. Увидев Мальчика, он протянул руку, взял хлеб и тотчас впился в него зубами. Проглотил первый кусок, благодарно посмотрел на Мальчика, но вместо обычного спасибо вдруг произнес слово, которое Мальчик слышал от немца только второй раз, — “эншульдиге”. Первый раз он услышал его от Гюнтера, попросил объяснить и с трудом понял, как оно переводится на русский язык — “извини”.
Мальчику давно уже было известно слово “отступление”. Но если раньше это событие происходило незаметно для него, в основном ночью, — одни ушли, другие пришли, потом снова ушли, — то сейчас он увидел все воочию. И даже своим детским умом он понял, что это отступление не сулит возвращения назад. Солдатики шли и шли, только к вечеру их поток поредел и вскоре иссяк окончательно. Город затих в ожидании.
Утром следующего дня появились американские истребители. Они проносились над городом, поливая его пулеметными очередями, сбрасывая бомбы. Сколько было самолетов, сказать невозможно. Огненная карусель кружилась над городом, поражая все вокруг.
Завод прекратил работу. С первыми же выстрелами и немцы, и русские разбежались кто куда. Никто их не задерживал, да и задерживать было некому: полицейские тоже разбежались, обыватели, спасаясь от обстрелов, затаились в подвалах домов.
Утром не пришел в лагерь Витамин, а вечером его примеру последовали другие охранники. Остался один комендант. Старый служака выполнял свой долг до конца. Он никого не трогал, и его не обижали. По его совету ребята прикрепили к крыше большое полотнище, сшитое из простыней, с буквами OST в центре. Но пилоты не обращали на него никакого внимания: то ли не знали, что означают эти буквы, то ли принимали за маскировку чего-то важного. Обстреливали они бывшую фарфоровую фабрику так, словно это был серьезный стратегический объект.
Рядом с лагерем проходила одноколейка, по которой почти ежедневно проезжал поезд — за лес, к линии фронта. Обычно поезд состоял из паровоза и двух вагонов. Назад он возвращался, очевидно, ночью. Этого никто не видел. В этот роковой день поезд, как обычно, проезжал мимо лагеря, но вдруг остановился. Машинист отцепил паровоз от вагонов и умчался на нем в сторону леса. И тут же раздался гул приближающихся самолетов. Мальчик рассказал Папе о вагонах, оставленных у задней стены лагеря.
Перед очередным обстрелом отец Мальчика собрал всех, кто находился в это время в помещении, и предложил во время налетов прятаться в длинной трубе, отходящей от огромной печи для обжига посуды. Это и вправду было надежное убежище. Десятка два согласились, но большинство, уверенные в непробиваемости стен их жилища, остались на первом этаже. Многие ребята в лагере и вовсе отсутствовали, пользовались предоставленной свободой.
…Рвануло так, что задрожали стены и пошатнулась труба. Сверху посыпалась красноватая пыль. Она оседала на лица и одежду, но этого никто не замечал. Все сидели не шелохнувшись, словно ожидая чего-то. И это “что-то” произошло. Раздался второй взрыв. Он был намного сильнее первого. Тряхнуло так, что несколько человек слетели с выступов, на которых сидели. Трубу снова качнуло, но она выстояла, высыпав на головы своих обитателей еще больше пыли.
Все были уверены, что бомба угодила прямо в лагерь. Но высказать эту мысль не решались. Прошло пять секунд, десять… Папа встал и вышел. Но тут же вернулся, позвал сына. Мальчик не откликнулся. В печи было почти темно, только немного света пробивалось внутрь через выходное отверстие трубы. И никто не заметил, как после второго взрыва Мальчик выскользнул за дверь и побежал смотреть, что произошло за стенами их убежища.
Прежде всего он убедился, что здание цело, и никто из лагерников не пострадал. Его встретили радостными криками, и все вместе высыпали во двор. Увиденное поразило воображение. Крыши домов вокруг лагеря снесены, дорога усеяна осколками черепицы. В домах — ни одного стекла. В воздухе кружатся щепки, тряпки, вата. Несколько домов горят, и никто не пытается погасить огонь. Пахнет гарью и порохом. Это то, что удалось охватить взглядом в первые минуты. Вот и пожарные появились, и “скорая помощь”, и на носилках понесли раненых и убитых. Погибло несколько человек, до десятка, а вот раненых, особенно детей, было много.
Мимо лагеря брели те, чьи дома сгорели или были почти разрушены. На тележках и детских колясках люди везли свой скарб. Шли молча, сосредоточенно, не глядя на людей, стоящих за проволокой. Лагерники тоже молчали, смотрели, и все. Они это уже проходили дома. И видели кое-что пострашнее. Но не злорадствовали. И когда перевернулась тележка, которую тащили старик и молодая женщина, бросились на помощь, погрузили рассыпавшиеся вещи, помогли их укрепить. И все это молча, без слов.
Папа нашел Мальчика на противоположной стороне лагеря, на том самом месте, где совсем недавно стояли брошенные вагоны. Нет, не совсем так. Места, где стояли вагоны, уже не существовало. Глубокая и широкая воронка, покореженные рельсы, каркасы вагонов и еще что-то непонятного происхождения валялись вокруг.
Вагоны были забиты боеприпасами. Бомбы, сброшенные метким пилотом, попали точно в цель. И только крепостной толщины стены фарфоровой фабрики спасли от гибели и Мальчика, и его родителей, и всех, кто в это время находился в здании. Папа за уход из трубы без разрешения не ругал: он уже понял, что жизнь научила сына принимать самостоятельные решения, действовать, подчиняясь собственной интуиции. Это тревожило Папу, но виду он не подавал, в глубине души радуясь, что у него именно такой сын, а не тихоня и трус.
Прибежала встревоженная Мама. Но, увидев своих орлов, как она стала называть Папу и Мальчика, успокоилась. Взяла обоих за руки и не отпускала.
Вечером поступила новая информация о последствиях дневной бомбардировки. Разрушено много домов на соседних улицах, есть жертвы. Одна из бомб угодила в ворота городского кладбища. И как раз у этих ворот спрятались от обстрела шестеро ребят из лагеря. Теперь там глубокая воронка, на дне ее хлюпает вода. А одному парню, Эдику, оторвало ногу: он спрятался у стены дома, совсем рядом с лагерем, но осколок нашел его и там. Эдика подобрали санитары “скорой помощи” и поместили в госпиталь. Теперь уже немцы не разбирали, кто есть кто, старались спасти всех.
Ночью почти не спали. Гибель ребят потрясла лагерь. Ругали американцев, бомбивших абсолютно безоружный город, проклинали Гитлера, проклинали войну. И Господу Богу досталось: за что, мол, карает безвинных.
Утром все вместе пошли к кладбищу. Долго стояли у ямы. Мужчины вздыхали, тайком утирали слезы, а женщины рыдали…
Вернулись в лагерь. Как-то одновременно вспомнили, что еще не завтракали. Кинулись на кухню и обнаружили, что Рябой исчез. Кто-то высказал мнение, что Рябой сбежал, опасаясь возмездия за свои проделки. А другие туманно намекали, что, возможно, прижали ребята его где-нибудь в уголке, и даже мокрого места не осталось. Поговорили пару минут и забыли о Рябом. Тем более что все четыре его помощницы на работу вышли и готовили блюдо, которое канувший в небытие повар очень любил и ужинал им, скрываясь от посторонних глаз. На нескольких огромных сковородках жарилась картошечка с луком. Огромная кастрюля булькала, расточая аромат вареного мяса.
Раздобыли немного спирта неизвестно где, разделили его по справедливости, помянули ребят, погибших вчера, и тех, кто погиб раньше. Зазвучали знакомые имена, полились воспоминания. Заглянул комендант. Его пригласили к столу, но он отказался и ушел. Мама запела жалостливую песню о ямщике, который замерзал в степи. Ей все подпевали, а позже зазвучали уже веселые, радостные мотивы.
Папа незаметно вышел из столовой, поднялся на второй этаж, вошел в мужскую комнату. Там, на противоположной от двери стене, висел огромный портрет фюрера. Папа снял его, но в руках не удержал, и портрет упал на пол. Тогда он наступил на край портрета ногой и стал его ломать. Тот затрещал, фанера лопнула, и в это время в комнату вошел комендант с пистолетом в руке. И он, и Папа молчали. Просто смотрели друг на друга. Первым заговорил Папа:
— Господин генерал, неужели вы не понимаете, что для вас все кончено? Зачем вы здесь? Кого вы охраняете? Идите домой, генерал. Вы не были злым и жестоким комендантом. Уверен, что никто на вас не затаил обиду. Идите домой спокойно.
Старый генерал положил пистолет на стол, повернулся и ушел. И остался лагерь без начальства — но всего на час. Общим собранием лагерников Папа был избран руководителем.
А на следующий день все завертелось, закружилось, изменяясь, словно разноцветные орнаменты в калейдоскопе.
Утром какая-то неведомая сила потянула Мальчика на крышу. С нее он увидел такое, что чуть не свалился. Он закричал, и через минуту чуть ли не весь лагерь стоял рядом с Мальчиком. По дальнему шоссе, там, за лагерями для военнопленных, за лесом, двигались танки. Вот одна машина выехала из леса, свернула с шоссе к первому лагерю, свалила столб проволочного ограждения. Столб рухнул, а танк поехал дальше, сбивая столбы, подминая под себя колючую проволоку. Вскоре все заграждения рухнули и военнопленные разных стран оказались вместе. Англичане, французы, русские, американцы обнимали друг друга, летели в воздух котелки и фуражки… Все кричали, смеялись и плакали. К ним присоединились рабочие из соседнего лагеря — и вскоре громовое “ура!” гремело уже над всем городом, и что-то непонятное, но радостное кричали иностранцы.
А танки все ехали. Вот уже и на ближнем шоссе показались боевые машины с белыми звездами, и крыша вмиг опустела, лагерь побежал навстречу освободителям.
К полудню движение прекратилось. Город был занят американскими войсками. Без единого выстрела. Приехали на танках и машинах, заглушили моторы, расположились удобно, и все. Воевать не с кем.
Мальчик ходил по городу, рассматривая танки, мотоциклы и, естественно, самих американцев. Люди как люди, веселые, добрые, контактные. Особенно Мальчика поразили чернокожие, о существовании которых он знал, но сам видел впервые — да еще так близко, только руку протяни!.. И Мальчик протянул, и дотронулся до руки солдата, и даже потер слегка. Цвет не изменился. Солдат расхохотался, что-то крикнул своим товарищам, таким же черным, как и он сам, они окружили Мальчика, стали петь и танцевать вокруг него. А на прощание надавали кучу галет, печенья, жвачек. Один сунул ему пачку, на которой был нарисован верблюд. Когда позже Мальчик открыл ее, то вместо конфет увидел сигареты.
Поздним вечером Папа приехал в лагерь на велосипеде, в светлом плаще и разноцветной шляпе. Он был слегка навеселе, прямо во дворе закружил Маму в вальсе, сам же и напевая мотив. И запели, и затанцевали все. Американцы приглашали русских девушек, те стеснялись поначалу, но быстро осваивались, и лагерный двор превратился в большую танцевальную площадку.
…Американское командование собрало представителей всех русских лагерей города. Решали вопросы снабжения людей продуктами питания, говорили о дисциплине в лагерях, о категорическом запрещении грабежей местного населения и ношения оружия. Много чего обсуждали на этом первом и последнем совещании. Здесь же был избран начальник-координатор всех лагерей. Им стал Папа. Многие знали его лично, а кто не знал, тот слышал о нем, и отцу Мальчика выразили доверие единогласно.
Теперь Папа появлялся в своем лагере редко. Он по несколько раз объезжал все лагеря, периодически гасил возникающие конфликты, улаживал разные бытовые вопросы. Благодаря его усилиям люди стали питаться несравненно лучше, чем раньше. Но и при этом возникала масса проблем, решать которые нужно было незамедлительно. Папа организовал группу помощников из людей, которых знал и которым доверял. Они с головой окунулись в работу, стараясь освободить его от текущих дел, от всяческих бытовых проблем.
Папа всецело занялся главным вопросом — возвращением домой. Составлялись списки людей, желающих вернуться на родину. Их было большинство. Списки не желающих возвращаться составлялись тоже. Общаться с командованием мог только Папа. Те ему доверяли, но с решением о репатриации не спешили, ссылаясь на медлительность советской стороны. Это была только часть правды.
Работала мощная пропагандистская машина. Людей уговаривали не уезжать, пугали всяческими карами за работу на немцев. Некоторых это убеждало, и они решали остаться. За другими числились, очевидно, какие-то грешки на родине, и они тоже не стремились вернуться. А те, кого никто не ждал или кому было все равно, ждут или не ждут, решали Европу посмотреть, а если повезет, то добраться и до Америки. Всех вместе из нескольких тысяч их оказалось менее сотни. Папа вычеркнул их из списков репатриантов, и разошлись они в разные стороны в поисках своего счастья…
Папу уговаривали остаться особенно настойчиво. В руках у американцев было досье на него, и они хорошо понимали, что такой профессионал будет им очень полезен. И здесь, в Германии, и в Люксембурге — везде, где располагались предприятия, некогда принадлежавшие американцам и теперь возвращенные им, требовались настоящие специалисты. Папе сулили золотые горы, беседовали с ним на разных уровнях. Специально прилетал владелец нескольких заводов в Люксембурге. Он был убедителен и конкретен. Он понравился Папе. И Папа заколебался. На семейном совете поставили вопрос — ехать или оставаться. Первым слово было предоставлено Мальчику. Все его выступление состояло из нескольких вопросов:
— А как же я без Деда и Бабушки?
— Что, я должен буду учиться вместе с немцами?
— Они меня мучили, а теперь станут хорошими?
— А Маму они не мучили? А тебя, Папа?
И резюме:
— Я домой хочу!
И сразу все стало ясно. Мама сказала твердо:
— Мы едем домой.
И спал груз сомнений с души у Папы. И все засмеялись радостно. Оставалось только добраться до родного дома.
…Наступил долгожданный День Победы. Все высыпали на улицы, кричали, стреляли в небо. Три дня не смолкали крики радости. Американских солдат ловили на улицах, обнимали и целовали, они же не сопротивлялись и вместе со всеми упивались победой. А еще через несколько дней Папа принес радостную весть — послезавтра уезжаем.
XXVIII
Длинная вереница американских военных машин за несколько часов домчала репатриантов до Чехословакии и передала в руки советских войск. Радостной встречи с солдатами не произошло. Да и не армия приняла их в свои объятия, а энкавэдисты. Всем было приказано построиться. Построились. Папа предъявил список прибывших людей, и его долго сверяли со своим списком. Потом последовала перекличка. Строгие, неприветливые лица, сверлящие взгляды, отрывистые приказания. Затем обыск. Здравствуйте, дорогие братья и сестры!
Американцы давно уехали, а проверка все продолжалась.
Под вечер, наконец, все закончилось. Перешли на железнодорожную станцию. Ждали. Уже ночью подали поезд. Товарные вагоны, крики солдат. Нет только музыки Штрауса и соломы в вагонах — а так все очень похоже на путь в Германию два года тому назад. Люди, еще несколько часов назад искрившиеся радостью и счастьем, не сомневающиеся в том, что все беды, все невзгоды, все унижения остались в прошлом, там, в Германии, сникли, притихли, и уже не слышно было ни шуток, ни смеха, ни песен. Праздник свободы закончился, едва начавшись.
На границе с Польшей снова списки, снова обыски, все те же чужие глаза и безразличные лица. В самой же Польше из вагонов высадили, поселили в здании школы на неопределенный срок. Рядом со школой расположилась артиллерийская часть. Накрытые брезентом “катюши”, веселые солдаты. Они делились своими пайками, а когда приезжала кухня, то и супом, и кашей. Детей кормили в первую очередь — все как положено. Но еды не хватало, и ребята стали промышлять на рынке. А поляки ловили их и жестоко, беспощадно били. Мальчик тоже однажды увязался за старшими, был пойман и, получив свою порцию побоев, с трудом доковылял до школы.
Наконец через неделю Папа достучался до самых высоких начальников. В школу-лагерь привезли продукты, и каждый получил сухой паек на дорогу. Кроме того, каждому выдали по девяносто рублей. Тоже на дорогу. А на другой день снова подали товарный состав, который, постояв немного, тронулся, и садились в него на ходу, теряя нехитрые пожитки. Слава Богу, ехали недолго. Высаживались уже на родине. Многие плакали, некоторые целовали землю, но большинство никак не могло выйти из состояния подавленности и неясной тревоги.
Наконец-то здесь, на Украине, утомленные дальней дорогой люди увидели нормальный поезд. Чистенькие, с иголочки вагоны, сверкающие лаком полки и нарядные проводницы. Но они ничем не отличались от тех, с ледяными глазами, что встречали их в Чехословакии. Как на кровных врагов смотрели они на соотечественников.
А поезд продолжал путь. На станциях покупали молоко, яйца, зелень. Мама вернулась в вагон с вареной курицей, пучком редиса и караваем еще теплого белого хлеба. Узнав, кто едет в поезде, торговки резко снижали цены, а иногда и отдавали товар бесплатно. Папа принес целый пакет яблок с забытым нежным названием “белый налив”.
Постепенно пустели вагоны, недавние лагерники расходились по родным местам, не зная, что их ждет впереди.
…В Харьков поезд прибыл в третьем часу ночи. Все оставшиеся пассажиры вышли из вагонов и до самого сигнала отправления не отпускали Папу, Маму и Мальчика. Прощались тепло и сердечно. И смеялись, и плакали, и целовались. Навсегда расставались люди, которых горькая судьбина свела когда-то и породнила. Они хорошо осознавали, что друг без друга вряд ли бы выстояли, выдержали все испытания, выпавшие на их долю.
— Прощайте, ребята, я вас очень люблю! — кричал Мальчик вслед уходящему поезду.
…Три человека вышли на привокзальную площадь. Двое взрослых и ребенок. Мужчина несет потрепанный чемодан средних размеров, женщина держит небольшой соломенный сундучок. В руках у ребенка нет ничего. Они медленно идут по площади. Небо начинает сереть. Уже можно рассмотреть разрушенные здания вокзала и почтамта, да и остальные дома вокруг выглядят не лучше. За почтамтом, у ограды вдребезги разбитого двухэтажного особняка, принадлежавшего когда-то роду Мальчикова Деда, дремлют тачечники, заменившие в первые послевоенные годы таксистов.
Папа и Мама опустили вещи на брусчатую мостовую, растерянно оглядываются вокруг. Мальчик тоже притих. Все, что он видит, не вызывает никаких эмоций. Хочется спать. Он встал между родителями, взял их за руки:
— Мы пойдем домой?
Мама и Папа растерянно молчали. Три дороги, три улицы со знакомыми названиями начинались перед ними. Но по какой из них пойти? Где их дом? И есть ли он у них?
Три человека, взявшись за руки, долго стоят посреди пустой привокзальной площади.
Первые робкие лучи солнца падают на их лица. В их глазах и печаль, и озабоченность, и тревога. Нет только радости. Что ожидает эту семью? Кем окажется для них родина — матерью или мачехой?
Утреннее солнце осветило все вокруг, но веселее от этого почему-то не стало.
XXIX
Деду не спалось. Он ворочался с боку на бок, крутился в постели и, погрузившись в сон на несколько минут, снова просыпался. Какая-то неясная тревога поселилась в нем. Побаливало сердце. Дед сел на кровати, потирая грудь. Боль ушла. Он встал, на ощупь вынул папиросу из пачки, открыл окно, закурил. Часы показывали четыре утра. Выкурив две папиросы подряд, Дед хотел лечь опять, но передумал. Снова потянулся за папиросой, но тоже передумал и пошел в кухню. Там у иконы, спиной к нему, стояла Бабушка. Дед понаблюдал за ней немного, а потом тихонько подошел, обнял за плечи. Она молча прижалась к нему, не отрывая глаз от иконы. Губы ее беззвучно шевелились
Не в первый раз Дед заставал жену за этим занятием. Знал, с какими просьбами она обращается к Богу. Сам думал об этом же дни и ночи, молился тоже — в душе.
— Все будет хорошо. Все обязательно будет хорошо, — тихо сказал Дед.
Эти слова он тоже говорил не первый раз, но они успокаивали Бабушку, укрепляли надежду. Она благодарно поцеловала Деда в щеку. Обнявшись, они еще некоторое время постояли у иконы, затем Дед ушел бриться, а Бабушка растопила печь, поставила чайник, принялась готовить завтрак. Дед вернулся выбритый, одетый. Сел за стол. Взгляд его упал на отрывной календарь. Он хотел подняться и оторвать листок вчерашнего дня, но делать этого не стал, снова оперся на стол, задумался. Он и без календаря знал, что ровно четыре года назад началась война. Ровно четыре года назад вся их жизнь пошла кувырком. Бабушка налила чай, подала завтрак, села рядом. Стрелка часов передвинулась на шесть. По радио заиграли куранты, зазвучал гимн. За окном ярко светило июньское солнце.
В это время раздался стук в дверь. Они переглянулись и вместе кинулись открывать…