Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2008
Александр Леонидович Климов родился в городе Николаеве (Украина) в 1978 году. По образованию — журналист. Работает дискжокеем с 18 лет.
Краткая жизнь менеджера среднего звена
Иван Конкин никогда не желал быть гражданином США. Ни во сне, ни не наяву. Просто так уж сложилось.
Каждое утро, опускаясь в subway, он искренне ругал себя, Америку и капитализм грубыми матюгами. От того и еще от невоздержанности в пище его лицо имело исключительный кирпичный цвет. Негры бледнели при встрече с ним и переходили на другую сторону улицы. Друзья по команде спортивной ходьбы рекомендовали ему меньше брать к сердцу, но сами регулярно посещали психоаналитиков, а Гарри даже имел судимость за кражу магнитофона.
— Здорово, мои клонированные братцы! — кричал Иван, стоя на пороге офиса своим сослуживцам.
Сослуживцы — менеджеры среднего звена динамично развивающейся компании — неизменно улыбались в ответ. Улыбка их была предупредительна, так как по-русски ни один из них не говорил.
— Уроды… — шептал Конкин, набирая текст на компьютере.
— Безликие уроды… — добавлял он, обедая в корпоративном ресторане.
Пятнадцать лет назад, проходя собеседование в крупной компании с богатыми инвестициями, господин Конкин соврал. Своему будущему боссу он “честно признался”, что страх как обожает конструировать самолетики. Только вот с фюзеляжем незадача — все что-то не сходится. Мистер Смит пожалел молодого специалиста, так как сам был не равнодушен к авиамоделированию и взял над Иваном шефство. Так и сказал:
— Зови меня — Джон, Ваня!
— Да, сэр! — ответил Конкин.
Затем господин Конкин освоил икебану в рекламном отделе, разведение тритонов в бухгалтерии и, наконец, спортивную ходьбу в отделе продаж. И все это с неизменной улыбкой. Smile everywhere, овощи…
— Ваня! Так нельзя, — лечил Конкина капитан команды спортивной ходьбы Женя Варданян, — бизнес не терпит желчности.
— Мне плевать, Женя! — заявлял Иван. — Я не хочу быть дисциплинированным болтиком корпорации.
— Но ты же ходишь за команду корпорации спортивным шагом! — вмешивался ранее судимый Гарри.
— Что с того? Я делаю это без души, и потому мы никогда не будем чемпионами, только разве для девочек из рекламного отдела.
— Я так и знал, — подвел итог Стив Гуттенберг. Стив давно подозревал, что их поражения — результат беспрестанных русских подвохов.
В тот день мылись молча и продолжили беседу уже в раздевалке.
— Что тебе не нравится в корпорации? — друзья разом улыбнулись и направили свои глаза на голого Ивана.
— Да пошли вы…
Ночью в квартире Варданяна раздался звонок.
— У меня определился ваш номер. Я сообщу его полиции, — открыл глаз хозяин.
— Женя, — на другом конце телефонная трубка нещадно выжигалась винными парами, — я тебе скажу, что мне не нравится в корпорации. Мне не нравится — все! Какую жопу не можем укусить, такую лижем. И все это с улыбкой Моны Лизы. Стройся, Женя!
— Иван, я всегда знал, что у тебя нежная кожа… но чтобы жаловаться в четыре утра на жесткий воротничок!
— Пошел ты, Женя!
У-у-у-у…
Иван Конкин не мог внятно объяснить, что его, собственно, раздражает в корпоративной политике и этикете, и пил горькую.
А дело было вот в чем. Дня не проходило, чтобы по телевизору не показали голодающих во время войны или засухи. Новости непременно доходили с мест землетрясений трагические, с количеством жертв и отменной операторской работой. Кто-то хороший и стильный пускал себе пулю в рот, а молодые и красивые люди тонули в ванне, съев что-то противопоказанное…
Насмотревшись и наслушавшись, Конкин впадал в меланхолию. Шел в “семью” излить душу, как называл Большой Босс компанию, и натыкался на вежливые улыбки.
— В Иране нефть горит!
Улыбаются.
— Дети остались без матери!
Улыбаются.
— Пошли вы в жопу!
Улыбаются. Русский язык не понимают.
Рабочий день только начался, а Иван Конкин уже стоял перед дубовым столом Большого Босса.
— Уйду я от вас. Тошно мне от вашей гладкости.
Большой Босс улыбался.
— Улыбайтесь! Отпустите меня и улыбайтесь. А я не хочу. Мне тошно. Я — злой. И цените меня, такого, как есть, — с кислой рожей, абсолютно не приспособленного к авиации.
Большой Босс кивал головой и жал под столом кнопку вызова службы безопасности.
Пять минут спустя, опускаясь в лифте налегке, Иван Конкин был самым счастливым человеком на земле. Мысли его витали вокруг возможного места в автопарке западного штата или должности пожарного в пыльном городишке. Иван уже знал наверняка, что теперь обязательно заведет детей и научит их рыбачить спиннингом. Да, у него будут два мальчика. Может, еще девочка. А жена — добрейшее существо, выучит русский и будет брать уроки игры на пианино… И пусть так и запомнят — водителем автобуса триста семьдесят пятого маршрута! И похоронят с баранкой, приваренной к надгробному памятнику.
Лифт дернулся и встал между тридцать седьмым и тридцать шестым этажами. Иван нажал на кнопку вызова диспетчера и сообщил о поломке. Диспетчер гарантировал, что через двадцать минут лифт продолжит движение.
“Небось улыбается”, — представлял себе Конкин, засекая время: без четверти девять утра. От нечего делать и из соображений банального хулиганства Иван вырезал на стенке лифта ключом: “Здесь был Ваня Конь”. Ниже добавил дату и место: “11.09.2001. Всемирный торговый центр, Нью-Йорк”.
10.04.2007
Как папика смерть недоглядела
Мама давно мечтала убить папика. Да все как-то руки не доходили. То стирки полон дом, то нужно ехать на огород тяпать. Одним словом, недосуг. Папик жил и не подозревал, как близко от его персоны шныряет старуха с косой. Когда мама созрела, папик неожиданно для всех окружающих получил в наследство квартиру и тем самым приобрел некий вес в обществе. Отныне его жизнь стала стоить сорок тысяч условных единиц без ремонта или семьдесят тысяч с таковым. Домашние раскрыли рты от удивления. Папик будто воскрес из мертвых. С раннего утра пьян и требователен.
Григорий Строганов и история его наследства, которое ему никто не собирался завещать.
В один знойный, августовский вечер уморилась Прасковья на стол водку подавать. Годы уже не те, а лестница в погреб длинная и скользкая. Села она на табуретку у летней кухни и закрыла на минутку глаза. Свиделся ей парень. Светлоглазый, не из местных. Подошел к ней, улыбаясь. То ли во сне, то ли наяву заговорил ласково. Душевно зашептал. Басовито и с придыханием. Прасковья зарделась. Сидела, не дыша. А он все улыбался не по-людски, и вдруг с отчетливым вороньим говором вопрос в лоб: “Кто любит тебя?” И исчез. Осталась Прасковья одна, у ведра с арбузными корками. С повышенным артериальным давлением. К ней уже бежали дети и внуки. Капали корвалол в рюмочку. Строганов приказал пересадить на стул и оставить в холодке. Окружили гости. Расспрашивали и искали пульс. Прасковья улыбалась им: мол, я в порядке, не понимаю причин беспокоиться. Губы растягивала в ниточку. Белую.
Вспомнилось тем же вечером Прасковье, как смотрел на нее парень и какой он добрый был и трезвый. Провела параллель с сыновьями. Еще тоньше губы стиснула.
Дед Строганов выпивал с сыновьями и щупал зад младшей невестки. Не конфузился соседей и запросто мог выйти в трусах в общество. Жену почитал, как иные почитают швабру, и бил ее в целях профилактики.
Старший — Гриша — неудачно повторно женился: разведенная, без жилплощади, зато с двумя детьми.
Младший — Васенька — женился по выбору деда Строганова. Но и тут не слава Богу — наскучило уже Прасковье наблюдать невестку в своей с дедом постели. Рыжая, бесстыжая и выпить не дура.
Копится злость в темных уголках мозга. Терпит человечек. Сжимает острые зубки. Авось рассосется обида. Травит душу. Загнивает бессмертная и прорывает преступно гной. Страшное дело.
Прасковью никто не любил. Ни дома, ни на работе. Замечали в ней что-то мышиное. Вроде как мягкая и пушистая, а в руки брать неприятно. Глазки-бусинки бегают с предмета на предмет, ни на чем не задерживаясь и ни чему не улыбаясь. Внутренняя суть пресмыкающегося.
С такими вот мыслями Прасковья, отдышавшись от приступа, мыла посуду и вполглаза смотрела художественный фильм “Богач, бедняк”. В данной киноленте глава семейства успешно травил соседей ядом. Будучи по профессии пекарем, он добавлял в одну из выпекаемых булочек пару граммов цианида и ложился спать.
Прасковья не была пекарем. Зарплату она получала в больнице за добросовестно заправленные кроватки и прибранные тумбочки. В детдомах и больницах таких женщин именуют в зависимости от того, в какую смену они заступают: в ночную — Сова, в дневную смену — Швабра. По документам: нянечка. Прасковья сутки через трое была Совой и каждый второй четверг — Шваброй. В первое ночное дежурство, после прихода красивого незнакомца, Прасковья взяла ключи от кухни и аптекарского шкафа, сама мало понимая зачем.
Плакала Прасковья сухими слезами. Плакала и колола овсяное печенье нитратом калия. Вечером старшая невестка принесет вечерю, а свекровь взамен одарит ее гостинцами… Зазвонил телефон. Прасковья побежала к регистратуре. Дежурила она всегда одна.
Прасковья неслась по коридору и кричала в ответ звонкам:
— Алё! Алё! Алё!
Пока она добежала, на другом конце провода доктор Мерзлякин бросил трубку и повернулся к бледному Строганову.
— Рак по-простому у вас. Хотите, будем колоть?
Строганов потряс головой. То ли да, то ли нет.
Прасковья вернулась на кухню. Уложила печенье веером на подносе. Хотела облизать по привычке пальцы от крема — спохватилась. Почувствовала дурноту. Вспомнилось, как младший сын привел Дуню в дом. Стояла в дверях, широко раздвинув ноги. Рот громко открывала: “Мы с Васенькой всё решили. Поживем пока у вас, а там вы что-нибудь придумаете”. — “Что придумаете? А, Вася?” Василий Строганов пьяно улыбался и увертывался от щипков жены. А муж, дед Строганов, смотрел на зад невестки и с того дня ни разу не взглянул на зад своей жены. Как отрезало.
— Если тебе писать больно, то пей травку! — кричала Прасковья в трубку, закрывая рот журналом. — Васенька, у меня двадцать рублей возьми. Сходи в аптеку.
Прасковью вновь оторвали от печенья. Звонил сын.
— Колю в интернат определил? Определи. В интернате дурачкам легче. Там с ними специалисты работают. Пи2сать еще больно? Травку пьешь?
Николяша, приемный сын Васеньки Строганова, заступал ночью на смену. По программе поддержки инвалидов определился на завод — помощником гильотинщика. Весь день он ходил по парку и рассказывал встречным, какой замечательный домик выстроит отчиму на заработанные деньги. Николяша не знал, что в этот самый момент у его отчима в другом конце парка патруль ППС спросил документы. Васенька пи2сал в неположенном месте. Денег у него с собой не было. Только аптекарская баночка с биркой, измаранной корявым почерком. Сержант ударил его по спине дубинкой. Васенька упал, и кто-то наступил ему на шею. Под каблуком хрустнуло. Менты облили тело водкой и вызвали по рации “скорую помощь”.
Прасковья качалась на табурете. Не давали покоя ей слова светлоокого парня. Шестьдесят семь лет жила одуванчиком на свете, колыхалась на ветру, подставлялась солнцу на предмет прогревания и вдруг: как быть дальше? Заплеванная и загаженная — вот какая жизнь предстала. Один внук был — Сережа. Один в семье человек. Целовал бабку. Не брезговал. Так… Но уже второй месяц не заходит проведать. Нашел себе шалаву. Лярва, под стать Дуне. Закрутила его бабища.
Сережа Строганов отстоял службу и теперь ожидал пастора испросить благословения. Пастор вышел спустя четверть часа, обуреваемый страстями. Завидев Сергея, улыбнулся, протянул руку и вложил во встречную ладонь отпечатанную молитву: “Миг смерти — счастья миг”. Пастор ушел, а Сергей остался.
В третьей палате пацаны затеяли драку. Видна была кровь на подушке спящего Ефремова. Воробьев плакал во сне. Прасковья поправила одеяло на кровати Ефремова и решила задержаться на минутку. Присела на край кровати. Левая рука забегала по поредевшим обесцвеченным волосам. Взгрустнулось. Пацаны, наблюдая исподтишка за Шваброй, забеспокоились. Насколько хватит старухи, если у нее бессонница? Вопрос.
Смеркалось. Дед Строганов совсем скис. Соседи не узнавали его. Одевшись в новый шерстяной костюм, он ходил по двору и поправлял, добавлял, прибирал в окружающих его предметах. И ничего не примеривал, не отмеривал, не загадывал.
Внезапно Прасковья заговорила сама с собой:
— Здравствуйте. Добрый вечер. Который сейчас час, что я такая дура: сижу тут и думаю. Да, провалиться!
— Дети, а вы не слушайте! Будете тихо лежать — печенье получите.
— Дура я! Что стою тут с вами? — Дуня Строганова внезапно вспомнила о неотложных делах и попрощалась с друзьями. Она познакомилась с ними полчаса назад в троллейбусе. У них тоже горе в семье. Такое большое, что приходится молчать в бессилии сказать что-либо ободряющее. Взяли бутылочку водочки и два стаканчика. Кому-то все время было не из чего пить. Этот кто-то жаловался на сына и норовил показать ушибленный копчик. Дуня закрывала глаза ладонью и отнекивалась. Подошли новенькие с пивом, и вот уже Дуня улыбается одним глазом. Оказывается, она, незаметно для себя самой, нахамила людям, переходящим улицу, и ее расслабили, а теперь узнали и очень извиняются. Очередной новый друг полез целоваться. Дуня сопротивляться не стала. Спустя пять минут ей надоело, и она вспомнила, что ехала в морг одевать свою матерь.
Прасковья вернулась на пост. Взялась за вязание. Через два узла встала, включила телевизор. Показывали очередную серию “Богач, бедняк”. Прасковья выключила телевизор и, взяв поднос с овсяным печеньем, отправилась в обход.
Сергей, поднимаясь в лифте, дочитал молитву. Когда открылись двери на одиннадцатом этаже, он все еще продолжал стоять, не спеша к выходу. Губы его пробовали молитву на слух. Двери закрылись, и лифт замер в нерешительности. Когда двери разъехались второй раз, Сергей уже все решил. Восемь минут потому он отбивался от жены и не слушал уговоров тещи отойти от окна. Маленький сын ревел и спрашивал, почему папе не дают прыгнуть. Потом плакали все вместе, и Сергей поклялся, что такое больше не повторится. Ему поверили и беспрепятственно отпустили в туалет. Следом увязался сынишка. Сергей улыбнулся: “Ну, не прыгну же я при сыне!” Однако соврал.
Прасковья поскользнулась на свежевымытом полу и растянулась во весь свой мышиный рост. Печенье разлетелось по коридору.
— Ох! Ох! Убили! — запричитала она, сгибаясь и выкручиваясь.
В двадцать пятом цехе неожиданно заклинило гильотину. Николяша сунул голову под замерший нож и принялся раскачивать станок, высвобождая полотно из тисков. Гильотина послушалась, и нож, сорвавшись, холодно обжег хилую шею дурачка.
— И поясницу-то потянула! — охала Прасковья, поднимаясь с пола.
Глядя, как переодевают тело матери, Дуня присела на любезно предложенный табурет. В голове шумело. Подташнивало. Слюна была горше карбида. Сердце с трудом качало кровь. Руки, ноги, голова повисли ивовыми ветвями — равно как и сосулька соплей под носом. Любимое тело деда Строганова передернуло судорогой. Дуня обмочилась в новые югославские трусы.
— Натерли пол, и хоть бы кто предупредил! Убиться же можно! — Прасковья искренне жалела себя и больше, чем когда-либо, ненавидела свою семью, ради которой она мучается давлением и не спит ночами, а потом еще бегай по палатам — горшки меняй.
— Вот тебе, Васенька, овсяное к чаю…
— И Дуне твоей…
— Ешь, дед!
— А ты, Сереженька, не зевай. Ешь за бабкино здоровье. Братика Николяшеньку угощай!
Из третьей палаты доносился хохот. Падение Прасковьи приятно разнообразило бесконечную больничную ночь.
Прасковья Строганова — серая мышка, “поди-подай”,— подбирая печенье, взвыла:
— Вас бы уже потравой окормить!!!
Где-то в заоблачных далях светлоокий парень хлопнул в ладоши и…
…и дед Строганов, утомленный страшными болями, закрутился в одеяло и умер.
…и Сергей, ударившись об асфальт, так и не прошептал молитву, а, разбившись на тысячу кусков, подобно фарфоровой кукле, умирал на глазах случайных прохожих.
…и Васенька не доехал до приемного покоя. Испустил дух в карете “скорой помощи”, так и не убедившись в чудодейственной силе микстуры для лечения аденомы простаты.
…и Николяшина головушка покоилась в медной стружке, тогда как тело все еще копалось с гильотиной.
…и Дуню подпитые работники морга окликнули, но она уже была холодна.
Прасковья сидела на полу и лепила из крошек чернильницу, чтобы, ткнув в нее пальцем, написать имена губителей своих и ангел Смерти, прочтя, ответил ей делом скорым, в котором нет ни жалости, а только лишь чистая месть, как вода ключевая.
Одного папика и забыла в доносе указать. А запамятовала оттого, что и он, как мать, был сродни мыши амбарной, и если не пищал, так никто и не помнил имени его. “Аминь”, — выдохнула Прасковья и, схоронив семью, сгинула со света.
На поминках по Прасковье Тимофеевне папик — Гриша Строганов — встал слово держать. Говорил много и несвязно. Никто и не вслушивался, только соседки усердно кивали головами, когда папик поминал доброту покойницы. Умолкнув, он долго стоял в тишине. Больше никто ничего не сказал. Пили компот с овсяным печеньем.
12.05.2007
Последний султан
1 мая 1981 года старая Слободка оделась в траур. Хоронили Султана.
Настя с Песков расписалась с Валей со Слободы.
Валя был парень серьезный, а Настя долго ждать не могла. В парке на скамейке Валя-аквалангист спел под гитару Высоцкого. Он спросил, и она сказала “да”.
Через неделю Валиного отца убили люди в штатском. Молодые не захотели откладывать свадьбу: Настя понесла, восемь недель. Елисеевна — мать, вдова — прокляла сына. За стол с гостями она не села, а посылала за сыном и долго его обнимала, пока мужики не расцепят, со смехом и танцами.
Вдову утешал одноногий еврей, из интеллигенции. При себе имел гитару с алым бантом. Валя отнес им утку с рисом, фаршированного судака, салат из помидоров. Еврей попросил поросенка. Настя принесла поросенка. Потом пришли Настины братья и забрали поросенка. Молодые вернулись за стол. Так началась свадьба.
Под скамейкой новозаявленной семьи Рвовых грелся тамошний приблуда — дворовой породы, вместо имени имевший несерьезное Нах-на. Именно так. Коротко, отрывисто, с маленькой буквы. Кости пошли ему. В течение ночи цуцику напихали полные бока, чаще, в общем-то, каблуками. Не смел жаловаться. Глубоко за полночь подожгли будку — ушел спать в сарай. Ни гав, ни мяв.
Настя танцевала. Счастлива в свои шестнадцать.
Долго ли, коротко ли, как все оказалось тяпнуто и закусано. Молодых оставили с добрым напутствием.
Через семь месяцев напутствие заорало беззубым ртом. Акушер заметил:
— Мальчик.
Вдова Елисеевна проявила к ребенку интерес и заказала столяру деревянных игрушек. К счастью для мальчонки, мастер аванс пропил и тихо сгинул.
Свекровь в обществе ущербного еврея посетила роддом. Осмотрев новорожденного, высказала:
— У нас в роду пожарных не было.
Ребенок был цвета осеннего солнца. И в профиль точно Гойко Митич.
Елисеевна ушла, оставив на проходной пачку диетического печенья.
— Пускай удавится, — сказала то ли о Тэтчер, то ли о петле на Настином вязании.
Раз Валя навестил жену — стоял, обняв березу. Оба молчали. Став серьезным мужчиной, Валентин серьезно запил. Как человек тихий и спокойный, прослыл опасным вдвойне. Жена ничего и не спрашивала. Курила сигарету с фильтром.
Выписывалась Настя к маме. Родители приняли внука и вопросов не задавали. Ночью Настя научилась выть по-бабьи. В подушку.
Валентин позвонил через месяц. Спросил, как сын. Настя все поняла и быстро собралась сама и пацана одела. Рвов признался, что рыжий и всегда красил усы. Анекдот.
— Тоска вздела, — бубнил в трубку.
На такси с шашечками забрал ребенка и Настю в Слободу.
У ворот грелся пес. Лежал, высунув гостеприимно язык.
Елисеевна не оторвалась от побелки.
Уложив малыша, Настя вышла в сад. Валя, нацепив кепку, ушел, не прощаясь. По серьезному делу.
Соседка, баба Паша, сгребала листья. Накрапывал дождик. Осень.
— Баба Паша… Валя опять ушел… Как жить?
Бабка склонила голову набок и так рассмотрела Настю, будто не в жисть не встречались.
— А ты чья такая будешь? Уж не Валина ли молодка?
— Валина… — вздохнула Настя.
— Это он тебе про мушкетеров поет?
— Мне…
— Молодец Рвов! Хороший парень. Женился неудачно. Даст Бог, помрет…
— Кто? — испугалась Настя.
Баба Паша не ответила. Дохли листья. Деловито сновали грабли.
Все знали, что баба Паша больна. В войну ее изнасиловал румынский солдат. Паша простила грех. Да не простил комендант. Приказал расстрелять бойца. Паша родила от фашиста девочку.
Через четырнадцать лет история повторилась. За танцплощадкой Пашиной дочери порвали трусики дрожащие руки советского солдата. Его тоже расстреляли. Но уже душманы. И совсем за другое дело.
Баба Паша пила таблетки и научилась принимать сигнал из космоса. Оттого в гости к ней ходили только в крайней нужде. От полного безденежья или посмеяться.
Настя извинилась, что жива.
Ночью вернулся Валентин. Раздеваясь, перебудил домашних. Ребенок заплакал. Тогда он хлопнул дверью. Под луной Нах-на выслушивал от Вали Есенина. Пес хотел спать. Часто зевал, намекая.
Одна собака на всю усадьбу. Все пинки собирал дворовый. Кости, чего греха таить, тоже. Жизнь — серединка на половинку. Сегодня — шмат сала. Завтра — собака от палки удирала… Шерсть вследствие этого повылезла без остатка, а натянутый живот резонировал, как полковой барабан. Глаза у собаки смотрели в разные стороны и всегда настороженно, отмечая общие настроения.
Настя подкармливала его, чем могла, да и соседи не зажимали объедки. Однако глаже Нах-на не становился.
Баба Паша заявила, что все дело в глистах. Валентин считал:
— Он и есть глист.
А Елисеевна чхать хотела на него, внуков, невестку и весь мир иже с ними. Тяжело заболел еврей с гитарой, и заранее было куплено тенистое место на староеврейском кладбище.
Настя запахнула халат. Осень студила груди.
Валентина пристроили грузчиком в порт. Вчера принес ананас. Вечером бегал в сарай за топором. Соседи оценили его синие плавки. Топором Рвов крошил фрукт и при том громко кричал — Настя ананас не поняла, а у малого вообще приключилась аллергия.
Подошел пес, толкнул холодным носом. Оставил след на бедре.
— Сейчас, сейчас… — Настя нарезала черствый хлеб.
Цуцик ухватил поданный ломоть и, припадая на все четыре лапы, поспешил в сад.
— Да не отберут, сирый!
Животное никак не среагировало. Утоптанным маршрутом проследовало к сараю.
Настя нашарила в кармане сигарету.
За деревьями укрылась частная собачья жизнь. Рвова не видела принципиальной разницы, где оставаться. Где теплее и где дым слаще. Во тьме сада и ревелось слаще.
Провожала невестку Елисеевна взглядом. Поджав губы, прилипла к окну носом.
Старая Рвова кликнула сына:
— Валя, скажи Насте, мне что-то нужно!
Валентин читал. Ему было недосуг.
— Уймись! Что? Что ты хочешь от меня?!
Елисеевна вошла в спальню с кружкой компота.
— Когда твой отец строил этот дом, мы были молоды. Я стояла вот так… — Мать встала на четвереньки. Кружку поставила на Валины тапочки,— и он подавал мне доски… Да. Это было в той комнате. Нашей комнате. Где живет Настин ребенок.
Рвов отвернулся к стене. Книга приземлилась в опасной близости с компотом. Елисеевна поправила под сыном покрывало.
— Как мы работали! — напомнила она стенам.— Как твой отец любил меня! Валя! Пришел час открыть тебе тайну. Папа завещал никогда не брать в дом женщин с именем…
Валя вскочил с топчана.
— Что тебе надо… найду ее… Слышишь?
Елисеевна поднялась с пола.
— И иди пить компот!
— Нах-на! Нах-на!
Пес укрылся за сараем, сознательно избегая общества Насти.
— Баба Паша! Настю не видели? — адресовался Валентин.
— А… Валенька… Здравствуй!
— Здравствуйте. Вы Настю не видели?
— Настю? Видела. Во-о-н там…
— Где?
— А?
— Настя где?
— А! Валенька… Здравствуй! Как мама?
— Компот сварила.
Баба Паша дернулась лицом, посмотрела в глубь сада.
— Руки твои высохнут… — зашептала бегло.
Валентин присмотрелся к соседке.
— В саду, значит, Настя.
Он нашел ее скоро. Но не сказал ни слова. Она тихо плакала за сараем, а у ног ее шевелилось, толклось и грызлось живое поле щенков — делили куски хлеба. То тут, то там разлеглись жирные, холеные суки с растянутыми сосками. Идиллия свободной любви под пристальным вниманием единственного кобеля — Нах-на.
— Султан… — протянул Валентин.
— Гляди, Валенька. Учись, как жить надо, — шепнула жена.
— Да, б… Вот тебе и животное.
— Настоящий султан.
Султан смотрел на хозяев, не понимая, что, собственно, особенного они нашли в его поведении. Ну, кормит всех своих женщин, воспитывает щенков. Неужели надо рот раскрывать и глотать слезы?
К вечеру Слобода, вся без исключения, проведала гарем. Бабы вздыхали, мужики смеялись, детишки визжали. Молодые клялись в вечной любви… И только Валентин тихо пил, терзаясь чем-то неясным.
Султан погиб через полгода. Кто-то забил его палкой насмерть. Гарем разогнали, подросших щенков раздали.
Той же весной утонул Валентин. Настя забрала ребенка на Пески, к матери. Елисеевна не держала.
Слобода стоит. Ей все нипочем.
Султана запомнили — мужиком, а Валю — кобелем.
Август 2006-го