Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2008
Гела Георгиевич Чкванава родился в 1967 году в г. Сухуми. Окончил Сухумское отделение филологического факультета Тбилисского государственного университета. Прозаик, публицист. Живет в Тбилиси.
Все мы, живущие на этом свете, — избранники Бога. Бог нас наградил жизнью под солнцем. Мы — лауреаты Солнечной премии.
Море не имеет своих снов. Оно лишь довольствуется просмотром снов рыб и дельфинов.
Афоризмы моего соседа Додо Басилая
ВВЕДЕНИЕ
С моря подул ветерок, веселый и самодовольный, как женщина, купившая себе новое платье. Кроме запаха моря, принес он еще что-то неясное и не вполне ощутимое — быть может, сны дельфинов и рыб, которые море видело каждую ночь, как кинофильмы… Мне этот ветерок понравился. Он понравился и Додо Басилая. Он был очень умным человеком — этого отрицать нельзя.
В тот вечер я сидел в его дворе и взирал на пальму. Пальма была молода и полна жизни. Если бы она была щенком, то для избавления от накопившейся в ней лишней энергии, вероятно, стала бы бегать и лаять или изгрызла бы туфли хозяина или хотя бы веник хозяйки. Если бы пальма была человеческим отпрыском, то побежала бы к морю, подкралась к влюбленным парам, подслушала бы вместе с морем их глупое воркование и подсмотрела бы, как обцеловывает ухажер даме стеснительно обнаженную грудь и плечи… Затем пары, раненные стрелой Амура, закидала бы пляжными камушками и заставила бы кавалера материться.
Но пальма не была щенком и даже человеческим отпрыском — она была попросту пальмой (на которую любила мочиться кавказская овчарка Додо Басилая и вообще все ее отпрыски: эта родовая привычка передавалась им от матери вроде сакрального ритуала), поэтому ни туфлям Додо, ни уединившимся влюбленным опасность не угрожала. Пальма по-пальмовски предавалась забвению и наслаждалась жизнью, как и подобает юной представительнице флоры: она дрожала и раскачивалась на ветру сильнее, чем более взрослые и старые пальмы.
Солнце заходило. Море возлежало у ног вечерних сумерек, как женщина, вдоволь насладившаяся любовью, и готовилось к просмотру снов дельфинов и рыб. На волнорезах бродили влюбленные пары.
“Комета”, приплывшая из Нового Афона, высадила пассажиров. Туристы, уставшие от красоты новоафонских сталагмито-сталактитовых пещер, не вполне осознавали красоту заката.
Додо, как всегда, рассказывал мне о женщинах, которых он перепробовал в молодости, и красочно описывал их пышные груди. Он рассказывал мне о любовных стонах, таких нежных, одновременно диких и завораживающих, как лепет моря.
Додо был всегда молодым и полным сил — и скончался от инфаркта совсем неожиданно: еще за день до смерти он мог свободно побороть и даже избить зятя-волейболиста (именно то, что приходилось иногда избивать буйного зятя, и довело его до инфаркта). Однажды, когда я был ребенком, он сказал мне, что жизнь — это трагикомедия, над которой можно было бы посмеяться, если бы дела так часто не принимали плачевный оборот.
Додо Басилая рожден был поэтом — но по иронии судьбы кормился ремеслом жестянщика. Грохот жести чуть притупил его слух, и поэтому взял он себе в привычку вглядываться собеседнику в глаза, чтобы не упустить из его разговора нечто важное и не оставить без ответа. Таким вот он был деликатным человеком, хозяином доброй и простой улыбки — одной из лучших на этом поганом свете.
— Придет время, и по твоим историям я напишу рассказы! — пообещал я Додо. — Я напишу и про твоих женщин!
— Про моих женщин не надо! — сказал Додо Басилая. — Знаешь, о чем я сейчас подумал?
— Понятия не имею! — ответил я. — Если бы мы, соседи, догадывались, о чем ты думаешь, то и не был бы ты Додо Басилая по кличке Чингисхан. Тогда и рассказанные тобой истории не были бы такими ценными и интересными. Знаем мы лишь одно: ты думаешь только о том, о чем должен думать хороший человек.
— Замолчи! — приказал мне Додо. — Через каких-то десять лет, когда свою хитрую улыбку подхалима, лепет типичной подлизы и ум изысканного афериста ты доведешь до совершенства, вполне может быть, что из тебя получится писатель, — это дело принципа. Надо же, чтобы ты стал настоящим писателем назло тем, кто не верит, что ты уже сейчас и есть будущий писатель?!
— А как же! — сказал я. — Я напишу наилучшие на этом свете рассказы.
— Скромности не хватает, — заметил Додо, — и это хорошо!
— Напишу про моих соседей, к тому же так, что это прочтет весь белый свет. Напишу про мое с тобой море, напишу про тебя.
— Про меня не надо! — попросил Чингисхан. — Ты так тщеславен в своих литературных намерениях, что я не хотел бы оказаться в твоих рассказах.
— Тогда напишу про эту пальму! — я протянул руку в сторону молодой пальмы. Сказал “пальма”, но подразумевал “Додо”. Это он почувствовал.
— Как, и про пальму?! — спросил Чингисхан и тоже протянул руку в ее сторону примерно таким же трагикомичным жестом, каким протягивал руку артист нашего городского театра, вечно пахнувший вином Вардико Хелая к артисту того же театра, пахнувшему анашой Гиви Отхозория, когда тот восклицал: “И ты, Брут?!”
— Я расскажу тебе историю, которой никто не поверит, если не напишешь о ней хорошо, и которую ты все равно должен когда-нибудь написать хотя бы для того, чтобы испытать себя. Одним словом, если про эту историю напишешь неумело, то выйдет плохая сказка, и ты опозоришь тех, про кого должен писать. Готов выслушать? — спросил Додо Басилая.
— Готов! — ответил я. — Сам знаешь, что всегда готов тебя выслушать. Так ты говоришь, что в этих историях тебя не будет?..
— Из тебя и вправду выйдет писатель, потому что ты уже сейчас льстивый интриган и подлиза!..
…Мы смотрели на пальму, грациозную и простую в совершенстве очертаний. Додо Басилая рассказывал мне очередные истории и верил, что по ним я когда-нибудь создам хорошие рассказы.
И вот сейчас я пишу о часовщике Михаиле Есванджия и об Ивлите, царице солнечных зонтов, о Пармене Гогия, Отии Пачкория, Леване Ардашелия и о других лауреатах Солнечной премии.
Глава I. ВОЗМЕЗДИЕ ДАРЕДЖАН КВАРАЦХЕЛИЯ
Дареджан Кварацхелия жила в старом двухэтажном каменном доме, напротив места, именуемого ипподромом имени Гиви Киласония (хотя после смерти Гиви Киласония лошадей там никто не видел, и использовалось оно как футбольный стадион). Дареджан Кварацхелия занимала две комнаты на втором этаже, остальные две присвоил совладелец дома. Когда приключилась эта история, ей было шестьдесят восемь лет. Каждое утро, сидя в кресле-качалке на балконе второго этажа, она читала четырехстраничную сухумскую газету (которую мой отец-почтальон обязан был доставлять подписчице ровно в девять часов без опоздания) и вспоминала те времена, когда из болота на месте нынешнего ипподрома, между морем и отцовским домом, по ночам доносились жалобные стоны душ утопленников.
Дареджан в свои неполные двадцать лет повстречалась впервые с Гиви Киласония. Говорили, что Гиви и Дареджан были ровесниками. Он объявился у дома Теофиле Кварацхелия и попросил напиться воды. Гиви Киласония пил воду прямо из кувшина. Очарованный красотой хозяйки, он не сводил глаз с босых ног Дареджан и позабыл напоить своего коня. На фоне заходящего солнца Гиви был похож на сказочного рыцаря.
С того дня, чтобы хоть немного развеять жгучие мысли о Дареджан, Гиви Киласония принялся осушать болото и перед домом властительницы своего сердца построил ипподром с трибунами, которые из-за слабых укреплений оказались непригодны к эксплуатации.
Во время Второй мировой войны три с половиной года надеялась Дареджан Кварацхелия на возвращение фронтовика-кавалериста Гиви Киласония — в ожидании того момента, когда она в третий и последний раз откажет ему. Еще через три года Гиви Киласония погиб на построенном им же ипподроме: его затоптал ретивый конь. Так и не успел Гиви в четвертый раз попросить руки Дареджан Кварацхелия.
Совладелец дома Дареджан Кварацхелия Гоги Харазия был человеком холостым. Зато его сестра Жужуна и зять Отия Бенделиани растили четырех мальчиков. Отпрыски Отии Бенделиани в основном занимались тем, что лазили по болотным местам, ловили лягушек и живьем сдирали с них кожу или же надували их велосипедным насосом, чтоб те не могли нырнуть под воду. Перед смертью лягушки от страха мочились на руки своих мучителей, и поэтому руки у маленьких Бенделиани были покрыты бородавками.
Последний император России на досуге стрелял по воронам. Гоги Харазия не был императором; даже в семье над ним, равно как и над своим мужем, верховодила сестра — зато, будучи пьяным, он давал себе волю забавляться по-императорски, с той лишь разницей, что убивал не черных ворон, а белоснежных чаек.
Дождь, начавшийся в среду, перестал лить только в субботу утром. В субботу после обеда пьяный Гоги Харазия с надменной улыбкой принялся истреблять из винтовки Грекова скопившихся на ипподроме и жалобно пищащих от голода чаек. При этом младшим Бенделиани и соседским мальчишкам Гоги давал бесплатный урок в области баллистики.
— Если попадете на войну, знайте: выстрела, от которого умрете, не услышите, потому что скорость пули намного превышает скорость звука! — говорил он, продолжая тупо улыбаться.
К тому времени, когда примчался наш участковый Отия Пачкория, Дареджан Кварацхелия уже дошла до четвертой страницы своего утреннего интеллектуального “моциона” (Гоги Харазия шутил, что физический моцион Дареджан представляет собой качание в кресле). В воскресный день мой отец приносил ей газету на час позже.
Глаза взволнованного Отии горели бешеным огнем, он тяжело дышал и старался как можно скорей перевести дух, чтобы заговорить.
— Где Гоги? — спросил он у сидящей в скрипучем кресле Дареджан (Гоги Харазия был уверен, что соседка поскрипывала креслом ему назло).
— Что случилось, юноша? — спокойно спросила Дареджан. Даже газета не шевельнулась в ее руках. Холодным взглядом она оглядывала гостя и ждала, пока участковый придет в себя и додумается поздороваться с хозяйкой. Но Отии было не до этого.
— Через три минуты будут здесь. Из управления едут для изъятия оружия! — произнес Отия Пачкория, развернулся и с бешеной скоростью устремился к воротам.
Вскоре его голова замелькала между прутьями железной ограды — как будто голова оставалась на месте, а чья-то невидимая рука передвигала декорации. Невозможно было представить, чтобы Отия, который даже на своей машине передвигался чуть быстрее пешехода, развил такую скорость.
— Чего он хотел? — спросил у соседки вышедший из своей комнаты Гоги Харазия, когда голова Отии скрылась за поворотом.
Дареджан, уверенная, что Гоги Харазия — если не в синих трусах до колен, то, по крайней мере, голый по пояс, — заботливо почесывая свое мохнатое брюхо, будет торчать посреди балкона, даже не посмотрела в сторону соседа.
— Ружье должны у тебя забрать. Слава богу! — сообщила Дареджан Кварацхелия так спокойно, будто вычитывала из газеты лично для себя мало интересную новость.
Надо заметить, что ружье Гоги Харазия хранил без специального разрешения. Эта винтовка нигде не была зарегистрирована, кроме как в анонимных письмах в милицию с жалобами на императорскую прихоть Харазия. Так, чтобы за это можно было его не порицать, использовал Гоги ружье всего лишь пять раз, когда выстрелом в воздух сообщал миру о появлении очередного отпрыска сестры (девочка в возрасте десяти месяцев скончалась у Жужуны Харазия), в остальное время он подстреливал чаек. На другую живность он никогда не охотился.
— Кто-то опять на меня донес! — грустно заметил Гоги Харазия. При известии об ожидаемом визите милиции он так растерялся, что даже не стал материться.
— Донесли! — спокойно подтвердила Дареджан.
В это время появился голубой “ГАЗ-21”, как молодой и влюбленный кузнечик, весело скачущий по нашей разбитой улице, будто бы там сидели не серьезные люди, ехавшие по серьезному делу, а циркачи, к тому же и в пьяном виде. Гоги на одно мгновение даже показалось, что Отия и Дареджан его разыгрывали.
— Если хочешь, успеешь спрятать ружье в моем сундуке. Замок испорчен, и можно без ключей открыть. Хотела тебя попросить его починить, но ты вечно занят.
Спокойствие Дареджан привело в чувство растерявшегося Гоги Харазия. Нельзя сказать, чтобы Гоги был неуклюжим и медлительным человеком, но той ловкостью и быстротой, какую проявил тогда, он не мог похвастаться с 1946 года, когда в пятнадцать лет сумел удрать от голодного волка. Злые языки поговаривали, что то был вовсе не волк, а собака.
— Если сундук все-таки не откроется, то ключи у меня, — бросила Дареджан вслед Гоги Харазия, когда тот с ружьем в руках входил в ее комнату, и принялась искать обещанное в кармане халата.
Но Гоги уже успел спрятать ружье и вновь вышел на общий балкон.
Их было пятеро, шофер шестой. Шофер встал под инжировым деревом, посмотрел на спелые плоды и звучно сглотнул слюну. Старший по возрасту и должности, рановато облысевший мужчина, непринужденно шел от ворот к дому, будто находился у себя во дворе.
Дареджан Кварацхелия оторвала взгляд от газеты.
— Юноша! — позвала она кривоногого начальника таким тоном, что тот от неожиданности остановился и встал как вкопанный.
— Неужели Теофиле Кварацхелия этот дом продал вам?! — вкрадчиво спросила она незваного гостя.
— Какой Теофиле?! — растерялся кривоногий и пришвартовал свой изумленный взгляд к газете, как будто там пытался вычитать ответ на вполне справедливо возникшее подозрение: даже побледневший с перепугу Гоги Харазия додумался, что милиционерам Дареджан Кварацхелия показалась сумасшедшей.
— Теофиле — мой отец. В мае 1943 года первый этаж этого дома и половину двора он продал за сорок пудов кукурузного зерна одному сопляку на двадцать лет моложе его, который, хочу вам заметить, не соизволил полностью оплатить долг! — объяснила Дареджан (милиционеры в гражданской одежде выстроились в шеренгу по обе стороны от своего низкорослого начальника). — Так вот, может, мой отец и вам продал часть дома и скрыл это от меня?! — произнесла Дареджан и посмотрела на Гоги Харазия.
Тот, ясно представлявший себя в холодной камере предварительного заключения, одной рукой осторожно и нежно почесывал брюхо, а другой тщетно старался придать приличный вид взъерошенным волосам.
— Гм-м! — произнес Гоги Харазия. Он и раньше подозревал, что Дареджан Кварацхелия называла его отца сопляком, но прежде она никогда не осмеливалась на это в присутствии соседа. Гоги подумал, что хитрюга Дареджан воспользовалась благоприятной для нее ситуацией, и в доказательство того, что он не очень испуган, Гоги еще раз соизволил повторить свое не такое уж ироничное “гм”.
— Так вот. Я спросила, не продал ли Теофиле и вам часть этого дома в мае 1943 года?! — напомнила Дареджан кривоногому.
— Я родился в сорок четвертом! — выдвинул тот неопровержимое алиби.
Мне показалось (а к тому времени я уже находился во дворе), что, опровергнув обвинение, он вздохнул с облегчением.
Жужуна Харазия и трое ее сыновей (четвертый прятался, боясь, что милиция, как часто пугала его мать, может и его арестовать за браконьерство, а именно за истребление лягушек) выстроились перед милиционерами в шеренгу, как футбольная команда до начала матча, повернув головы в сторону Дареджан. Отии Бенделиани не было дома, а то и он (а был он не таким уж черствым, каким его представляли соседи) пожалел бы кривоногого, который не давал себе права расслабиться.
— В чем дело, госпожа?! — довольно строго спросил начальник.
— В таком случае соизвольте испросить разрешения войти в этот двор у меня — дочери и прямой наследницы движимого и недвижимого имущества Теофиле Кварацхелия! — важно произнесла Дареджан и только после этого удостоила взглядом когорту кривоногого.
Один из подчиненных живо раскрыл перед патроном папку. Он преподнес ее таким же манером, как вторая скрипка в оркестре перелистывает нотную тетрадь первой скрипке в знак признания ее таланта.
— Неужели в ордере на обыск написано, что можно без разрешения настоящей хозяйки врываться в дом Дареджан Теофиловны Кварацхелия, которая, как я подозреваю, в этом документе вовсе не упоминается?! — сказала Дареджан. — Кстати, половина двора между воротами и домом, то есть именно та территория, на которой вы сейчас находитесь и которую гость, желающий попасть в дом, обязательно должен пройти, если, конечно, он не умеет летать, на сегодняшний день принадлежит мне. Мой отец половину двора продал, а не весь двор, как утверждают некоторые!
Кривоногий так странно посмотрел на папку, что подручный поспешно убрал ее, побоявшись, наверно, как и я, что начальник может в нее плюнуть.
— Юноши, не соизволите ли сообщить мне номер телефона вашего начальника? — как бы между прочим спросила Дареджан милиционеров и повернула голову в сторону Гоги. — Гоги, дорогой, хоть и беспокою тебя, но будь любезен, принеси из моей комнаты телефонный аппарат. Он стоит на комоде, рядом с бюстом Лаврентия Берия.
Дареджан Теофиловна Кварацхелия утверждала, что она родственница Берия. Поговоривали, что Дареджан спасла Гиви Киласония от репрессии благодаря своим родственным связям, и именно поэтому Гиви Киласония посчитал себя обязанным просить свою спасительницу выйти за него замуж.
— Какой негодяй предупредил вас, госпожа?! — беспомощное возмущение овладело кривоногим. — Откуда вы знаете, кто мы и зачем приехали?! — он спросить-то спросил, но заранее знал, что прямого ответа не получит.
— Милиционеров сразу же узнаю, — сообщила Дареджан. — Сын моей двоюродной сестры был милиционером. Даже воспитание, полученное благодаря образованным родителям, не помогло. Взял он в привычку входить без стука в комнату даже тогда, когда не исполнял служебного долга. Однажды в квартиру друга вошел без стука — и застал там свою жену с хозяином дома. Друг его и убил: с перепугу выстрелил из револьвера. Я и тогда заметила, и сейчас скажу: если бы он, исходя из специфики работы, не отвык от этикета и стучался в дверь перед тем, как войти в чужой дом, то остался бы жив. Его жена вполне уместилась бы в шкафу. Худая была, диету соблюдала, сладкое не ела: максимум две инжиринки съедала, когда ко мне в гости приходила. Кстати, и эти инжировые деревья не продавал Теофиле, как утверждают некоторые, — шофер посмотрел на инжировые деревья, — в марте 1939 года они посажены. Надо звонок на воротах установить для тех, кому лень хозяина позвать. Гоги, дорогой, телефон рядом с бюстом Лаврентия на комоде стоит. Не стесняйся, смелей заходи в мою комнату!
Гоги Харазия, входя в комнату Дареджан, чуть было не постучался в открытую дверь: Дареджан опять ворковала о бестактном сыне своей двоюродной сестры и о необходимости стучаться. В первый раз Гоги относительно нормально улыбнулся только тогда, когда принес соседке телефонный аппарат.
— И стул бы с собой прихватил. Не будешь же ты все время телефон в руках держать! — обратилась Дареджан к Гоги.
Гоги Харазия в знак безмерного почтения к соседке принес стул из своей комнаты и опять улыбнулся настоящей улыбкой.
— Кажись, гости к нам пожаловали. К тебе, по-моему, пришли! — обратилась Дареджан к Гоги Харазия, качнулась в кресле и, ни на кого не обращая больше внимания, опять принялась за газету.
Шофер оказался знакомым моего отца. Он с нежностью погладил меня по голове, и я сразу же понял, что от меня требовалось: залез на дерево и оттуда подавал спелые инжиринки. Тем временем милиционеры обыскали первый этаж и поднялись на второй. Все замолкли, даже шофер не требовал больше плодов инжира.
Дареджан на милиционеров даже и не посмотрела. Она ни на кого не смотрела, просто читала свою газету с таким спокойствием на гордом лице, что даже кривоногий догадался: никто и ничто не могло нарушить самоуверенности Дареджан Кварацхелия.
Обыскали и те две комнаты на втором этаже, в которых жил Гоги Харазия, и вышли на балкон. Кривоногий встал посреди балкона, расставив ноги, как полководец перед сражением, и улыбнулся.
— Вот сейчас и найдут ружье! — довольно бойко высказал свое мнение шофер. Только он давал себе волю время от времени нарушать всеобщую тишину прогнозами о дальнейшем развитии событий, ни один из которых не оправдался. За это я даже потерял к нему уважение.
— Сказать по правде, в ордере обозначен весь дом! — сказал кривоногий и вдруг посмотрел на меня: умудрился с одного взгляда меня обнаружить в листве инжирового дерева. “Сразу видно, что милиционер”, — подумал я.
Дареджан Кварацхелия гордо протянула руку и грациозно защелкала пальцами. Поначалу кривоногий сам не догадался, чего от него хотели. Подручный как нельзя вовремя протянул папку и этим дал понять начальнику, что подразумевал жест хозяйки, а то, уверен, кривоногий собирался поцеловать властно протянутую руку Дареджан.
Дареджан Кварацхелия аккуратно положила ордер на газету и начала читать, как читала прессу, внимательно и не спеша. Этому процессу она посвятила целых десять минут, и десятиминутную тишину не нарушил никто, даже шофер.
— Кстати, — как бы что-то вспомнила Дареджан Кварацхелия, — господин Шермадин (имя кривоногого она, наверное, вычитала в ордере), насколько я знакома с вашими законами, кроме понятых, и участковый должен был присутствовать при обыске. Не так ли? — мягко уточнила она, продолжая читать ордер.
Как по команде, сразу же после слов Дареджан на улице появился молочного цвета “ГАЗ-21” Отии Пачкория и аккуратно, с соблюдением всех законов симметрии и пропорций, встал рядом со своим голубым милицейским собратом. Отия так же аккуратно и деловито вышел из машины (шофер, очевидно, решив, что прибывший — очень важное лицо, улыбнулся ему, как улыбаются министрам), направился к дому и начал подниматься по лестнице с той же аккуратной ритмичностью (до этого мне не приходилось видеть человекоподобных роботов — а не то я сравнил бы с ними походку и манеры участкового).
Дареджан протянула ордер Отии Пачкория до того, как тот успел поздороваться с коллегами.
— Дважды уже нарушили закон: в первый раз, когда без тебя начали производить обыск, а во второй — когда пересекли границу, обозначенную в ордере, и без разрешения вторглись в мои владения. А именно в эти две комнаты на втором этаже, которые я на время одолжила своему соседу, — сообщила инспектору Дареджан. — Должны же были спросить у меня?! Разве не так?
Отия оставил провокационный вопрос без ответа и заулыбался так томно, что кривоногий сразу же понял: участковый попал в сети Дареджан Кварацхелия.
— Юноши превысили свои права, — сказала Дареджан и так аккуратно сложила газету, что даже Отии Пачкория стало бы завидно, если б ему было до этого. — Почему ничего не скажешь, Отия? Ведь обыск производили без тебя?!
В тот момент не только мне, даже шоферу стало жалко Отию.
Дареджан встала, вошла в свою комнату и целых десять минут оттуда не выходила. До ее возвращения скучавшее без хозяйки кресло самовольно раскачивалось на легком, дувшем с моря ветерке.
Среди находившихся во дворе соседей только я мог рассмотреть комнату Дареджан изнутри. Раньше всех проявил беспокойство шофер.
— Что она там делает так долго? — спросил он.
— Уже выходит! — обрадовал я его.
— Без ружья? — опять спросил шофер и до получения ответа догадался, что этим вопросом оскорбил не только Дареджан Кварацхелия, но и всех ее соседей.
— Сильная она женщина, — добавил он потом, чтобы как-то загладить свою вину.
Дареджан Кварацхелия с отшлифованной годами грациозностью села в кресло и разложила на коленях извлеченные из сундука документы. Они были вложены по одному в старые газеты, и поэтому всем показалось, что Дареджан принесла газеты для чтения.
— Гоги, сынок, объясни этим юношам, кому принадлежат две комнаты на втором этаже, которые только что обшарили. А я в свою очередь покажу соответствующие документы! — сказала Дареджан.
Гоги покраснел, потом побледнел и наконец скривился — не все тогда догадались, что он улыбался.
— Да! — произнес Гоги, как бы вздыхая.
— Тесно им жилось внизу, и поэтому решила им одолжить две комнаты на втором этаже. Когда Теофиле строил этот дом, первый этаж предназначался не для жилья, а только для приема гостей, и то в летнее время, потому что там сыро. Очень уж он любил принимать гостей… А некоторым кажется, что навсегда отняли комнаты у Дареджан Кварацхелия! — процедила она сквозь зубы и не посмотрела, а лишь повернула голову в сторону стоявшей во дворе Жужуны (даже я, будучи ребенком, догадался, что Дареджан на Жужуну не взглянет), но зато удостоила взглядом кривоногого.
— Вас именно этот факт и ввел в заблуждение. Знаю, что не собирались превышать своих полномочий, — сказала Дареджан и, словно вытирая пыль, невидимую для кривоногого, погладила телефонный аппарат, как будто от него ждала подтверждения своих слов.
Кривоногий в ответ вполголоса пробубнил что-то невнятное. Собравшиеся во дворе не поняли, что он сказал, и все как по команде посмотрели на шофера, будто он был официальным переводчиком и рупором своего начальника. Оказалось, что и он тоже ничего не понял. Дареджан стала подавать кривоногому документы по одному и, пока он читал, рассматривала ту старую газету, в которую документ был вложен.
— Могу не глядя точно указать дату выдачи всех этих бумаг, и знаете, почему? — спросила Дареджан кривоногого (он пожал плечами и почему-то обиделся).
— Потому что они вложены в газеты того же дня, в какой и выданы! — гордо заявила Дареджан.
Шофер не спрашивал о возрасте Дареджан, только поинтересовался, знал ли кто из соседей, какой давности старые газеты хозяйки.
— Бабушка Дареджан — родственница Берия, — сообщил я шоферу, и соседи сразу же подтвердили это кивками. — Своими глазами видел фотографии, на которых бабушка Дареджан и Берия вместе сняты, — солгал я, подбодренный поддержкой соседей, которые и на этот раз не поленились подтвердить сказанное мною. Если бы я сказал, что Дареджан Кварацхелия — внучка царицы Тамары и имеет фотографии с бабушкой, мне кажется, и тогда соседи не оставили бы меня без поддержки.
— Вот женщина с характером! — заключил шофер. Похоже было, что он поклонник Берия.
— Убедились, юноша, что половина двора и второй этаж дома целиком принадлежат мне? — прозвучал голос Дареджан, и мы опять замолкли. — И те две комнаты наверху, которые вы обыскали, мои. Не так ли?!
Кривоногий закивал таким манером, каким, наверное, кивал ненавистной учительнице алгебры и геометрии, когда учился в школе.
— Видите ипподром?.. И та земля тоже нам принадлежала, но Теофиле подарил ее Гиви Киласония. Тогда там только болото и было. Были и гати — устраивал их сам Теофиле, но люди все равно тонули. Я боялась, что и Гиви может утонуть случайно. А он, должна заметить, был упрямым и сказал, что готов осушить болото, если мы, Кварацхелия, продадим его в рассрочку. Вместо этого Теофиле взял и подарил эти земли — не мог отказать, знал, как любил Гиви лошадей. Теофиле тоже любил лошадей. Вы слышали о Гиви Киласония? — Кривоногий опять закивал в знак согласия заплутавшей в своих воспоминаниях хозяйке. — Вон там, где сейчас дорога проходит и ваша машина стоит и машина Отии Пачкория… Кстати, почему не видно Отии Бенделиани, где он? — спросила Дареджан. Кривоногий и на этот раз закивал, по инерции, наверное. — Отия, где твой тезка? — почему-то не у Гоги Харазия, а у Отии Пачкория спросила Дареджан.
— Уходим, ребята! — скомандовал кривоногий.
Когда он спускался по лестнице, я чуть ли не с завистью рассматривал его ноги. По моему представлению, у всех известных футболистов, в том числе и у Пеле, они были такие же массивные и кривые.
— Всего хорошего, господа! — бросила вслед незваным гостям Дареджан. Они все вместе (даже те соседи, которые были в качестве понятых, среди них находился и мой отец) одновременно повернулись и попрощались с хозяйкой. Шофер тоже закивал, несмотря на то, что Дареджан в его сторону и не смотрела.
Как только милиционеры и понятые вышли во двор, примчалась дочь Отии Пачкория. Приближаясь стремительно, как ветер (Асмат Пачкория имела привычку быстро ходить — на нашей разбитой улице легко обгоняла даже отца, ездившего на своем “ГАЗ-21” молочного цвета), она легко привлекла всеобщее внимание. Ноги как будто несли ее сами по себе, и она этому была рада. Ее длинные волосы при быстром движении разлетались в потоке воздуха и не успевали опускаться вниз. Сама Асмат улыбалась такой широкой улыбкой, что уголки ее рта доходили чуть ли не до самых ушей. Милиционеры посторонились, уступая Асмат дорогу.
— Отец! — почти во весь голос прокричала она и своими раскосыми глазами уставилась прямо в глаза родителю.
По-моему, только Отии было известно, кому предназначался этот взгляд. Милиционеры никак не могли установить адресата егозливого взгляда, и каждому из них довольно долго казалось, что Асмат смотрит именно на него.
Отия Пачкория так же громко отозвался на зов дочери, как если бы между ними бурлила шумная река.
— Моя дочь, — пояснил Отия коллегам.
— Мама просила, чтобы я тебе сказала, что люди из управления обиделись, когда позвонили домой и узнали, что тебя нет дома, и сказали, что предупреждали тебя, чтобы ты был дома, и просили, чтоб ты срочно пришел в дом Гоги Харазия и Дареджан Кварацхелия, так как ты им обещал, что будешь дожидаться их звонка, когда они заедут на нашу улицу… Пожалуй, все. Кажется, ничего не забыла! — сказала отцу Асмат.
Соседи, смотревшие на Отию, по его довольному виду догадались, что она точно выполняла инструкции, данные отцом заранее.
— По-моему, я ясно выразилась! — произнесла довольная собой Асмат. — Может, еще повторить, если чего не понял?
— Не надо, — ответил Отия.
— Искала тебя и еле нашла, — пожурила Асмат отца. — Госпожа бабушка Дареджан, здравствуйте! — прокричала она в адрес Дареджан Кварацхелия. Больше ни с кем не здороваясь, еще раз растянула рот до ушей и устремилась к воротам.
— С ума сойти! — сказал кривоногий, разводя руками. — Ну и народ!
— Подожди, вместе на машине поедем! — крикнул Отия вдогонку дочери.
— Нет. Пешком пойду. Спешу! — прозвучало в ответ, и Асмат прибавила скорости.
— С ума сойти! — повторил кривоногий, но на это раз не стал разводить руками: устал, наверное.
Дареджан Кварацхелия по-прежнему просматривала старые, как заметил шофер, “деникинских времен”, газеты с таким видом, какой бывал у моей мамы, когда она смотрела на свои девичьи фотографии.
После того как все ушли и наконец скрылся из виду “ГАЗ-21” Отии Пачкория, тишину первой нарушила Дареджан. Говорила она вполголоса, не отрывая глаз от газет. Казалось, что она читала старую прессу, но на самом деле разговаривала с Гоги Харазия.
— Убери ружье из моего сундука. Не дай бог, еще выстрелит — довольно и того, что испачкан белый воротник. Даже ружье не могут положить в сундук так, чтобы воротник не испачкать. Кроме как охотиться на чаек, ничего другого не умеют, а между тем мужчинами называются. Мужчин сейчас и не сыскать. Положи ружье в сумку почтальона. Не могут даже догадаться, для чего Тенгиз свою сумку оставил!
Гоги в мгновение ока разобрал ружье и ловко уместил его в сумке моего отца. Когда с сумкой в руках он вышел на улицу, из-за угла появился поджидавший его мой отец и направился к нему. А я, побаиваясь и Дареджан Кварацхелия, и Гоги, и Жужуны Харазия, и отца, не решался слезть с дерева.
— Боже мой! Побеспокоил я тебя, Гоги. Никогда такого со мной не бывало, чтобы сумку где-нибудь оставил! — почти кричал мой отец. — Даже все газеты не успел раздать. Какое хлопотное утро нам преподнес шпион и негодяй какой-то. А я, дурак, иду себе и думаю, отчего это как будто плечо побаливает. Оказывается, тяжесть на нем не висит. Побеспокоил я тебя, Гоги!
— Не стоит извинений! — сказал Гоги и собственноручно повесил сумку на плечо моего отца.
Позже я узнал, что идея выноса оружия в сумке почтальона принадлежала Дареджан Кварацхелия. Только она могла додуматься до такого гениального выхода из сложной ситуации — и еще мог бы мой младший брат, не раз прятавшийся в этой сумке от материнского кнута, но его тогда там не было.
Случилось то, чего я так боялся: меня обнаружил Гоги Харазия. Сперва он не узнал меня, но потом подбоченился и потребовал объяснений, каким образом я оказался на дереве. Я объяснил, что сделал это не ради себя, а ради шофера, так как он был на стороне Дареджан Кварацхелия, Лаврентия Берия и хозяина ружья — Гоги Харазия.
— Кто там? — спросила Дареджан.
— Старший сын Тенгиза. Застрял на фиговом дереве, — ответил Гоги.
— Не может слезть? — серьезно обеспокоилась Дареджан.
— Слезет! — успокоил ее Гоги. — Не то что с дерева, с Эвереста слезет, если надо будет!
— Тогда попроси его, пусть инжир соберет для меня, раз на дереве сидит. Даже в День святой Марии не пробовала инжир и на поминальный стол не могла положить, когда свечки зажигала в память Теофиле. А он, царство ему небесное, так любил инжир! — сказала Дареджан, и у Гоги Харазия сначала рука, протянутая к засову ворот, потом и все тело онемело, точь-в-точь как у моего отца, когда он замирал на улице в той позе, в какой настигал его приступ почечной боли. Я чуть было не спросил у Гоги, не заболели ли у него почки.
— Сколько времени прошло с тех пор, как я эти документы не вынимала из сундука! — продолжала Дареджан Кварацхелия. — Что ни говори, но у старых газет своя история имеется, так же как и у документов.
— Фиг с ним. Собери! — бросил мне Гоги Харазия и направился к дому.
На балконе первого этажа стояла Жужуна с сыновьями, и я посмотрел на нее вопросительно. Своим молчанием и Жужуна признала права Дареджан Кварацхелия на инжировые деревья.
Тогда я впервые осознал, почему молчание считается знаком согласия. Один из представителей детского крыла Харазия, Торнике (у него на руках обильнее остальных братьев сияли бородавки — визитные карточки великого Лягушачьего боя), решил мне помочь и даже подошел к дереву, но, посмотрев на мать, сразу же отказался от своего намерения.
Я поспешно собрал самые спелые плоды и вошел в дом. Дареджан усадила меня на стул Гоги Харазия рядом с телефонным аппаратом. Я ел, а Дареджан попробовала только одну инжирину и с сожалением заметила, что девять лет назад, когда она в последний раз брала в рот инжир, он был значительно вкуснее.
Когда Гоги Харазия с первого этажа поднялся на балкон, Дареджан Кварацхелия листала те же старые, пожелтевшие, как и ее седина, газеты. Я встал, чтобы уступить стул хозяину, но Гоги на стул даже и не взглянул, а только на меня посмотрел мимолетно.
— Хочу вас поблагодарить, госпожа Дареджан! — произнес Гоги Харазия.
— Что вы сказали, юноша? — официальным тоном спросила Дареджан.
— Хотел сказать вам спасибо, — ответил Гоги.
Не только он, но и я догадался, что Дареджан потехи ради заставила соседа повторить слова благодарности.
— Не стоит. Должны же соседи помогать друг другу, — сказала Дареджан Кварацхелия. — Кроме того, чтобы ты знал, я вашему отцу никогда не прощу того, что он сделал.
— Что он такого натворил, госпожа Дареджан?!
— Ваш отец, чтоб вы знали, сперва напоил Теофиле, а потом выманил у него половину дома за бесценок — за сорок пудов кукурузы. Обмануть овдовевшего, с горя спившегося голодного человека — нечестный поступок, я думаю.
— Но… — произнес Гоги Харазия и косо взглянул на меня.
— Совсем маленькими были тогда ты и Жужуна. Наверное, и не помните, как все было.
— Но… — снова собрался что-то сказать Гоги, уже не так энергично прервав собеседницу, и снова передумал.
— Между прочим, чтоб вы знали, семь пудов кукурузы недоплатил ваш отец. Об этом я до сих пор ничего не говорила, — продолжала Дареджан, часто переходя с неофициального на официальный тон. — Но не в этом дело. Дело в том, что не по-честному поступил тогда, в 1943 году, ваш отец. Этого никогда ему не прощу!
Гоги Харазия догадался, что Дареджан Кварацхелия ждала этого дня тридцать лет, с 1943 года.
— Я даже знаю то, что тебе сказали! — заявила Дареджан.
— И что сказали?
— Если пока не сказали, то обязательно скажут, мол, я потому упомянула уступку с комнатами при милиционерах, что хотела выгнать тебя оттуда. Но это не так. Просто дело потребовало этого. Догадываешься же, как все было?
— Конечно, — сказал Гоги и посмотрел на телефонный аппарат. — Скажу Жужуне, чтобы ваш аппарат подключили к линии, — промолвил он наконец.
— Не стоит. Звонить мне некуда, и мне никто не звонит. А та, что с косой в руках, и без телефона хорошо связывается с нужными ей людьми. Оставь, как было, пользуйтесь моим номером, как хотите, — сказала Дареджан и подбодрила меня взглядом, чтоб я не переставал есть инжир. — В тех комнатах тоже живи, сколько захочешь. Смотри ты, какой бравый сын у Тенгиза!
— Бравый! — нехотя согласился Гоги. Создавалось впечатление, что вместо слова “бравый” он говорил “подлец”. — Пусть ест фигу, — осмелился-таки он наконец выступить с двусмысленным заявлением.
— Когда захочется инжира, заходи, не стесняйся, — сказала мне Дареджан.
Я посмотрел на Гоги Харазия. Он промолчал, даже на стул не взглянул — отвернулся и ушел в свою комнату.
Моя мать в виде версии высказала мнение: анонимное письмо в милицию посылала сама Дареджан Кварацхелия, чтобы потом спасти от ареста Гоги Харазия и в результате сказать ему то, что и сказала наконец и для чего целых тридцать лет прождала удобного момента. Но моя мать недостаточно хорошо знала Дареджан Кварацхелия.
Может, мать не могла забыть того, что двенадцать лет назад Дареджан Кварацхелия не понравилась молодая жена моего отца. Дареджан сказала, что мать не чета красавцу — моему отцу, тогда еще не инвалиду, — и что он был достоин лучшей партии. Эти слова соседи сразу же донесли моей матери.
Женщин не поймешь. Никогда не знаешь, что у них на уме.
Глава II. ЗАПОЗДАЛАЯ ЛЮБОВЬ МИХАИЛА ЕСВАНДЖИЯ
В приморских городах туристки легкого нрава никогда не дают местным мужчинам повода серьезно относиться к противоположному полу. Приморские мужчины, будучи в нетрезвом состоянии, зовут иногда своих жен по ошибке именами туристок, с которыми флиртовали в тот день или накануне, — и тогда жены начинают шипеть, как русский самовар, и испускают душераздирающие крики, как дореволюционные паровозы, выпускающие пар, который окутывает семейную идиллию туманом неясности.
Но туман постепенно рассеивается, так как приморские женщины очень любят своих мужей-изменников.
Одним словом, жизнь в приморских городах как незрелое вино, сладкое и шипучее, которое бродит, но так и не вскипает…
Жизнь бурлила и на той улице, где жил Михаил Есванджия. Асфальтовый покров ее никогда не был целым, подобно тому как участковый Отия Пачкория — искренним, а Мелентий Ардашелия — трезвым. Улица была усеяна ямами, из-за чего Отия Пачкория на своей машине никогда не передвигался быстрее тридцати километров в час (а между тем его дочь — вечно спешащая куда-то профсоюзная функционерша Асмат Пачкория — развивала пешим ходом скорость около сорока километров в час). По ночам выезжал из ипподрома на белом коне призрак Гиви Киласония и по этой улице направлялся к дому Дареджан Кварацхелия, чтобы попросить руки у хозяйки, дожидавшейся его в кресле-качалке… После очередного отказа Гиви Киласония возвращался на стадион, где, приняв соболезнования от призраков болотных утопленников, до утра рыдал не спеша и отчаянно. (И при жизни был он медлительным и неторопливым. Поговоривали даже, что схож с Гиви Киласония по характеру Отия Пачкория, его незаконный сын, — но эта версия далека от истины).
Наступала осень. Вместе с опавшими листьями в воздухе кружился запах спелой “изабеллы”. Додо Басилая утверждал, что даже утонувшие в море собирались на берегу, чтобы надышаться алкоголем. Призраки утопленников пьянели от этого запаха, после чего начинали посвистывать более жалобно, в ритме шелеста моря (да и само его величество море становилось похожим на утихомирившегося пьяного приморского мужика), а отвергнутый призраком Дареджан Кварацхелия призрак Гиви Киласония начинал реветь более агрессивно, чем обычно.
От черного вина в стельку пьяный Мелентий Ардашелия начинал хромать сильнее обычного и чаще попадал в рытвины нашей улицы, чего нельзя было сказать об Отии Пачкория, который умудрялся на своей машине ловко объезжать все существующие препятствия. Отия Пачкория — ветеран афганской войны, бывший разведчик и муж своей жены, женщины, которой никак не удавалось заставить мужа не разговаривать громко, как мегафон в руках пылкого оратора, не сморкаться с шумом пушечного залпа и не проводить почти двухминутный ритуал сложения изгаженного носового платка величиной в полотенце.
Однорукий почтальон единственной рукой от всего сердца раздавал газеты и письма. От черного вина пьянел и он, а потом начинал вздыхать чаще: на него пьяного, как и на Гиви Киласония, находила глубокая печаль. Он вздыхал об умершем сыне и потерянной руке — и тогда именно поэтому путал адресатов раздаваемых газет и писем. Получатели чужих корреспонденций собирались у пивного ларька Пармена Гогия и там обменивались ими. Злые языки поговаривали, что почтальон нарочно путал адресатов и потом дожидался их у ларька, чтобы привлечь клиентов и таким образом помочь Пармену Гогия сбыть побольше пива, обильно разбавленного водой, за что Пармен бесплатно угощал его этим менее разбавленным напитком. Почтальон был моим отцом, и я точно знаю, что он не пошел бы на такое грязное дело.
У Пармена Гогия с наступлением осени резко уменьшался контингент клиентов, так как созревало черное вино. Флегматичные, как гладь моря после бури, глаза Пармена наполнялись ожиданием, и он из ларька лениво следил за пьяными соседями. А в один прекрасный день из России к нему заявился сбежавший от русской жены двоюродный брат Бухути Мешелия. Вскоре он нашел себе вторую жену, сухумскую царицу солнечных зонтов, но и с ней разругался. (Еще с молодости она славилась во всем городе богатой коллекцией китайских соломенных зонтов разной раскраски и умением подбирать под них платье и аксессуары, за что и прозвали ее царицей солнечных зонтов. Пользовалась она ими из-за боязни, что ее веснушки под влиянием солнечных лучей станут заметнее, и не жалела ярких пурпурных помад, чтобы веснушки не сразу бросались в глаза.)
…Больше месяца жил Бухути у Пармена, много пил бесплатного пива и часто охал по ночам, потому что вторая жена, царица солнечных зонтов, не очень спешила вернуть себе мужа. Надоело выслушивать Пармену хриплое оханье двоюродного брата. Он пошел к часовщику Михаилу Есванджия, у которого имелся большой ларек в центре города, перед входом в Сквер лобзающихся влюбленных.
Михаил Есванджия был человек, не лишенный тщеславия, высокий и худой, с густыми бровями и музыкальным баритоном. Его жена, Киония Есванджия, всегда куда-то и зачем-то двигалась, в основном по своей кухне, как белка в колесе или как маятник стенных часов с кукушкой (Михаил свою благоверную так и называл — “моя кукушка”, а Додо Басилая — “perpetuum mobile”). При этом она всегда улыбалась, как министр иностранных дел на приеме у президента дружественной страны.
Михаил Есванджия имел привычку много курить и мало думать о смертельной вредности табачного дыма. По воскресным дням он развлекался рыбалкой, успешно справляясь с болью в руках, поврежденных во время тюремного заключения. Еще любил Михаил смотреть на звезды. Готовя побег из тюрьмы, в течение года он заранее изучал расположение звезд, чтобы не потерять ориентацию в незнакомых местах. После этого рассматривание ночного небосвода сделалось для него привычкой, и теперь, когда пьяный Михаил всматривался в звездное небо, светила начинали хороводить и кружиться в его глазах в направлении движения часовых стрелок… На улице взгляд его не спеша раздевал красивых женщин — с раздражительной методичностью секундной стрелки. Женщины никак не могли понять истинную причину того, почему оголял их взглядом Михаил снизу вверх, а не наоборот — сверху вниз. Возмущенные женщины обзывали Михаила испорченным идиотом и еще почему-то импотентом.
…Пармен Гогия пожаловал к Михаилу Есванджия с гостинцем в виде одной копченой рыбы и трех литров неразбавленного пива. Надо заметить, что получение в дар от Пармена Гогия неразбавленного пива означало безмерный почет и уважение к личности угощавшегося и было исключением удивительным: других объектов уважения для Пармена, кроме него самого, просто-напросто не знали на нашей улице (даже участкового Отию Пачкория угощал он в меру разбавленным пивом).
Пармен, помнивший, что он не очень по душе хозяйке, поздоровался с Кионией подчеркнуто вежливо. Чтобы показать, насколько для нее неприемлем коммерческий склад ума гостя и насколько она не рада его приходу, Киония, начав мыть посуду, яростно забренчала фарфором (со стеклянными изделиями она обращалась более осторожно).
Пармен Гогия слушал вместе с хозяином тиканье больших шкафных часов в приемной комнате, а когда из трех литров пива выпили два (или же “подавились двумя литрами”, как выразилась Киония), перешел к делу.
— Когда принесет часы для ремонта клиент и рядом с часовщиком увидит сапожника, он вспомнит, что валяется у него дома обувь, нуждающаяся в починке, — произнес он первое из приготовленных заранее двух предложений, — и, наоборот, когда сапожнику принесут обувь для починки и увидят рядом часовщика, то вспомнят, что их часы вечно отстают и надо бы их показать известному специалисту. Так что и для тебя лучше будет, и для Бухути. Вдвоем веселее, как говорится. Бухути — честный человек и исправно будет выплачивать тебе арендную плату за площадь. Ручаюсь за это я лично. Хотел пристроить его в своем ларьке, но там тесно, и мы не уместимся вдвоем. Кроме этого, я подумал, что как-то несовместимы обувь и пиво.
— Ты хочешь сказать, что часы и обувь — похожие друг на друга понятия? — съязвил Михаил.
Пармен промолчал. К ироничным выпадам собеседников ему, продавцу плохого пива, было не привыкать.
В это время взошла луна. Михаил принялся обдумывать предложение Пармена. (Как мельнику в шуме жерновов мельницы, так и ему на фоне тиканья часов думалось лучше и яснее, нежели в полной тишине.) Мелькнули в седой голове Михаила две мысли: первая — не принимать Бухути Мешелия в свое служебное владение и съязвить еще раз насчет того, что обувь не похожа на часы, и вторая — принять сапожника в качестве съемщика половины служебного ларька и не съязвить, а заметить просто, что старая обувь может завонять, и дать понять этим, что аренда не будет дешевой.
Сын Михаила, Важико Есванджия, имел неосторожность сдружиться в последнее время с Леваном Ардашелия, в результате чего отношения с милицией у него стали натянутыми, и он влез в долги. Учтя этот факт, Михаил после двадцатиминутного колебания (засекал время Пармен — делать было все равно нечего — по часам в дубовом шкафу) позволил себе заметить, что взятая в починку обувь может завонять.
На новом рабочем месте Бухути Мешелия решил в первую очередь обычный стул переоборудовать в стул сапожника — снял с него фанеру и взамен приспособил сплетенную из кожаных тесемок сеть. По его словам, от такого сиденья меньше болели ягодицы. В течение трех дней Бухути не получал заказов и, чтобы занять себя чем-нибудь, решил модернизировать и стул Михаила. После чего съемщик угла (так называл себя в шутку Бухути) и хозяин начали пить. Пили они в основном черное вино в полдень и вечером. И хотя Михаил был часовщиком, напивался он, как истинный сапожник.
Был пьян он и тогда, когда впервые увидел Ивлиту, жену Бухути. Царица китайских солнечных зонтов на этот раз явилась с зонтом дождевым, улыбаясь стеснительно, как новорожденный гриб после дождя, которому только что начавшаяся жизнь чудится сплошным наслаждением. Михаилу Есванджия показалось, будто на фоне серого зонта он увидел ангела. Ангел с зонтом прихрамывал на одну ногу — оказалось, что у туфельки (не более чем тридцать шестого размера) оторвался каблук.
— Моя жена, — так просто представил ангела Бухути и принялся рассматривать поврежденную туфлю.
— По дороге отвалился, — сообщила Ивлита нежным грудным голосом, похожим на воркование сытого голубя, и уселась на стул, услужливо поданный ей Михаилом.
Фабрику, выпустившую туфли жены, Бухути ругал на чем свет стоит. Как истинный сапожник, он ругал обувные фабрики почти каждый день, чтобы угодить клиентам, но сейчас матерился искренне и, соответственно, особенно грубо. Михаил украдкой рассматривал Ивлиту и окончательно убедился, что она ангел.
Ивлита спокойно обозревала фотоплакаты голых женщин. Михаил хотел объяснить гостье, что до прихода Бухути на стенах ларька не было ни одной фотографии непристойного содержания, но сделать это в присутствии Бухути казалось неудобно. Кроме этого, Ивлита среди голых женщин обнаружила фотографию сына своего мужа от первой жены и сразу же стала похожа на печального ангела. На фотографии сына Бухути, вырезанной из какого-то снимка размером побольше, виднелась также часть лица с подбородком и державшая мальчика пухленькая женская рука. Догадаться было нетрудно, что рука и часть лица принадлежат первой жене Бухути.
Скоро начала навещать Бухути и его дочь. Лела приходила прямо из школы. Михаил почти сразу же вник в истинную причину частых визитов Лелы: ей хотелось взглянуть на сводного брата. Бухути до этого сам не додумался, а Михаил не вмешивался.
А в один из пасмурных дней неожиданно нагрянула русская жена Бухути. Она пришла в ларек в то время, когда там находилась Лела, украдкой рассматривая фотографию брата.
Небо было похоже на женщину, тщетно прождавшую всю свою жизнь сбежавшего от нее любовника. Лужи, отражавшие седые облака, были строгими, как только что заявившаяся жена Бухути, уставшая от одиночества. Чтобы отвести глаза от пристального взгляда дочери бывшего мужа, она взглянула на небо.
— Я Леле обещал мороженое. Надо выполнять обещанное! — сказал Михаил и положил в карман лупу часовщика вместо спичек. Обнаружил он эту оплошность в кафе, когда захотел покурить.
Лела спокойно доедала двойную порцию мороженого. Казалось, что она собиралась сказать что-то важное, но ничего не говорила и раздражала Михаила своим молчанием.
— С удовольствием познакомилась бы с моим сводным братом. У моего отца несколько побочных отпрысков — поголовно все хорошие. Так говорит мама. Наверно, и он не исключение! — наконец заговорила Лела.
Михаилу стало не по себе: перед ним сидела девочка, наделенная непривычной для ее возраста терпеливостью взрослой женщины.
— Мороженое заказать опять клубничное или же чего-нибудь другого? — спросил Михаил.
— Пусть будет клубничное. Не каждый же день приходит вторая жена моего отца в ларек в моем присутствии, чтобы потом меня щедро угостили мороженым. Так что ловлю момент, — отрезала Лела. — А может, побочная я, а не мой брат?
— Черт бы меня побрал! — окончательно растерялся Михаил.
— Добрый ты человек, дядя Михаил! — сказала Лела. — Я очень внимательно рассмотрела эту женщину и могу сказать, что она так же красива, как моя мать, и такая же пухленькая. Видно, отец до пухленьких женщин охотник!
Вскоре после этого случая Ивлита прогнала Бухути из дома. Она была до наивности гордой женщиной, и гордость властвовала над всеми ее чувствами. Даже на покачивании бедер наравне с вульгарным кокетством лежала печать такой наивной гордости, что никому не приходило на ум посмеяться или же ироничным взглядом оценить ее походку, более соответствующую девичьей неопытной капризности, чем уравновешенности повидавшей плотскую любовь женщины. Михаил иногда думал, что Бухути в постели удовлетворял ее не до конца.
Бухути вернулся к своей русской жене, а Михаилу оставил недовыполненные заказы — с дюжину старых туфель — и фотографию сына. Сын Бухути внешне был похож на отца, а расчетливой улыбкой с претензией на обольстительность — на мать.
Ивлита, оставшись без мужа, в очередной раз начала работать в газетном киоске возле Парка пенсионеров, и ее улыбка стала расчетливой, как у соперницы. Чтобы привлечь клиентов и заставить скупых пенсионеров покупать как можно больше газет, Ивлита старалась во всем угодить им. У нее всегда имелись в резерве разные рецепты народных средств для избавления от радикулита и солидная порция конфиденциальной улыбки. Пенсионерам Ивлита очень нравилась.
Михаил после ухода Бухути перестал пить, этим дав жене лишний повод убедиться, что Бухути был не кто иной, как слуга самого дьявола, присланный хозяином, чтобы споить ее мужа.
В то утро, когда Михаил заглянул в киоск к Ивлите, шел легкий и веселый дождь. Именно этот дождь, безмятежно барабанивший по крыше ларька, и заставил Михаила заскучать по запаху царицы солнечных зонтов, а потом с удивительной ясностью различить вырисованный среди дождевых потоков там, на стеклах окон своего ларька, не только образ Ивлиты, но и все еле заметные на лице самого оригинала веснушки. Когда Ивлита из общего вороха выбирала нужные Михаилу газеты, он смотрел на ее нежные и проворные пальцы и со всей ясностью представлял себе, какой скучной и невыносимой стала бы для него жизнь без этой женщины.
— Когда заказов мало, покупаю газеты, чтобы занять себя чем-нибудь. Так вот, я подумал, чем покупать газеты у других, дай лучше у тебя возьму, — сказал Михаил.
Михаил солгал. Он до этого почти не покупал газет и не читал даже тех, что приносил ему домой однорукий почтальон.
— Скажи, какие газеты ты предпочитаешь, и я сохраню их для тебя, — предложила Ивлита.
— Не стоит. Заранее не знаешь, останется ли время их прочесть. Когда не будет заказов, тогда и зайду, — ответил Михаил, повернулся и ленивым шагом направился к своему ларьку.
Когда он пришел в ларек, ему показалось, что от газет исходит запах Ивлиты, как будто она сама вложила его туда в виде сюрприза.
Михаил успел купить у Ивлиты газеты только четыре раза — потом из России вернулся Бухути и опять остановился у Пармена Гогия. По вечерам пьяный Бухути приходил на квартиру Ивлиты, устраивал там скандал и просил впустить в дом. Так продолжалось до тех пор, пока Ивлита в очередной раз не помирилась с мужем.
Сердце подсказало Михаилу, что Бухути опять придет с просьбой сдать ему часть ларька, и он не ошибся. Бухути в знак почтения явился к нему совершенно трезвым и принес с собой вино.
— Ты до того честный человек, что грех будет тебя обмануть. Поэтому скажу тебе прямо: я не считал тебя своим настоящим другом. Когда искал в городе тех, кого считал своими друзьями, то оказалось, что таких в наличии просто не имеется, — сказал Бухути. — Тебе никогда не приходилось с похмелья шарить по пустым карманам в надежде, что там найдешь хотя бы рубль?
— Бывало, — ответил Михаил. — Только не развешивай по стенам фотографий голых женщин!
— Как скажешь! — сразу же согласился Бухути.
До получения заказов целую неделю Бухути сидел без дела, испуская винный пар и охотно рассказывая Михаилу о том, как можно определить характер хозяина по своеобразию изнашивания каблуков его туфель.
Иногда Бухути становился рассеянным, и на его лице отображалась сильная озабоченность, а в глазах мелькала безадресная обида. Бухути предчувствовал тогда близость своей смерти — Михаил понял это потом, когда ухаживал за умирающим другом.
Будучи пьяным, Бухути попал под колесо автомашины и поломал себе все кости.
Глава III. MEMENTO MORI
Нескольких уроков оказалось достаточно для того, чтобы Тунтия научился в знак приветствия поднимать лапу, если перед этим получал кусок сахара. Для того чтобы Тунтия выполнил команду “лежать”, нужно было угостить его двумя кусочками сахара, а чтобы встал на задние лапы и продержался в таком состоянии, требовались три куска сахара, поддержка рукой, а иногда и подзатыльник, но только легкий, потому что Тунтия умел злиться по-настоящему.
Тунтия оказался способным учеником — именно так и сказал Кобе Самушия воспитатель пса, отставной полковник, до отставки дрессировавший милицейских ищеек.
Тунтия, прямой наследник чистокровной кавказской овчарки-сучки Додо Басилая, все же не мог похвастаться безупречностью происхождения, так как никому не удавалось установить личность его отца. Будучи щенком, Тунтия очень любил грызть туфли хозяев, мочиться на пальму, стоявшую во дворе Агапи Самушия, принимать морские ванны, и, что самое главное и к тому же странное для всех собак, он обожал рыбу. Поэтому и посоветовал Отия Пачкория однажды Кобе Самушия искать отца Тунтии среди водолазной породы, а иные утверждали, что мать Тунтии согрешила с каким-нибудь дворнягой. Ради рыбы Тунтия не гнушался идти на преступление. Крал он ее где и как попало — у соседей, у рыбаков и у своего хозяина, который в последнее время начал рыбачить на продавца пивного ларька Пармена Гогия: Агапи коптил свой улов дома и продавал Пармену за полцены. Агапи для Пармена ловил также раков, но Тунтия до них не дотрагивался, зато часто старался стянуть у хозяина копчушку, которую он считал деликатесом.
Терзаемый рыбьими косточками, застрявшими в горле, Тунтия начинал громко кашлять, не давая возможности спать всей улице. Каждую неделю Коба Самушия приносил акушерке, живущей в конце улицы Бараташвили, три литра изабеллового вина и несколько пачек папирос “Казбек”. Акушерка, не работавшая уже несколько лет по своей профессии (вытурили ее с работы из-за пьянства), легче всех освобождала Тунтию от рыбьих косточек. А дрессировщик собаки пообещал ее хозяину, что, кроме всего прочего, научит пса спасать утопающих, вытаскивать их на берег и ловить крыс. Именно этими навыками Тунтии и собирался Коба Самушия угомонить отца, не перестававшего хныкать о тех деньгах, которые он выплачивал на обучение пса. После того как зажиревшие в скверах на набережной крысы с наступлением зимы переселились в близлежащие районы и полностью оккупировали там частные дома, съели подряд двух котят на улице Бараташвили и на доступной им высоте изгрызли целлофановую пленку с теплицы Агапи Самушия, тот перестал ныть и решил дождаться усовершенствования мастерства Тунтии в деле поимки и ликвидации обнаглевших грызунов. Кроме этого, у Агапи была еще одна заветная мечта — научить пса по приказу хозяина вынимать из моря сетевые капканы для раков и приносить их домой в том случае, когда самому хозяину из-за дождя или же просто из-за похмелья будет лень делать это самому. По расчету Агапи добиться такого результата от Тунтии, если он и на самом деле научится вытаскивать из моря утопающих, было затеей вполне осуществимой.
Елеонора Самушия работала уборщицей в медицинском училище и на работе занималась в основном тем, что выметала шелуху семечек, набросанную студентами, воркующими на латыни. (Когда Елеонора узнала, что латинский — мертвый язык, то целых два дня пребывала в шоке: по ее глубокому убеждению, нельзя было больных лечить мертвым языком.) Она до такой степени привыкла выслушивать мелодичный, как она его называла, язык аптек, что порой ей хотелось использовать латинские окончания при произношении осудительных слов в адрес лузгающих семечки студентов. (Самым понравившимся Елеоноре было “сito” — слово, которым врачи помечают рецепты, когда обязательно быстрое приготовление указанного лекарства.) А когда она убедилась, что во время проведения показательного процесса искусственного дыхания к груди студентки мог притронуться руками мужчина не только в лице лектора, но и сокурсник, студент, Елеонора твердо решила никогда не позволять своей дочери учиться в медицинском училище.
К началу весеннего сезона дождей у Агапи Самушия зашалило сердце. Для Агапи, перенесшего до этого один настоящий микроинфаркт и множество лжеинфарктов, неполадки в сердечно-сосудистой системе представляли серьезную опасность.
Как минимум, раз в неделю Елеоноре по долгу службы приходилось чистить мокрой тряпкой пластмассовый сборный макет человеческого сердца. Кроме этого, не раз стирала она с доски мелом нарисованный самим профессором чертеж, изображавший строение этого органа. Неплохо ориентирующаяся в кардиологии Елеонора три дня подряд читала мужу лекции о том, какой чуткий и хрупкий орган сердце и какой непоправимый вред наносят ему никотин и алкоголь.
Нескольких уроков, проведенных женой для Агапи Самушия, оказалось вполне достаточно для того, чтобы он убедился в фатальном исходе очередного бунта своей сердечно-сосудистой системы. Врач, приведенный сводным братом Агапи Ражденом Ландия, долго слушал сердцебиение пациента с помощью фонендоскопа, приложенного к могучей и мохнатой груди Агапи. В это самое время можно было бы услышать шуршание крыльев летающих мух, если бы они не были в зимней спячке. Даже Тунтия почувствовал значение создавшейся тишины, без соответствующей команды принял положение “лежать” и замер в этой позе у ног Кобы Самушия.
Врач вывел на балкон Раждена и Елеонору, умными и серьезными глазами обозрел кусок моря, картинно вырисовывавшегося между домами Михаила Есванджия и Отии Пачкория, и приготовился к важному разговору (какому-нибудь прохожему могло показаться, что он собирался произнести пылкую речь с балкона второго этажа).
— В общем, дела обстоят так: больной не серьезно больной, то есть ничего серьезного с ним не происходит, но он вбил себе в голову, что ему очень плохо, и поэтому чувствует себя так скверно и от такого сильного самовнушения вполне может умереть. Он не умрет, если вы сможете его убедить, что он не умрет. В противном случае невозможно предугадать фармакологический эффект курса лечения. Как видно, больной перенес тяжелую форму психологической травмы, и вы должны снять с него стресс. Без этого медицина бессильна! — сказал врач.
— Cito меня побери! Мой муж почти не нервничал, — удивилась Елеонора (ее в меру пухленькому лицу наивно удивленный взгляд придал более привлекательности — этот факт не ускользнул от все подмечающего глаза врача). — Нервничал он мало и по пустякам: к примеру, из-за того, что приходилось транжирить деньги на обучение этой собаки. Но потом дрессировщик пообещал, что научит пса ловить крыс. Если бы вы знали, доктор, сколько крыс развелось в нашем районе. Уму непостижимо!
— Больше ничего серьезного? — подозрительно спросил врач. Наивность хозяйки отбила у него охоту развивать тему, касающуюся психологических моментов в истории медицины вообще и в случае Агапи Самушия в частности.
— В теплице нашей помидоры не поспевают. И черепица воду иногда пропускает во время сильных дождей. Измучился Агапи ее поправлять. Накануне того злополучного дня, когда у моего Агапи сердце заболело, вздумал он поправить черепицу, взобрался на мокрую крышу, поскользнулся и чуть было не свалился вниз. Киония это увидела, наша соседка. Если б не она, сам Агапи ни за что не признался бы в этом. Такой уж он человек: бедой не поделится, других не побеспокоит, все в душе таит и переживает тайком. Поэтому и болит у него это проклятое сердце. Ведь несправедливо, что у такого великодушного человека болит сердце?!
Врач воздержался от ответа на риторический вопрос, поставленный с поразительно глупой прямотой, и только надул щеки в знак того, что задумался о чем-то важном.
— Короче говоря, надо его развеселить! — сказал он. — Подобную ситуацию, честно говоря, я где-то вычитал, то ли у Чехова, то ли у какого-то еще врача-писателя или аптекаря.
— Насчет писательства… Стихи никак не выучит наизусть моя дочурка. Не может запомнить, и все. И из-за этого тоже нервничал Агапи. Сам он, если хотите знать, в молодости стихи сочинял. А дочка такого человека не может стихов выучить. Это разве справедливо?
Врач не любил, когда ему задавали глупые вопросы с серьезным выражением лица. Он собирался выразить свое недовольство по этому поводу в ироничной улыбке, но вспомнил, что не получал еще вознаграждение за свой труд, и решил промолчать.
— Вы не знаете, какой упрямец мой муж! Если сказал он что-то, хоть понарошку, потом, сколько ни проси, своих слов назад не возьмет. Вот, к примеру, однажды имел он неосторожность при Додо Басилая сболтнуть, что море свои волны не к берегу катит, а, наоборот, собирает их с берега, как собирают мандарины с мандариновых деревьев. Вот уж семь лет прошло после этого случая, и до сих пор он от своих слов не отказался и даже не собирается. Агапи если что-то решил сделать, то обязательно сделает. Додо Басилая, хозяин матери этого пса, вон в том доме живет, и, кстати, он тоже очень любит чтение, можете спросить его сами, если думаете, что я что-то преувеличиваю.
— Тут все понятно! — ответил врач и приготовился к составлению рецептов с надписью “сito”.
Врач, подумавший, что Додо Басилая если не океанограф, то, уж по крайней мере, географ, обнаружил, что к соседям Агапи Самушия питает чувство, похожее на небрежное уважение. Когда он садился в машину, то на дом Додо Басилая посмотрел с каким-то степенным любопытством, а Елеонору удостоил ироничным взглядом.
— Акцентируйте, то есть налегайте, на психику! — произнес он наконец.
Одним словом, Агапи Самушия собрался умирать. Как сообщил Ражден Ландия своей золовке, “Агапи сидел на крыше, последний раз в своей жизни поправляя черепицу, и не хотел слезать оттуда”.
В тот вечер Агапи Самушия плакал. Плакал он надрывно и негромко. Жалел Агапи в основном себя, предельно честно прожившего нерадостную жизнь. И если бы существовала хоть какая-нибудь справедливость на этом свете, у него не должно было бы болеть его доброе сердце и он не должен был бы умереть молодым в возрасте каких-то пятидесяти лет.
Елеонора Самушия отвела детей к Кионии Есванджия, чтобы они не видели, как плачет их отец, и сама вернулась домой с заплаканными глазами.
Агапи Самушия на время перестал плакать и подозвал сводного брата.
— Тебе, и только тебе доверяю я, Ражден, организацию моих похорон. Ближе тебя у меня никого нет, и ты обязан достойно проводить меня в последний путь. Когда Елеонора начнет оплакивать меня и причитать, ты должен быть предельно осторожным. Не дай ей форсить и ляпнуть такую чушь, чтобы соседи потом подняли на смех. Когда она оплакивала свого отца, то к покойному подряд три раза применила выражение “плечистый”, так что люди улыбались. Это и ты, наверное, хорошо помнишь, как помнишь и то, что за плечи были у моего тестя: выйдя из ванной, он и полотенце не перевесил бы через них, такие они были узкие. А когда она оплакивала свою мать, перечисляя ее достоинства, то во всеуслышание заявила, что она с утра до вечера кружилась в кухне и была подвижна, как ртуть. Народ со смеху падал. Представляешь себе подвижную, как ртуть, женщину, гроб которой с большим трудом смогли поднять шесть жилистых мужиков?! Такая она была тучная, что не смог бы муж один целиком охватить ее талию, размаха рук не хватило бы.
— Ум у тебя попутался, несчастный! Разве такой бесстыжею была моя мама, что у моего отца водились подсобники?! — зарыдала Елеонора Самушия, подергивая пухленькими плечиками.
Агапи вспомнились те времена, когда ему эти плечи мерещились не только во сне, но и наяву, и он им посвящал стихи.
— Между могилами Отии Пачкория и Гугуни Дзадзамия осталось еще место для одной могилы. Там и похороните меня. Могилу Гугуни вместе с другими соседями и я рыл и знаю, какая там сухая почва, не побеспокоят грунтовые воды. Не выношу я сырости! — заключил Агапи слабым голосом, который после икания сделался вибрирующим.
— Отия умер?! — удивился Ражден. — Я же его рожу за сегодняшний день два раза подряд видел!
— Нет, живой еще, но занял могилу наперед, — пояснила деверю Елеонора.— Не подобает же участковому быть похороненным на плохом месте, к тому же он не вполне уверен, что невестка сыну его разрешит тратить деньги на устройство могилы свекра. Взял и оградил сам свою будущую могилу алюминиевым забором. Напрасно ты, Ражден, не женился на дочери Отии. Она и сейчас по тебе сохнет.
— Боже ты мой! Тут человек умирает, а они!.. — завопил Агапи.
— Все будет так, как ты скажешь! — устыдилась Елеонора.
— Могильщиками выберите серьезных людей, таких, которые напьются только после моих похорон, а не до того, как это часто на нашей улице бывает. Для похоронного стола возьмите отборное вино. Не такое, как пиво у Пармена Гогия.
— Хватит об этом! — отрезал Ражден. — Все будет на высшем уровне!
— Придется тебе и за моими детьми присмотреть, Ражден! — всхлипнул Агапи. — Надо будет тебе присмотреть за моим сыном. Последи, чтоб он не начал пить и бегать за юбками. Сможешь?
Ражден глубокомысленно почесал затылок.
— Постараюсь, себя не пожалею!
— Напрасно я себя утруждаю, прося тебя об этом! — заохал Агапи после того, как всмотрелся в глаза брата. — Пьяницу и бабника прошу помочь позаботиться о морали моего сына. Видно, перед смертью разум у меня помутился и пополз набекрень, как черепица крыши моего дома. Ему не то что двоих детей, двух гусей не доверишь, если тебе этих гусей жалко!
— И ты небезгрешным был! — заметила Елеонора, продолжающая скромно плакать.
— Да, бывало, напивался, а потом плохо отзывался о твоей матери. Но никогда не изменял тебе. Веришь?
— Верю! — ответила Елеонора после недолгого колебания.
В этот романтический момент она вспомнила о назначении врача, которое Ражден сформулировал как “отвлечь от смерти с помощью радостей жизни”, и попыталась выполнить его указания. Придержав горючие слезы, она соизволила улыбнуться, выставляя при этом напоказ два золотых зуба.
— Если бы ты знал, как похорошели за эти четыре дня твои помидоры! — обратилась Елеонора Самушия к мужу. — И как ни странно, ни одного гнилого. Когда окончательно созреют, наберется больше двух ведер!
— Целые, говоришь?! — спросил Агапи.
— Еще какие! — оживилась Елеонора, довольная тем, что наконец-то нашла тему увеселительного для мужа разговора, и просияла сразу четырьмя золотыми зубами.
— Значит, они безукоризненные?!
— А как же. До трех ведер наберется, — сказала Елеонора и с подозрением посмотрела на мужа: боялась, что он потребует показать образец полуспелых помидоров, каковых не имелось.
— Собери их, пока жив. Преподнесу твоей матери на том свете и скажу, что гостинец от ее идиотки дочери, мать твою!..
Как раз в это самое время случилось то, что страшнее всего в подобных ситуациях. Случилось то, что завыл Тунтия. Выл он так же ожесточенно, как тогда, когда его избили в первый раз на первом уроке за то, что он укусил голосистого полковника в отставке. На сей раз Тунтия выл на луну с той же страстью, с какой влюбленные юноши поют серенады под окнами своих возлюбленных.
— Воет Тунтия! — сказал Агапи. — Оплакивает меня заранее. Недаром ведь говорят, что вой собаки — предвестник смерти в доме ее хозяев. Что ему делать, бедному псу? Чует смерть, вот и воет. Может, больше всех переживает он мою кончину. Пора собирать помидоры!
Агапи вздохнул. Он и до этого вздыхал каждые пять минут, но на этот раз вздохнул особенно глубоко и выразительно.
— Колючка в лапу вонзилась, не может выдернуть, поэтому и воет! — прокомментировал Ражден собачий вой.
— Интересно, в какую — в левую заднюю или в правую переднюю? — ехидно спросил Агапи. Он не стеснялся уже слез, которыми оплакивал себя — симпатичного и добропорядочного мужчину.
— Рыбья косточка застряла в горле, как всегда, поэтому и воет! — выдвинула Елеонора более убедительный аргумент и подмигнула деверю в знак того, чтобы он успокоил собаку.
Ражден Ландия своими штиблетами сорок четвертого размера быстро отбил у Тунтии охоту не только выть, но и гавкать, а под конец и скулить от причиненной ему боли, так как язык, высунутый для облизывания штиблетов Раждена, прищемился между зубами при получении очередного пинка и за каких-то пять минут опух до такой степени, что не помещался во рту.
— Говорил же, что вонзилась колючка! — сказал вошедший в комнату больного Ражден. — Еле вытащил, глубоко сидела гадина, головку сам пес у нее отгрыз.
Надо заметить, что Ражден Ландия почти никогда не терялся. Не терялся он даже тогда, когда женщины, которых он боготворил, сообщали, что они ему изменяли (а такой казус случался часто).
— А горло не смотрел? — спросила Елеонора. Этим вопросом она подстраховалась на тот случай, если бы Тунтии вздумалось завыть снова. Тогда причиной для воя она смело назвала бы рыбью косточку.
— Да вы что! Думаете, у меня черепица набекрень, как у крыши дома моего?! — возмутился Агапи, после того как Елеонора вытерла у него сопли. Агапи не выносил лгунов и сам не лгал почти никому, кроме как инспекторам, проверяющим электросчетчики, и своей жене, когда говорил ей, что он верный муж.
Примерно к половине двенадцатого у Агапи иссяк весь слезный запас, и, успокоившись, он начал ковырять в носу. Агапи хотел умереть не только с чистым, не запятнанным тяжелыми грехами в течение пятидесяти лет сердцем, но и с чистым носом. В половине первого он довольно грозным тоном приказал замолчать Елеоноре, ради развеселения мужа ушедшей с головой в воспоминания молодости. Агапи со всей присущей ему строгостью потребовал, чтобы тишину не нарушал никто ни под каким предлогом.
— Я желаю умереть в тишине. Имею же я на это право! — цыкнул Агапи на всех и даже сам замолчал.
О вкусах, как известно, не спорят (спорят лишь о том, можно ли спорить о вкусах). Уильям Сидней Портер, к примеру, перед смертью потребовал побольше света и стоявших у его смертного одра попросил зажечь как можно больше свечей. Великий грузинский поэт Важа Пшавела соизволил испустить последний вздох среди ароматов горных трав. А Агапи Самушия решил умереть в тишине.
Полил дождь.
Дождь капал и на Тунтию, валявшегося возле теплицы почти без сознания, и привел его в чувство за каких-то десять минут. У очнувшегося Тунтии страшнее опухшего языка заболел желудок. В то утро пришлось ему проглотить рыбу вместе с целлофановым пакетом: съесть сей трофей иначе он не успевал. Потерпевший от Тунтии рыбак оказался быстрее и проворнее других рыбаков, попадавшихся Тунтии за время его грабительской практики. Рыбак даже в брезентовом дождевике до щиколоток бегал так же быстро, как другие бегали без дождевика, и нагнал бы пса, если бы не поскользнулся и не упал. Именно этой паузой и воспользовался Тунтия и съел рыбу вместе с пакетом. По своему опыту он знал, что употребление целлофана в пищу чревато острой болью. В детстве он имел неосторожность проглотить кусочек целлофана, оторванного им от теплицы хозяина и, пока его довели до ветеринара, чуть было не протянул лапы от острой боли в желудке. Не смог переварить его желудок целлофана и на этот раз и к вечеру заболел той болью, которой не выдержал бы даже молодой пес. Именно поэтому завыл в первый раз Тунтия, а еще и Ражден ему незаслуженно причинил не только физическую, но и душевную боль. Тунтия же всякий раз, когда Ражден приходил в гости к сводному брату, в знак безмерной любви и уважения облизывал ему туфли и руки (не побрезговал бы облизать и лицо, если бы разрешили). А Ражден взял и избил его безжалостно. Пришедшим в себя Тунтией овладело возмущение, не менее жгучее, чем болевые кинжалы в желудке, и выносить эту обиду стало ему невмоготу.
Очень хотелось Тунтии поделиться с кем-нибудь своей душевной болью, но до трех часов ночи не нашлось никого, кто бы мог посочувствовать ему. А в три часа ночи, через полчаса после того, как прекратился дождь, на небе появилась луна. Тунтия луне обрадовался, как очень близкому существу, и попытался облизать ее, но не достал и решил на нее залаять. На лай опухший язык не поддавался. Тунтии оставалось только одно — завыть. Выл он приглушенно, но, несмотря на это, до слуха Самушия вой дошел быстро.
— И собака то же самое подсказывает, что мое сердце: пора собирать помидоры, гостинец для твоей матери, моя дорогая супруга, мать ее и твою тоже! Так заткните же пасть этой собаке! Я желаю умереть в тишине! — запричитал Агапи и опять приготовился заплакать.
— Рыбья косточка в горле застряла! — попыталась успокоить мужа Елеонора.
— Когда застревает косточка, Тунтия начинает кашлять и рыгать. А сейчас он воет! Заткните ему пасть, мать вашу! — произнес Агапи тоном, не допускающим возражений.
— У нас отцы разные, а мама одна! — скромно напомнил Ражден сводному брату и пошел успокаивать Тунтию.
Ражден нацепил на пса веревку и поманил его за собой.
“Куда ведет меня этот сукин сын в штиблетах, пахнущих не крокодилами, как он утверждает, а противными крысами, разжиревшими в скверах на набережных?!” — подумал Тунтия. Ему показалось, что ведут его для наказания на место сегодняшнего преступления — к утонувшей барже. Тунтия занервничал, и от этого язык у него опух еще больше.
Ражден Ландия расстрелял Тунтию из ружья Гоги Харазия в конце улицы Бараташвили, у брошенных складов. Выстрелил Ражден в Тунтию дважды и тут же пошел прочь, чтобы не слышать его предсмертное хрипение, звучавшее особенно жалобно на фоне шелеста моря.
Ожидание смерти крайне утомило Агапи, и он заснул, а перед этим сложил руки на груди, как подобает истинному покойнику.
На небе появились звезды и сразу же замерцали энергично, как бы подмигивая друг другу. Море зашелестело громче. Раждену Ландия приснился расстрелянный им Тунтия — собака облизывала его шикарные штиблеты. В своем сне Ражден почему-то сидел на луне, как сидят клоуны на больших мячах в цирковых представлениях, и, более того, почему-то хлопал в ладоши. Агапи Самушия приснились помидоры, и были они такими спелыми и до того хорошими, что жалко стало отдавать их теще. Теща почему-то была наряжена в свадебное платье и умоляла зятя отдать ей помидоры. Он и выбросил их все.
Елеоноре Самушия было не до сна. После того как уснули муж и деверь, она принялась убирать дом. По ее прогнозам, к утру к ним потянулись бы соседи, желавшие навестить больного, собравшегося умирать, и поэтому она хотела навести порядок.
Взошло солнце и заблестело на мокрых листьях деревьев. Солнечные лучи смело вошли и в дом Самушия, вычерчивая на оставшейся после уборки пыли биссектрисные столбики. Они хотели было добраться до похрапывающего Агапи, но Елеонора задернула шторы в комнате мужа, а сама до пробуждения мужчин решила осмотреть тепличные помидоры. Говоря по правде, она в душе надеялась найти среди них спелые и, что важнее, негнилые, которым ее благоверный обрадовался бы так, что смог выздороветь.
Помидоры оказались неспелыми и гнилыми. Не помогал никакой химикат — гнили они, не поспевая.
Елеонора решила собрать гнилые помидоры и убрать их из теплицы. Вполне могло быть, что Агапи пожелал бы взглянуть на своих тепличных питомцев. Его слабое сердце не выдержало бы, вероятно, душевной боли при виде гнилых помидоров, за счет которых он лелеял надежду разбогатеть.
В теплице Елеонора принялась молиться. Елеонора молилась Богу, чтобы он заставил Агапи Самушия отказаться от твердого намерения умереть. Молилась она шепотом, собирая при этом сгнившие помидоры: ей часто приходилось заниматься двумя важными делами одновременно, к примеру, мыть посуду и в то же время терпеливо и досконально объяснять мужу, какой есть чуткий орган человеческое сердце.
От невыносимого жара, воцарившегося в теплице, у Елеоноры пересохло в горле. Ей очень захотелось пить. Вся в поту, она решила передохнуть и присела на старый табурет, продолжая молиться:
— Будет лучше, если вместо Агапи умру я. Если умрет Агапи, то дети останутся без кормильца. И половины моей зарплаты уборщицы не хватит двум подросткам, учащимся четвертого и шестого классов. Но что я тут болтаю — и сам знаешь не хуже меня, наверно, в каких они классах! А сыну нашему именно в этом возрасте нужна отцовская строгая рука. Не слушается он меня даже сейчас, а каким будет спустя пару лет, можешь себе представить?! Так что убей лучше меня, если так уж обязательно, чтобы из нашей семьи кто-нибудь умер!
Войдя в экстаз от молитвенной импровизации, Елеонора умиленно продолжала предлагать себя в жертву вместо мужа. Дышалось от спертого воздуха все тяжелее. Почувствовав слабость в коленях, она решила, что это небесное знамение, и, отодвинув табуретку, упала на колени и продолжила шептать с удвоившимся чувством самопожертвования.
“По-моему, я заставила Бога расчувствоваться, он умилился нашей семье и вместо Агапи по моей же просьбе забирает меня”, — подумала Елеонора. Ей стало жалко себя — но было поздно, к ней уже явилось видение в лице какой-то молодой женщины. Вглядевшись получше, она признала саму себя в юности, примерно в семнадцать лет.
“Какая красивая я была, а Агапи никогда настоящих комплиментов мне не говорил, только стихи посвящал про какие-то желтые мимозы, как будто я желтухой болела. А теперь я вместо него умираю!” — с досадой подумала Елеонора, и ей еще раз стало жаль себя.
Молодость Елеоноры, красивая, как фотомодель, в ослепительном белом платье стояла у родника на другом конце поля, усеянного цветами. Она очень нежно, поблескивая безукоризненными зубами (не такими, какие Елеонора имела сейчас), улыбнулась Елеоноре, зачерпнула горстью родниковую воду и двинулась к своей старости.
“Когда моя молодость подойдет ко мне и напоит водой, вот тогда я и умру!” — догадалась Елеонора.
Звучала неземная музыка, под действием которой в душе Елеоноры появилось чувство смирения перед Божьей волей, и она успокоилась.
— Вместо тебя умираю, Агапчик мой ненаглядный! — обратилась она к мужу.
В неземную музыку затесался какой-то земной звук. Немного погодя Елеонора ощутила на лице приятную мокроту и очень этому удивилась, так как ее молодость, белая и загадочная, как негатив на фотопленке, еще не успела дойти до своего подлинника, то есть позитива, чтобы полить водой. Елеонора с трудом приоткрыла глаза и увидела облизывающего ее Тунтию.
— Извини, Тунтия, что мы тебя убили. Честное слово, я не виновата. Не говорил Ражден, что хотел тебя расстрелять, а то я не допустила бы этого ни за что. А ты и на том свете такой же верный, каким был на этом: почувствовал, что хочу пить, и поэтому меня облизываешь! — сказала Елеонора. — Не думала я, что призраки мертвых собак бродят так же, как и человеческие. Извини, пожалуйста, и не вини меня в своей смерти. Кстати, где моя мама, почему она меня не встречает?!
Елеонора поправила подол юбки и покорно сложила руки на груди. Ей стало жалко, что умирала она в старом платье. Не выдержав собственной смерти, она потеряла сознание.
Открыв глаза, Елеонора увидела мужа. Сердечник сидел на стуле, растопырив ноги, и дремал с сердитой улыбкой на лице. Елеонора зажмурила глаза, а когда приоткрыла их вновь, увидела ту же картину: четки, к которым Агапи по рекомендации Додо Басилая пристрастился после инфаркта как к нервоуспокоительному, наравне с рыбалкой, средству, вот-вот должны были выпасть из рук дремавшего хозяина. Она решила дотронуться до четок, но не смогла: рука застыла на полпути и к тому же вызвала какой-то вполне земной шум. От шума проснулся Агапи и тут же инстинктивно заиграл четками.
— Лежи смирно. Тебе нельзя двигаться. Врач подсоединил к тебе эту самую штуку, которой ты, утверждая, что умеешь ставить лучше всякой медсестры, изрыла мне все вены, когда я впервые заболел, — пробормотал Агапи и поправил пузырек гемодеза, свисавший с железной подставки. — Сколько раз тебе говорил, чтобы не заходила в теплицу, пока заранее не проветришь ее?! Не слушалась, так лежи сейчас отравленной. Надеюсь, что наберешься ума хоть после этого!
— Значит, я и на самом деле жива? — спросила Елеонора.
— Жива, но зато отравлена. Отравилась от пара химикатов для помидоров, но скоро станешь на ноги. Так сказал врач! — сообщил муж.
— И ты живой?
— Если это поганое состояние, когда два дня подряд глаз не сомкнешь, карауля глупую жену, называется жизнью — то я жив! — зароптал Агапи.
Елеонора закрыла глаза и по возможности постаралась проанализировать увиденное и услышанное. Вскоре на ее лице начала распускаться улыбка старого пухленького ангела.
— Ненаглядный ты мой. Мое горе тебя на ноги поставило. Услышал же Бог мою молитву, и ты выздоровел, чтобы за мной поухаживать. Не так ли? — спросила она мужа.
— Тунтия тебя спас. Когда его расстрелял Ражден, оказывается, Тунтия не умер, а был тяжело ранен и дополз до дома, оставляя на дороге кровавые следы. Целых четыре часа полз, бедный, и потом когтями порвал целлофан на теплице, чтобы вытащить тебя на свежий воздух и спасти твою глупую голову. Тебя-то он спас, но сам скончался от ран, не смогли ничем помочь. Ражден даже ветеринара вызвал, но тщетно. Соседи похоронили его вчера. Вовремя Тунтия из теплицы тебя вытащил. Появись он еще через десять минут, было бы поздно. Так говорит врач. Выходит, не напрасно платил я деньги тому рахитичному полковнику: он научил Тунтию вытаскивать утопающих из воды. Именно этот рефлекс и сработал, когда он тебя из теплицы выволок. Иначе пес не додумался бы до такого поступка — так мне объяснил дрессировщик. За два урока доучил бы, говорит, ловить крыс, а за четыре — вытаскивать из моря сети для поимки раков и приносить их домой.
— Бедный Тунтия! Меня и тебя спас, а сам умер! — зарыдала Елеонора.
— Хватит плакать. Не хватало еще, чтобы над нами начали посмеиваться соседи: собаку, мол, как человека с причитанием оплакивали! — скомандовал Агапи.
— Не бывает худа без добра. Я счастливейшая женщина на этом свете, из-за меня муж передумал умирать. Беда, приключившаяся со мной, поставила тебя на ноги, мой Агапи! Ведь так, дорогой? — спросила Елеонора, давая полную волю ручьям нежнейших слез.
— Конечно! — согласился с женой Агапи. — Не хватало еще, чтобы меня соседи подняли на смех!
— При чем тут соседи? — удивилась Елеонора.
— Знаю я их! Если умру сейчас, начнут судачить: умер, мол, с собакой на пару, собаке собачья смерть. Отдал, мол, на расстрел своего пса за то, что он завыл вещим воем на своего хозяина, но собака все-таки не умерла и вернулась домой, чтобы спасти хозяйку и потом испоганить исход духа самого Агапи. Их хлебом не корми — дай только кого-нибудь поносить. Не умру я назло им! — сказал Агапи. — И в моей теплице поспеют помидоры!
Глава IV. БАБЬЕ ЛЕТО ПРОДОЛЖАЕТСЯ
В 1976 году море было чуть солонее, чем в 1975-м, и чуть ленивее, чем в 1977-м. Так сказал мне Додо Басилая, великий знаток моря, человеческой души и порочного характера своего зятя. Он знал о море все, что дано знать ясновидящему, который по ночам смотрит сны морских питомцев. Додо Басилая старался даже не курить, чтобы лучше чувствовать запах моря — и он чувствовал его до мелочей, до каждого вздоха рыб и водорослей, и этот запах одурманивал его, как запах любимой женщины. Поэтому, когда Додо Басилая мне сказал, что в 1976 году море было чуть солонее, чем 1975-м, и чуть ленивее, чем в 1977-м, я сразу же поверил ему.
Михаил Есванджия — часовщик, муж Кионии Есванджия и отец Важико (по кличке Торонджия) и Циры Есванджия — о часах знал столько же, сколько Додо Басилая о море. Часы сами рассказывали Михаилу о своей боли. Михаил только слушал их, а потом чинил.
Когда умирал Бухути, Михаилу казалось, что он чувствует его тело так же, как чувствовал механизм часов.
— Ему очень больно, — сказал он Ивлите. — Он страдает так сильно, что простому смертному не дано вынести!
Эти слова Бухути Мешелия привели в чувство. Он приоткрыл глаза и засиял неопределенной улыбкой: трудно было сказать, улыбался он с иронией или без нее. Михаил даже не понял, кому умирающий посвятил свою последнюю улыбку — Михаилу или самому себе.
После этого Бухути закрыл зеленые, как железная ограда Пармена Гогия, глаза и испустил последний вздох.
Михаил посмотрел на секундную стрелку настенных часов и, когда та остановилась, догадался, что Бухути умер.
— Бухути больше нет! — сказал Михаил Ивлите.
Ивлита зарыдала. Михаилу тоже захотелось заплакать, но он воздержался. С помощью Пармена Гогия платком подвязал усопшему челюсть, положил на глаза железные рублевые монеты и вышел на улицу. Там изо всех сил палило солнце.
— Был человек, и нет человека. А солнцу это до лампочки, — обратился он к какому-то прохожему, которому поведение высокого сухощавого гражданина с густыми бровями показалось подозрительным, и он поспешно удалился.
— Бухути умер! — сказал Михаил Кионии, когда пришел домой.
— Знаю, Ивлита звонила, — ответила Киония. — Интересовалась, куда это ты пропал.
— Бухути умирал всю ночь и только недавно умер, — сказал Михаил. — Я всю ночь глаз не сомкнул, и мне очень хочется спать!
После смерти Бухути Ивлита вернулась в газетный киоск и на этот раз к конфиденциальной улыбке, предназначенной для клиентов, присовокупила и печаль безутешной вдовы. Новая улыбка Ивлите не шла и делала ее мимику фальшивой, почти вульгарной. Пенсионерам, которые составляли большую часть клиентов, новая улыбка царицы солнечных зонтов нравилась больше — наверное, потому, что такая Ивлита им казалась более доступной, чем прежняя, и они одаривали продавщицу газет своими улыбками, беззубыми и пошлыми. Они ревновали друг друга к ней. Двое из них написали даже стихи об Ивлите. Один беспардонно присвоил те строки Шекспира, в которых великий поэт бездонность глаз любимой женщины сравнивает с португальским заливом. Плагиатор слово “португальский” заменил “сухумским” и заявил, что этот стих написал за десять минут.
Бывало, что Михаил тосковал по вечно веселому Бухути. Тогда воздух в ларьке пропитывался запахом обувного клея и изабеллового вина.
Поначалу Михаил брал прессу у Ивлиты через день, но потом начал ходить в газетный киоск раз в неделю. Он боялся, что Ивлита, любившая смотреть клиентам в глаза, в ответном взгляде Михаила заметит нежность, так сладостно наполнявшую его душу при одном только виде царицы солнечных зонтов. Михаилу казалось, что вместе с газетами в свой ларек он приносит и запах Ивлиты и что этот запах, как и улыбка его обладательницы, предназначенная для привлечения клиентов, стал чуть вульгарнее, чем прежде.
А однажды объявился и сам Бухути. Вернее, возвратившись из газетного киоска, Михаил в ларьке застал Бухути, сидевшего на своем рабочем месте.
Бухути удивил Михаила печалью, которая изменила до неузнаваемости его взгляд и весь облик.
— Ну что, фрайерок, как житье? — спросил Бухути и принял позу статуи задумчивого мыслителя.
Михаил сел на свой стул и попробовал достать сигареты из кармана, но не смог.
— Если кому-то вздумается создать особую униформу для проституток, то я уверен, что он воспользуется одеянием моей первой жены как эталоном. Она, как последняя шлюха, откровенничает собственной грудью и ляжками, которые, должен я признаться, первосортная вещь! — произнес Бухути после недолгого раздумья без всяких эмоций, как будто читал газету, на которую смотрел так пристально.
Михаил, убедившись, что Бухути догадался, откуда приносил он газеты и зачем покупал их именно у его второй жены, застеснялся и подумал, что Бухути скажет что-то непристойное и об Ивлите. Надеясь, что призрак не вынесет шелеста и исчезнет, Михаил с шумом раскрыл газету.
— Все газетки читаем, развиваемся умственно! — съязвил Бухути вполне по-земному, и в эту минуту Михаил так сильно, как никогда, почувствовал запах Ивлиты, донесенный до него от газет. Но предчувствие опять изменило, Бухути о второй жене не промолвил ни слова. — Если бы ты видел, какому ничтожеству раскрывает моя первая жена душу и ноги!..
Михаил опять зашумел газетами в знак того, что не собирался выслушивать монологи пьяного покойника, но тот продолжал спокойно вести беседу.
— Не нравится мне это, хоть убей, и на том свете. Не по себе становится, особенно тогда, когда она раскрывает душу тому подонку. Слов не жалеет, чтоб меня поносить, а кобелю невдомек, почему она так сильно меня ругает — с бухты-барахты, как говорится. Я вижу, и ты не понял. Хочешь, скажу?
— Нет! — ответил Михаил.
— Потому что никто не может эту женщину удовлетворить так, как удовлетворял я. Вот что ее злит!
Пошел проливной дождь, который так любил Бухути при жизни.
— В честь меня! — обрадовался он дождю.
Дождь шумно стучал по крыше ларька, иногда переставая, чтобы зашуметь с новой силой, — так барабанит пальцами слабонервный человек в знак нетерпения. А Бухути как будто дразнил Михаила, которому не так приятно было ждать, когда же мертвец заговорит об Ивлите.
— Ты что надулся, точно не рад моему визиту. Я же знаю, как тебе стало жалко меня, когда я откинул копыта! — сказал Бухути. — Не обижайся, знаю, что ты искренне переживал мою смерть!
— Уйди, пожалуйста! — попросил Михаил. — Я впервые сталкиваюсь с призраком. С непривычки могу и в ящик сыграть!
— Не сыграешь. Только один микроинфарктик. Даже твой сосед Агапи Самушия, такой бояка, и тот с успехом его перенес. С кем не бывало! Я пришел предупредить и помочь.
Бухути вздохнул со скукой.
— Сейчас ты находишься в беспамятном состоянии и с успехом переносишь микроинфаркт. Не волнуйся, все будет в порядке, — произнес Бухути тоном гипнотизера, занимающегося внушением чуждых для респондентов идей.— Проваляешься в больнице одну неделю. Врачи категорически запретят сигарету, а ты положишь на их запрет, и все дела. Побуду еще немного, пока какой-нибудь клиент тебя не обнаружит и не вызовет “Скорую”.
Михаил зашелестел газетами и посмотрел на Бухути с укором.
— Ты, очевидно, хочешь спросить, почему это шелестят газеты, если все это не сон? Во сне не только газетами шелестеть, можно даже чужую жену трахнуть, — произнес Бухути в виде сентенции. — Вот идет тот чокнутый директор школы, что вчера карманные часы приносил для починки. Он и позвонит в “Скорую”. Только ты не верь, что эти часы ему любовница, известная оперная примадонна, подарила. Это подарок тещи.
Михаил попытался выглянуть в окно, но обнаружил, что дальше своего ларька ничего не видит.
— Поверь Кионии, Михаил, и брось пить, и не приключится с тобой ни белая горячка, ни микроинфарктик в его стрессовом варианте, как у Агапи Самушия. Сердце, как женщина, склонно к измене!
— Ты в мои дела не лезь! — разозлился Михаил.
— Не рекомендую злиться, — ответил Бухути и перед тем, как уйти, подмигнул Михаилу. — Обзаведись собакой, как Агапи, попроси у Додо Басилая — и он подарит щенка. Зайду еще как-нибудь… С богом, фрайерок!
Михаил еще до исчезновения призрака почувствовал, как намочил в штаны. Ему казалось, что он засыпает на белой груди Ивлиты, воспетой самим Шекспиром, и что тонет в глубине ее глаз, бездонных, как сухумский залив. Михаилу стало так приятно, что он перестал бояться смерти.
Очнувшись, Михаил увидел Кионию, со скромной улыбкой дремавшую на стуле. Он подумал, что белый халат к лицу его жене, и не спеша осмотрел больничную палату. Услышав легкое похрапывание Кионии, он окончательно убедился, что жив.
— Проснись, женщина! — обратился Михаил к жене.
Киония проснулась и засияла бодрой улыбкой ведущей телепрограммы “Утренняя гимнастика”.
— Улыбаешься, как мастурбирующая идиотка! Врач, наверное, проинструктировал улыбаться так широко к тому моменту, когда я начну приходить в себя. Смотри, губы не порви, мать твою!
— Ты хоть врача не ругай, когда он зайдет, — попросила Киония.
— Где сын? Наверное, хлещет пиво где-нибудь и на задницы туристок пялится, мать его!
— Будь справедлив. Он не спал две ночи, все тебя сторожил.
— Где дочь? Наверное, не может оставить своего ученого мужа. Или мой зятенок денег на билеты не имеет, чтобы приехать в Сухуми. Ему как истинному деятелю духовного поприща все материальное чуждо!
— Нельзя тебе волноваться! — сказала Киония.
— Тебе же можно, мать твою!..
Вдруг Михаил почувствовал запах Ивлиты. Запах был слабый, но не до такой степени, чтобы в нем не заметить грусть кокетливо смущенного взгляда его хозяйки и ту самоиронию, которую Ивлита переняла от Бухути после его смерти и которая наполовину прикрывала вульгарность покачивания бедрами.
Чутье Михаила не подвело: в палату вошла Ивлита. Она легко прогнала из комнаты запах лекарств и утвердила свой — каких-то дешевых духов. К тому моменту подоспел и Торонджия.
Важико Есванджия внешностью был похож на отца, а характером — на типичного бездельника, который не умеет молчать, не пить пиво и не заглядываться на чужих женщин. Торонджия основательно оглядел Ивлиту. Он, как любой шалопай, не гнушался нагло осматривать людей.
— Прекрасные у нее ножки, а груди еще лучше — как опара, требующая срочной выпечки! — с восторгом произнес Торонджия, когда остался с отцом один. — Видно, муж над ее грудью работал, не жалея сил. Большой любитель грудей, наверное, был.
— Эта женщина — вдова моего покойного друга! — сказал Михаил. — Врач меня очень просил не волноваться, поэтому на сей раз твои зубы останутся целыми. Так что радуйся, но только выйди в коридор. Нет никакой охоты лицезреть твою пьяную рожу!
Торонджия рассмеялся. Его всегда забавляло высокомерие отца, особенно тогда, когда Важико был пьян.
К тому времени, когда окончательно выздоровевший Михаил вышел на работу, срок глубокого траура для Ивлиты прошел, и она уже снова красовалась со своими китайскими соломенными зонтами. Тот поэт-плагиатор, который, не стесняясь, присвоил сонет Шекспира, теперь написал еще один стих о соломенных зонтах, где утверждал, будто в тени зонтов Ивлиты любой мужчина получит “солнечный удар прямо в сердце”.
К осени Михаилу показалось, что он уже может отказаться от эротического ритуала покупки пахнущей Ивлитой прессы. Но продержался он недолго, только две недели. В одно ноябрьское утро Михаил обнаружил, что ноги сами влекут его к киоску.
Ивлита встретила Михаила своей конфиденциальной улыбкой.
“Ничего на этом поганом свете не меняется! — с досадой подумал тогда Михаил, и тоска целиком овладела им. — Распустила хвост, как павлин. Похожа на тринадцатую жену-выскочку падишаха, опахала только не хватает!”
— Откуда такая грусть, неужели инфаркта побоялся? — спросила Ивлита и устало улыбнулась.
За эту улыбку Михаилу стало ее жалко, но не сильно, потому что Ивлита обращалась с ним так же снисходительно, как с остальными клиентами — пенсионерами. Михаил ничего не ответил, повернулся и ушел. Он чувствовал себя глубоко оскорбленным, и казалось, что эту обиду он никогда не простит Ивлите.
Глава V. DA LIEGT DER HUND BEGRABEN
Рассвело. Море, насмотревшись снов дельфинов и рыб, начало вздыхать. Оно чувствовало в себе каждое их движение, как чувствует мать движение плода в своем чреве. Рыбы начали беспощадно пожирать друг друга. Об этом и печалилось море, когда вздыхало.
Продавец пивного ларька Пармен Гогия открыл зеленые ворота своего дома и не успел выйти на улицу, как белый с черным ухом куцый щенок участкового Отии Пачкория принялся облизывать его обшарпанные туфли. Пармен Гогия угостил щенка энергичным пинком, хотел пнуть его и еще раз — но промахнулся и чуть было не упал.
— Уйди ты, пес! — заревел Пармен на собаку. — Не хватало еще, чтобы ты, отродье участкового, пересекал мне дорогу с утра пораньше. Ты и твой хозяин хуже всякой черной кошки, перебежавшей дорогу, а я и так не могу пиво продать!
Направляясь к своему ларьку, Пармен вспомнил, как нагло взимал с него Отия Пачкория поборы.
Пармен Гогия остановился и задумался.
— Отия Пачкория, твою мать!.. И если бы мать твоя была жива, ручаюсь, заплакала бы сегодня горько из-за своего сына, обведенного вокруг пальца и опозоренного на всю улицу, а может быть, и на весь город. Я тебе покажу, где раки зимуют, участковая ты сволочь! — произнес Пармен Гогия, когда оправился от раздумья.
Пармен повернулся, догнал собаку и любезно погладил отпрыска овчарки Додо Басилая.
— Иди ко мне, Сквамая, — обратился подобревший Пармен к собаке. — Соскучился, наверное, по своей проститутке маме и удрал из дома, чтобы поискать ее. Но насколько я знаю, когда тебя оторвали от груди матери и подарили большому псу, Отии Пачкория, ты был слишком мал — и не помнишь, наверное, была ли вообще у тебя мать.
Сквамая облизал лицо и руки Пармена.
— Не облизывайся, пожалуйста, как твоя проститутка мать, что всем беспородным собакам подстилка. Хорошо, что она велика ростом и не каждая дворняга может до нее достать. Хозяин твоей матери, Додо Басилая, конечно, подлец, а лично твой хозяин — дважды подлец и эталон тупости, но это не твоя вина, конечно. Как говорится, мать не выбирают, а собаки не выбирают еще и хозяев. Про твоего отца не могу сказать ничего определенного, личность его никому не известна, но я уверен, что он намного благороднее, чем нынешний твой опаршивевший хозяин. Пошли со мной, дам тебе попробовать изабеллового вина. Хочу показать, какой гадости народ отдает предпочтение и поэтому не пьет пиво. Заходи смелее. Как говорится, гость — божий дар!
Пармен Гогия заманил к себе во двор молодую овчарку Отии Пачкория, потом загнал ее в сарай и там заставил напиться молодым вином.
— Я твоему хозяину хочу показать, где раки зимуют, а ты, хочешь этого или нет, поможешь мне в этом! — обратился Пармен к Сквамае.
Поначалу щенку не понравилось вино, но после того, как Пармен насильно влил в него из бутылки эту жидкость, сладковатый напиток пришелся Сквамае по вкусу, и немного погодя он принялся самостоятельно лакать из алюминиевой миски. Осушив миску до дна, щенок решил облизать туфли Пармена в знак благодарности, но не смог довести дело до конца, так как опьянел. Пьяному Сквамае показалось, что Пармен стоял не на двух, а на четырех ногах — облизывать четыре туфли стало лень. Обленившийся Сквамая сперва присел, чтобы передохнуть немного, а потом лег и уснул.
Грузовик, развозивший разливное пиво, уже дожидался Пармена у ларька. Шофер, крайне удивленный опозданием продавца (чего не случалось до этого никогда), стоял на подножке машины и пытался свысока обозреть нутро двора дома. Агапи Самушия и Михаил Есванджия направлялись на рыбалку. Пармен Гогия вышел на улицу. Агапи, здороваясь с Парменом, снял шляпу, и в это время ветер откинул с его облысевшей макушки прядь волос, зачесанных с затылка и с боков и аккуратно сложенных на эрозионных участках головы. Михаил в знак приветствия приподнял руку. Пармену показалось, что поблескивающая лысина Агапи, как зеркало, отобразила движение руки Михаила.
Пармен выкатил из кузова грузовика только одну бочку пива и виновато улыбнулся шоферу.
— Сам знаешь, в употребление входит черное вино, и поэтому меньше пива пьют эти лодыри, — сказал он.
Шоферу приходилось вставать рано, чтобы успеть развезти пиво по всем прикрепленным торговым объектам до девяти часов.
— Знаю! — ответил мученик пивной торговли, в знак сочувствия к Пармену вздохнул и при этом надул небритые щеки примерно наполовину. — Именно это вино и губит меня, желудок болит, до язвы рукой подать, а еще говорят, что черное вино — причина гонореи, — поделился он своими проблемами и, не разъясняя, кто заставляет его при таком слабом здоровье пить вино, вздохнул во второй раз.
Асмат Пачкория (по неофициальной кличке Очень Дикая Роза), профсоюзный работник и дочь Отии Пачкория, кроме привычки быстро ходить и красить по утрам губы прямо на улице, на ходу, очень любила цветы, особенно розы.
Половину двора перед домом Отии Пачкория занимали кусты домашних роз, а на беседке, над забором и воротами вместо изабелловых лоз гордо и кокетливо, с агрессивной грациозностью своей хозяйки вилась дикая роза. Домашние розы были трех цветов: красного, желтого и белого. К осени с роз — с домашних раньше, а с диких попозже — начинали опадать лепестки, и дерновая поверхность другой половины двора превращалась в разноцветный ковер. Цаква Пачкория, жена блюстителя общественного порядка, и сама поддерживала порядок не только внутри дома, но и за его пределами. Свой рабочий день домохозяйка начинала с подметания двора. В то утро, приступив к его очистке, Цаква обнаружила парадную правую туфлю своего мужа, лежащую между аккуратно подстриженными красными и желтыми кустами.
— Сквамая, паршивый пес! — воскликнула Цаква. — Как ты смел играть с туфлей Отии? Забыл, за что тебя вчера избили?!
Цаква оглянулась, но белого отрока кавказской овчарки с черными ушами нигде не было видно.
— Надумал спрятаться?! — разозлилась Цаква еще больше и с пунцовым лицом (а надо отметить, что Цаква была крайне эмоциональной женщиной, и когда злилась, то краснела не хуже дикой розы) принялась искать пса.
Цаква обшарила все углы двора, но тщетно. Сквамаи нигде не было — как корова языком слизнула.
Через пять минут вышел на улицу Каха, сын Отии Пачкория, с взъерошенными волосами и сонным лицом. Было очевидно, что его разбудили недавно и что он что-то искал.
Поговаривали, что у Кахи Пачкория базедова болезнь. Точно этого никто не знал, но косолапые кривые ноги Кахи Пачкория делали его походку неповторимой. Узнавали его все, даже в темноте, если Каха двигался, и для этого не надо было быть детективом, обладающим дедуктивным мышлением, как Шерлок Холмс или тот же Отия Пачкория.
Каха Пачкория сперва зачмокал, потом засвистел и только собрался окликнуть пса по имени, как его самого позвал Пармен Гогия, вдобавок помахав рукой из своего ларька. Каха неторопливыми шагами направился к пивному ларьку. Как правило, в пешем порядке он передвигался медленно, примерно с той скоростью, с какой водил машину его отец по нашей аварийной улице. Каха подрулил к витрине ларька и, разглядывая свое отражение, принялся пятерней расчесывать волосы.
— Дай бог тебе здоровья, сынок, — сказал Пармен прихорашивавшемуся Кахе. — Пивную бочку не могу никак открыть. Так сильно завинтили пробку, битый час с ней вожусь, но не могу сдвинуть с места. Может, ты поможешь? Угощу бокалом пива за счет заведения.
Каха Пачкория украдкой от Пармена скривил рот в недовольной гримасе, а затем вошел в ларек, торопливо схватил гаечный ключ, надетый на пробку пивной бочки, и дернул его, но пробка не поддалась.
— Четвертый день вот так мучаюсь. Видно, на заводе закупорщиком бочек взяли кого-то из чемпионов по перетягиванию каната! — сказал Пармен и вызвался помочь Кахе.
— Тут мой пес не показывался? — спросил его Каха. Ему удалось откупорить бочку со второй попытки без помощи Пармена.
— Ты про того сукина сына спрашиваешь, что дебелый Додо Басилая подарил? Знаю где. Дай Бог тебе здоровья, сынок, а то я не управился бы!
Кахе неопределенный ответ Пармена не понравился: он не мог понять, подтрунивал тот или действительно знал местонахождение собаки.
— Ходит где попало! — строго проговорил Каха и этим дал понять Пармену, что не стоило над его собакой подшучивать.
Пармен ввинтил конец шланга сатуратора в бочку, наполнил пивом бокал и подал его Кахе.
— Пей, сынок, заслужил, — сказал он. — Совсем не продается пиво в последнее время.
— Что ты про Сквамаю говорил? — спросил Каха, украдкой взглянул на свой дом и, убедившись, что оттуда не следят за ним, с довольным видом пригубил пиво. Отпив треть содержимого бокала, он испустил удивленный возглас, похожий одновременно и на фырканье бегущего жеребца, и на чмоканье всадника, его останавливающего.
— Что это с тобой? — спросил Пармен озабоченно.
— Пиво разбавлено водой! — сказал удивленный Каха. — Когда это ты успел влить в бочку воду? Ведь я с нее глаз не сводил!
— Убедился, что я воду не добавлял? Можешь засвидетельствовать?
Каха задумался и с деловитостью опытного дегустатора начал пробовать пиво на вкус, один раз даже понюхал, и глаза у него засверкали, как у ученика, самостоятельно решившего сложную задачу по высшей математике.
— А сам сатуратор с водопроводом не соединен? — спросил он.
— Как тебе не стыдно? — обиделся Пармен Гогия. — Осмотри систему, если хочешь!
— Не надо! — отозвался Каха. — Я всего лишь пошутил, а ты принял всерьез!
— Вот так-то! — печально вздохнул Пармен. — Никто не верит, что с самого завода некачественное пиво привозят. Если бы я в пиво добавлял воду, то давно бы стал миллионером. Не то что для забора и ворот краску купил бы, весь дом бы давным-давно отремонтировал, — тут Пармен указал на свой поблекший забор и ворота зеленоватого цвета. — Неблагодарная это работа — продавать пиво. Сколько ни старайся, никому не угодишь, да и сам с носом останешься.
— Воду ты действительно не вливал. Но вода там все же имеется. Воды там не должно быть, а она есть! — зачастил нескладными фразами Каха и, чтобы не заболела голова, перестал думать о пиве. — Что ты о Сквамае говорил?
— Насчет Сквамаи есть у меня очень важное дело к твоему отцу, — ответил Пармен. Прежде чем наклониться к собеседнику, он даже оглянулся и проверил, нет ли кого поблизости, чтобы дать понять, что у него имеется разговор конфиденциального характера. — Скажи отцу, что у меня к нему очень-очень срочное и очень-очень важное дело!
Каха Пачкория поспешно осушил бокал и с озабоченным видом отправился к своему дому. Перед входом в ворота он посмотрел в сторону ларька и еще раз убедился, что Пармен не шутил с ним.
Примерно через десять минут из тех же ворот появилась массивная голова Отии Пачкория с аккуратно причесанными усами. Никто не помнил случая, чтобы Отия вышел из дому с усами нерасчесанными. На сей раз свою фирменную, не до конца припрятанную под усами улыбку на обозрение он не выставлял.
— Как поживаете, уважаемый Отия? — спросил Пармен Гогия у участкового, когда тот подошел к ларьку и брезгливо посмотрел на бокал пива, протянутый ему.
— По утрам мне даже завтракать тошно, не то что пиво пить! — произнес Отия тоном, которым вел беседу, когда был не в настроении.
— Налито уже! — спокойно отозвался Пармен и сразу же перешел к делу.— Твой щенок спит у меня в сарае. Напоил вином, чтобы не тявкал и уснул тихо.
На Отию нашел столбняк, и он чуть было не задохнулся от первого глотка пива. Оправившись от шока, он начал медленно поигрывать задорной улыбкой, как четками Агапи Самушия.
— Сегодня первое апреля? — спросил он.
— Нет, шестое ноября. Завтра будет парад. Может, хоть завтра смогу выполнить план по продаже пива. Такой раздутый план приписало мне начальство, будто сами живут на Марсе и не знают, что сейчас осень, похолодало и вдобавок к этому в употребление входит свежее вино.
— Что ты от меня хочешь, Пармен?! — засипел Отия. — Что я тебе плохого сделал, чтобы ты так издевался надо мной?!
— Твоего Сквамаю хотели украсть. Сам знаешь, что раньше всех на этой улице встаю я. Темно еще было, когда увидел воров. Забросал их камнями. От Сквамаи-то они отстали, но им самим удалось удрать. Даже не смог по лицам их распознать, кто такие, не разглядел впотьмах. Чуть брезжил рассвет. Ну а потом напоил Сквамаю, чтобы он не скулил и соседи не догадались, что его не смогли украсть.
У Отии Пачкория за спиной имелся двадцатипятилетний стаж работы в органах милиции. За это время пришлось ему выслушать много несуразных показаний от обвиняемых. Так или иначе выработались у него определенная сноровка, аналитическое мышление и умение чувствовать исходящий от дела запах пороха. И сейчас он, ветеран афганской войны и бывший разведчик, его почувствовал. По монументальному скуластому лицу Отии было видно, что мысли в его голове скапливаются в особом порядке у начала дороги, ведущей к голгофной истине.
— Ну а потом?! — коротко спросил Отия. Он, как правило, к обвиняемым и свидетелям обращался с короткими вопросами и с помощью колючего взгляда, а иногда и кулаками тоже добивался того, что выслушивал объемные ответы. Что касается традиционного “ну а потом”, ему придавал Отия Пачкория разную смысловую и эмоциональную окраску в зависимости от обстоятельств.
— Враг у тебя на нашей улице имеется. Он хочет, чтобы ты взбесился, и к тому же так сильно, чтобы вся улица собралась. Он заказал украсть твоего пса. Представляешь, какой будет позор, если у участкового украдут овчарку? Он всю эту с божьей милостью несостоявшуюся заваруху устраивал, для того чтобы сказать потом: смотрите, мол, у овчарки овчарку украли.
— Ну а потом? — опять спросил Отия.
— Можешь поймать не только вора, но и заказчика!
Отия задумался и степенно осушил бокал.
— Если хочешь, подскажу, как поймать заказчика, — сказал Пармен.
— Вижу, ты что-то задумал. Будь любезен, скажи!
— Налить еще пива? — как бы между прочим спросил Пармен и, не дожидаясь ответа, подставил пустой бокал под кран сатуратора. — Хочу тебе рассказать, как мой дед по материнской линии, Уту Кварандзия, поймал вора, укравшего у него поросят.
Отия Пачкория догадался, что, хочет он этого или нет, все равно придется выслушать побасенку о находчивости деда Пармена Гогия, и в знак согласия закивал так же неохотно, как и на предложенное пиво.
— Деда моего, Уту Кварандзия, как-то раз разбудила жена и сообщила, что кто-то ночью увел из свинарника всех поросят. Жена начала громко плакать и проклинать вора. Тогда Уту Кварандзия зарычал на нее, чтобы она замолчала и не устраивала скандала: “Если кто-нибудь узнает о пропаже, я тебе оторву твою глупую голову и дам нашей свиноматке на кормление!” — сказал Уту жене. Потом он спокойно позавтракал, наполнил кисет табаком и пошел на сельскую биржу.
— Биржа и тогда существовала? — строптиво спросил капризный Отия.
— Так точно! — отрапортовал Пармен. — Биржа и бездельники существовали всегда и будут существовать, пока существует такой сукин сын, как человек. Так вот, примостился на бирже наш Уту Кварандзия, набил трубку и начал дожидаться, кто первым посочувствует пропаже его поросят. Одним словом, вор, оказывается, объявился самолично и признался, что он вор!
— Сам признался, говоришь? — засомневался Отия.
— Так точно, сам! — ответил Пармен уверенным тоном. — Тот вор подумал, что о пропаже поросят Уту Кварандзия будет знать каждый в селении — ну, как это обычно бывает в подобных случаях, когда скандальный слух летит быстрее тарелки, кинутой женой в мужа-пьянчугу. Вор только завидел моего деда, сразу же посочувствовал ему по поводу украденных поросят. Так как вор, как известно, ночью мало спит или вообще не спит, занимаясь своим ремеслом, и вор поросят Уту не был исключением, утром он проснулся поздно и, соответственно, на сельскую биржу явился позднее остальных. Какой подлец и сукин сын, мол, посмел украсть твоих поросят. Не мог он и представить себе, что Уту Кварандзия пропажу поросят хранил в строжайшей тайне. Откуда, мол, ты знаешь о том, что у меня ночью свинарник обчистили, когда об этом не знает никто, кроме меня, моей жены и того, кто причастен к пропаже? — спросил тогда Уту у вора. Ты или любовник моей жены, или же вор, говорит…
— Ну а потом? — спросил Отия.
— Никто не ведает о пропаже твоего пса. Вернее, никто, кроме тебя, меня и вора, не знает, что Сквамая не пропал. Так что кто первым выскажет подозрение о том, что Сквамаю, может, и не украли, тот и будет или заказчиком, или самим вором. Вор подумает, раз Сквамая не вернулся домой, значит, он пропал сам, и начнет его искать. Нам только и останется спросить, что он ищет так упорно. Впрочем, ты с психикой преступников знаком лучше меня.
— Ну а потом? — рефлективно повторил еще раз Отия и замолк.
Замолчал и Пармен Гогия. Он как свои пять пальцев знал характер и милицейские замашки Отии Пачкория и догадался, что на этот раз вопрос “ну а потом” предназначался скорее для выяснения отношений с самим собой, чем с собеседником.
Отия Пачкория продолжал молчать и непрерывно о чем-то думать. Пармен ему не мешал, даже стойку драил предельно осторожно, без резких движений. Надо заметить, что у Пармена тряпки, предназначенные для чистки стойки, были всегда новые и чистые, чище его белой сорочки или служебного халата, который он хранил завернутым в целлофан на случай прихода ревизоров.
— Ну что, гениальный я или нет? — спросил Пармен и заглянул Отии в глаза.
— Ты Шерлок Холмс! — съязвил Отия.
— А сейчас иди домой и примерно через полтора часа выйди на улицу. К тому времени уже зашевелится народ. Когда станет известно о пропаже собаки, все соберутся у моего ларька, чтобы лучше и подробнее узнать о происшедшем. Здесь и прояснится все. Ну что, гениальный я или нет? — повторно спросил Пармен.
Вернувшиеся с рыбалки Агапи Самушия и Михаил Есванджия, прежде чем пойти домой, остановились, по обыкновению, у пивного ларька. Агапи каждое утро ходил к морю, ловил рыбу, коптил ее и потом за полцены продавал Пармену Гогия. Часовщик Михаил Есванджия рыбалкой занимался только ради развлечения и только по выходным дням. Перед тем как закинуть удочку в воду, он целовал насаженного на нее червяка.
Агапи и Михаил показали Пармену свой улов. Ветерок весело трепал пряди волос, сложенных по плешинам головы Агапи. Агапи поправил прическу и нахлобучил соломенную шляпу. Он никогда не ленился только ради двух занятий на этом свете — поправлять прическу и разводить помидоры в теплице.
— А раки сегодня не свистели? — спросил Пармен у Агапи и лукаво улыбнулся. — Не видел, где они зимовать собираются?
— Насчет раков указаний не было, — заволновался Агапи, не до конца понимая, что Пармен шутит. — Ты же говорил, что пиво не продается и раков тоже никто не берет?!
— Шучу. Просто скаламбурил неудачно и отвлекся от темы, — ответил ему Пармен. — На самом деле, если хотите знать, сегодня кому-то и вправду покажут, где раки зимуют. Будет очень интересно, но это моей беде не поможет. Только одну бочку пива сегодня взял, и чует мое сердце, что и половину не продам! — посетовал он.
Шофер, развозчик пива, был двоюродным братом Агапи Самушия, именно он и порекомендовал Пармену своего родственника в качестве заготовщика копченых рыб и вареных раков. Пармен Гогия больше всех соседей, кроме Отии Пачкория, недолюбливал Додо Басилая и Агапи Самушия и не упускал возможности подтрунить над ними, но не смог отказать шоферу, когда тот попросил реализовать товары его родственника. Пармен каждое утро по возвращении с рыбалки предлагал пиво Агапи. Отказаться Агапи не мог и платил за выпитое почти двойную цену копчеными рыбами и вареными раками.
Агапи Самушия, как и развозчику пива, приходилось рано вставать каждый день, включая выходные. Бессонница и на его лице отображалась так же ясно, как и на лице шофера, но в отличие от него Агапи каждый день брился, и поэтому хронический недосып не наносил урона опрятности его лица. Агапи Самушия в знак сочувствия Пармену вздохнул гораздо глубже, чем развозчик пива и уж тем более чем Михаил Есванджия, так как Пармен копченых рыб и вареных раков покупал у Агапи, а не у часовщика.
— И кого это место зимовки раков заинтересовало? — спросил Михаил.
— Ночью у Отии украли собаку, — сообщил Пармен, наполняя бокалы пивом.
— Что ты говоришь? — очень эффектно удивился Агапи. — Кто посмел у участкового украсть щенка?!
— Жди шума! — сказал Михаил. — Подобного наша улица не видела еще. Даже иголку и ту не терял Отия.
— Может, сам потерялся щенок? Видел не один раз, как по улице шествовал Сквамая, — сказал Агапи.
— И я видел! — подтвердил Михаил.
Пармена Гогия почему-то обрадовало сомнение, проявленное соседями по поводу криминальной пропажи собаки.
— Точно знаю, что украли! — решительно заявил он. — Я и Отия решили кому-то показать, где раки зимуют, то есть поймать вора, но каким образом, этого знать не должен никто. И вы не должны знать. Никому не говорите, что у Отии украли пса, а то не сможем вора поймать.
— Ты что, не уверен в нас? — обиделся Михаил. Горделивый вид и задорное поигрывание густыми бровями делали его похожим на чванливого человека, но на самом деле был он очень скромным и даже чуть наивным.
— Если хотите присутствовать при процессе поимки вора, немного позже приходите опять сюда, — сказал Пармен, демонстративно припрятав как бы поневоле промелькнувшую хитрую улыбку. — Если Отия узнает, что я вам сейчас раскрыл все карты, можете считать, что из тех одиннадцати пуль, которыми заряжен отцовский маузер участкового, одна точно достанется мне.
— Ты не темни, прямо скажи, кого из нас двоих считаешь болтуном? — спросил Михаил и с детской обидой надул щеки.
— Никого, потому и доверился, что считаю вас надежными. Как не можете вы этого понять? — спросил Пармен.
— Я попросил у Додо Басилая щенка взамен умершего моего пса Тунтии, но тогда и младший сын Отии, Каха Пачкория, попросил для себя собаку. Его отец участковый, значит, ему нельзя было отказать, — сквозь зубы процедил Агапи и карими глазами украдкой взглянул на дом Отии Пачкория.
— Выходит, что украли у Отии предназначенного тебе щенка. Интересно как получается, — заметил Пармен и опять перешел к своей вечной проблеме.— Даже летом не смог поработать как следует, чтобы зимой себя тешить, мол, хоть летом выполнил план. А между тем неофициальные налоги те же самые, что и летом. Сегодня кому-то покажут, где раки зимуют! — повторил он.
Берег моря был клавиатурой рояля, море — пианистом, а волны — пальцами пианиста. Море, великий маэстро, с уверенностью виртуоза играло на своем инструменте, на суше, где люди только и делают, что стараются не плясать под музыку, сыгранную другими…
Пармен Гогия играл на рояле мщения и заставлял плясать всех соседей, чтобы достичь своей цели — заставить затанцевать под общий ритм хоровода главный объект мщения — Отию Пачкория.
— Мы пляшем под дудку друг друга! — так говорил Додо Басилая, человек, рожденный поэтом и философом, которого пляска под дудку капризницы судьбы превратила в обыкновенного жестянщика.
Соседи, собравшиеся у ларька Пармена Гогия, ждали поимки вора. Они пили пиво в основном в кредит и не признавались друг другу, зачем пришли сюда. У каждого на лбу было написано, что он имеет собственную версию о личности вора собаки.
Стояли они и ждали, подозрительно настроенные друг к другу, и каждый тайком от других поглядывал на дом Отии Пачкория. Пармен Гогия с каждого из них в отдельности взял обет молчания, и каждый, скованный клятвой, не признавался другим, чего ждал у ларька Пармена Гогия — великого маэстро заигрывания с человеческими чувствами.
Пармен Гогия не спеша разливал пиво собравшимся, и они покорно принимали предложенный напиток в знак благодарности за то, что хозяин ларька сделал их потенциальными свидетелями будущего сенсационного зрелища.
Ражико Кезуа вышел из дома позже всех: будучи народным поэтом, он любил спать допоздна.
Поэты и воры, как известно, работают в основном ночью, а Ражико всю ночь сочинял поэму про одного молодого человека, погибшего на утонувшей барже: ради интереса заплыл он в одну каюту, а выплыть оттуда уже не смог. Ражико часто выполнял такие заказы, красочнее остальных поэтов описывал жизнь недавно умерших и сам не меньше других плакал над своими произведениями, когда их читали на похоронах.
Ражико Кезуа имел привычку удивляться всему, кроме астрономических цифр своих алиментных задолженностей. (Вот и сегодня под утро ему приснился кошмарный сон про одну из его бывших жен. Бывшая жена и во сне, точь-в-точь как наяву, требовала алименты для сына и в случае непокрытия двухгодичной задолженности грозила прокурором.) Завидев у пивного ларька Пармена Гогия толпу, Ражико удивился. Окончательно убедившись, что у ларька с утра пораньше действительно собралось столько народу (в понятие “с утра пораньше” для Ражико Кезуа входило время до одиннадцати часов, а остальной промежуток времени до обеда в его лексиконе назывался “просто утром”), Ражико забеспокоился. Может, ему даже показалось, что началось второе пришествие, или он подумал, что парад с седьмого ноября перенесли на шестое, а место парада — с площади Ленина на улицу Бараташвили, а именно к ларьку Пармена Гогия.
— Что происходит? — спросил Ражико. — Умер кто?
— Нет, дорогой. Все живы и в полном здравии и в надгробных стихах еще не нуждаются, — за всех ответил Пармен. — Налить тебе пива?
Можно было упрекнуть Ражико в весьма оригинальном представлении о семейных узах, но согрешил бы тот, кто назвал его дураком. Вечный должник-алиментщик сразу же смекнул: от него что-то скрывали. Соседи от его вопросительного взгляда отвели глаза и единодушно заявили, что собрались просто так, пропустить бокал пива, а заодно и поболтать.
Подозрительность не значилась среди характерных черт Ражико Кезуа: двух жен (точно не помню, дал ли он к тому времени отставку своей третьей жене) он вытурил из дома просто так, ни к одной из них не испытывая ревности, но в то утро его загрызли подозрения. Он ясно чувствовал: происходит что-то важное. И, намерившись установить истинную причину соседского собрания, Ражико и сам примкнул к процессу всеобщего распития пива.
Мужское собрание и после явки Ражико Кезуа терпеливо дожидалось пополнения своих рядов. Жены пристально следили из домов за происходящим у ларька, в атмосфере абсолютной таинственности, шепотом рассказывали друг другу секрет пропажи собаки участкового и ждали развязки.
Останавливались прохожие, ехавшие из цыганской слободки в город, и спрашивали о причине сбора. После получения неопределенного ответа большинство из них примыкало к ритуалу распития пива. Додо Басилая, который к ларьку Пармена приходил очень редко и не оставался там долго, на этот раз в виде исключения присоединился к остальным, чтобы выяснить судьбу чада своей любимой овчарки, и даже потребовал себе пива.
Не сведущий в происходящем Ражико Кезуа и тот почувствовал остроту ситуации. Назрела необходимость развязки — и для этого на сцене перед подогретой публикой возник сам Отия Пачкория. Он появился в самый раз, в нужное время — так же, как появлялся deus ex machina.
— Может, скажете, что случилось? — еще раз спросил Ражико Кезуа и огорченно вздохнул, зная наперед, что ответа не получит.
Все, даже представители цыганской слободки, бывшие у ларька Пармена Гогия проездом, сами не понимая почему, пристально смотрели в сторону дома Отии Пачкория. И Ражико Кезуа смекнул, что Отия Пачкория — главное действующее лицо в спектакле, устроенном Парменом Гогия, и что зрители ждали его появления.
Ражико Кезуа до появления Отии Пачкория несколько раз успел попросить сигарету и успокоился. В интригующей тишине он окончательно забыл о своих алиментных задолженностях.
— Что за шум, а драки нет? — спросил Отия Пачкория (не только усы, но и глаза его выражали какую-то празднично-агрессивную помпезность). — Не седьмое ли сегодня ноября, и не готовитесь ли вы к параду?!
— Никакого криминального шума нет, господин Отия! — пошутил лицемерно улыбающийся Пармен. — Налить тебе пива, или же ты находишься при исполнении служебных обязанностей?
— Нет, я не при исполнении, но все равно не хочу пить, — ответил Отия.
— Как дорогие мои соседи поживают? — громко спросил он, и сам же ответил: — Небось хорошо, ведь пиво и зрелище налицо. Вот где собака зарыта!
— Уважаемый Додо, как поживаете? — обратился Отия к Додо Басилая. — Чуть было не увели нашего Сквамаю. Хотели украсть, но Пармен оказался на высоте. Моя дочь Асмат так и сказала: “Да лигт дер хунд беграбен”, что в переводе с немецкого означает, оказывается, “вот где зарыта собака”. Не зря я столько денег угробил на репетиторов по немецкому языку для моей дочери. Не хуже, чем на дрессировщика собаки тратиться. Асмат только посмотрела на это зрелище, так сразу же по-немецки заговорила. Но я не о том. Я хотел сказать, что Пармен всегда на высоте. Не так ли, Пармен?
— На нашей разбитой улице найти камни не составляет труда. Так что камнями их и забросал! — заявил Пармен и почти незаметно для других подмигнул участковому.
— Что ты говоришь? — не без притворства удивился Додо Басилая. — Хотели украсть Сквамаю?
— Я и Пармен такой план действий наметили, даже Шерлок Холмс со своей собакой Баскервилей рядом с нами выглядел бы сопливым учеником. В общем, так: когда бы вы собрались здесь — не столько, сколько вас сейчас есть, а значительно меньше, сколько вас обычно собирается, — вот тогда и сознались бы я и Пармен в том, что у меня украли собаку. Интересно, нет? — ласково спросил вдруг Отия Ражико, который от удивления дважды присвистнул во время рассказа.
— Так вот, — продолжил Отия, после того как отбил у Ражико охоту свистеть, — когда весть о пропаже Сквамаи таким вот свистом молниеносно обошла бы всю нашу поганую улицу и улица, устроив дерби — кто раньше заявится к ларьку, — примчалась бы сюда… ну, примерно в том количестве, сколько вас есть сейчас… Вот тогда, по нашим прогнозам, и должно было начаться главное, то есть получение сочувствия и поимка вора на слово. Но поскольку, как я вижу, вы уже знаете не только то, что Сквамаю пытались украсть, но даже и то, что его не украли, и то, что мы собираемся поймать вора, то будьте любезны и скажите, пожалуйста, кто из вас, кроме меня и Пармена, должен был знать раньше всех, что не смогли украсть Сквамаю, и этим дело кончится. И я успокоюсь, и вы не должны будете покупать пива! — сказал Отия и повернулся к своему дому. Там Каха Пачкория выводил из гаража отцовскую машину.
Каха вывел машину на дорогу и медленно двинулся к ларьку. С отцовской грациозностью обходил он ямы и приостановил старенький, но ухоженный, как усы его хозяина, “ГАЗ-21” вблизи Отии Пачкория. Не выключая мотора, Каха вышел из машины и оскалил зубы в знак приветствия собравшимся.
— Я никому не говорил, что Сквамаю не смогли украсть! — сказал вдруг Пармен и принял обиженный вид.
— Выходит, что вор сам раскусил наш план, опередил нас и самолично распространил среди соседей эту весть! — сказал Отия и повернулся к своей машине.
— Напрасно ты горячишься, Отия! — отозвался Пармен. — Никто ничего не знал!
— Некогда мне тут маяться! — сказал Отия. — Кто из вас должен был знать, что Сквамаю не смогли украсть, пусть признается, и этим дело кончится!
Каха Пачкория приблизился к дому Пармена Гогия и, не поворачиваясь к сборищу, вошел во двор продавца пива.
— Да что с тобой, Отия? — не мог угомониться Пармен. — Налить тебе пива?
—И без меня неплохо реализовал ты свой товар сегодня, — ответил Отия.— Завтра седьмое ноября. Ты уж постарайся, чтобы тут, перед твоим ларьком устроили закулисный, то есть запасной, плацдарм для парадных колонн, чтобы прямо отсюда направлялись к площади Ленина. Тогда сумеешь побольше пива продать, квартальный план выполнишь — ведь народ так падок на зрелища!
— Да будет тебе! — сказал Пармен.
— Один ноль в твою пользу! — торжественным голосом объявил Отия.
Из ворот Пармена Гогия вышел Каха Пачкория со Сквамаей. Щенок, понурив голову, лениво плелся за хозяином и медленно помахивал хвостом, вернее, остатком от него.
— Вот и Сквамая! — промолвил Ражико Кезуа и собрался присвистнуть, но передумал.
— Сквамая и есть! — подтвердил Отия. — Оказывается, моего куцего пригласил в дом Пармен, и они там вдвоем чарками распивали вино за здравие псов — и четвероногих, как кургузых, так и с хвостами, и двуногих вертихвостов тоже. И за лопухов вроде меня. Сейчас Каха ведет Сквамаю опохмелиться пивом. Даже псы пребывают в похмельном состоянии — и четвероногие, и двуногие. И я с похмелья, но только другого рода, нежели Сквамая.
Отия сел в машину и поехал. Проезжая мимо сына и собаки, он даже не взглянул на них.
— Хоть сейчас-то скажите, пожалуйста, что случилось, — попросил Ражико Кезуа окружающих.
— Налить тебе еще? — спросил у Ражико Пармен Гогия и еще до получения ответа подставил пустой бокал под кран сатуратора.
Глава VI. РАЗЛУКА
В городе настал настоящий бум электронных часов. Разноцветные пластмассовые наручные часы, контрабандой завезенные морем, начали носить все, кто свою личность считал достойной того, чтобы на нее обращали внимание. Так что работы у Михаила Есванджия значительно поубавилось. Когда он смотрел на граждан с электрочасами, в его глазах поблескивал сарказм. Михаил понимал, что в эти минуты для других он выглядел полным идиотом, но ничего не мог поделать с собой: в его взгляде светилась плохо замаскированная ирония.
Михаил с утра до вечера сидел в своем ларьке и читал газеты, которые покупал у Ивлиты. Она копила прессу для Михаила в течение целой недели, и ему по-прежнему казалось, что пролежавшие в киоске Ивлиты газеты благоухают ею.
Как-то раз Михаил получил странное письмо с двумя конвертами, вложенными один в другой. В первом конверте с адресом Тенгиза Каджая, почтальона с улицы Бараташвили, была записка: “Уважаемый почтальон, я знаю, что вы добрейшей души человек, к тому же набожный и на удивление честный. Знаю и то, что вы дружите с вашим соседом Михаилом Есванджия. Я молю Бога, чтобы он вас склонил выполнить мою деликатную просьбу: ради всех святых и ради вашего же друга покорно прошу вас передать второй конверт с письмом Михаилу Есванджия лично в руки, чтобы об этом не узнал никто, кроме вас двоих. Прошу эту тайну с письмом не разглашать, за что благодарю вас заранее, и буду молиться, чтобы Бог вас повсюду и всегда хранил. Знаю, что вас особенно поблагодарит и сам адресат моего второго письма”.
Второе письмо, адресованное лично Михаилу, заставило его всю оставшуюся жизнь ворошить прошлое и довольно долго искать второго сына, о существовании которого до получения письма он не ведал. Можно сказать, что этот листок бумаги перевернул всю его жизнь.
Письмо было следующего содержания:
“Здравствуй.
Не знаю, как назвать тебя, человека, которого я люблю всю свою жизнь и который превратил ее в сущий ад. Я даже не хочу называть тебя по имени, которым и сейчас брежу во сне. Тогда, двадцать шесть лет тому назад, когда я тебя на коленях умоляла не гнать меня от себя и дать право быть рядом с тобой хотя бы как любовнице, ты отказался и сказал, что для тебя будет легче сесть в тюрьму, нежели видеть мою рожу. Тогда я возненавидела тебя и попросила отца упрятать тебя в тюрьму, причем надолго. Да, тогда я ненавидела тебя всеми фибрами души и молила Бога, чтобы он тебя убил после того, как ты на коленях приползешь ко мне просить прощения. Я мечтала, что тогда буду такой же холодной, каким был ты, когда я ползала на коленях перед тобой. Я жаждала мщения и даже начала собирать деньги, чтобы нанять убийцу, кого-нибудь из твоих сокамерников. Мне сказали, что такое возможно. Тогда ты не был еще осужден, а я, чтобы избежать людской насмешки, находилась в том городе России, в котором нахожусь и сейчас. (Обратного адреса на письме не ищи — не найдешь. Вчера тут я встретила одну сухумчанку, она обещала отвезти письмо в Сухуми и бросить там в почтовый ящик.) Я горела огнем возмездия. Я не спала, не ела и думала лишь о том — как можно скорей достать денег для убийства. Когда настало время аборта, я не решилась на такой шаг, потому что чувствовала, как люблю тебя. Люблю и ненавижу одновременно. Если бы тогда я призналась, что беременна от тебя, ты, может, и женился бы на мне.
Я родила мальчика. Отец не мог понять, почему я родила ребенка, если — как я ему твердила — не любила тебя. Отец вскоре после этого скончался от горя. Его убили мы — я и ты. Я ненавидела тебя за то, что ты убил моего отца, но больше ненавидела себя за то, что не могла преодолеть любовь к тебе и родила твоего наследника. Оставшись без денег, я стала проституткой — да, я была подстилкой мужчинам, тебе подобным. Они не платили денег, если не достигали полного оргазма. Тогда я научилась притворяться, как будто мне было приятно заниматься любовью с ними, чтоб они оставались довольны моим обслуживанием. В этом помог ты: я представляла, что лежу рядом не с незнакомым мне мужчиной, а с тобой — не с таким, каким ты был на самом деле, а с таким, каким я хотела, чтобы ты был, нежным и любящим. Вот так и вытесала я тебя в моих мечтах, любимый мой.
Случилось так, что я встретила сухумскую пару, собравшуюся усыновить мальчика из детдома. Я долго не решалась отдать им нашего сына, но потом посчитала, что будет лучше, если у ребенка появятся нормальные родители и он в любящей семье вырастет счастливым человеком. Мальчик как две капли воды был похож на тебя не только внешним видом, но и характером, был таким же упрямым и агрессивным. Я заранее знала, что когда он вырастет и поймет, кем я была, то не простит мне мое прошлое и меня бросит. А может, и более того — начнет переживать, что у него мама-шлюшка, и с поломанной психикой не сможет жить. Я бы не вынесла этого. Так и оказался наш сын опять в Сухуми. Его новым родителям я не говорила, что тоже cухумчанка.
Два с лишним месяца прожила я в том сибирском городе, в котором ты отбывал свой срок. Когда я решилась все-таки навестить своего губителя, то случайно увидела твою жену — мою бывшую подругу, приехавшую навестить тебя. В тот же день я уехала оттуда и вернулась в город, где сейчас живу. Вышла замуж за человека, который меня очень любил. Поначалу мне казалась, что и я люблю его, но потом обнаружила, что он, как и другие, ласкает меня твоими руками. В моем представлении мужем был ты, а он только спал со мной и пах твоим потом, который я запомнила с той единственной ночи, проведенной с тобой.
Наш сын сейчас живет в городе Сухуми. Кто знает, может, ты встречался с ним не раз, сам не зная того, что он твой сын. Его новые родители взяли с меня клятву, что я никогда не навещу своего ребенка. Клятву нарушать я не вправе. Я им соврала, что сама не знала, кто отец мальчика. Наверное, Бог хотел, чтобы наш сын попал в Сухуми. У него, как и у тебя, под мышкой родинка.
Мой муж скончался два года назад. Он чувствовал, что я его не люблю и думаю о ком-то другом. Я ему почти так же поломала жизнь, как ты мне. Знаю, что за это попаду в ад. После смерти мужа всю эту историю я рассказала дочери. Второе письмо, которое я пишу вслед за этим, я вложу в свое завещание и попрошу дочь послать его по твоему адресу после моей смерти. Если к тому времени ты сам будешь жив, то узнаешь имена новых родителей твоего сына.
До встречи на том свете. Хотя я знаю, что и там ты будешь принадлежать твоей жене — моей бывшей подруге, а я — своему мужу. Но там у меня будет возможность хоть увидеться с тобой…
Прощай, любимый.
Жди второго письма”.
Михаил показал письмо Додо Басилая.
— Письмо настоящее, потому что оно слишком печально и банально для того, чтобы его мог написать кто-нибудь иной, кроме как женщина, которая нормально кончала только раз в жизни, когда ее изнасиловали, и которая своего сына — результат той единственной любви — отдала другим. Сразу видно, что она мазохистка, а так естественно описать чувство мазохистки не дано никому! — заметил Додо Басилая.
С того же дня принялся искать Михаил незнакомого ему сына. Он стал частым гостем пляжей, где приобрел странную привычку заглядывать молодым мужчинам под мышку. Некоторым казалось, что Михаил изменил сексуальную ориентацию, а Киония, думавшая, что по пляжам муж ходит ради женщин, ревновала по-страшному. Неизвестного сына Михаил искал повсюду, и иногда ему казалось, что большинство молодых людей похожи на него.
— Ты не представляешь, как мы друг на друга похожи! — сказал однажды Михаил Додо Басилая. — Все мы на одно лицо, как будто был у нас один отец — подлец и самодовольный болван с наглым и жадным взглядом!
— Все мы сукины сыны! — подтвердил Додо Басилая. — Отдохни немного и перестань хотя бы в банях рассматривать мужчин, а то люди не так поймут. Если Богу угодно, твой сын сам к тебе придет!
Михаил и вправду угомонился, по пляжам бродил только по вечерам, когда возвращался с работы домой, и старался не рассматривать прохожих с явным интересом.
Лела Мешелия вышла замуж. До этого Ивлита намекнула Михаилу дважды, что была бы не прочь, если бы Важико попросил руки ее дочери. Михаил оба раза промолчал, так как заранее знал, чем кончится это сватовство: Торонджия не женился бы на Леле, только совратил бы ее, а потом бросил.
Торонджия уехал в Россию. Он и Ражико Кезуа на деньги, взятые в долг, увезли пять тонн мандаринов. Ражико скоро вернулся один. Оказывается, мандарины по их оплошности в России замерзли и испортились. По словам Ражико, Торонджия и не собирался возвращаться домой. Так что долги сына пришлось оплачивать Михаилу.
Киония, оставшись в доме одна, чтобы развеять печаль о сыне и о его долгах, начала приносить мужу обед в ларек. После обеда Киония уходила к Ивлите и там сплетничала с ней до конца рабочего дня.
Михаилу иногда казалось, что он никогда не найдет своего второго сына, что жизнь для него уже прошла и очень скоро совсем кончится. Когда он рассказал Кионии о визите покойного Бухути, она, поразмыслив немного, во всем обвинила печень мужа, а вернее, белую горячку.
— Но тогда я уже не пил! — возразил Михаил.
— Пил втихаря! — уверенно ответила ему Киония.
Спорить с женой не имело смысла, все равно он не смог бы ее убедить в том, что после смерти Бухути никогда не напивался всерьез. Киония имела привычку делать вид, что верила в правоту собеседника, а на самом деле в спорных вопросах всегда оставалась при своем мнении. Михаила это поначалу раздражало, но потом он как-то привык и довольствовался тем, что Киония без лишних слов выполняла указания мужа. Торонджия тоже был упрямым, как и мать, но в отличие от нее его упрямство часто доходило до бессмыслицы и тупости. Михаил и в своей дочери замечал проявления чванства и бахвальства, но после “мартовского” возраста ее характер изменился в лучшую сторону. Она стала нежной, уступчивой и очень хорошей женщиной.
От нечего делать Михаил из старых будильников начал изготавливать настенные часы с кукушкой. Первый покупатель объявился сам в лице инспектора того участка, на котором находился ларек Михаила. Явился участковый для проведения обыска в ларьке на основе полученного накануне утром анонимного письма. Анонимное письмо, по словам инспектора, извещало, что Важико Есванджия хранил наркотические вещества в ларьке своего отца-рецидивиста. Кроме этого, аноним (Михаил его сгоряча назвал онанистом пера) утверждал, что покойный Бухути Мешелия и Важико вместе раскуривали анашу.
Участковый анашу не обнаружил, зато, роясь в рабочем столе Бухути, случайно наткнулся на спрятанную под доской стола фотографию его первой жены, снятой до ее свадьбы с Бухути. На обратной стороне фотографии был текст посвящения в стиле народной романтики.
Участковый почему-то не поверил, что фотография принадлежала Бухути, и хитро улыбнулся.
— Не напрасно ты сидел за изнасилование! — сказал он Михаилу.
Михаил устал спорить с ним и на это замечание ничего не ответил.
— Не могу поверить, что Бухути курил анашу! — сказал он участковому. — Не то что он, даже я, сидевший человек, не дотрагивался до нее никогда.
— Бог его знает, — ответил инспектор, без полутора сантиметров двухметровый злюка, всю свою сознательную жизнь сожалевший о том, что не стал баскетболистом: тогда не пришлось бы ему проводить обыски и выманивать у наркоманов, воров и прочих правонарушителей взятки. Ему было наплевать, курил ли Бухути анашу и действительно ли любил свою первую жену.
— Неужели у меня имеется такой лютый враг, что с помощью анонимок хочет уничтожить меня? — опечалился Михаил.
— Если не у тебя, то у твоего сына — обязательно. Но насколько я знаю, и ты не сидел сложа руки в свое время! — сказал участковый и вдруг захохотал. Нетрудно было догадаться, что его терзал острый невроз. — Наверное, твой сын автора этого письма когда-то топтал прямо в этом ларьке!
В это время закуковала кукушка на новых часах.
— Кукует она нежно, как раскумаренный наркоман! — объявил инспектор.
— Только вчера часы изготовил. Могу разобрать и убедить тебя, что в них ничего не спрятано! — ответил Михаил.
— Я не в том направлении шутил! — возразил участковый и опять расхохотался самодовольным ревом. — Да расслабься ты!
Он сначала не поверил, что часы изготовил Михаил, а когда поверил, предложил за них двадцать пять рублей. Михаил взял двадцать.
В часах инспектору больше всего понравилась кукушка, а вернее, ее клюв. По его словам, кукушка чем-то смахивала на известную ручную работу Папы Карло, то есть на Буратино, и сын участкового мог ею позабавиться вдоволь. Инспектор врал. Часы он покупал в подарок своей любовнице, рассчитывая, что громкое кукование кукушки подействует на ее завистливых соседей, которые не гнушались подслушивать, а потом распространять разные сплетни насчет особенностей тембра любовных стонов инспектора, легко проходящих через тонкие перегородки.
— Передай привет Отии от меня, — сказал инспектор перед уходом, взглянул на кипу газет и тут же подмигнул, — и женщинам тоже мой пламенный привет!
После ухода участкового Михаил купил пять бутылок пива и распивал их до вечера. Впервые после смерти Бухути он налакался допьяна и, когда посмотрел в глаза своему двойнику в зеркале, чуть было не заплакал. Он постарался облечь свои мысли в понятные для зеркального двойника слова.
— Мне тошно от тебя! — сказал он самому себе. — Все думают, что ты любовник жены своего покойного друга, и ты ничего не делаешь для того, чтобы так не думали!
Михаил долго размышлял, кто мог написать анонимное письмо, и пришел к выводу, что это могла сделать какая-нибудь из женщин, обманутых Торонджией.
Ивлита вызвалась помочь Михаилу в реализации часов с кукушками. Она повесила один экземпляр в своем киоске позади себя на видном месте и всех покупателей газет спрашивала, нравятся ли им часы. Если пенсионеры говорили, что часы им нравятся, Ивлита начинала пуще поигрывать конфиденциальной улыбкой и предлагала уступить товар в рассрочку (эту улыбку Михаил в душе сравнивал с сиянием белоснежных женских грудей, манящих к себе в вульгарном декольте). Так что Ивлита заставляла пенсионеров транжирить свои пенсии не только на газеты и связанные ею зимние носки и свитера. Позднее Ивлита с помощью своего зятя приискала для Михаила постоянного заказчика — торговца антикварной мебелью. Михаил изготовлял часы, похожие на антикварные. Спекулянт продавал поддельные часы как антиквариат. Михаил втайне от Ивлиты платил ее зятю проценты с полученной выручки.
Важико Есванджия вернулся из России женатым и через неделю набил морду зятю Ивлиты за то, что он попытался удвоить плату. Ивлита, не ведавшая истинной причины драки, поссорилась с Кионией и назвала Есванджия папуасами. Михаил перестал покупать газеты в киоске Ивлиты.
Торонджия, как и другие, был убежден, что Ивлита и его отец — давнишние любовники, что настоящей вражды между ними нет и они просто-напросто разыгрывают других, делая вид, что у них отношения стали натянутыми, а на самом деле по-прежнему продолжают встречаться. Пронесся слух и о том, что Лелу Мешелия муж приревновал к Важико Есванджия, и драка произошла именно из-за этого.
…Жене Торонджии со старомодным именем — Елизавета — до такой степени нравилось море, что Михаил иногда думал, не вышла ли она замуж за его сына исключительно для того, чтобы жить в приморском городе. Жена каждый день просила Торонджию отвести ее на море искупаться, но ленивый Торонджия желание жены исполнял только один раз в месяц, а после того, как она забеременела, и вовсе запретил ей принимать морские ванны.
Елизавета с утра до вечера играла на пианино, мечтала, чтобы муж ей купил настоящий рояль, и читала художественную литературу. Прочтя все книги русскоязычной части библиотеки Есванджия, она перешла на книги из библиотек соседских.
На четвертом месяце беременности Елизаветы отец прислал ей из Ленинграда белый рояль ее покойной матери. Рояль был уникальным, но где-то по дороге потерялись все три его ножки. Торонджия пообещал жене взамен утерянных заказать новые на мебельной фабрике, где, по его словам, могли изготовить такие ножки, которые от настоящих не отличались бы ничем, а пока поместил рояль прямо на столе в зале второго этажа.
Михаил, чтобы развеселить невестку, болезненно переживающую утрату рояльных ножек, изготовил белые стенные часы с белой и смешной, по его мнению, кукушкой и повесил их у рояля. Елизавета нашла кукушку печальной и попросила свекра изготовить белый метроном с кукушкиной головой на конце маятника. Михаил желание невестки с трудом, но все-таки выполнил и даже начал изготовлять ножки для рояля, но не смог довести дело до конца.
Кионии почему-то страшно не нравились кукушки мужа, и, когда ее спрашивали, как поживают дома, она отвечала, что муж и невестка по-своему кукуют, а мать и сын стараются их от этого отучить, но получают в ответ здоровенный кукиш.
— Если я почаще буду играть на рояле, моя дочь обязательно станет музыкантшей! — твердила Елизавета.
Торонджия в отличие от жены страстно хотел мальчика, и поэтому муж и жена часто спорили. Чтобы успокоить нервы после этих ссор, Елизавета садилась за рояль и, театрально запрокинув голову, начинала играть с закрытыми глазами.
Звук рояля доносился со второго этажа дома Есванджия от рассвета до заката. Это был первый белый рояль на нашей улице (рояль имелся и у Дареджан Кварацхелия, но тот был маленьким и черным). Елизавета говорила, что музыку сочиняла сама, а ноты для этой музыки ей диктовал шелест моря. Кроме этого, Елизавета детям нашей улицы давала уроки сольфеджио. Киония безмерно гордилась своей невесткой-композиторшей и каждый день пекла ее любимые русские блины, а соседям рассказывала о музах Елизаветы, отождествленных со снятой морской пенкой. Додо Басилая утверждал, что Елизавета с морем шепчется на “ты”.
Соседи к музыке, сочиненной Елизаветой, прислушивались внимательно, но шелеста моря в ней не находили. Киония им терпеливо поясняла, что шелест моря, его снятые пенки и вообще всякая эвфоническая морская глубина в музыке ее невестки фигурируют в переносном смысле.
Кроме этого, Елизавета приютила двух бездомных кошек, а Додо Басилая подарил ей щенка кавказской овчарки. Когда же во дворе Ражико Кезуа Елизавета увидела индюшек, оставшихся от одной из жен Ражико, то начала и сама покупать их на деньги, вырученные от уроков сольфеджио.
Михаил же никак не мог привыкнуть к рояльному шуму, и у него начинала болеть голова. Он уходил из дома утром, еще до начала занятий Елизаветы, а возвращался после захода солнца, вдоволь побродя до этого по пляжам в поисках своего неизвестного сына. На седьмом месяце беременности Елизавета объявила, что после рождения ребенка начнет копить деньги для приобретения маленькой яхты. Узнав об очередной прихоти невестки, Михаил окончательно убедился, что странности Елизаветы значительно превышают допустимую норму, приемлемую в провинциальном городе, и этот факт очень озаботил его.
Михаилу стало жалко невестку, и в вечерние часы он начал водить ее на прогулки по набережной вместе со щенком кавказской овчарки, подаренным Додо Басилая, попутно давая ей уроки мегрельского языка. Уже через месяц Елизавета начала видеть сны на мегрельском языке с русским акцентом.
За десять дней до окончания срока беременности Елизаветы скончался ее отец, известный в России биолог. Весть о смерти отца на Елизавету подействовала так сильно, что у нее начались преждевременные роды, но вопреки ожиданиям она родила совершенно здорового мальчика. Вернувшись из роддома, Елизавета при виде рояля зарыдала: рояль ей напоминал отца. Над роялем проплакала она целый месяц, и от этого у нее пропало молоко. Пока невестка пребывала в депрессии, за ребенком ухаживала Киония. Она в лице ребенка, кроме черт, характерных для Есванджия, обнаружила и свои родовые черты, о чем не преминула с радостью сообщить вернувшемуся с работы мужу. Михаил в ответ на это обозлился и поссорился с женой. Дело чуть было не дошло до рукоприкладства. После ссоры Михаил вернулся в свой ларек и заночевал там.
Михаил и на вторую ночь остался в ларьке, но от лежания на стульях схватило поясницу, и он не смог уснуть. В свете мигающих фар проезжавших машин Михаилу показалось, что на стене ларька, там, где раньше висели фотоплакаты голых девиц, начинали вырисовываться черты усатого лица Бухути. Михаилу стало плохо, им овладел страх. Он встал, вышел из ларька и вошел в Парк лобзающихся влюбленных подышать свежим воздухом. В парке Михаил блуждал всю ночь, незадолго до рассвета присел на лавочку и уснул. Когда его разбудил Торонджия, солнце светило уже ярко и даже успело согреть землю. В голоса птиц, подуставших от утреннего пения, вкрадывались фальшивые ноты.
— Ты что здесь делаешь? — спросил отца Важико. — Небось вышел на свидание с женщиной, снятой где-нибудь на пляже.
— Вышел подышать свежим воздухом! — ответил Михаил.
— Всю ночь тебя искал. Обзвонил все больницы, а Ивлита наотрез отказалась указать твое местонахождение.
— Какого черта ты ей звонил! — взбесился Михаил.
— Ты что, и вправду не спишь с ней? — удивился Важико. — Не хочу быть сыном такого отца, который женщину, умоляющую ее трахнуть, не трахает!
— Замолчи, сопляк! — закричал Михаил. У него затекли ноги от долгого сидения, и он не мог встать с лавочки.
Важико стало жалко отца. Он всегда казался ему человеком наивным и слабовольным.
— Нервы у тебя сдают! — сказал он отцу. — Это все мы вместе — твоя семья — постарались, но и ты не подарок. А если какую женщину не хочешь поиметь — дело твое. Но если спросить меня, то я скажу, что будет позором упустить эту женщину. Ведь ее кто-нибудь другой обязательно да трахнет.
— Каким был тупым, таким и останешься до конца жизни! — сказал Михаил сыну и шатающейся походкой направился к ларьку.
Разыгрался скандал в тот же день с утра. Утром Ивлита связалась с Кионией по телефону и категорическим тоном потребовала объяснить ей, почему звонил Торонджия в полночное время и назойливо требовал от нее указать местонахождение Михаила. Получив неопределенный ответ, Ивлита попросила своего зятя пролить свет на это темное дело.
В полдень явился к Михаилу в ларек зять Ивлиты и вежливо попросил помочь разобраться в происходящем. Михаил подумал, что от него требуют недоимки в виде невыплаченного барыша, и послал гостя к чертовой матери.
Зять Ивлиты избивал Михаила долго и умело. Бил он в основном по зубам и старался не промахнуться, а когда переводил дух, то просил избиваемого признаться в том, что он любовник его тещи. Кроме этого, просил также рассказать ему об амурных приключениях своей жены Лелы Мешелия, которые, по его глубокому убеждению, у нее обязательно должны быть, раз ее мать настолько дешевая шлюха, что отдается такому идиоту, как Михаил. В конце концов ревность довела зятя Ивлиты до истерики. Он начал плакать и умолять Михаила никому не рассказывать о происшедшем.
После ухода незваного гостя Михаил долго не мог встать с пола. Чтобы уберечь себя от второго инфаркта, старался не рассматривать в зеркале свою окровавленную физиономию.
Зять Ивлиты в тот же день навсегда исчез из города. Бросив жену и детей, он сел в машину и умчался в неизвестном направлении. Напрасно ждал Важико с двумя друзьями и одним наганом зятя Ивлиты в его же собственном доме, взяв в заложники Лелу Мешелия и ее детей, а на третий день и саму Ивлиту, пришедшую в квартиру зятя навестить дочь и внуков.
Патроны фамильного нагана Есванджия остались невостребованными, а дочь Ивлиты и ее дети — без мужа и отца. Перед уходом Торонджия пригрозил, что убьет Лелу и ее шлюху мать, если они вздумают донести на него в милицию.
Михаил десять дней пролежал в постели и никого не пускал к себе в комнату, кроме невестки. Елизавета все свободное время проводила у свекра, лечила его синяки разными мазями и, чтобы хоть немного развлечь Михаила и самой развеять ностальгию по своему городу, рассказывала о своей семье, об отце, о маме и о себе. Михаил сначала подумал, что истории Елизаветы будут такими же странными, как и характер повествовательницы, но он ошибся.
Михаил с интересом выслушивал невестку. Ему казалось, что уже давно знает он своего покойного свата, известного биолога, ветерана, героя Второй мировой войны, с достоинством перенесшего ленинградскую блокаду, испытавшего много огорчений и сравнительно мало радостей в этой жизни. Те десять дней, которые скорбящий о своих поломанных семи зубах Михаил провел в постели, вылечивая синяки и отеки, очень сблизили невестку и свекра. Михаил даже пообещал Елизавете доделать ножки рояля.
— Твой муж и мой сын взял еще один грех на душу: разбил семью Лелы Мешелия, — сказал Михаил невестке. — У меня плохое предчувствие. Молиться я не умею, помолись за меня ты, чтобы все хорошо закончилось.
Предчувствие Михаила оправдалось в наихудшем варианте из ожидаемых: Лела Мешелия донесла на Торонджию в милицию. Милиционеры избивали Торонджию два дня подряд, требовали назвать сообщников и отстали от него только после того, как арестованный начал мочиться в штаны и харкать кровью.
Михаил пришел к Ивлите домой и попросил забрать из милиции заявление.
Ивлита была одета в халат с красными розами и смотрела на Михаила с нескрываемой ненавистью. С фотографии на стене беззаботно посмеивался Бухути. А на том месте, где до недавнего времени висели часы с кукушкой, подаренные Михаилом, торчал заржавевший гвоздь.
— Я не знала, что Лела собиралась жаловаться в милицию, а то не позволила бы ей сделать это, — сказала Ивлита. — Как-нибудь уговорю забрать заявление обратно. А теперь убирайся вон из моего дома!
Михаил, до костей пропитанный запахом тела Ивлиты, двинулся к дверям.
— Твой сын — подонок! — бросила Ивлита вслед.
— Знаю! — ответил Михаил.
— Ты тоже подонок! — процедила сквозь зубы Ивлита и тут же зарыдала.— Ненавижу вас и молю Бога, чтобы подохли в один день все Есванджия!
Михаил догадался, что эту ненависть с души Ивлиты не сотрут и века.
Ивлита выполнила обещание и уговорила дочь перестать жаловаться на Торонджию. Чтобы достать денег для подкупа милиции, Михаил продал свой дом. Половину полученной суммы он заплатил милиционерам, а на остальное купил себе маленький домик на улице Дзидзария. Торонджия и Елизавета уехали жить в Ленинград.
Михаил долго скорбел о проданном отцовском доме, и все сильнее начинали у него болеть руки, переломанные во время тюремного заключения. На похоронах старого соседа Агапи Самушия Михаил узнал о смерти Ивлиты. Говорили, что перед смертью ей приснилась багровая жемчужина.
Когда началась война, у Михаила руки болели уже серьезно. Он решил, что такая невыносимая боль — предвестник близкой смерти, и возобновил поиски своего второго сына.
Глава VII. СОМНЕНИЕ
Стало душно. Дышалось тяжело. Мухи кусались сильнее обычного, как это бывает перед дождем. У ларька Пармена Гогия ребята с нашей улицы распивали пиво с таким видом, как будто платили за него наличными, а не брали в кредит после недолгих уговоров. Они надували щеки, как трубачи, и искусно удаляли пенку с пива — такая уж завелась тогда в нашем городе мода. Удаление пивной пенки считалось хорошим тоном, и для этого местные любители пива даже выработали утонченную манеру, возведенную в ранг особого ритуала. Нам с Додо Басилая казалось, что мы слышим, как пивная пенка шлепается об асфальт. То, что Додо очень хотелось выпить пива, но денег у него не было, смекнул я сам и решил его угостить. Меня всегда удивлял тот факт, что Додо Басилая никогда не брал у Пармена Гогия пиво в кредит. Он был единственным на нашей улице, кто не позволял себе брать пиво в рассрочку.
Додо Басилая взглянул на меня своими зелеными и колючими наблюдательными глазами, даже рассмотрел мои выцветшие от морской воды волосы, с шумным причмокиванием высосал остаток обеда из какого-то дырявого зуба и бодро подмигнул.
— Хороший ты мальчик! — сказал мне Додо Басилая. Почему-то соседи обо мне отзывались хорошо. — Думаешь, что стоит пить пиво у Пармена? Да он иногда забывает добавить пиво в бочку с водой. Помню я те времена, когда было не так.
Я посмотрел в сторону ларька, поискал в окне тоненькую голову его хозяина и постарался представить себе Пармена Гогия, который продавал бы пиво, не разбавленное водой, но ничего не вышло: фантазии, наверно, не хватило у меня.
— Трудно представить? — посочувствовал мне Додо Басилая.
Я подумал, что он опять подмигнет мне и хлопнет по колену, и не ошибся. Додо Басилая я знал хорошо, до того хорошо, что изучил все его повадки. Когда он умер, я проехал четыреста шестьдесят километров на своей машине по январской гололедной дороге, срывался в придорожные ямы, но все равно не опоздал и имел честь на его похоронах отдать должное этому наидобрейшему сердцу. Мне показалось даже, что он и тогда, лежа в гробу, вслушивался в шелест моря. Словно и после смерти не мог он решить, куда ему деть свои руки, привыкшие размахивать деревянным молотком жестянщика, и пока решал это, временно скрестил их на груди. Он как будто узнал меня и хотел спросить, куда ему деть свои грубые руки, которых он, хозяин нежнейшего сердца, и при жизни стыдился перед незнакомыми людьми.
Но тогда Додо Басилая был еще жив, мы сидели на лавочке у ворот его дома и в ожидании дождя всматривались в небо, отгоняя настырных мух. Своими ручищами Додо иногда ловил мух прямо на лету и сиял самодовольной улыбкой, слушая, как жужжат они в его кулаке размером с пивной бокал. Такой же улыбкой сиял он и тогда, когда слушал, как шипят морские ракушки, и произносил поговорку из арсенала собственных сентенций. “Ракушка и через сто лет пребывания на суше бредит морем”, — говорил он, а однажды попросил положить самую большую ракушку в его гроб, когда умрет. Я выполнил эту просьбу, а Наили, его дочь, узнав об этом, сказала, что я такой же чокнутый, каким был ее отец. “└Мы, приморские жители, — ходячие ракушки с акустикой ностальгии, когда далеки от моря”, — так говорил твой отец”, — ответил я ей тогда и подумал, что Додо и после смерти, под землей будет бредить морем и что теперь он сделался тем, в кого хотел превратиться, — ракушкой.
— Другие тогда были времена, — начал Додо Басилая свой очередной рассказ,— народ тогда покупал билеты в троллейбусах даже без напоминания кондукторов и даже компостировал их по своей инициативе. Я хочу сказать, что люди больше друг другу доверяли и старались оправдать доверие, проявленное в их адрес. Пармен работал проводником на московском поезде и, как каждый проводник, любил выпить.
— И сейчас любит, — скромно заметил я.
— Я хотел сказать, что любил выпить за свой счет, — пояснил мне Додо. — А я работал тогда, клал крыши складов, что стоят у цыганской слободки. И вот кто-то донес прорабу, будто бы я краду кровельную жесть. После того как прораб убедился, что не то что жесть, но даже ржавого гвоздя я не брал, он прибавил мне мзду.
Холостой человек, если он еще и при деньгах, считает себя обязанным зайти вечером в ресторан с продавщицей мороженого, с которой он познакомился утром. Так вот, когда этот холостой мужчина окажется в ресторане, он не успокоится, пока пробка из-под шампанского не оставит след на потолке — на это подвигает дурацкое хихиканье его подружки. Но только на этот раз пробка от откупоренной мной бутылки шампанского ударилась о потолок и рикошетом отскочила через два стола прямо на нос какой-то дамы. Кавалер дамы свои обязанности выполнил блестяще. И сейчас отчетливо помню его модную сорочку с желтыми полосами: и в моем гардеробе имелась такая же сорочка. Одним словом, кавалер был одет модно, с иголочки, и он очень вежливо попросил меня извиниться перед потерпевшей. Сделал он это без всякого жеманства, не стал даже рисоваться перед моей подругой.
Целуя потерпевшей руку в знак извинения, я взглянул на ее декольтированные груди, то есть на подступы к ним (а оттуда недалеко было до самых настоящих Эверестов), и мной овладело непреодолимое желание утонуть — как говорил Шекспир — в этих прелестных грудях, не выбрасывая бутылку с письмом “SOS”. Слишком глубокое было у нее декольте, а ты не хуже меня знаешь, что именно там чаще всего и затаивается бес, чтобы спутать разум мне подобных.
Я не стал терять времени и пригласил ее на танец очень вежливо, но она отказалась. Дама, которая точно знает не только то, в какой руке надо держать вилку, когда в другой руке у нее нож, но и то, как их держать, а на салфетках, в отличие от продавщицы мороженого, не оставляет отпечатков губной помады и сохраняет их в такой кондиции, что после ее ухода официант смело может выдать их за новые, если до этого легонько пройдется по ним утюгом, — такая дама никак не станет танцевать с каким-то жестянщиком, пепельницу которого официант может смело предложить другому клиенту без необходимости очищать ее: окурок сигареты бросил я прямо на пол и придавил носком туфли, словно пританцовывая, как Моргунов. “Вы задираете передо мной нос, или это просто пробкой поврежденный орган любопытной Варвары побаливает, и потому вы не можете танцевать, моя курносая прелесть?” — спросил я даму и гордо оглянулся, но зал упорно молчал, демонстративно не желал развеселиться на мой каламбур и пялился на меня так, как будто бросил я окурок в их собственном доме прямо в приемной, на персидский ковер.
Стало обидно, потому что я и на самом деле умел танцевать — любой танец бы исполнил, спируэтил бы даже танго.
Так вот, перед глазами промелькнул рукав полосатой сорочки, и его хозяин кулаком угодил мне прямо в челюсть. Ударь он чуть сильнее (и ударил бы, если б сила была), я упал бы на пол. Разбив последнюю имевшуюся на их столе тарелку об голову кавалера и получив пощечину от потерпевшей дамы (до этого я содрал с нее сережку, чтобы она перестала выть, как наевшийся целлофана сын моей овчарки Тунтия, и не просчитался: она переключилась в режим громкого рыдания с причитанием), я устремился прямо к окну, потому что в дверь вбежали милиционеры. Кто-то как нельзя кстати кинул в меня бутылкой вина, и эта бутылка проломила оконное стекло, а то пришлось бы выбивать его собственной дурьей головою: открывать окно времени не оставалось. Милиционера, намеревавшегося уцепиться за меня, задержала вторая бутылка, кинутая в мой адрес, — она угодила стражу порядка прямо в затылок. Перед тем как выпрыгнуть в окно, я успел даже оглянуться и заметить, что моей подруги нигде не было: она словно растаяла, как продаваемое ею мороженое. Я успел еще заметить, что у дамы с одной сережкой, на этот раз целившейся в меня бутылкой лимонада, с поврежденного уха не текла кровь. Этот факт меня обрадовал.
Милиция, разъезжая на мотоциклетах с колясками и без колясок, искала меня до трех часов ночи. Заглядывали под каждый куст по нескольку раз, но почему-то не обращали внимания на деревья. Я, как белка или как новогодняя игрушка, сидел на высокой елке, стоявшей между деревьями магнолии и молодой секвойи, и отдал бы полцарства за одну сигаретку, а вторую половину оставил бы себе, чтобы скрыться там от милиции.
Бог свидетель, сдирал я сережку с дамы не с целью ограбления, но доказать это следствию мне бы не удалось. Засудили бы не по статье за мелкое хулиганство, а вменили бы грабеж и членовредительство. Не знаю почему, но сережка в конце всех этих событий оказалась у меня в кармане. Она не представляла никакой ценности — чистая бижутерия, безделушка. Сам не знал, почему содрал эту проклятую сережку. Наверное, жалко стало даму за то, что таскала такие длинные серьги, которые явно не к лицу были хозяйке и вульгарной амплитудой раскачивания затмевали грациозность ее высокой шеи.
Так или иначе, я заперся в доме моего двоюродного брата и не мог выйти на улицу. Ты не знаешь, как угнетает ожидание ареста, когда сидишь как на иголках, и иногда так нервы сдают, что начинаешь мечтать, чтобы тебя поскорее арестовали и ты больше не шарахался от каждого стука в дверь.
Пармен был тогда холостым. Сказать точнее, его мать, Талико, к тому времени уже успела прогнать первую жену сына и готовилась вышвырнуть за борт семейной лодки вторую — ту, на которой женился бы ее сын. Царство ей небесное, нельзя сказать, что она была очень злая, но то, что подряд двух невесток довела до побега, — это факт. По одной странной привычке имеется у всех, не так ли?
— Конечно! — согласился я.
— Так вот, Пармен сам, по собственной инициативе предложил мне поездку в Москву. “Там есть одна семейка, где можешь остаться, пока здесь все уладится”, — сказал он мне.
До того как выйти из дому, я выпил триста граммов водки для храбрости. В депо приехали на такси, и я оказался в поезде до его выхода на перрон. Пармен закрыл меня в своем служебном купе и дал еще триста граммов водки. Я опьянел и не выходил из купе проводника до прибытия поезда в Сочи.
Хозяевами, приютившими меня, были мать и дочь. Мать коротала время, раскладывая пасьянс: корчила из себя аристократку. “Хочешь, погадаю?” — говорила она мне, брала колоду, раскладывала карты на столе и молча принималась рассматривать их странным взглядом, которым время от времени угощала и меня. Промучился я таким образом три или четыре дня. Думал, что карты предвещали мне, преступнику в бегах, арест или же еще какое-нибудь несчастье, не исключал даже внезапную смерть. Старуха успокаивала: карты, мол, не раскладываются для гадания, и такое, мол, бывает. В один дождливый вечер дал я старухе денег и попросил принести коньяка. Когда я и старуха осушили бутылку, у хозяйки моей появилось настроение поговорить со мной по душам. Раскрыла она карты, всмотрелась в них внимательно, потом взглянула на меня и спросила, так ли сильно нравится мне ее дочь, как об этом неустанно твердят карты.
“Нравится, и еще как, — ответил я. — Нравится, и радуюсь, что у моего закадычного друга будет такая жена: все соседи от зависти схлопочут себе инфаркты”. Я упорно настаивал на том, что ее дочери очень была бы к лицу машина “Победа” Пармена Гогия. “Победы” Пармен, конечно, не имел, на таких машинах разъезжали тогда только первые секретари райкомов, редко вторые и тем более третьи, но Пармен, чтобы вскружить невесте голову, хвастался “Победой”, которую для него якобы приобрел богатенький дядя. Поэтому и делал я упор на машину.
Светлана — так звали невесту Пармена — преподавала немецкий язык в школе и, когда я произносил какой-нибудь комплимент, благодарила меня по-немецки. “Данкешен” или что-то в этом роде говорила она. Она хотела и меня обучить этому языку, но лай моей овчарки или скрежет жести мне было сподручней воспроизвести, чем жестко произносимые немецкие слова, кроме фразы “де лихт дер гунд беграден”, которую на нашей улице знает каждый и которую я выучил значительно позже. Образованная была женщина, но не могла догадаться, что у Пармена не было машины, зато была такая мать, как Талико. Образованных людей легко обмануть, слишком много читают они всяких романов.
А старуха мне говорит, мол, хорошо все это: и “Победа”, и двухэтажный дом на берегу моря (насчет дома, как ты догадываешься, Пармен не врал), и мандариновые плантации в личном имении (плантаций у Пармена не было) — но карты говорят совсем о другом. По ее словам, карты извещали, что Пармен бросит свою невесту, и причиной этому буду я.
Поганая была старуха. Такие прелестные девушки, как Светлана, почему-то имеют поганых мам. Старуха эта была настоящей ведьмой, Бабой Ягой без метлы и избы с куриными ножками, зато с картами. Она и своей дочери нагадала, что какой-то мужчина попытается соблазнить ее и таким образом расстроить помолвку с Парменом Гогия.
Я закрылся в своей комнате и выходил оттуда только во время обеда. Тот, кому не доводилось видеть Зинаиду, может не понять, почему это я вдруг обрел крылья и начал шествовать по розовым облакам на седьмое небо, а иногда и выше.
— Кто такая Зинаида? — спросил я.
— Не перебивай! — побранил меня Додо. — Я же рассказываю все по порядку?! Я попросил Светлану как-нибудь сблизиться с Зиной. Там, в Москве, не так, как у нас: человек с человеком не поздоровается, если они даже в соседних корпусах живут с окнами напротив. Может, говорю я Светлане, ей не терпится изучить немецкий язык. Оказывается, Зинуля моя немецким уже владела. Заранее был уверен, что она уже знает немецкий: я же невезучий!..
— И все-таки кто такая Зина? — спросил я.
— Не из магазина. Бери повыше. Жила в корпусе напротив, в третьем подъезде, и я видел, как она каждое утро уходила в институт и возвращалась оттуда. Так вот, однажды вечером я обнаружил, что весь прошедший день думал о Зинаиде. Если бы тебя заперли в комнате, к чему были бы обращены твои мысли? Только не говори, что занялся бы исключительно чтением.
— Есть же телевизор. Пиво тоже…
— Понятно, — перебил меня Додо. — Но и в телевизоре увидишь хоть одну такую, играющую хотя бы второстепенную роль актершу, чем-то очень похожую на ту, чей образ мешает сконцентрироваться на фильме.
— Понятно! — перебил на этот раз я.
— Так вот, если б ты из своего окна каждый день видел, как она направляется в институт и как возвращается оттуда с каким-то дылдой…
— Что, и дылда был? — удивился я.
— Появился чуть позже! — вздохнул Додо. — В таких ситуациях обязательно всунется какой-нибудь дылда с претензией стать главным героем романа той, чей образ так мешает тебе сконцентрироваться хотя бы на телевизоре. Студенткам очень нравятся дылды с галстуками. Что сердце женщины надо брать штурмом, это я знал и сам, но начать штурм с цветов посоветовала Светлана. Зинаиде каждое утро приносили по букету цветов от незнакомого поклонника. Ты можешь думать, что я проводил простой эксперимент.
— Значит, эксперимент? — удивился я, а Додо вздохнул.
— Когда ты целыми днями закрыт в комнате и каждый божий день видишь, как уходит Зинаида в институт с каким-то дылдой в галстуке, и к тому же заранее знаешь, что эта девушка тобой побрезгует, и стараешься не признавать такую горькую правду — тогда гордость заставляет тебя провести эксперимент, чтобы проверить собственные возможности и вскружить-таки голову той, которая, как тебе кажется, тобой побрезгует. Так вот, в конце концов, ты обнаруживаешь, что обманывал самого себя, когда думал, что проводишь эксперимент, а на самом деле старался всей душой. Понял, о чем я?
— Понял! — сказал я, искренне надеясь и вправду понять, о чем говорил Додо, из дальнейшего его повествования.
— А та старуха Светлане все уши прожужжала, будто проводил я эксперимент над самой Светланой, будто на самом деле штурмовал ее сердце, а не Зинаиды.
— И это понятно! — сказал я, опередив вопрос заглянувшего мне в глаза Додо. — Эти проклятые эксперименты!
— Пармен приходил каждый седьмой день, приносил аджику и оставался на одну ночь. Аджику съедала старуха. “Хочу привыкнуть, — говорит, — к аджике”. Можно было подумать, что она сама выходила замуж за Пармена, а не ее дочь.
Злая была старуха. Пармену говорила, что карты, мол, предупреждают о странных делах, что один человек, выдававший себя за его близкого друга, станет яблоком раздора между женихом и невестой.
— А что на это говорил Пармен?
— Ничего не говорил. Посмеивался над такой глупостью. Но когда дело дошло до выяснения отношений, засомневался. Знала старуха, что делает. Хорошая была девушка Зина. Знаешь, что она мне сказала?
— Что ей больше нравится дылда в галстуке?
— Она сказала, что я хороший парень и не то что брезгует она мною, а я просто-напросто опоздал. Такие хорошие девушки, как Зина, умеют деликатно убрать тебя с пути, ведущего к дылде с галстуком: скажут, что опоздал, и еще попросят не показывать тому дылде, где раки зимуют. Всему основа — тактичность. Именно тогда и обнаружил я, что не проводил никакого эксперимента, а просто бессовестно обманывал себя, будто проводил эксперимент. Может, сейчас ты и не догадываешься, о чем я, но когда-нибудь все поймешь.
— Наверное! — обнадежил я и себя, и Додо Басилая.
— Не спалось мне по ночам. Такая уж нежная и красивая была Зина, что не мог я уснуть.
— Понятно! — сказал я.
— Так вот, посасывал сахарных петушков, которых готовила старуха для продажи, и старался не удушить ее. Даже бриться перестал, чтобы не иметь дело с бритвой.
— А при чем тут старуха, когда дело Зинаиды касается? — спросил я.
— Как это при чем! — возмутился Додо. — Она же Светлане неустанно твердила, что якобы Зинаида была только поводом, ловко придуманным мною, и что я, прося Светлану помочь завоевать сердце этой девушки, на самом деле преследовал другую цель — своей сентиментальностью пытался вскружить голову самой Светлане. В доказательство она приводила тот факт, что я отказался от Зинаиды — о том, мол, карты говорят. Вынудила она признаться, что не я от Зинаиды отказывался, а она сама дала мне отставку — и за это я готов был свернуть старухе шею. Мне пришлось позабыть о мужской гордости, поставить ее, образно говоря, на карту и сказать все правду об отказе Зинаиды только для того, чтобы Светлана не верила матери. Но эта карга все равно не успокоилась, говорила, что я сам бросил Зинаиду и что карты в отличие от меня никогда не врут.
— И почему ты оттуда не ушел, раз дело приняло такой оборот? — спросил я.
— Хотел уйти, Тенгизович, но не мог: денег не было. Ждал Пармена, а у него, как назло, именно тогда скончалась тетя, и заявился он только через полмесяца. До прихода Пармена я закрылся опять в своей комнате и даже хозяйкам запретил входить туда. До этого они иногда заходили. Правда, в комнате убирался я сам, как умел, но не так хорошо, как это умеют делать женщины.
Старуха и донесла на меня в милицию, а до этого на картах нагадала мне, что сдаст меня Пармен: один человек, мол, который не ленится клясться тебе в искренней дружбе, и донесет. По ее расчетам я и Пармен стали бы лютыми врагами, и Пармен назло мне женился бы на Светлане.
Меня отправили по этапу в Сухуми таким манером, как будто я полгорода избил, а с другой половины содрал серьги. Пармен в доказательство того, что не он на меня донес, заплатил солидную сумму, чтобы вызволить меня из тюрьмы.
— А Зинаида осталась с этим дылдой в галстуке? — спросил я.
— Не знаю. После такой заварухи и Пармен порвал со своей невестой, а то спросил бы у Светланы. Те деньги, которые Пармен за меня заплатил, я попозже до последней копейки ему вернул, но не в этом дело: друг не должен отнимать женщину у друга, особенно тогда, когда тот друг к тому же и сосед. Так вот, когда у человека появляются сомнения, то трудно потом его переубедить. Пармен думал, что и я тоже сомневался в том, будто бы не он на меня доносил в милицию с целью возмездия. Старуха такую вот интрижку состряпала. Ведьмой была в прямом смысле этого слова, — закончил свой рассказ Додо Басилая.
Неопытным был я тогда и поэтому спросил у Додо Басилая прямо, действительно ли он соблазнил Светлану.
— Вот и ты засомневался, — ответил мне Додо Басилая. — Как ты думаешь, соблазнив Светлану, рассказал бы я тебе эту историю?
— Нет, конечно! — ответил я.
С работы вернулась Наили, дочь Додо Басилая, и Додо украдкой от меня взял у нее деньги, чтобы угостить меня пивом. Наили принесла из дома аппарат для измерения давления и, пока отец в знак протеста что-то говорил, нацепила воздушную подушку от аппарата на его руку. Измерив давление, Наили посоветовала отцу прилечь и отдохнуть.
— Отдохнуть я всегда успею, когда приударит инфаркт! — сказал Додо, и мы вдвоем направились к ларьку Пармена (и тогда предчувствовал мой старший друг, что умрет от инфаркта).
Пармен подарил нам одну копченую рыбу. Пока не полил дождь, мы успели пропустить по бокалу пива.
— Сейчас выпьем за мой счет, — сказал я Додо, и он решил уступить.
Мы стояли под навесом, распивали пиво и молчали. Я рассматривал двух сомневающихся мужчин и думал, что когда-нибудь до конца узнаю их тайну.
После того дня я долго готовился спросить еще раз у Додо Басилая, соблазнил ли он Светлану, но не успел: к тому времени, когда его не стало, я еще не достиг того возраста, чтобы смог выразить свое сомнение в деликатной форме, так, чтобы не обидеть Додо.
Когда скончался Додо Басилая, я промчался на своей машине четыреста шестьдесят километров по январской гололедной дороге — и, войдя к покойнику, почувствовал, что он меня узнал. Плакать я не стал, был уверен, что это ему не понравится. Выйдя во двор, увидел Пармена Гогия, но по выражению его лица так и не понял, какого он мнения о невиновности Додо Басилая.
И сегодня не могу догадаться: когда Додо Басилая, гостивший у невесты Пармена Гогия, не мог прибраться в своей комнате так, чтобы не надо было убирать ее заново, делал ли он это по поощрению Светланы или по своей инициативе. И меня сомнения одолевают…
Глава VIII. ВОЙНА
Стреляли из автоматического гранатомета с этого берега реки на тот. Так поступали в тех случаях, когда не могли обезвредить снайпера, затаившегося на другом берегу.
К такой крайней мере при ночной профилактической обработке опасных и подозрительных территорий противника прибегали не так уж редко. Но на этот раз гранатометчик работал слишком долго. Такие вылазки с окопных позиций не то что ночью, но и днем считались неоправданным риском.
— Стрелявший или камикадзе, или просто сошел с ума, — сказал Михаил Кионии про гранатометчика. — Такие случаи тоже бывали, когда сходят с ума и вдруг вылезают из окопа.
Киония вздохнула и постаралась уснуть.
— Я ничего не смыслю в тактике и стратегии, так что оставь меня в покое! — сказала она.
Михаил не раз представлял себя на месте гранатометчика и признавал, что ему не хватило бы смелости на такой подвиг. Для овладения сильно вибрирующим оружием нужно было держать ручки гранатомета на уровне груди, только тогда удавалось регулировать направление стрельбы. В это время гранатометчик почти что на четверть вылезал из окопа и открывался снайперу противника. Михаил и раньше разъяснял данный нюанс жене, но она так ничего и не поняла и не могла отдать должное храбрости стрелявшего. Совершить ночью подобный маневр означало подписать себе смертный приговор: во время стрельбы конец ствола гранатомета покрывался огненным кольцом.
— Может, у гранатометчика убили друга, и поэтому он так взбесился, что не жалеет себя! — высказал Михаил еще одну версию.
Гранатометчик стих.
— Если сейчас противник заработает минометами, это будет означать, что их снайперы не смогли снять гранатометчика! Мне этот глупый гранатометчик почему-то нравится!..
— В комментариях не нуждаюсь, — ответила Киония. — Забавляйся молча и дай другим спать!
Михаилу захотелось, чтобы его предположения оправдались. Миномет был главным элементом тактики в позиционных боях по ту сторону реки. На этой стороне почти по всей линии фронта стояли частные двухэтажные дома, и для их обстрела, с учетом траектории падения снаряда, эффективнее всех орудий были минометы.
Два миномета заработали одновременно. Мимоходом обстреляв линию фронта, поспешно приблизились к слободкам, но и там не задержались и пошли прямо на город.
— Идут к нам! — сказал Михаил. Его и на этот раз не подвело предчувствие. Где-то возле дома Канкава взорвались два снаряда. Михаил встал, и, когда из выдвижной полки тумбочки доставал сигарету, на небо повесили четыре осветительные ракеты.
— Куда направился? — спросила Киония.
— Покурить! — ответил Михаил.
Небо вновь озарилось ракетами. На этот раз желтоватый свет проник и в нутро дома. Киония сидела на кровати и закручивала на затылке свои седые волосы. Она как-то неловко перекрестилась и позвала мужа.
— Отстань, черт бы тебя побрал! — крикнул Михаил жене и закурил.
В свисте летящих снарядов он не расслышал шагов жены. Киония стояла рядом и глядела на затухающие световые ракеты таким взглядом, каким крестьяне рассматривают незнакомого человека.
— Интересно, Канкава пострадали или нет? — сказала она.
— Закричали бы, если что, — ответил Михаил жене уверенным тоном.
— А говорил, что сигареты кончились?
— Припрятал одну. Больше и вправду нет!
Киония вошла в дом.
Михаил присел на ступеньке лестницы. Минометы приступили ко второму этапу обстрела по той же шахматной системе, но с измененной начальной координатой. Михаила одолел страх. Он постарался полностью переключить внимание на сигарету, но страх мешал насладиться курением.
Взрывная волна сбросила его со ступеньки. Оглохшего от взрыва Михаила охватила паника: он боялся, что не услышит звук падения второго снаряда и не сумеет предварительно определить место его приземления, но, не ощутив на себе второй взрывной волны, догадался, что второго “близнеца”-снаряда не будет. Тут вспомнил о Кионии. Устыдившись, что в критический момент от страха забыл про жену, трусцой вбежал в дом. Уже не думал о том, заметит ли Киония, что он порядочно перепугался.
— Стекла повыбивало! — сказала Киония и заплакала от испуга. — Я знала, что случится что-то подобное, мне мать на днях приснилась!
Снаряд, оказывается, вырыл яму между домом и железным забором и выбил стекла в окнах.
— Снаряд выкопал мне червей для рыбалки! — сказал утром жене Михаил, когда при дневном свете осматривали место взрыва и усеянные мелкими осколками стены дома.
— Опять про рыбалку! — усмехнулась Киония, приготовилась принять на себя укоризненный взгляд мужа и ответить тем же, но вскоре догадалась, что муж над ней подтрунивает, и не стала гримасничать.
— Эх ты, лауреатик Солнечной премии! — сказал Михаил и пошел бриться.
Из-за болевших рук побриться так чисто, как этого бы хотелось, он не сумел. Пришла Киония и побрила мужа заново. Михаил терпеть не мог запаха стирального мыла, исходящего от рук Кионии, но на этот раз ничего не сказал. Полы драила она всегда стиральным мылом — так научила ее мать, и Киония так поступала до сих пор, как сама говорила, в память о матери.
После завтрака Михаил принялся мазать кремом свои парадные туфли, присланные ему Елизаветой из Ленинграда.
— Куда это ты собрался? — спросила Киония.
— За сигаретами! — ответил Михаил.
— Может, опять начнут бомбить город. Не напрасно мне мама приснилась, она смеялась и играла на рояле Елизаветы.
— Когда это она научилась играть на рояле? Но, впрочем, с учетом того, что при жизни она очень искусно играла на моих нервах, для нее это не составило бы труда.
Киония достала заранее приготовленные золотые серьги и протянула мужу.
— Продай и купи себе сигареты и еду! — сказала она.
— Это серьги твоей матери, — усмехнулся Михаил. — Если продам их я, то она не то что во снах, и наяву будет приходить и играть на рояле Елизаветы. А на том свете обязательно тебя спросит, куда ты дела серьги, которые ей подарил твой отец в знак извинения, когда заразил свою благоверную сифилисом.
— Не смей ее чернить! — закричала Киония.
— Говорю только то, что было! — спокойно ответил Михаил. Он нарочно выводил из равновесия жену, чтобы она перестала предлагать продать серьги, хранимые ею для Елизаветы: боялся, что у него не хватит воли отказаться от такого предложения.
…Штаб батальона, в котором служил Мокоди, располагался в здании медицинского училища. Батальон был укомплектован в основном сторонниками экс-президента. Нынешний президент батальону не очень доверял и при каждом удобном случае посылал его в самое пекло с надеждой на то, что противник сотрет его в порошок, — но батальон оказался на удивление живучим и в порошок стираться не собирался. У входа в здание училища сидел караульный, расставив ноги и чистя зубы спичкой, и читал газету. Караульный сообщил, что Мокоди со вчерашнего дня находится на фронтовых позициях батальона и, быть может, скоро вернется. К своему собеседнику караульный обращался на “вы”, и это Михаилу было очень приятно.
— Я преподавал математику Мокоди! — сказал он караульному. На самом деле математике Мокоди учила Киония, и поэтому Михаил посчитал, что почти не солгал.
— Математику? — переспросил караульный и с уважением стал рассматривать его чисто выбритые щеки.
— Физику тоже по совместительству, — решительным тоном прибавил Михаил неожиданно для себя.
— Я принесу стул, если решите подождать! — услужливо отозвался караульный. Ясно было, что нести стул ему лень и он будет рад, если Михаил откажется.
— Я зайду попозже, — сказал Михаил. — Угостите, пожалуйста, сигареткой, если есть. Свои дома забыл!
Вопреки ожиданиям караульный сигаретами поделился с охотой — отдал целых четыре штуки. Первую Михаил закурил, когда выходил со двора училища, и затем не спеша направился к набережной.
Возле ботанического сада, в одном из частных домов, расположенных между четырехэтажными корпусами, когда-то жила та, из-за которой целых двенадцать лет он провел в тюрьме: восемь лет, первоначальный срок, и еще четыре года, добавленные за побег.
Михаилу было интересно, в каком состоянии его бывший дом. Последний раз он видел его, когда был на похоронах Агапи Самушия, и потом на свадьбы и похороны старых соседей отправлял Кионию, чтобы не причинять себе боль: не видеть проданного отцовского дома.
Пока дошел до квартиры своего двоюродного брата, Михаил выкурил все сигареты. Ироди Есванджия, заядлый игрок в шахматы, приходу гостя очень обрадовался, достал игральную доску и, пока Михаил садился за стол, успел расставить фигуры и за себя, и за противника.
Игре в шахматы Михаил научился в тюрьме. Днем он шил солдатские сапоги, а по вечерам допоздна играл в шахматы, чтобы не думать о той, из-за которой попал в заключение. Когда начинал думать, что он первый мужчина той женщины — а она тогда была в том зрелом возрасте, когда женщины своих первых мужчин не забывают до конца дней, — Михаилом овладевало самодовольство. Иногда ему даже казалось, что он любил эту женщину. Михаил часто видел во сне ее тело, пахнувшее ванилином.
— Не похож ты на человека, изнасиловавшего женщину! — сказал ему однажды начальник конвоя, дебелый дылда с широким лицом и по-детски маленькими ушами.
— Это комплимент? — спросил Михаил.
— Нет! — ответил тот. — Ты меня не понял. Ты похож на убийцу-маньяка, который сначала прирезал свою жертву, а потом влюбился в нее и теперь наслаждается этой любовью. Тебе подобных я знаю как свои пять пальцев и, будь моя воля, расстрелял бы сейчас же, собственноручно!
Один из образованных зэков говорил, что психика начальника конвоя до последнего мозгового нерва пропитана достоевщиной. Так или иначе, начконвоя, как великий психолог, со всей ясностью разъяснил Михаилу состояние его собственной души, выразив словами те чувства, которые сам Михаил до того назвать не мог.
Дебелого начальника сбежавшие заключенные взяли в заложники и увели с собой в тайгу. Когда у них кончилась еда, заложника зарезали и съели с потрохами. Удивительнее всего было то, что дебелый не испугался смерти и перспективы стать человеческой едой. Михаил много раз представлял себя на месте начальника конвоя и признавался, что не смог бы встретить смерть так спокойно в той обстановке, в которой встретил ее дебелый.
Сам Михаил выбыл из группы сбежавших заключенных до того, как зарезали начконвоя. Чтобы разведать местность получше, он взобрался на самое высокое дерево и шлепнулся вниз с самой макушки. Остался жив, но повредил обе руки.
— О чем думаешь? — спросил Ироди.
— Там, где я отбывал срок, был один, начальник конвоя. Когда у сбежавших заключенных кончился провиант, они его зарезали и съели. Так вот, этот съеденный любил повторять, что я самый большой из всех сукиных сынов!..
Из окна квартиры Ироди виднелось море, и поэтому Михаил не удивлялся, что в глазах ее хозяйки застыла скука. По его убеждению, скука должна была одолевать всякого, кто не хочет даже выглянуть из окна своего дома, заранее зная, что там его ждет одно и то же зрелище — море.
“У нее глаза рыбака”, — подумал про хозяйку Михаил. По его мнению, сам он тоже отличался таким взглядом, когда жил вблизи моря и мог лицезреть его с балкона второго этажа.
Пока играли в шахматы, Ироди успел выкурить пять штук сигарет, а Михаил — ни одной. Наконец жена Ироди заметила, что Михаил не курил.
— Почти что бросил курить! — сказал ей Михаил.
Хозяйка ему поверила, но Ироди угостил гостя сверлящим взглядом.
— Я тоже так говорю, когда сигареты кончаются, и я стыжусь попросить, а сам хозяин не догадывается предложить! — сказал Ироди. — Мы, Есванджия, удивительный народ, про нас книгу можно написать — какие мы амбициозные и наглые, а по мелочам от стеснения ломаемся, как целочки.
— Сейчас в день в среднем до восьми штук хватает! — убедительным тоном произнес Михаил.
Ироди, провожая гостя, спустился вместе с ним до выхода из подъезда.
— Водится сейчас рыба или не так уж? — как бы между прочим спросил Михаил брата.
— Сейчас больше, чем было до войны. Когда снаряд падает в воду, всплывает столько рыб — пол-лодки можно наполнить! — ответил Ироди и растопырил руки, чтобы показать, каких размеров бывают убитые снарядом рыбы.
— Так и знал, что будет больше. Только звери бегут во время войны, а рыбам все нипочем! — сказал Михаил.
Ироди в карман пиджака сунул ему деньги.
— Что это?! — удивился Михаил, хотя прекрасно знал, что положили ему в карман.
— Пригодятся! — сказал Ироди, повернулся и, пока Михаил не успел вернуть деньги, поспешно направился к лестнице.
Михаилу захотелось подойти близко к морю и рассмотреть его получше, как рассматривают знакомого, с которым долго не виделись, — но он передумал и направился прямо к рынку купить сигарет. На рынке купил он папиросы, чтобы вышло больше, и с довольным видом отправился домой.
По дороге его нагнал Мокоди, ехавший на своей трофейной машине.
— Сегодня я приходил к тебе в штаб. Охраннику, чтобы он не прогнал, представился как твой учитель, — сказал Михаил, когда сел в машину. — Деньги и сигареты кончились одновременно. Слышал, что на табачной фабрике гвардейцам папиросы дают бесплатно, и я подумал, что ты мог бы помочь.
— Нет проблем! — сказал Мокоди и резко развернул машину. Колеса заскрипели и чуть было не угодили в придорожную канаву.
— Сейчас уже есть сигареты! — сказал Михаил.
— Принесем еще! — ответил Мокоди.
Правый глаз у Мокоди был меньше левого и с прищуром, поэтому если он улыбался, то производил впечатление человека ехидно рассмеявшегося, чем-то обозленного — но на самом деле Мокоди редко когда злился и унывал.
— Давай сходим завтра или потом, когда тебе будет удобнее. Почти что до дому доехали, не возвращаться же обратно!
— До завтра, может, и не доживу! — сказал Мокоди и опять улыбнулся. Когда он улыбался, его прищуренный глаз еще больше сужался, и соседи утверждали, что в это время Мокоди походит на рецидивиста, которого играет в одном фильме Леонов, и поэтому звали его Пасть Порву.
Охранник табачной фабрики, увидев у Мокоди пистолет Стечкина, сразу же посторонился и пропустил их, даже не спрашивая, кто они. Пистолет Стечкина считался самым новым и блатным оружием, и те, кто его носил, были или высшими чинами бригадного штаба, или представителями правительственной охраны, или же особенными храбрецами, как Мокоди. Стечкин, который, по словам его хозяина, был трофейным и раньше принадлежал одному генералу, захваченному в плен самим Мокоди, служил главным пропуском в любое заведение.
Бракованные сигареты лежали прямо на полу отдельной кучей. Они были короче или длиннее стандартных и продавались за полцены. Кроме обычных сигарет, Мокоди бесплатно преподнесли и целый кулек бракованных. Все это он передал Михаилу.
— Сам не знаешь, как услужил мне! — сказал Михаил, когда вышли с фабрики.
— Пользуйтесь на здоровье, пока идет война и пока я весомый человек. Кончится война, и я опять стану маленьким человеком, каким был прежде! — сказал Мокоди полушутя. — Мужик ты что надо! — добавил он и похлопал Михаила по плечу. От него этот жест не воспринимался как фамильярная выходка. Мокоди умел сохранять дистанцию, желаемую для собеседника. Он хоть не сидел в тюрьме, но прошел большую школу человеческих отношений.
— Кто есть, тот и ест! — ответил Михаил, понимая, что его чрезмерно скромная улыбка могла восприниматься как льстивая.
Мокоди пригласил Михаила к себе домой и угостил пивом.
— Была у меня и копченая рыба, но кончилась, — с досадой сказал Мокоди, когда распивали пиво.
—Вот освободишься от своих дел, пойдем на рыбалку, — попросил Михаил.— Одной ручной гранатой можно целых три килограмма рыбы заработать, если знаешь, куда гранату забросить. Что может быть лучше свежей рыбы! А могу и закоптить для тебя, раз плюнуть. От своего старого соседа, ныне покойного Агапи Самушия, я перенял такую технологию копчения, что пальчики оближешь.
— Освободиться для рыбалки я, пожалуй, не смогу, но гранату дам, — ответил Мокоди и на прощание действительно подарил Михаилу гранату и бутылку пива.
— Воспользоваться гранатой, если тебя не будет рядом, все равно не смогу. Если придерутся патрульные, тягаться с ними у меня нет сил, — сказал Михаил.
— Скажешь, что рыба для меня, и никто не посмеет тебя обидеть! — успокоил его Мокоди.
Михаил попросил дать ему потрогать пистолет. Мокоди предложил пострелять, но Михаил из-за болевших рук не смог попасть в пустую бутылку, поставленную вместо цели.
— Было время, не промахивался. Имел свой наган оружейного завода Тулы 1933 года выпуска. Номер кончался на тринадцать, но лично мне он беду не приносил, а вот для моего сына оказался нефартовым. Торонджия и так всю жизнь был невезучим — хотя бы потому, что такой транжира, как он, не родился сыном миллионера, — сказал Михаил. — А ты знаешь наизусть номер своего пистолета?
— Нет, — ответил Мокоди. — А почему ты спросил?
— Когда я отсиживал срок, начальником конвоя был один дебелый урод. Он наизусть помнил номера оружия всех подчиненных. Даже к заключенным не по имени обращался, а называл их номерами, под которыми они значились в документах тюремной комендатуры. Заключенные, устроив побег, прихватили с собой этого “бухгалтера”. Даже тогда не смогли его заставить обратиться к ним по имени, и даже перед смертью он упомянул всех по номерам. Крепкий был орешек!
Мокоди принес еще две бутылки пива, и распивали его не спеша. Михаил на одну минуту почувствовал себя счастливым человеком.
Глава IX. МЕТОД КОПИРОВАНИЯ
— Послушай, — обратился я однажды к Додо Басилая, очень умному и наблюдательному человеку, которому жизнь, если уж говорить честно, отравил балбес зять, превративший старость тестя в сплошное душевное страдание. — Через каких-нибудь десять лет, когда я стану писателем и потребуется мне упомянуть о Митрофане Дараселия в рассказе о методе копирования Левана Невера, как мне описать одной фразой его характер, кроме как “ни рыба ни мясо”?..
Додо Басилая был моим старшим другом и очень любил пиво — пиво и море. И тогда пили мы пиво и смотрели на море. Додо Басилая, когда смотрел на море, вооружившись бутылкой пива, становился на удивление добрым и чутким.
— В крови Митрофана Дараселия много адреналина, а в голове сравнительно мало логики для того, чтобы обезвредить разрушительные для хозяина действия избытка этого вещества, — ответил мне Додо Басилая, которого пиво со второй бутылки превращало в кладезь премудрости. — Между нами говоря, — продолжил он, — если бы я был отцом Митрофана, для того, чтобы состряпать такого сына, как он, я бы не потревожил жену. Для этого вполне хватило бы пустой ржавой консервной банки.
…Улыбочка Митрофана по кличке Молочник вовсе не была лишена тщеславия, но, несмотря на это, его освободили от должности главного технолога на молочном комбинате. А до того Митрофан половину денег, полученных от продажи молочного порошка, украденного с комбината, прожигал по назначению, то есть в ресторанах, и ради хорошеньких женщин не ленился ездить в Сочи. Вторую половину денег Митрофан приносил домой, так как дома его ждал единственный сын, с рождения инвалид.
Митрофану большие деньги были нужны для того, чтобы развеять печаль о сыне, прикованном к инвалидной коляске. Дороже всего Митрофану обходилась собственная печаль, так как младший Дараселия был еще ребенком и для облегчения своего горя довольствовался игрушками, каких у завистливых соседских детей не имелось. Митрофан, как уже известно, свою печаль развеивал с помощью шампанского, подаваемого ему в ресторанах в охлажденном виде в специальных ведерках со льдом и “в халате”, то есть в белоснежном одеянии, и с помощью женщин, умевших подавать себя в горячем виде без халата.
Молочник свою жену жалел так же, как и сына, но она с печалью боролась почти бесплатно: Латавра Дараселия болела манией чистоты — так утверждали соседи — и не выпускала из рук веник и тряпку. Подметала она не только полы в доме с двенадцатью комнатами, но и двор, и к тому же улицу перед своим домом. Пылесосом, который муж купил ей для облегчения труда, она не пользовалась. Однажды Латавра решила помыть пылесос и забыла при этом отключить его от сети. Пылесос угостил хозяйку такой порцией электрического заряда, что навсегда отбил у нее охоту дотрагиваться до него. Нескольким служанкам, нанятым мужем, Латавра дала отставку, заявив, что они не владеют искусством обращения с вениками. Не пылесосила она даже дорогостоящие ковры, а просто-напросто мыла их стиральным порошком.
Митрофан никак не мог убедить соседей, что его жена вывешивала мытые ковры так часто для обсыхания, а не для того, чтобы поддразнить хозяек тех домов, в которых ковры присутствовали в значительно меньших количествах. Так или иначе, развеивание печали жены обходилось Молочнику дешевле всего — в стоимость веников.
Директор молочного комбината вел беспечальный образ жизни. Он имел здоровых детей и тестя, который и вывел его в люди, уступив зятю свою должность на молочном комбинате. Поэтому директор Митрофана все деньги, заработанные на комбинате, приносил домой. Можно сказать, что именно этот факт и превратил его жену в крайне амбициозную особу, требовавшую от мужа постоянного увеличения семейного бюджета по принципу арифметической прогрессии. Директор в свою очередь удвоил барыш, получаемый от незаконно списанного и проданного через Митрофана молочного порошка. Митрофан с целью возмещения недостачи продукции, сдаваемой государству, начал увеличивать ее вес путем искусственного отсыревания — но однажды в этом сложном технологическом цикле допустил оплошность и испортил довольно большую партию молочного порошка. Так что в итоге главный технолог молочного комбината Митрофан Дараселия стал жертвой вредной привычки своего директора — глупейшего навыка полностью приносить жене деньги, заработанные на комбинате.
Оставшийся без работы Митрофан Дараселия возобновил знакомство со старой приятельницей своей молодости — с анашой. Слоняясь по дому с затуманенным разумом и угощая самого себя доброй, но глупой улыбкой, он обнаружил, что его полотерша и подметальщица жена изгнала все детские воспоминания своего мужа: в комнатах, сияющих стерильной чистотой, не оказалось ни одного запаха из детства Митрофана.
Молочник, оставшийся без детских воспоминаний, чувствовал, как опустошался от всякого восприятия реальности, и томился от вселившегося в него беса мщения директору молочного комбината. В один воскресный день перед его глазами заиграли желтые круги с зеленой каемочкой (под стать дизайну тех галстуков, которые носил его директор), и он не смог вспомнить домашний телефон одной из своих любовниц — виной этому была анаша. А когда веник, шелестевший под рукой Латавры, начал рассказывать анекдот, Митрофан догадался, что дела его плохи. Он выхватил говорящий веник из рук жены и выбросил в окно.
— Куплю новый. Этот износился и к тому же непристойно шушукал, — сказал Митрофан жене. — Много уж лет собирался спросить у тебя, но все некогда было. Был занят работой, а сейчас я свободен!
Латавра сперва посмотрела вслед выброшенному в окно венику, а потом покорно взглянула на мужа.
— Очень уж хочется мне узнать, любила ли ты меня тогда, когда согласилась стать моей женой, или же сделала это только назло уже замужним к тому времени ровесницам — ну, как обычно с большинством женщин это бывает?
Латавра от неожиданности присела на стоявший вблизи стул и захлопала ресницами.
— Если ты не бросишь анашу, то брошу тебя я и уйду из дома! — заявила Латавра с присущей ей решимостью. — Не допущу, чтобы мой сын до конца наблюдал, как глупеет его отец!
— Узнать правду, пожалуй, мне не суждено, — заметил с горечью Митрофан Дараселия.
После трехдневного раздумья Молочник, запасшись шматком первоклассной афганской анаши, решил пойти к Левану Ардашелия, прозванному Леваном Невером (так прозвали его за то, что в детстве он постриг спящего попа, приходящегося ему родным дядей).
— Куда это ты собрался? — спросила Латавра у мужа.
— Поспели помидоры мщения в теплице моей! — ответил ей Митрофан.
— У меня есть дело к тебе, — сказал Молочник Левану Неверу и скривил губы в бессмысленную улыбку, характерную для любителей анаши. — Я прихватил с собой афганскую анашу. Раскурим ее и по ходу поговорим о деле.
— Никогда не умел отказаться от анаши, особенно если она афганская, — ответил Леван Невер и взглянул на своего отца, приглушенно похрапывающего на тахте.
Мелентий Ардашелия зашевелил рельефным и от пьянства побагровевшим носом и начал перебирать ногами, чтобы почесать щиколотку. Можно было подумать, что Мелентий во сне исполняет сольную партию из балета “Лебединое озеро”.
— Поднимемся на второй этаж. Там никто нам не помешает! — сказал Леван.
Митрофан Дараселия и Леван Невер уселись на диван в не до конца отремонтированном зале второго этажа и приступили к делу. Леван Невер кончик сигареты с анашой время от времени смачивал слюной, чтобы он догорал медленнее, и упирался взглядом в потолок, как человек, с головой ушедший в воспоминания. Нетерпеливо ерзавший Молочник довольно энергично таращил глаза.
Покончив с первой сигаретой, чтобы добиться полного эффекта от выкуренной анаши, оба, словно по команде зажмурив глаза, застыли неподвижно и стали похожи на медитирующего далай-ламу. Вскоре они начали нежно и умиленно улыбаться чему-то неясному, но крайне приятному. Побыв в таком состоянии минут пять, Леван Невер вышел на балкон и позвал Кванцаю, одного из внуков своего соседа Кочии Лакербая, и поручил ему сбегать в ларек Пармена Гогия и принести три литра пива и копченой рыбы.
— В кредит? — спросил Кванцая довольно тихо, чтобы не расслышали другие соседи. Было похоже, что к проявлению такого рода деликатности его приучил Леван Невер.
Леван в знак согласия закивал.
— Потом зайдешь в гастроном за черным хлебом!
— В кредит? — спросил опять представитель детского крыла Лакербая.
Леван Невер снова закивал.
— Для себя возьми конфет! — скомандовал он.
Леван очень любил детей и дарил им конфеты не только тогда, когда они для него ходили в магазин.
Переговоры между Кванцаей и Леваном Невером разбудили Мелентия Ардашелия. Он начал бурчать и поскрипывать тахтой. Через две минуты Мелентий уснул и на этот раз захрапел во всю мощь.
Насладясь первым глотком оперативно доставленного пива, Леван Невер разрешил гостю заговорить о деле. Митрофан бросил томный взгляд на нециклеванный и нелакированный пол и сразу же обнаружил, что слова заранее приготовленной речи в его одурманенном мозгу упорно не желали упорядочиться в приемлемой для их логичного изложения форме. Но, сделав усилие, Митрофан собрался с мыслями.
— Директора, когда он лишил меня службы, покрыл я матом, а он, оказывается, очень любил и уважал свою очень рано овдовевшую маму — и решил, что мое освобождение от должности — слишком легкая кара для меня. Теперь он хочет посадить меня за решетку. Те документы, по которым даже самый дешевый прокурор потребует не меньше двадцати–двадцати пяти тысяч наличными за то, что не выдаст санкцию на мой арест, лежат в сейфе, а сам сейф находится в доме директора. Его не сразу заметишь, так он замаскирован книжными полками в директорской библиотеке. Так вот, меня интересует, сколько будет стоить пропажа этих документов, если я точно знаю, что в сейфе, кроме документов, будет лежать не меньше пятнадцати тысяч как в банкнотах, так и в виде бриллиантов, а сам сейф швейцарский с английским замком или наоборот. А может, с финским, я в них плохо разбираюсь. Ну, в общем, с тем замком, который считается самым неуязвимым, — сказал Митрофан.
Леван Невер почесал в затылке и ненадолго задумался.
— Мы соседи, и притом хорошие соседи. Этого факта вполне хватит для того, чтобы доставка документов на дом произошла бесплатно, если рядом с ними будут лежать банкноты и побрякушки на пятнадцать тысяч… — сказал Леван Невер и дал возможность Молочнику докончить начатый разговор.
— …Если окажется меньше, то недостачу доплачу из своего кармана, — продолжил на этот раз отличившийся догадливостью Митрофан. — Возьму в долг у родственников, кое-что из своего дома продам, но уплачу полностью. Однако хочу заметить, что замок на сейфе с шифром из шести цифр.
Леван Невер еще раз задумался и нежно помял сигаретку с анашой.
— Когда я обкурен, то в моей теплице поспевают такие помидоры, что с ума сойти! — сказал он, лукаво улыбаясь сигаретке, и похлопал себя по голове. — Специалиста по части сейфов такого полета у нас не сыскать, надо будет вызывать из России. Придется тебе оплатить командировочные. Тот, к кому я собираюсь обратиться за помощью, не очень любит гастролировать в Сухуми, но если попрошу я, может согласиться. Об этом поговорим завтра, а сейчас развлечемся, как умеем.
Кинтур Кицмария, помимо того, что являлся директором молочного комбината, имел еще множество достоинств — хотя бы то, что был умным и снисходительным. Кинтуру полагались служебная машина с водителем и секретарша с пышным бюстом и томным взглядом. Его волю беспрекословно выполняли до ста пятидесяти рабочих и два сына (жена — очень редко). Помимо этого, в своем распоряжении он имел большой авторитет тестя, распространявшийся на весь город, с помощью которого и стал директором молочного комбината. Кинтур Кицмария до конца осознавал значение своей персоны, свидетельством чего были его белоснежные сорочки, галстуки экзотической раскраски, визитные карточки, напечатанные золотистым шрифтом, кожаный портфель, которым не побрезговал бы даже министр пищевой промышленности, и снисходительная улыбочка, которую Кинтур всегда носил с собой, куда бы он ни шел.
Однажды утром, садясь в служебную машину, Кинтур столкнулся с высоким, голубоглазым, интеллигентного вида русским. Кроме наружности истинного интеллигента, русский имел еще вид невыспавшегося человека и привлекал внимание скромной улыбкой. Интеллигент еще раз пересек дорогу Кинтуру, тщетно пытавшемуся обойти его стороной.
— Ради Бога! — умоляюще произнес интеллигент, на мгновение опередив укоризненно-возмущенное “в чем дело, гражданин?!” самого Кинтура. Кицмария пришлось удивиться дважды: в первый раз тогда, когда ему нагло пересекли дорогу, а во второй раз, когда он услышал умоляющий тон говорившего.
Просящий, по мнению Кинтура Кицмария, больше всего походил на врача. Кинтур не ошибся: интеллигент показал ему книжечку с красным крестом и полумесяцем, напоминающим серп без ручки, и представился как врач Семенов из Ленинграда.
— Обокрали! — оскорбленным тоном сообщил врач директору. — Унесли все до последней копейки вместе с документами. Вот отсюда вытащили, — тут врач отвернул борт пиджака и представил на обозрение Кинтура пустой внутренний карман. — Не то что вы, даже я не могу поверить. Я в шоке. Хоть убейте, но не могу понять, как они умудрились вытащить бумажник из внутреннего кармана так, что я не заметил. Увели прямо из-под носа. Хорошо, что не вырвали из рук дипломат с картиной. Могли же вырвать?! Идешь себе по улице, подойдет кто-нибудь сзади и неожиданно — бац! — и похитит дипломат. Пока ты успеешь понять, что случилось, его уже нет — скрылся за поворотом. Запросто такое могло произойти, нет? — для демонстрации сцены вырывания из рук дипломата Семенов поднес сам сценический реквизит к носу Кинтура и скромно повертел им, как бы пытаясь вызвать в собеседнике чувство зависти по поводу дипломата. — Могло же быть и так?
— Могло! — согласился Кинтур с Семеновым.
— Не знал, что Сухуми — город воров. Да простится мне эта дерзость, но войдите в мое положение. Могли и дипломат отнять. Дело не в дипломате, хоть он очень дорогой, а в рисунке.
Директор еще раз осмотрел дипломат врача, но на нем никакого рисунка не обнаружил.
— Рисунок лежит в дипломате, — сообщил Семенов. — Работа кисти моего сына. Он рисовал продолговатые фигуры в перспективе и даже на ближнем плане, наподобие Модильяни, и был самым многообещающим мастером кисти. Сейчас его нет среди нас, он на небесах, — Семенов картинно вздохнул и вскинул голову, чтобы свой меланхолический взгляд устремить на небо. — На небесах покоится душа его. Кстати, та картина, из-за которой я и оказался в вашем городе, представляет собой марину, и на ней изображены море и облака над морем, такие продолговатые… Вы же знаете, что такое марина? — Кинтур про какую-то Марину не знал ровным счетом ничего, но постеснялся признаться в этом и засмущался. Его жену звали так же, как и картину сына Семенова.— Некоторые невежды думают, что Марина — это только женское имя. А некоторые путают его с субмариной. — Кинтур засмущался еще больше. — Только этот рисунок и остался от моего сына, остальные поглотил пожар вместе с моей супругой. Царство ей небесное. Куда ни пойду, картину ношу с собой. Вот вчера в Сухуми приехал. Сказали, что та марина, про которую я вам говорил, имеется у одного сухумского коллекционера. Вы не знаете коллекционеров с маринами?
— Нет, не знаю! — почему-то строго ответил Кинтур.
— Приехал ее выкупить — и нате вам, остался без денег!
Семенов дунул на капот черного “ГАЗ-24”, прежде чем поставить туда дипломат, чтобы тот не запылился. Врач открыл шифровой замок дипломата, раздвинул лежащую там одежду и вынул картину, завернутую в белую бумагу.
Картина по размерам оказалась небольшой — меньше мужского носового платка, зато художнику удалось на таком скромном по объему полотне с помощью двух доминирующих цветов, зеленого и красного, воплотить довольно оригинальный и очень интересный замысел.
— Виртуозность идей, воплощенных всего лишь в двух доминирующих цветах, отражается и в грациозности этой дамы! — с гордостью заявил Семенов тоном экскурсовода. — Я вижу, вы тоже любите эти цвета — цвета сексуальности и интеллекта, — тут Семенов с уважением взглянул на галстук Кинтура, своей раскраской на удивление похожий на цветовую гамму рисунка. — Видите, какое совпадение?
— Вижу! — с меньшей уже строгостью ответил директор.
На картине художник изобразил обнаженную женщину с продолговатым, как у лошади, лицом. Кроме лица, продолговатыми были также ее грудь и глаза. На лице дамы застыла печаль — что, в общем, казалось неудивительно: на лбу женщины Кинтур увидел продолговатого паука, протянувшего паутину до самых ее сережек, необычайно длинных. А может, причиной печали голой дамы был холод: мужчина, изображенный рядом с ней на картине, сидел в пальто.
— Вот таким талантливым художником был мой сын, как видите, а сейчас он на небесах, — Семенов не ленился посматривать на небо. Когда же он перевел взгляд на Кинтура, его глаза снова наполнились мольбой. — Этот дипломат из крокодиловой кожи стоит шестьсот рублей. Один мой благородный пациент привез мне его из Израиля. Купите его за сто пятьдесят, то есть, я хотел сказать, за пятьдесят… То есть за сорок пять… Я так взволнован, что мысли путаются, когда дело доходит до арифметики.
Кинтур Кицмария посмотрел сперва на свой портфель, потом на дипломат врача, а когда взглянул на шофера, легко вычитал в его глазах то, что знал и сам: дипломат превосходил портфель в тысячу раз.
— Из чистой кожи нильского крокодила, могу поклясться покойным сыном. Показал бы и его фотографию, но, к несчастью, ее украли вместе с документами. Кстати, вполне может быть, что у того сухумского коллекционера есть и автопортрет моего сына. Правда, он выполнен в профиль и в виде продолговатой пальмы, но что уж тут поделаешь, таким он видел себя, — огорченно вздохнул врач. Ему стало стыдно за свою слезинку, скатившуюся по щеке, и он постарался незаметно удалить ее, но не смог: стало ясно, что он не умел выполнять незаметные окружающим движения.
— Врачи как артисты, — пояснил Семенов. — Каждый их жест и гримаса фиксируются публикой и пациентами. Зная наперед, что от назойливого взора поклонников ничего не ускользнет, они воздерживаются от незаметных действий. Вот и я даже слезинку не могу стереть украдкой — а эти из внутреннего кармана пиджака незаметно сперли бумажник!.. Пусть будет тридцать пять… То есть тридцать.
Кинтур Кицмария на минуту растерялся.
— Сами понимаете, что не позволил бы себе обратиться с такой просьбой к какому-нибудь рядовому прохожему. Кто может понять интеллигента так, как его поймет утонченный человек, подобный вам. Отправиться домой самолетом мне не удастся: паспорта нет. Решил поездом доехать до Волгограда, там живет моя сестра. Сяду в общий вагон, чтобы сэкономить деньги. Мог позвонить знакомым в Ленинград, но денег нет, да и если бы были, сами знаете, через сколько времени получают денежные переводы. Если не хотите купить дипломат, тогда одолжите пятнадцать рублей, а в залог возьмите дипломат и картину — самое сокровенное, что на этом свете у меня есть. Хватило бы и десяти рублей, но я голоден. Не хотел признаться. Нам ли, детям ленинградской блокады, быть в печали, скажете вы — и будете правы.
Кинтур Кицмария о ленинградской блокаде знал только понаслышке и поэтому никаких замечаний насчет печали очевидца этого исторического события не сделал, а только одолжил врачу Семенову пятнадцать рублей. Врач, пришедший в восторг от милосердия, проявленного Кинтуром Кицмария, подарил ему дипломат из крокодиловой кожи стоимостью, как минимум, шестьсот рублей и очень красивую авторучку, привезенную ему еще одним благородным клиентом прямо из Америки. После этого врач свою одежду переложил в кулек и попросил Кинтура на десять, максимум пятнадцать дней до возвращения Семенова в Сухуми взять на хранение картину, поскольку врач боялся потерять ее в поезде.
— Забыл сказать, что дипломат бронированный и к тому же несгораемый, кроме наружной крокодиловой кожи, конечно. Вообще-то, честно говоря, он предназначается для перевоза денег и драгоценностей, и им, как мне говорил мой пациент, за границей пользуются миллионеры и банкиры, — сказал Семенов, — а особенности его замка я вам поясню сейчас же.
Кинтур Кицмария пообещал Семенову, что до его второго приезда в Сухуми — города не только воров-карманников, но и таких отзывчивых и милосердных граждан, каким был директор молочного комбината, — наведет справки насчет коллекционеров-маринистов.
Перед уходом Семенов отдаваемую на хранение картину поцеловал так умиленно, как целуют иконы в церквах, и еще раз тщетно попытался незаметно удалить со щеки слезинку.
Кинтур Кицмария к дипломату из крокодиловой кожи привык довольно быстро. Он стал неотъемлемой частью его делового имиджа. На директора молочного комбината директора других комбинатов, заводов и фабрик смотрели с завистью. Директор швейной фабрики (что располагалась на улице Дзидзария, вблизи второго дома Михаила Есванджия) купил себе шикарный дипломат и заявил, что он из страусовой кожи, но ему никто не поверил. А директор фломастерного завода, отличавшийся от остальных директоров наивностью и прямотой, попросил Кинтура помочь ему достать дипломат если не из крокодиловой, то хотя бы из какой-нибудь престижной звериной кожи.
В течение месяца врач Семенов звонил четыре раза и справлялся о состоянии картины своего сына. По его словам, климатом — а точнее, сыростью — Ленинград и Сухуми были похожи друг на друга, а сырость в избытке, как известно, портит художественные полотна. Учитывая этот факт, врач настоятельно просил Кинтура хранить картину в месте, в меру сухом. Кинтур Кицмария убеждал врача, что точно выполняет его инструкции и бережет картину как зеницу ока. Во время пятой телефонной беседы Семенов сообщил директору молкомбината, что картина, которую он искал в Сухуми, на самом деле находится в Сочи и что он через неделю собирается отправиться туда, а заодно приехать и в Сухуми за картиной, отданной на хранение.
Шестой раз Семенов позвонил уже из Сочи и оповестил Кинтура, что на следующий день собирается в Сухуми в первой половине дня. Кинтур дал ему адрес своего комбината и сказал, что будет ждать его с нетерпением.
В назначенный день Кинтур Кицмария картину сына врача положил в дипломат и отправился на службу, но Семенов на молочный комбинат не явился. Пришел он попозже к дому Кинтура — туда, где произошла их первая встреча.
Как раз в тот момент, когда возвратившийся с комбината Кинтур Кицмария открыл дверь своей служебной машины, послышался скрежет колес — и рядом притормозило такси с сочинскими номерами. Из такси вышел скромно улыбающийся Семенов.
Встреча врача и директора походила на встречу закадычных друзей. Кинтур приглашал гостя домой и тянул его за руку, но Семенов наотрез отказывался и говорил, что ему некогда. Именно сегодня утром, как сообщил Семенов Кинтуру, его навели на верный след проданной картины сына, поэтому он и задержался. Семенову обещали показать картину сегодня же вечером — и, учитывая этот факт, было неудивительно, что ему не терпелось вернуться в Сочи.
Появление второй картины привело Семенова в такой восторг, что он дважды подряд улыбнулся глупой улыбкой и начал по-детски егозить: ему явно не терпелось вернуться в город, где, по словам врача, ждала его вторая часть души его сына.
— У меня такое ощущение, как будто мой покойный сын воскрес и ждет меня в Сочи! — сказал Семенов и, чтобы замаскировать слезинку счастья, сделал вид, что носовым платком утирает пот.— Представить себе не можете, как я соскучился по той картине, что вам отдал на хранение!
Кинтур Кицмария положил дипломат на капот служебного “ГАЗ-24”. Когда Кинтур набирал на дипломате цифровой код, Семенов проявил такт, присущий только истинным интеллигентам, и, чтобы не видеть личный шифр директора, принялся смотреть в небо, вспоминая при этом, что душа его сына именно там и находится.
Семенов гладил картину дрожащими руками — и, поблагодарив директора низкими поклонами, предложил даже прокатиться в Сочи, посмотреть найденную картину, а потом побродить по ночным барам. Кинтур отказался, объяснив, что у него с утра назначено расширенное совещание.
Неделю спустя Леван Ардашелия преподнес Молочнику две папки с документами из сейфа Кинтура Кицмария.
Леван Невер скрыл от Митрофана Дараселия, что из Ростова вызывал не крупного специалиста по сейфам, как это сказал Молочнику, когда брал у него для взломщика командировочные в размере двух тысяч рублей, а обыкновенного карманника по кличке Антошка. (Ростовскому вору такую кличку дали за то, что он очень любил печеную на костре картошку.) Антошка блистательно сыграл роль ленинградского врача Семенова и сообщил Левану Неверу ту цифровую комбинацию, которую Кинтур Кицмария набрал на замке шестисотрублевого дипломата, когда возвращал врачу картину. Сейф Кинтура Кицмария был снабжен шестизначным кодовым замком, а код, вводимый на замке дипломата, представлял собой четырехцифровую комбинацию, но Леван Невер потерял не так уж много времени на отгадку двух оставшихся цифр. Восхищенному его сообразительностью ростовскому карманнику Леван Невер объяснил, как пришла ему в голову идея такого метода разгадки сейфового шифра. Леван рассказал Антошке о воре по кличке Медуза.
Медуза гастролировал по большим городам и работал в залах привокзальных механических камер хранения. Для начала он приводил в негодность замок двери на одной из камер и спокойно дожидался жертвы. Жертва набирала код, но, убедившись в неисправности замка, вынимала свой чемодан из этой камеры и закрывала в другую, забывая изменить код, набранный на испорченном замке, и машинально повторяя ту же комбинацию цифр, так что Медузе только и оставалось ввести код, поданный ему на блюдечке. Леван Невер этот метод, плод человеческого инерционного мышления, называл “методом копирования”.
— Сколько было денег в сейфе? — спросил Митрофан Дараселия у Левана Невера после того, как просмотрел содержимое папки и остался им доволен.— Надеюсь, что хоть недостачи там не было!
— Все в порядке, — ответил Леван Невер. — Хочу пойти с тобой в ресторан и отметить благополучный исход дела. Что скажешь насчет “Диоскурии”? Не знаю почему, но мне этот ресторан очень нравится!
— Отличный ресторан! — похвалил вкус Левана Невера Митрофан Дараселия.
Спустя год Митрофана Дараселия арестовали и осудили на семь лет. Оказалось, что документация, добытая с помощью Левана Невера, Молочнику понадобилась для шантажа его бывшего директора и что Кинтур Кицмария вовсе не собирался усадить Молочника за решетку. Когда Митрофан попытался шантажировать Кинтура, тот, не любивший шантажистов так же сильно, как любил свою мать, которую Митрофан при шантаже еще раз упомянул недобрым словом, обратился в милицию. Митрофану Дараселия повезло в одном: к тому времени, когда разыгрался этот скандал, Леван Невер уже не значился среди живых, а то Митрофану Дараселия от Левана Невера досталось бы наказание значительно строже, чем семилетний тюремный срок.
Глава X. ОШИБКА МОНТЕРА
Возвратившись от Мокоди, Михаил гордо вступил в свой двор и с достоинством передал кулек с сигаретами Кионии.
— Купила в кредит четырех куриц, — сказала Киония. — Одна армянка привезла, такие жирные, жалко было упустить. Но только они оглохшие от снаряда. Оказывается, возле их курятника взорвался. Продам серьги и отдам армянке деньги.
Михаил подаренную бутылку пива распивал медленно, чуть ли не до вечера, и вместе с Кионией забавлялся странным и смешным поведением оглохших кур. Вечером пришла армянка и привела еще двух кур. Купили и тех.
Утром Михаил проснулся в приподнятом настроении и, не позавтракав, принялся прикреплять на окна, оставшиеся после бомбежки без стекол, целлофановую пленку. Два раза подряд нечаянно опустил молоток на палец и от боли чуть не заплакал.
— После того как перестал рыбачить, руки начинают болеть все больше и больше и не хотят слушаться — отучились подчиняться хозяину, — сказал Михаил. — Завтра же пойду и буду рыбачить. Плевать хотел я на то, что война, не я ее начинал!
В полдень, после обеда, начали обстреливать город из гаубиц. Соседи собрались в погребе дома Нодара Соселия. По сравнению с погребами других домов погреб Нодара был самым укрепленным и защищенным, с толстым слоем бетона, так что он выполнял роль бункера. У Нодара, после того как он ослеп, обострились слух и обоняние. Он довольно точно угадывал, в каких районах падали снаряды, и громко объявлял об этом, как бы комментируя военные действия. Не все догадывались, что так Нодар преодолевал в себе страх. Соседей, входивших в бункер, он узнавал по запаху, до того как слышал их голоса. Когда Михаил перестал рыбачить, узнавать его Нодару стало трудно. По словам Соселия, у Михаила пропал запах моря.
Во время обстрела пришел гвардеец и находившихся в бункере оповестил о гибели Мокоди. По его словам, Мокоди убили, когда он уходил в разведку, собираясь пересечь линию фронта. Тело погибшего находилось на нейтральной территории, его караулил снайпер противника, и поэтому никто не решался подойти к нему.
Соседские мужчины решили пойти к линии фронта и узнать все подробнее. Гвардеец, привезший весть о смерти Мокоди, обещал отвезти их в самый центр событий.
Линия фронта проходила между двумя рядами горок, покрытых самшитовыми кустами. Посередине обширной низины, протяженностью до полукилометра в ширину, протекала речушка. Мокоди лежал по ту сторону речушки лицом вниз, тело его застыло в неудобной позе.
Из соседей дойти до передовой линии решились только двое. Один из них, Бутхуз Кекелия, был не таким уж и храбрым, но рассмотреть линию фронта осмелился из-за любопытства. Михаилу же до того жалко стало Мокоди, что он решил примкнуть к числу храбрецов. Один бородатый гвардеец, одолживший Михаилу бинокль, готовился вывезти тело Мокоди ночью.
— Он погиб вместо меня, — сказал гвардеец соседям Мокоди. — Перед тем как отправиться в разведку, мы решили немного вздремнуть. Приснился мне странный сон, будто бы на том месте, где у меня в детстве была родинка, выскочил большой чирей. Надувался он, как воздушный шар, прямо на глазах, и, когда левая сиська стала одним большим комком величиной с арбуз, он вывалился из груди, ожил и превратился в прыгающего, как кенгуру, колобка. И вдруг кто-то выстрелил в него. Колобок умер, а из него брызнул гной со всякими пиявками. Было так противно, что я даже рыгнул во сне пару раз. Проснулся весь в поту. Ребята начали посмеиваться, какой, мол, такой приснился тебе сон, что стонал, говорят. Мы подумали, что ты во сне изображал очень темпераментную женщину, скачущую верхом на мужчине, в момент экстаза. Смотрели, говорят, на тебя и прикалывались. Я возьми и расскажи этот проклятый сон, а Мокоди говорит, что сон вещий и плохой и что мы на этот раз в разведку не пойдем, и дал отбой. Он, оказывается, задумал избавиться от меня. Выпьем, говорит, по сто грамм и завалимся опять спать, выспимся как следует, а в разведку пойдем завтра с других позиций, мне эта не нравится. Я, дурак, поверил… Разбудили меня выстрелы. Тем двоим, что с Мокоди были, удалось улизнуть, а Мокоди завалили.
— Черт бы меня побрал! — сказал Михаил и почувствовал, как леденеют у него руки и замирает сердце. — Родинка у тебя была у левого соска?
— У левого! — ответил бородатый. — А что?
— Ничего, у моего сына тоже у левого соска родинка есть, вернее, чуть в сторону к подмышке, — соврал Михаил. — А у твоего отца такая родинка есть?
— Нет, — ответил бородатый, и Михаил на его немытом и искривленном от горя лице обнаружил свои черты, а глаза у только что обретенного сына были материнские. — Я на маму похож. У нее тоже такая родинка была.
— Черт бы меня побрал! — сказал Михаил. — А ты ее видел?
— Ты что, старик, шутишь, что ли?! — разгневался бородатый. — Что, по-твоему, я стану рассматривать голую маму свою?!
— Как тебя звать, сынок? — ласково спросил Михаил.
— Заур, — ответил тот. — А что происходит?
— Ты на моего сына похож, — заулыбался Михаил. — Может, внешне не похож, но есть в тебе что-то такое. Только он выше тебя и зубы покрупнее. Не зубы, а саперные лопатки. Сколько по ним пинали в драках всяких, все равно не смогли выбить. Зубы эти такие крупные, что поневоле захочешь по ним заехать, если имеешь на хозяина зуб! — он попытался пошутить, чтобы разрядить обстановку.
— Может, я ошибаюсь, но у тебя манеры бывшего зэка, — сказал ему Заур.
— Было дело, — ответил Михаил.
— Я тебя узнал. Ты же тот часовщик, что у парка в центре города сидел и беседовал с кукушками из часов, когда обкуривался?
— Да, я тот самый часовщик, но только не обкуривался я, — ответил Михаил и, решив, что сумел расположить Заура к себе, попытался узнать еще что-нибудь о его родинке. — И куда твоя родинка делась, говоришь?
— По словам моей мамы, врач высказал мнение, что родинка может быть очагом будущей опухоли, и ее прижгли, когда я был маленьким еще, а след остался. Потом другой врач сказал, что именно после прижигания родинки может развиться опухоль. Врачи как женщины — их не поймешь!
— Боже мой! — сказал Михаил, и ему на минуту по-настоящему стало плохо.
— Тебе плохо? — спросил Заур. — Ты весь дрожишь.
— Нет, все в порядке.
— А ты за изнасилование сидел, насколько я знаю.
— Об этом не будем, — сказал Михаил. — А знаешь, почему я дрожу?.. Ведь все это мне вчера ночью приснилось, — соврал он.
— Что приснилось? — насторожился Заур.
— Приснился ты в лице моего сына, то есть как будто из родинки моего сына текла кровь, а Мокоди лежал там, где лежит сейчас, и смеялся, и говорил, что без моего сына умирать не собирается. Это очень плохой сон. Не ходи туда, мертвому все равно не поможешь.
— Глупости все это, — ответил Заур. — Я Торонджию тоже знал, мужик он что надо, и не за фиг собачий попал он тогда в переделку. Мы одного из тех ментов, которые его избивали тогда, поймали уже во время войны и пощекотали немножечко и за другие грехи тоже. Можешь передать это вместе с приветом от меня. В том деле женщина была замешана, но не Торонджии, а твоя, насколько я помню. Ты не обиделся, что я об этом говорю?
— Нет, — сказал Михаил. — Да ну этих женщин к чертям — родичам их!
— Женщины умеют возбуждать до такой степени, что иногда приходится остывать в холодной тюремной камере. Эту городскую пословицу ты придумал, как говорят.
— А ты женат?
— Дочка есть.
— А у нее есть родинка, как у тебя?
— Нет, а то моя мама ликвидировала бы сразу же. Она терпеть их не может. Ну ладно, пойду свяжусь со штабом, узнаю, как там с переговорами насчет обмена трупами. Не думаю, что договорятся, но все же попытка не пытка, — сказал Заур.
— Ты все же не рискуй. Мертвому не поможешь.
— Все путем, мужик, — сказал Заур. — Если ночь будет безлунной, я мигом все улажу.
Заур ушел в блиндаж. Михаилу от волнения дышать стало трудно.
— Странно, что та женщина терпеть не может родинку под мышкой. Может, хотела запутать следы, — сказал Михаил.
— О чем ты? — спросил сосед Михаила Бутхуз Кекелия.
— Да так, подметил про себя что-то! — рассеянно ответил Михаил.
Из штаба сообщили, что переговоры с противником закончились безрезультатно. Заур часто всматривался в небо и говорил, что, если ночь будет безлунной, он попытается вывезти тело Мокоди. Сказал, что доберется до него обходным путем: доползет до речки с другого места, примерно километром выше, где противник меньше всего будет ожидать такой вылазки, и потом по руслу речушки дойдет до Мокоди и вытащит его тем же манером. Изложив план действий, Заур дождался похвал своей находчивости и тут же пошел разведывать те места, откуда и собирался совершить вылазку.
Михаил отвел в сторону Бутхуза Кекелия и в знак того, что хочет поговорить с ним о чем-то крайне важном, принял серьезный вид — но, кажется, переборщил: Бутхуз забеспокоился и спросил, почему он такой печальный. Михаил поначалу подумал, что будет лучше, если он свою тайну раскроет другому соседу, Арчилу Гогелия, который умел держать язык за зубами — но только тогда, когда был трезвым, а когда напивался, начинал слишком много болтать. Так что выбор Михаила пал на Бутхуза Кекелия: он хоть и отличался безмерным любопытством, зато не позволял себе напиваться до беспамятства и, по мнению Михаила, мог сохранить чужую тайну, если предварительно заставить его поклясться памятью дочки, скончавшейся в семилетнем возрасте.
— Ты какого цвета майку под свитер носишь? — спросил Михаил у Бутхуза.
— Белого, а что?
— Раздевайся и дай ее мне. Я после тюремного заключения ношу только полосатые морские майки, а сейчас мне нужна майка именно белого цвета!
— Ты что, рехнулся, что ли?! — чуть было не ошалел Бутхуз. — Зачем тебе белая майка, к бабам, что ли, собрался?
— Скажу, когда поклянешься, что никому не расскажешь!
Бутхуз неохотно разделся, отдал Михаилу свою посеревшую от грязи майку и памятью покойной дочери поклялся не разглашать тайну Михаила.
— Ты бы сразу сказал, что твоя майка не белая, а серая. Тот бородатый с родинкой — мой незаконнорожденный сын, если можно так сказать после того, как меня за это покарали именем закона, и он может сегодня ночью умереть. Я сейчас вылезу из окопа, буду размахивать твоей майкой, как белым флагом, и направлюсь к Мокоди.
— Ты вытрахал себе все мозги! — сказал Бутхуз, еще не до конца осознавший, что Михаил его не разыгрывает.
— Уверен, что в меня стрелять не станут, если, конечно, догадаются, что эта майка белая, а не пиратская черная. Начну плакать и причитать, и они подумают, что я отец Мокоди. Не такие уж они изверги, чтобы убивать отца, идущего к мертвому сыну. Надеюсь, что тот снайпер, который караулит Мокоди, не женщина. От женщины-снайперши ждать пощады глупо, и не дай бог, если она из числа тех, которых я или мой сын соблазняли. Может быть, меня ранят и не добьют до конца, чтобы сделать из меня приманку. Ты никому не позволяй идти мне на помощь. Если я умру, все расскажешь Кионии. Скажешь, что Заур у меня от ее подруги. Она знает, от какой именно, и пусть простит меня за все. Ей решать, говорить все это Зауру или нет. Она умная женщина.
— Не разыгрывай из себя героя! — сказал Бутхуз.
— Скоро начнет темнеть, надо спешить! — решил Михаил. — Чувствую себя червяком, которого живьем насадили на удочку и выбросили в воду на съедение рыбам. Ему только и остается приманить к себе большую рыбу и обрадовать хозяина. Пожелай мне удачи. Недаром ведь тот дылда, начальник конвоя, говорил, что я мазохист: как подумаю, что снайпером может быть женщина, у меня начинается что-то вроде эрекции.
— Скажи, что ты шутишь, и я успокоюсь!
— С богом, фрайерок! — сказал себе Михаил, неожиданно даже для себя высунулся из окопа и тут же замахал майкой. — Страшнее всего сделать первый шаг и ждать, догадаются ли они, что у меня в руках белый флаг, а не серый. Если сейчас не подстрелят, все будет, как я задумал! — прибавил он.
Михаил медленно выполз из окопа и выпрямился.
— Жаль, что нет гранаты, чтобы подорваться, если меня ранят! — крикнул он Бутхузу и медленно направился вниз, стараясь не смотреть на противоположную горку. Чтобы поубедительнее изобразить убитого горем отца, он решил заплакать, и это ему удалось с первого же раза, потому что ему было очень страшно.
“Если снайпер решит сделать из меня приманку, то ранит в ногу, — подумал он. — Это произойдет не более чем через сто метров от окопов, чтобы мои крики и стоны до сидящих там доходили отчетливо, и они бы польстились на недалекое расстояние и постарались вызволить меня!”
Уже через каких-то десять шагов кончались самшитовые кусты высотой до пояса. Самое трудное было пройти эти десять шагов до конца кустов и еще десять после них. По расчетам Михаила, снайпер мог его ранить на голом, без зарослей, и видном месте, ближе к кустарникам, чтобы те, в которых стоны приманки могли расшевелить угрызения совести, соблазнились бы возможностью укрыться за кустами и так доползти до раненого. Ему казалось, что все это происходит во сне, что там — за противоположной горкой — нет никакого снайпера и вообще нет никого, кто бы мог его убить или, что хуже, ранить и сделать из него приманку.
“Время обеда давно уже прошло. Почти пора ужинать, а это значит, что они голодные. На голодный желудок трудно быть добрым и воздержаться от соблазна позабавиться. Плохое для своего подвига я время выбрал!” — подумал Михаил.
Выстрела не было.
Не доходя до речки, он подумал, что если сегодня умрет, то Киония обязательно разыщет свою бывшую подругу, настоящую мать Заура, и расскажет ей, почему и как погиб отец ее сына. И тогда та женщина поймет, что и Михаил помнил о ней всю свою жизнь, так же как она помнила о своем первом мужчине. Михаилу вдруг стало страшно умирать — не потому, что он боялся навсегда исчезнуть в небытии, но потому, что у него спросили бы за те грехи, которые он успел натворить при жизни. Он до этого не верил, вернее сказать, мало верил, что за них когда-нибудь придется ему расплачиваться, — но сейчас представил себе лицо Бухути, спрашивающего своего друга, с какой это стати тот заигрывал с его женой.
Михаил почувствовал такую слабость в ногах, что остановился и присел. Самой невыносимой была абсолютная тишина и в этой тишине — ожидание смерти.
“Если сейчас случайно где-нибудь поблизости выстрелят, то выстрелит рефлекторно и тот, кто меня на мушке держит”, — подумал Михаил и вдруг заплакал по-настоящему, так, как не плакал давно, почти что с самого детства. Плакал он слезами матери Заура, на коленях умолявшей Михаила не бросать ее.
“Если Богу так угодно, то выстрелов на других позициях не будет и я останусь жив!” — подумал Михаил и понял, что просидел тут немного дольше, чем казалось ему, и от своей же храбрости ему стало страшно. С этой минуты его мозг начал анализировать ситуацию независимо от хозяина, в автономном режиме, и он подсказал Михаилу, что мешкать больше нельзя: не стоит испытывать судьбу на благосклонность. Было бы, конечно, глупо думать, что он, Михаил, единственный грешник на этом свете, ибо и сам Бухути не был святым, и он свою первую жену отнял у другого, да и мать Заура, кокетничая и заигрывая с Михаилом, явно старалась отбить мужа у своей самой близкой подруги — у Кионии.
До речки оставалось немного. Михаил встал и твердыми шагами направился к убитому.
— Каждому свое! — произнес Михаил одну из любимых поговорок начальника конвоя и, подчиняясь появившемуся вдруг непреодолимому желанию действовать, бросил майку, перешел речушку и подошел к Мокоди.
Не теряя времени, он перевернул тело Мокоди и, к своему удивлению, обнаружил, что у мертвеца лицо не черное или посиневшее, как у убитых пулей, а белое — наверное, от долгого соприкосновения с землей. Чтобы противники подумали, что он настоящий отец мертвеца, Михаил поцеловал Мокоди и начал гладить его по лицу. Муравьи деловито расхаживали по всему телу покойника. Его глаза из-за сырости, исходящей от земли, подернулись белыми пленками, похожими на целлофановые, и наводили страх, как будто в глаза мертвеца были вставлены поблекнувшие контактные линзы.
Услышав выстрел, Михаил вздрогнул и выпустил из рук голову Мокоди. Увидел даже пулю, вонзившуюся в землю рядом с ним. Пока он догадался, что выстрел холостой, произведенный только для того, чтобы он поспешил, сердце успело заболеть от страха.
“Они не хотят видеть душераздирающих сцен. Давно уж, наверно, им надоело смотреть такое кино!” — подумал Михаил, и мозг опять заработал в автономном режиме, а тело тут же принялось подчиняться приказам мозга. Михаил окончательно убедился, что его не убьют. Соображал он уже исправно. Встал, повернулся лицом к горке противника и в знак благодарности отвесил низкий поклон. Снял с мертвого “лифчик”, наполненный рожками, и бросил рядом с автоматом, давая этим знать противнику, что в гибели сына винит по большей части войну в целом, а не только врага. Кроме того, тащить тело Мокоди без лишнего груза было бы удобнее. Он взвалил мертвеца на плечо и двинулся обратно.
Михаил был жив, и от этого ему стало радостно. Муравьи лезли ему на шею и начинали безжалостно кусаться, словно недовольные, что потревожили их пристанище. Вслед за ними появилось и ощущение боли, временно притупившееся от страха. Болели руки. Когда боль стала невыносимой, Михаил остановился и присел. Обессиленные руки самовольно разжались, и покойник упал наземь. Не теряя времени, Михаил снял с него и с себя ремни и наскоро их перевязал. Он подождал немного, пока сможет подчинить себе сильно задрожавшие от страха и боли руки, потом провел ремень за пазухой покойника, лег на него и концы ремней привязал себе на грудь через плечо и под мышкой. Тут же попытался встать, но не смог. Встал со второй попытки и поправил на себе ношу. Покойника уже не надо было удерживать руками. Мокоди был гораздо выше него, и поэтому ноги убитого волочились по земле, а голова, словно собираясь шепнуть что-то по секрету, склонилась над правым ухом Михаила.
— Потерпи, сынок! — обратился Михаил к Мокоди и сам же умилился своим словам. Ему казалось, что душа покойника все видит. Михаил даже чувствовал, как радовался наблюдавший свыше дух покойника тому, что о его теле так заботятся.
До самшитовых кустов он дошел без остановки. Когда же переводил дух, то думал, что его спина и даже голова полностью защищены телом покойника. Косогор становился все круче. Последние сто метров до окопов он преодолел, шатаясь и валясь с ног.
“Может, и те, кто сейчас держат меня на мушке, и наши думают, что тело Мокоди я привязал к себе так аккуратно потому, что боюсь выстрела и от малодушия надумал защититься телом покойника?!” — подумал Михаил и перед тем, как слезть в окоп, повернулся в сторону противоположной горки и еще раз поклонился невидимому врагу.
Как только он освободился от груза, тут же разделся по пояс, чтобы избавиться от настырных муравьев, ползающих уже по его спине. Все глядели на него как на героя.
— Не смотрите на меня так, — сказал Михаил, прочитав их мысли. Он хотел сказать что-нибудь естественное, чтобы не выглядеть человеком, решившим пофорсить во всем блеске скромности. — Я заранее знал, что в меня, старичка, стрелять не будут: когда я вынимаю свой зубной протез, то выгляжу на десять лет старше, чем есть на самом деле, кроме того, я был уверен, что безукоризненно могу разыграть обезумевшего от горя отца. Пойти и сказать им сейчас — ведь они и не поверят, что я не отец Мокоди. Такому искусству превращения научился я у наседок. Каждый бывший зэк знает: самые блестящие артисты на этом свете — тюремные наседки, потому что они играют под угрозой смерти. Если их расшифруют, то, возможно, останутся они без головы. А теперь дайте мне покурить и найдите Заура, скажите ему, что все сделано.
Михаилу предложили самые дорогие сигареты, какие нашлись в окопах, и надели на него сухую одежду. Рубашка и свитер Михаила намокли от пота до того, что надо было выжимать их, как только что постиранное белье.
— Знаете, о чем я думал и что я чувствовал, пока до речки дошел? — сказал Михаил Бутхузу Кекелия и Арчилу Гогелия. — Знаю, что об этом обязательно спросите, и поэтому заранее извещаю, пока первые впечатления, как говорится, не остыли. Пока дошел до речушки, думал, что я самый грешный и паршивый сукин сын и не будет мне пощады. Чувствовал себя так, как будто держал себя за пазухой и безжалостно лупил по голове за те грехи, которые успел совершить за свою дерьмовую жизнь. А на обратном пути думал, что я герой и самой что ни на есть добрейшей и чуткой души человек. А когда подумывал о том, что снайпером, взявшим меня на мушку, может быть женщина, у меня начиналась эрекция. Будут еще вопросы?
— Нет! — ответил за всех Бутхуз и, как ему казалось, незаметно для других подмигнул в знак того, что сохранит тайну Михаила.
Заур примчался сам, еще до того, как начали организовывать его поиски.
— Ну, ты даешь, старик! — сказал Заур. — Я такого еще не видел.
— Какой я старик, я еще не то могу! — ответил Михаил. — Теперь я вправе сказать, что побывал и на этой богом проклятой войне. Если бы ты видел, как я плакал, когда изображал отца Мокоди. Сперва плакал показательно, ну а потом заплакал искренне, всей душой, и все удивляюсь, как это я не наложил от страха в штаны.
— Хоть ты и не старик, но видеть такого старика, как ты, мне еще не доводилось! — сказал Заур.
— Надо быть уверенным в себе, и все получится, — ответил ему Михаил.
Заур хотел пойти в блиндаж и взглянуть на покойника, но Михаил его не пустил.
— Не стоит на него глядеть, — сказал Михаил. — Он очень изменился. Тело лежало так, что его пистолет не был им виден, а то они сразу бы смекнули, кто такой Мокоди, и не уступили бы его так легко, а заодно подстрелили бы и меня, как куропатку.
— Тебе очень повезло, что в это время по всему периметру не было выстрелов, а то они бы не стерпели.
— Знаю. Если бы я додумался до этого заранее, то, наверное, и не посмел бы высунуться из окопа. А за окопом все думы передумал. Мозг соображал так, как будто он до меня принадлежал какому-нибудь Эйнштейну. Со мной такое и раньше бывало, когда я сидел, но об этом не стоит вспоминать. Вот и сейчас я задрожал. На войне не то что нервы, даже механические часы портятся так часто, что уму непостижимо, а я их ремонтировать не могу: руки болят. Если бы тебе отдалась желанная женщина и верхи, как говорится, хотели, а низы не смогли — вот то же самое происходит и со мной, когда приносят испорченные часы и просят их отремонтировать. Когда взглянул на часы Мокоди, то увидел, что они работают. Это оказалось для меня такой неожиданностью, мне показалось, что я как будто во сне. Не мог успокоиться, пока не снял с него эти часы и не положил ему в карман, чтобы не слышать, как весело они тикают. Такие вот чувства меня одолевали. Могу представить себе, что приходится переживать тебе, когда идешь в разведку. А тебе не жалко своих родителей? Ты же единственный у них сын. Если, не дай бог, что-нибудь случится…
— Кто сказал, что единственный? — удивился Заур. — У меня еще брат-близнец и старшая сестра.
— А мне показалось, ты единственный сын! — промолвил Михаил.
— Мы с братом так похожи друг на друга, что нас часто путали. Во время войны я отрастил бороду и этим решил проблему.
— Черт бы меня побрал! — произнес Михаил.
— Ты что так часто черта вспоминаешь?.. Не веришь в Бога?
— Чуть было не поверил, — ответил раздосадованный Михаил. — Но у меня к нему больших претензий нет, раз сегодня в живых оставил, как тогда, когда я с разбитыми руками оказался посреди тайги один. Короче, приключилась ошибка монтера: думал, что поспели помидоры в моей побочной теплице, но об этом не стоит… У твоего брата тоже такая же родинка была, как и у тебя?
— Точь-в-точь. Мама говорит, что ее гены оказались сильнее, чем отца! — сказал Заур. — И у моего брата тоже ликвидировали родинку. У мамы ампутировали грудь, и после этого она взяла себе в голову, что опухоль у нее распространилась именно из-за того, что мой брат, когда она его грудью кормила, прищемил ей родинку. Осуждать ее за то, что она ненавидит родинки и ей мерещится, будто они потенциальные очаги опухоли, не стоит.
— Не стоит! — согласился с ним Михаил. — А не дадут мне тут остограммиться?
— Найдем! — сказал Заур. — Знаешь, о чем я думаю?.. После того как ампутировали ей грудь, прошло больше двадцати лет, но говорят, что вероятность рецидива полностью не исчезла, и мама боится появления метастазов. Может, тот сон, который я видел, не обо мне был, а о моей маме.
— Не думай об этом. Просто глупый сон. А может, и не глупый, а вещий, поскольку тебе Бог послал меня с такой же родинкой, чтобы избавить от необходимости идти на верную смерть. На войне как на войне — надо жить сегодняшним днем. Так как насчет остограммиться?
— Достанем и доставим! — сказал Заур.
Когда тело Мокоди несли к машине, Михаил подозвал Бутхуза и объяснил ему, что всю историю, рассказанную ему сегодня в окопах, он выдумал, чтобы Бутхуз не препятствовал его намерению вывезти убитого.
— Ну как, ловко я придумал?
— Значит, Заур не твой сын? — спросил Бутхуз разочарованно. — Ведь у него тоже родинка на том же месте была, где и у тебя?!
— Именно этот факт помог мне так правдоподобно солгать! — сказал Михаил.
Когда тело Мокоди привезли домой, было уже темно. Близкие и друзья-гвардейцы Мокоди решили по обычаю провести ночь с покойником. Они сидели в комнате рядом с той, где лежал погибший, и вспоминали его боевые заслуги. Но продержались недолго: одолела усталость, и они закимарили. Гвардейцев разбудили и отвели по своим домам соседи. Михаил пригласил Заура, тот с охотой согласился. Михаил разбудил Кионию и попросил приготовить ужин на скорую руку. Пока Киония хлопотала на кухне, Заур рассматривал семейные фотографии Есванджия и удивлялся, почему это Михаил настаивал на том, будто он похож на Торонджию.
Вдруг из кухни высунулась Киония и посмотрела на гостя.
— Чем-то похож, — заявила она. — Соседи говорят, что та снайперша, караулившая Мокоди, была женщиной, которую мой муж соблазнил. Это правда?
— Уйди, женщина! — разозлился Михаил. — Не слушай тупорылых соседей. Если бы было так, как ты думаешь, разве она не прикончила бы меня?
— А правда, что та снайперша, узнав моего мужа, не стерпела и “приласкала” его холостым выстрелом? — спросила опять Киония у Заура.
— У женщин логики не сыскать! — заметил Михаил.
— Женщины всю жизнь не могут избавиться от непреодолимого влечения к тем мужчинам, которые их обесчестили. Такова женская логика. Ничего уж тут не поделаешь! — заметила вдруг поумневшая Киония.
Михаил от удивления даже рот разинул.
— Я знал, что снайпер с такого близкого расстояния не промахнется, — сказал Михаил, — а когда услышал выстрел, понял, что пуля в меня не попала, потому что до того не чувствовал боли. А на той улице, где я раньше жил, по милости Гоги Харазия знали все, что скорость пули намного превышает скорость распространения звука. Сам Гоги скончался еще до войны, но его забавные наглядные уроки в области баллистики все помнят.
И тут Михаил Есванджия поведал историю о возмездии Дареджан Кварацхелия, а потом во время позднего ужина рассказал и о той суматохе, которую подняла Дареджан и в которой фигурировала винтовка Гоги Харазия.
Глава XI. СУМАТОХА
Упрямым человеком был Барнаба Антия — и не таким уж странным, как утверждали соседи. А то, что после возвращения из тюрьмы он целых два дня не мог приласкать свою жену, по которой очень скучал четырнадцать месяцев подряд, ничего общего не имело ни с его упрямством, ни с чудаковатостью. Виной тому была суматоха, а виной суматохи явились соседи (и не только Дареджан Кварацхелия). В тюрьме, куда Барнабу посадили за незаконно произведенную объемную пристройку к его дому (размером почти что с сам дом), провел он ровно год и два месяца.
Четырнадцать месяцев скучал безмерно Барнаба по своим детям и, конечно же, по жене. Накануне освобождения из тюрьмы Барнаба высчитал, что пребывание в месте лишения свободы обошлось ему значительно дешевле, чем обошелся бы подкуп тех из городской власти, кто выдавал разрешение на пристройку к дому. Кроме этого, в беседах он утверждал, что в тюрьме отдыхал и душевно, и физически. Но эти расчеты Барнаба производил еще до того, как на третий день после возвращения домой был вынужден соседям, с которыми перессорился всерьез за один день и две ночи, в знак примирения накрыть стол, и не один раз. После этого затраты, ушедшие на примирительные пиры, он прибавил по совету жены к затратам из семейного бюджета на тюремные передачи — и обнаружил, что такая сумма намного больше стандартной взятки, получаемой чинами городской архитектурной службы от желающих расширить свой дом.
Освободившийся из тюрьмы Барнаба явился домой под вечер. В первую очередь обласкал стены пристройки, нежно погладил их руками, два раза повторил фразу: “Дома и родные стены помогают, даже не оштукатуренные, — и потом продолжил: — Смог же вас воздвигнуть и даже перекрыть назло завистливым соседям”. Младшая дочь сидела у него на шее, а старший сын висел на нем и покорно ждал, когда отец достанет из кармана модные тогда контрабандные, завезенные морем жевательные резинки “Педро”, которых у Барнабы не было. (Жена Барнабы Ариадна, пока супруг находился в тюрьме, часто говорила детям, что если будут хорошо себя вести, то отец, когда вернется домой, принесет им дорогие жевательные резинки.) Гладил Барнаба неоштукатуренные стены, и попутно детей, особенно мальчика, потому что тот находился под рукой в прямом смысле этого слова (задушевная, говорят, была сцена), и Ариадну погладил по голове — а целовать ее не стал, застеснялся детей, только страстным взглядом обвил ее шею, где обнаружил новые морщинки, и развитые груди (так и просящие погладить их). Любой, будь он мужчиной или женщиной, переводя взгляд этот в слова, выразился бы примерно так: “Сперва отправим детей спать, ну а потом…”
Из соседей, желающих поздравить Барнабу с освобождением, первой явилась Дареджан Кварацхелия. Она редко когда выходила из дому, и поэтому считалось большой честью, если Дареджан навещала какого-нибудь соседа. Дареджан было тогда под восемьдесят, а может, и под девяносто, и была она высокой и тощей женщиной с пожелтевшей сединой, с гордым взглядом и глазами, от которых трудно было что-то утаить и которые излучали спокойствие и стариковскую самоуверенность, как будто на этом свете повидала она и познала все, и теперь от этого всеведения ее одолевала скука.
— Как ты себя чувствуешь, Барнаба? — спросила Дареджан. Всю жизнь она просидела на балконе второго этажа, и если не читала газету, то смотрела на море или на ипподром, превратившийся в футбольный стадион, который в свое время строил ее жених, погибший перед тем, как в четвертый раз попросить руки своей избранницы.
Получив от Барнабы ответ, Дареджан перешла прямо к делу:
— Как ты думаешь, Барнаба, ту анонимку, по которой тебя арестовали, посылала я?
— Да вы что, уважаемая Дареджан?! Боже упаси от греха подозревать вас в авторстве такого письма! Откуда у вас такая мысль появилась? — удивился Барнаба (при выражении крайнего удивления он имел привычку приподнимать левую бровь).
— Сам знаешь, что на совладельца моего дома Гоги Харазия кто-то регулярно доносит за то, что он незаконно хранит винтовку. Один раз даже на меня подозрение пало — как будто я писала те анонимки за то, что Гоги присвоил мои комнаты! — заявила Дареджан (она упорно не хотела сесть на стул, вежливо предложенный ей хозяйкой). — А когда какой-то негодяй отравил мою собаку, то поначалу обвинили в этом Гоги Харазия: собака поганила, мол, общий двор, и, значит, избавиться от нее больше всех хотел Гоги. Потом подозревали и тебя. Жужуна, сестра Гоги, пошутила: собака, мол, незадолго до смерти укусила Барнабу Антия и, наверное, от его крови и отравилась. Так вот, сразу же догадались тогда соседи, куда целилась Жужуна, и поползли враки: Барнаба, мол, собаку отравил. Знаешь же ты женщин нашей улицы, как они умеют посплетничать, — сказав это, Дареджан посмотрела на Ариадну и обратилась к ней: — Прокипяти для своего мужа натуральное красное вино, добавь сахар и давай каждый день по два стакана — это старинное средство для восстановления сил, и еще сок граната, и, конечно же, мед.
— Так вот, на чем я остановилась? — продолжила Дареджан. — Ах да, говорила, что и мужчины не меньше женщин любят посплетничать. Так вот, тот шпион, кто тебя не пожалел для тюрьмы, чтобы спутать следы, может даже сказать, что анонимку посылала Дареджан Кварацхелия, чтоб поймать двух зайцев сразу, то есть чтобы отомстить и Барнабе Антия, и Отии Пачкория, который по долгу службы обязан заявлять на правонарушителей в своем участке, в том числе и на тех, кто без официального разрешения производит пристройку к своим домам, и который обращался с Дареджан грубо, когда она напомнила ему, что он как участковый обязан найти того, кто отравил собаку. Я его не виню, Отия ведь думал, что все это подстроили ему соседи забавы ради — чтобы потом сказать, посмотрите, мол, пес расследует дело отравления пса. Одним словом, пришла я затем, чтобы ты все это, что я сейчас сказала, предусмотрел и был готов к любым интригам. Ты меня понял?
— Как же не понять, уважаемая Дареджан!— ответил Барнаба, а в душе подумал: “Когда же ты уберешься, старая, хочу с женой наедине побыть!”
Дареджан сразу же после завершения своего монолога демонстративно перекрестилась — так, чтобы видели соседи, заходившие в этот момент в ворота Гоги Харазия.
— Будь проклят анонимщик во веки веков, аминь! — произнесла Дареджан.—Клянусь духом отца моего Теофиле, что я найду того, кто отравил мою собаку, и того, кто на тебя донес, Барнаба!
Покончив с декламацией, Дареджан повернулась к Ариадне.
— Запрети ему пить водку. Водка опустошает организм и душу. Здравствуйте, дорогие соседи! — обернулась она к заходившим в ворота.
В мгновение ока пронеслась молва по всей улице о том, что соседи приходили в дом Барнабы Антия и там клялись богом, что не они доносили на хозяина дома в милицию. Говорили также, что все это происходило по инициативе Дареджан Кварацхелия. Конечно же, мужчины пили до утра. Даже такой жмот, как продавец пива Пармен Гогия, и тот явился с хорошим гостинцем (его вино было самым лучшим на той улице, в отличие от пива в вино Пармен не добавлял воду). Гогия руководствовался исключительно своей целью: он очень хотел, чтобы соседи подумали, что на самом деле никакого анонимщика не существовало, и что сам Отия Пачкория по служебной обязанности доносил на своих соседей. По слухам, которые и до этого распространял Пармен, Отия Пачкория получал долю от суммы, изымаемой милицией у граждан с его участка, на которых поступали доносы о мелких правонарушениях. Содержание этой версии было известно всем.
В тот вечер Пармен сделал вид, как будто “сменил пластинку”, и начал утверждать, что мысли даже не может быть о том, будто Отия донес на Барнабу, так как каждое анонимное письмо в правоохранительных органах воспринимается как незарегистрированное участковым правонарушение и создает очень дурную статистику для послужного списка инспектора. Заговоривший на языке юриспруденции Пармен эту новую версию высказал дважды, и каждому стал вдруг понятен настоящий смысл нового заявления Пармена. Одним словом, женщины крестились именно на том же месте, где перекрестилась Дареджан Кварацхелия (сама Дареджан к этому времени спала преспокойно, во всяком случае, в общем доме Дареджан Кварацхелия и Гоги Харазия в окне Дареджан не горел свет), и проклинали до седьмого колена род доносчика, усадившего на четырнадцатимесячный срок хозяина дома в тюрьму. Покончив с этим ритуалом, подходили они к столу якобы для того, чтобы уточнить, чем бы его пополнить. Удовлетворив любопытство и уточнив, чем угощала чета Антия соседей и в каком темпе пьянели их мужья, женщины заходили в другую комнату, где Ариадна предлагала им чай.
Изрядно опьянел и сам Барнаба и начал хвастаться — якобы он и общеизвестный силач Дуру Хурцилава пребывали в одной камере и вместе заправляли тюрьмой.
Начинало светать, когда Барнаба и несколько мужчин (а среди них находился и примкнувший к застолью позже других Отия Пачкория, который еще не ведал, что о нем говорил Пармен, и поэтому пока что был очень спокоен) принялись распевать песни, после чего Барнаба уткнулся лицом в тарелку и захрапел.
Проснулся Барнаба в полдень. С утра дети той улицы играли в новую игру — в “проклятие шпиона”: девочки крестились на манер Дареджан Кварацхелия, а мальчики шатались, как пьяный Барнаба Антия, и девочкам, подходившим посмотреть на их “застолье”, грубо кричали: “Уйди, женщина, мать твою…”
Барнаба подозвал к себе Ариадну. Несмотря на то, что с похмелья очень болела голова, жене, вошедшей в спальню, он улыбнулся нежно и спросил, догадывалась ли она, как ему не хватало ее в течение четырнадцати месяцев. Ласково, очень ласково погладил лицо Ариадны Барнаба, всмотрелся в ее глаза глубоко-глубоко и большим пальцем утер с них слезинки счастья. Ариадна, по телу которой прошла приятная дрожь, положила голову на могучую волосатую грудь мужа и тут же зарыдала (даже детей не постеснялась). Барнаба, глуповато улыбаясь и разбитым голосом произнося самые нежные в его жизни слова, гладил Ариадну по голове. Никак не могли понять дети, почему радовало отца то, что мать плакала, и поэтому смотрели на Барнабу со злобой (тем более что он не принес им обещанного “Педро”). Девочка начала громко плакать. Ариадна приподняла голову и, чтобы убедить детей, что все в порядке, улыбнулась очень жалостно. Девочка заплакала пуще прежнего, да так, что начала икать. Мальчик (семь или восемь лет было тогда Алику Антия) поначалу плакать не смел, так как боялся, что если не послушается мамы, запрещающей детям плакать, то она исполнит обещанное ему ранее и расскажет отцу, как он покуривал сигаретку полгода назад. Но потом, представив, что бы сделал с его ушами отец (Барнаба не тянул их, как остальные отцы, а крутил, словно заводил часы), если бы узнал, что он баловался сигареткой, начал рыдать — но в отличие от сестры выбрал для этого другое, укромное место, а именно ванную.
Барнаба встал, прошелся по комнате, мимолетно обласкав жену (потерся о ее щеку своей щекой всего лишь две секунды), и подумал, что было бы неплохо отпустить детей на улицу поиграть с ровесниками. Сына послал он в гастроном за минералкой. Алик, кроме минералки, принес еще бокал пива и сказал, что это прислал Пармен. По словам Алика, Пармен обещал скоро преподнести Барнабе еще один бокал пива собственноручно. Барнаба начал материться — видеть, мол, больше не хочу никаких гостей. То, что беде не поможешь матерными словами, Барнаба знал и сам, без напоминания жены, но жена все равно напомнила ему об этом, на что глава семейства разозлился так, что начал материться хуже прежнего.
Из соседей в тот день первым примчался Отия Пачкория на своем ухоженном “ГАЗ-21” и заблистал не менее ухоженными усами и золотыми зубами в улыбке. Он закрылся вместе с хозяином в отдельной комнате и сразу перешел к делу.
— Что балакал Пармен Гогия про меня, мне известно лишь приблизительно, а ты расскажи поподробнее.
Барнаба попытался изложить дело в общих фразах, но инспектор потребовал у него обширной информации в деталях. Не помогло Барнабе даже заявление о том, что у него очень болела голова.
— У нас у всех от этой суматохи очень болит голова! — заметил строгий участковый.
Для человека, только что освободившегося из тюремного заключения, портить отношения с участковым было бы глупо (именно этим и пользовался Отия), а Барнабу четырнадцатимесячный срок лишения свободы легко убедил в том, что игнорирование элементарных истин чревато плачевными последствиями. Он целых полчаса тараторил без передышки, болтал обо всем ни к селу ни к городу и, наконец, убедил участкового, что с отличием прошел курс тюремной дипломатической академии. Отия подозвал Алика и попросил принести из ларька Пармена два литра пива и копченой рыбы за его счет. “Нет, пусть принесет за мой счет”, — запротестовал Барнаба.
Отия, настаивая принести пива за его счет, намеревался дать этим знать Пармену, что был в курсе того договора, который якобы скрепили он и Барнаба накануне против участкового (по глубокому убеждению Отии, такой тайный договор существовал), и что об этом он узнал лично от Барнабы только что. Барнаба сразу же догадался, куда клонил инспектор, и, чтобы дать знать Пармену, что он ничего существенного участковому не рассказывал, категорическим тоном потребовал принести пива за его счет. В этом единоборстве победил Отия. А Барнаба подумал: “Как только машина Отии Пачкория отчалит от моих ворот, все соседи примчатся ко мне в дом, чтобы узнать, о чем говорили я и Отия”.
Именно в этот момент и забрел в дом к Барнабе Мелентий Ардашелия, отец общеизвестного Левана Невера, на вчерашний клятвенно-проклинательный ритуал не попавший, потому что был он для этого слишком пьян. Мелентий зашел к Барнабе не из любопытства — он хотел поговорить с Отией Пачкория. Когда Мелентий пьянел, то по всей улице разыскивал участкового и вел с ним задушевные разговоры о своем сыне.
Мелентий поздравил Барнабу с возвращением домой пятиминутным тостом и после этого прямо спросил участкового, правда ли то, что за его сыном была назначена слежка. “Ты как сосед обязан дать мне прямой ответ на прямо поставленный вопрос!” — сказал он Отии и потребовал рассказать поподробнее, за какие грехи заинтересовалась на этот раз милиция его сыном. Отия ответил, что не знал ничего об этом. Мелентий ему не поверил и горестным тоном подметил, что почему-то все стараются скрыть от него всю правду. Он клялся, что в душе очень даже хотел бы увидеть сына заключенным, чтобы оба они, и сын, и Мелентий, отдохнули от такой суетливой жизни. “Вон возьмем в пример Барнабу: он теперь считается отсидевшим, но, как говорят соседи, в тюрьме отдыхал”, — прибавил Мелентий под конец.
Барнабу весь город знал по странной кличке К Черту. Именно этим словом приглашал он туристок прокатиться на чертовом колесе, где работал: “Прошу вас, дамы, к черту на рога!” Что имел он в виду, догадался бы любой, но только сам Барнаба при произношении этой фразы принимал такое невинное лицо, как будто под понятием “чертовы рога” подразумевал исключительно чертово колесо.
— Да ну вас к черту! — бросил Барнаба в адрес Отии Пачкория и Мелентия Ардашелия, встал из-за стола и, пообещав, что скоро вернется, вышел из комнаты.
Вернулся он к столу побледневший и весь мокрый: явно облил себя водой. Сердце, говорит, зашалило. Ты не стесняйся, приляг немного, посоветовали ему гости, и Барнаба тут же отправился в спальню. Ариадна не смогла вникнуть в то, что муж симулировал болезнь, и очень испугалась. “Какая умная женщина Дареджан Кварацхелия, она еще вчера предупреждала, чтобы я запретила мужу пить, и нате вам!” — говорила она.
Отия и Мелентий десять или пятнадцать минут проторчали возле больного и, когда тот уснул, тихо вышли из комнаты.
Как только ушли гости, Барнаба подозвал жену: иди, мол, ко мне, пока еще кто-нибудь не заявился. Обнял Барнаба жену, впился прямо в губы. Вели они себя, как бешеные. Не порви мне платье, стонала Ариадна — и чуть было сама не порвала на себе кофточку, когда собралась ее снять. Не царапай меня своими небритыми щеками, укоряла она мужа — и сама царапалась о них добровольно, не жалея себя.
— Хоть двери закроем, — простонала Ариадна, но тут же позвала ее Наили Басилая — дочь Додо Басилая. Ариадна вышла встретить гостью.
Наили была медсестрой. Вооружившись улыбкой альтруиста и аппаратом для измерения давления, она смело шагнула в дом Антия. Наили отличалась от других женщин своей походкой: стан и вообще вся фигура ее были что надо, но передвигалась она грубыми мужскими шагами. Были и такие, кому не нравился ее в меру жесткий грудной голос. Наили сказала, что Отия Пачкория попросил ее измерить давление у Барнабы. Оказывается, Отии не понравился его пульс. Ариадна ответила, что муж в данный момент спит.
— Когда проснется, тогда и измерим давление, — ответила Наили и там же, в гостиной, измерила давление себе и обнаружила, что оно у нее после ночного дежурства в больнице опустилось ниже допустимого.
Ариадне ничего не оставалось делать, кроме как предложить гостье кофе.
Примчался Каха Пачкория, сын Отии, и принес мед.
— Мама велела передать вам, что мед натуральный, — сказал Каха. — Еще сказала, что надо одну ложку разбавить в стакане воды и так дать больному…
— А можно посмотреть на дядю Барнабу? — спросил он немного погодя тоном, каким дети просят взрослых показать им новую игрушку.
Ему объяснили, что Барнаба спит. Осторожно взгляну, так, чтоб не разбудить, не отступал Каха. Тогда Ариадна зашла к мужу и попросила его притвориться спящим, объяснив, что пришли на него посмотреть. Каха внимательно оглядел Барнабу и спросил Ариадну, правда ли, как говорят соседские дети, что Барнаба в тюрьме боролся с Дуру Хурцилава. “Дайте же мне, наконец, побороться со своей женой!” — чуть было не воскликнул Барнаба Антия.
Каха Пачкория выбежал на улицу и начал хвастаться детям, что дядя Барнаба сам показал ему, как боролся с Дуру Хурцилава. Дети сразу же устроили уличный турнир по борьбе позади заброшенной бензозаправки.
Барнаба, убедившись, что Наили Басилая не собирается уходить до его пробуждения, вышел из спальни и вошел в гостиную, протирая глаза, будто только что проснулся. Завидев аппарат для измерения давления, он оголил руку до самого плеча. (“Не забуду мать родную” — именно такая татуировка красовалась на бицепсе, а под ней был изображен рисунок, не имевший ничего общего с надписью, — морской якорь. Барнаба эту татуировку сделал себе еще при прохождении срочной армейской службы в военно-морских силах.) Сделав вид, что собирается опять уйти спать, он потребовал измерить ему давление.
— Да у тебя давление космонавта, — заявила Наили Барнабе после измерения.
Совершенно несуразную народную поговорку произнес тогда Барнаба: “Если очень захотеть, можно в космос полететь!” — и улыбнулся. Затем Барнаба посмотрел на жену очень строго и заявил, что отправляется спать и чтобы никто не смел его будить. Ариадна сразу же поняла намек мужа и попросила у Наили разрешения побеспокоить ее на тот случай, если Барнабе станет хуже. Наили намек на то, что ей пора уходить, поняла не сразу, но как только догадалась, чего от нее требовали, поспешила домой.
После ухода гостьи Ариадна зашла в спальню и застала там мужа, храпящего на агонической ноте: Барнаба задыхался, как рыба, только что выброшенная на берег, и энергично перебирал ногами. Одним словом, Барнаба умирал точь-в-точь таким же манером, как умирают солдаты Наполеона в кинофильмах, снятых неопытным режиссером. Едва Ариадна подбежала к мужу, он схватил ее обеими руками мертвой хваткой, как утопающий, цепляющийся за своего спасителя.
— Умираю я, Ариадна! — прохрипел Барнаба.
Ариадна хотела закричать, но Барнаба успел закрыть ей рот и сказать, что пошутил.
Барнабе пришлось потрудиться немало, чтобы привести перепуганную до смерти Ариадну в чувство. Он обливал жену водой и целовал в лоб, ласково обзывая ее при этом дурой, не понимающей здорового юмора симулирующего больного. Ариадна, с явным намерением улыбнуться, стала жеманничать. Барнаба не переставал ласкать ее мокрые волосы, добрался до груди и начал расстегивать пуговицы.
— Нет мочи любовью заниматься, — сказала Ариадна и тоже в свою очередь по возможности приласкала мужа. — Каждую ночь ты мне снился, любимый мой, просыпалась в холодном поту и начинала молиться за тебя.
Тут Барнаба засентиментальничал не менее жены, и даже какое-то подобие слезинки выкатилось из его глаз.
— Отныне, — сказал он, — буду рядом с тобой, и ничто нас не разлучит, и ничто не помешает нашему счастью.
Барнаба перешел опять в атаку, вернее, начал агрессивный штурм. Ариадна как будто не позволяла мужу раздеть себя и этим больше его заводила. “Как я по твоим сильным рукам соскучилась”, — шепнула она мужу на ухо.
Потрепала Ариадна обеими руками ощутимо поредевшие в тюрьме волосы мужа, а потом вцепилась в них пальцами жадно. Потом голову Барнабы прижала к своим специально для этого оголенным грудям, задрожала и застонала одновременно… Близок был момент забвения, и не прочь была потерять контроль над собой Ариадна, но тут заскрипели железные ворота…
Оравой детей, с шумом заходящих во двор, руководил сын Барнабы. Он, оказывается, перед ровесниками похвастался, что у его отца бицепсы величиной с арбуз и тело с ног до шеи усеяно татуировками. Дуру Хурцилава и отец обменялись, мол, татуировочными автографами, и у отца автограф Дуру в виде наколки изображен на груди.
Барнаба вышел во двор. Хотел пожурить детей, но передумал: с таким восторгом на него смотрели дети, что было бы грешно злиться на их наивность. Покажи, мол, наколки и бицепсы, попросил его сын.
— Устал я, приходите завтра, — сказал Барнаба детям.
Дочка Барнабы вошла в дом и довольно громко (так, что услышали и Барнаба, и дети — все без исключения) спросила у своей матери, почему, мол, ты вся мокрая и волосы к тому же взъерошены, а кофточка на тебе надета наоборот. Ариадна (и ее ответ отчетливо расслышали все стоявшие во дворе) сказала, что ей стало плохо и поэтому она облилась водой.
Дети в мгновение ока распространили по улице слух о том, что Ариадне стало плохо.
После ухода детей взбесившийся Барнаба разбил об стенку три тарелки и один графин (граненый, приданое жены) и, конечно же, не забыл поматериться. Оставь посуду в покое, пожурила Ариадна мужа, и на это Барнаба разозлился еще сильнее. Ариадна начала успокаивать его, и сцена утихомиривания, конечно же, переросла в любовно-эротическую: надо же было перевернуть кофточку, надетую наоборот. Ариадна еще раз ощутила, как соскучилась она по сильным, пахнувшим табаком рукам мужа, по его упругим губам, которые умели выжать из нее всю страсть… В самый решающий момент Ариадна отступила.
— Боюсь, что опять кто-нибудь придет, подождем до ночи, — попросила она мужа.
— У тебя в мое отсутствие появилось множество седых волос, — с горечью заметил Барнаба.
— Это и есть вопиющее доказательство того, как мне тебя не хватало, — ответила Ариадна.
— Как ты похудела, — заулыбался Барнаба. — Не в обиду говорю, но в постели будешь лучше прежней — раньше полная была, ленивая и неподвижная даже в позе “всадницы”. Так давай возьмемся за дело, ты будешь всадницей, а я конем, и устроим дерби!
Ариадна хотела ответить “нет”, подразумевающее “да”, но в это время позвал Барнабу Гоги Харазия.
— Дело есть к тебе важное, — сказал чем-то обозленный Гоги хозяину. — Народ поговаривает, как будто Дареджан Кварацхелия в беседе с тобой сказала, что мне не терпится, когда она отдаст концы, чтобы весь дом остался в моем распоряжении. Я решительно требую, чтобы ты сказал, было это так или нет!
У Барнабы сдали нервы.
— Оставьте меня в покое! — закричал он. — Ничего я не видел, ничего не слышал, и, вообще, я не сплетник!
— Ты так это сказал, как будто намекнул на то, что сплетник я, — обиделся Гоги. — Если хочешь знать правду — ты и есть сплетник, который не стыдится поддержать интригу, предложенную Дареджан Кварацхелия. Ты что думаешь, народ до того глуп, что не может понять, что к чему? Нет, народ знает все!
— И что народ знает? — спросил тогда Барнаба.
— Да хотя бы то, что не был ты таким уж крутым в тюрьме, каким себя преподносишь соседям! — ответил Гоги. — С тобой вместе отбывал срок, говорят, родственник Гугуни Дзадзамия, и от него вышла ксива о том, что ты был баландером и ради лишней порции каши связался с администрацией тюрьмы, не гнушаясь исполнять роль наседки, — и поэтому смешно, что теперь ты захотел выявить стукача на нашей улице!
Разговор этот происходил в присутствии женщин (пришли они на этот раз в дом Антия навестить Ариадну, которой, по словам очевидцев, то есть детей, стало так плохо, что муж ее водой обливал прямо из ведра). Вынести такое унижение Барнаба не смог и решил, что надо действовать кулаками. Дрался он отважно и легко одолел соперника. Женщины визжали и звали на помощь мужчин.
Гоги Харазия пообещал Барнабе, что застрелит его из своей винтовки.
— Выстрела, от которого ты умрешь, — добавил он, — ты не услышишь, так как скорость пули намного превышает скорость распространения звука, и подстрелю я тебя, как чайку-пискулю.
Гоги ушел к себе домой, дважды выстрелил из своей винтовки в воздух и заявил: если теперь к нему нагрянет милиция, это будет означать, что на него донес Барнаба.
После выстрелов, произведенных Гоги Харазия, Ариадне стало очень плохо (она думала, что Гоги идет к ним, чтобы расстрелять ее мужа). Ариадна потеряла сознание, и поэтому вызвали “скорую”.
Сирену машины “скорой помощи” Гоги воспринял как сирену милицейской “канарейки”. “Вот оправдалось же мое предсказание, донес на меня Барнаба!” — вскрикнул он, схватил винтовку и побежал к дому Антия: хотел до прихода машины подстрелить Барнабу. Но у самых ворот его нагнала Жужуна, более того, обошла брата спереди, упала на колени и обвила Гогины ноги руками.
Очень больно шлепнулся Гоги о землю. Жужуна визжала душераздирающе и во весь голос обзывала Дареджан, она, мол, всю эту заваруху затеяла. Гоги буянил, пытался вырваться из рук сестры и, забыв, что у них одна общая родительница, крыл ее по матери. Вышла из своей комнаты Дареджан (она тоже подумала, что сирена “скорой помощи” милицейская), спустилась во двор, схватила винтовку, взобралась на ворота и опустила ружье в полость железного столба: никому и в голову не пришло бы искать винтовку там.
Чуть было не рехнулся Гоги Харазия: до чего додумалась карга окаянная! Он своими глазами видел, как проворно взобралась Дареджан на ворота, как умело, с альпинистской сноровкой передвигалась она, чтобы добраться до кончика трубы. “Живучая старуха”, — подумал Гоги. (Жужуне стало плохо: было ясно, что соседка с успехом проживет еще лет десять, а ей не терпелось завладеть той частью дома, которая принадлежала Дареджан.)
Обезоруженный Гоги опять устремился к дому Барнабы, однако на этот раз Жужуне помогла Дареджан, и они вдвоем с трудом, но все же повалили его наземь.
Соседи не уставали бегать взад и вперед между домами Гоги Харазия и Барнабы Антия. Узнав, что сирена была от машины “скорой помощи”, Гоги как будто угомонился и даже застеснялся в меру, но не подал виду и закричал соседям, чтобы от него отстали. Он хотел остаться один, чтобы вынуть винтовку из столба, уж очень сильно его сомнения загрызли: Гоги подозревал, что Дареджан бросила винтовку в трубу специально для того, чтобы при появлении милиции хозяин ружья не успел перепрятать его в другом, известном только ему месте. Но соседи, как это обычно бывает в подобных ситуациях, не собирались никуда уходить. По их прогнозам, Гоги хотел остаться один, потому что собирался опять в дом Барнабы, и поэтому они ни на шаг не отходили от него.
Зятя Гоги Харазия в те дни не было дома. Жужуна своего мужа то выгоняла, то опять с ним мирилась. Во время этой суматохи в жизни Жужуны и ее мужа был период временного развода, то есть, как шутили соседи, пора каникул.
Пармен Гогия по секрету передал Гоги Харазия обещание Барнабы, который при всех поклялся прирезать Гоги, как свинью, если с его женой что-нибудь случится.
— По-моему, Ариадне крайне плохо, так плохо, что она даже может умереть! — сказал Пармен Гоги Харазия. (Говорил это Пармен по заданию Дареджан. По мнению Дареджан, это лучше всего угомонило бы драчуна соседа. Гоги все узнал спустя десять или пятнадцать дней и закатил истерику.)
Тактический путь Дареджан себя оправдал полностью: Гоги перестал материться и зашел в дом. “Не дай бог, умрет Ариадна, тогда в ее смерти обвинят меня”, — думал он.
Врачи быстро привели Ариадну в чувство. А она, после того как пришла в себя, стала плакать: пусть будут, говорит, прокляты соседи, возвращение мужа моего из тюрьмы превратившие в полный кошмар.
Пармен Гогия пришел к Барнабе Антия и сказал ему: так и так, я припугнул, мол, Гоги Харазия. Услышав это, Барнаба и вправду собрался прирезать Гоги.
Гоги Харазия по-прежнему бросался обещанием, что пристрелит Барнабу, как только он подойдет к его дому (об оригинально спрятанной винтовке не ведал еще никто). Гоги уселся на втором этаже дома рядом с Дареджан, попросил у соседки газету и, чтобы продемонстрировать, что нервы у него в порядке, как будто принялся читать. Соседи подумали, что Гоги Харазия высмеивал Дареджан, и сперва начали улыбаться украдкой, ну а потом и смеяться. Наконец и до Дареджан дошло, почему посмеивались соседи, и она закатила скандал. Гоги божился, что у него даже в мыслях не было издеваться над Дареджан. В разборки вступила Жужуна, и тогда скандал разгорелся пуще прежнего.
Очень даже старался Отия Пачкория помирить друг с другом Гоги Харазия и Барнабу Антия, но тщетно. Барнаба Антия во всеуслышание сказал Гугуни Дзадзамия, что его родственник (муж двоюродной сестры его жены), сидевший в той же тюрьме, где и сам Барнаба, в настоящее время пользуется статусом мальчика на побегушках, то есть шныря, и что он до того плохой человек, что не имеет перспективы стать даже старшим шнырем. Гугуни родственников жены не очень жаловал, но заявление Барнабы воспринял как дискредитацию своей личности и замахнулся на дискредитатора. Поднялся шум (дети все кружились у дома Гоги Харазия: им не терпелось увидеть, как застрелит Гоги Барнабу — как чайку или же по-другому), завизжали женщины… По законам драки разнимавшим попадало больше, чем зачинщикам. Гугуни Дзадзамия клялся, что муж двоюродной сестры его жены не говорил ничего плохого о Барнабе, и требовал очной ставки с Гоги Харазия. Гоги Харазия попытался пойти в дом Гугуни Дзадзамия, но его не пустила Дареджан Кварацхелия: чует, говорит, мое сердце, что очная ставка очень плохо кончится. Тогда Гугуни, сказав: “Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе”, явился в дом Гоги Харазия сам.
Очная ставка состоялась в доме Гоги Харазия. Гоги и Гугуни стояли по обе стороны длинного стола. За одним концом стола с помпезностью великого тамады сидел Отия Пачкория, за вторым восседала другая присяжная заседательница, Дареджан Кварацхелия, и помахивала старой газетой таким манером, как будто держала в руках веер из слоновой кости. (С 1943 года, то есть после того, как отец Дареджан, Теофиле Кварацхелия, первый этаж дома продал отцу Гоги Харазия, сама Дареджан на проданной половине находилась впервые.)
Гугуни утверждал, что ничего плохого о Барнабе не говорил и только один раз у ларька Пармена как бы между прочим отметил тот факт, что родственник его жены и Барнаба отбывали срок в одной и той же тюрьме и что родственнику сиделось там очень плохо — вот он, Гугуни, и предположил, что и Барнаба там себя чувствовал не как на курорте. А Гоги, по словам Гугуни, на это ответил, будто бы в тюрьме Барнаба поправился, потому, возможно, что был баландером. Гоги такие свои слова отрицал и перешел в контрнаступление, говоря, что Гугуни сам проинформировал его о баландерстве Барнабы, да еще и утверждал, что его информация проверенная и перепроверенная.
Решили допросить Пармена Гогия, но тот никак не мог вспомнить точное содержание беседы. Вылупив глаза, он принялся рассматривать то одну из спорящих сторон, то другую. Пармен заявил, что не может вспомнить, о чем беседовали Гоги и Гугуни. Отия и Дареджан просили, а Гугуни и Гоги умоляли Пармена сказать правду, но тот продолжал жаловаться на неисправность памяти и слуха.
Гоги Харазия и Гугуни Дзадзамия до самого вечера называли друг друга провокаторами (при этом Гоги прибавлял эпитет “явный”, а Гугуни — “грязный”). Во время очередной перепалки в комнату вошел Леван Невер, встал рядом с Гоги и что-то шепнул ему на ухо. Гоги и Леван вышли во двор и вернулись через пять минут. На лице у Гоги застыла странная гримаса, он подошел к столу, бухнул по нему кулаком и закричал:
— Кто у меня винтовку украл?! Прирежу, как свинью, и глазом не моргну!
— Как это украл?.. — искренне удивились соседи.
Гоги разъяснил, что Дареджан закинула винтовку в столб ворот, а он сам попросил Левана Невера вытащить ее оттуда незаметно для других, и теперь Леван говорил, что ружья нет.
— Ни в одном столбе винтовки нет, я даже фонарем подсвечивал, — подтвердил Ардашелия.
Началось расследование. Представителей старшего поколения допрашивали Отия Пачкория и Дареджан Кварацхелия в доме Гоги Харазия, а молодежью занялся Леван Невер, выбрав для этого дом Барнабы Антия.
Короче, расследование продолжалось до самого утра, но винтовки и след простыл. (Жужуна и Гоги все не могли забыть того, как проворно залезла Дареджан на ворота, и посматривали на нее странно, можно сказать, с подозрением.)
Ариадне до утра еще два раза стало плохо — в первый раз в полночь, когда из дома Харазия просочилась информация, что Гоги причастным к пропаже ружья считает Барнабу. Удержать Барнабу на этот раз было трудно — и тогда Ариадна прикинулась, что ей значительно хуже, чем было на самом деле. А во второй раз Ариадна занемогла утром, примерно в девять часов, когда Алик Антия признался родителям, что винтовку украл он и спрятал ее под ларьком Пармена Гогия.
По словам Алика, он забоялся, что Гоги Харазия действительно застрелит его отца. Не раз видел он своими глазами, какой стрелок Гоги Харазия, когда тот, будучи пьяным, палил по чайкам — ни разу не промахнулся. (Гоги не выносил писк чаек и иногда, когда напивался, забавлялся тем, что подстреливал их.)
Ариадна, дав детям позавтракать, отпустила их на улицу и велела Алику к ларьку Пармена не подходить, но проследить издалека и тут же сообщить родителям, кто и как обнаружит ружье.
— Если подойдешь близко к ларьку, то я отрежу у тебя уши и выброшу кавказской овчарке Додо Басилая, — пообещал Барнаба сыну.
— Та овчарка без разрешения хозяина ничего не ест. Как ты и мама объясните Додо Басилая, почему отрезали мне уши? — поинтересовался Алик Антия. За свое любопытство он от отца получил подзатыльник, а от матери — пощечину.
— Если Гоги узнает, что винтовку украл мой сын, то скажет, что он действовал по заданию отца! — сказал Барнаба жене после ухода детей.
— Напишем анонимку, укажем местонахождение ружья и подбросим Гоги Харазия, — предложила Ариадна.
— Будет лучше, если письмо подбросить Пармену Гогия, — уточнил Барнаба.
Ариадна согласилась.
На улице не было никого из взрослых: все спали или готовились ко сну. Дети беззаботно играли в новую игру — “в следователя”. Барнаба написал анонимку левой рукой и точно указал местонахождение винтовки. (Было уже одиннадцать часов, но Пармен даже не думал открывать свой ларек: клиентов не было и не намечалось в ближайшее время.) Позвали Алика и дали ему задание забросить письмо в ларек Пармена, да так, чтобы никто не видел. В противном случае, то есть в случае нарушения конфиденциальности, Алику на этот раз пообещали вырвать язык и бросить на съедение кавказской овчарке Додо Басилая.
Алик выполнил задание безукоризненно. Пармен нашел анонимку после обеда, обнаружил и винтовку. Он забил тревогу, собрал соседей (повезло ему в тот день) и начал новое расследование. Судаченью и выдвижению всяких версий о пропаже ружья и об авторе анонимки не было конца. Женщины не уставали креститься на манер Дареджан Кварацхелия и проклинали вора винтовки. Мужчины матерились. Пармен им предлагал пиво, как говорится, не отходя от кассы. Он продавал пиво с таким видом, как будто точно знал, кто украл ружье. Народ, глядя на самоуверенного Пармена, не спешил расходиться и помогал хозяину ларька выполнять полумесячный план по продаже пива.
Барнаба и Ариадна лежали на просторной кровати, взявшись за руки: для ласки они слишком устали, но желание еще было. Собравшись с силами, они поцеловались в губы. Ариадне показалось, что губы мужа такие сладкие, такие сладкие, такие сладкие… И Барнаба, когда поцеловал жену в губы, почувствовал, что мутится у него разум.
— Моя сладенькая женушка… — прошептал он.
— Муженек ты мой ненаглядный, — ответила Ариадна и решила по просьбе мужа обнажить груди, но уснула, пока расстегивала пуговицы на кофточке.
Соседей одолевало сомнение: им казалось, что винтовку украл не кто иной, как сам Пармен, чтобы собрать народ у своего ларька и сбыть пиво. Соседи сперва обходились простыми намеками, а потом в соответствии со степенью опьянения перешли к открытым высказываниям. Ждали появления Отии Пачкория, но тот не появлялся: наплевать ему было на все. Народ волновался и упорно требовал развязки.
От гвалта соседей проснулись Барнаба и Ариадна. Ариадна привела себя в порядок и отправилась разведать ситуацию. До ее возвращения Барнаба побрился и надушился одеколоном.
— Плохи дела! — сообщила вернувшаяся Ариадна. — Соседи говорят, что собираются навестить нас, чтобы помирить тебя с теми, с кем ты успел перессориться, ну а потом в спокойной обстановке поздравить как следует с освобождением.
— Пошли они к черту! — ответил Барнаба. — А я побрился, так что не буду тебя царапать. — Барнаба улыбнулся двусмысленно.
— Не смогла Алика нигде найти. Пойду поищу, ребенок все-таки может и проболтаться, — обеспокоенно заметила Ариадна.
— Да мать его!.. — возмутился Барнаба и обвил могучими руками женину талию. — Иди ко мне, моя пташка. Пора нам делом заняться.
Барнаба поднял на руки изрядно похудевшую жену и устремился в спальню со словами: “Я всю зону научил пословице: в теплицу надо войти, пока помидоры не перезрели. И еще говорили у нас на зоне: куй железо, пока горячее, жалеть о прошлом — дело рачее”. Ариадна застонала еще до входа в комнату. Стонала она наперед и страстно — стонала и умоляла мужа подождать до наступления ночи. Стонала и рдела, вся красная была.
— Ночь тоже наша будет, и будет она длинная. И будет жарко в теплице! — многообещающим голосом ответил Барнаба покрасневшей жене и добавил: — Как говорили у нас на зоне: в отличие от помидоров, редиска только снаружи красная!..
Добежав до кровати, он осторожно опустил на нее жену, а сам грубо навалился сверху. Раздевались в основном сами, но не забывали при этом помочь друг другу. Ариадна, к примеру, никак не могла расстегнуть бюстгальтер и обратилась за помощью к мужу. И он прильнул к груди жены своей — той, которая снилась ему четырнадцать месяцев…
— Мама-а, есть хочу-у!.. — прокричала в это время дочь Барнабы Антия, подошедшая к дому со стороны пристройки. — Не могу я ждать, пока соседи от ларька Пармена сюда переберутся пировать!..
Глава XII. МОРЕ
Мертвому Мокоди соседи подвязали челюсть. Повязку закрутили слишком туго, и поэтому у покойника опухло лицо.
Михаил стал героем. На второй же день к нему пожаловали журналисты, но он наотрез отказался давать интервью.
Во время постройки палатки для поминального стола, натягивая брезент на железные каркасы, Михаил повредил руку и всю ночь не мог уснуть от боли. В день похорон среди занятых соседей он слонялся без дела и из-за болевших рук не мог им помочь. Когда Михаил грелся у огня, разведенного под котелком с фасолью, к нему подошел Бутхуз Кекелия и присел рядом.
— Послушай! — сказал ему Бутхуз. — Хочу пару слов тебе сказать. Киония подозревает насчет того, что Заур — твой сын.
— Должен признаться: она очень умная женщина и прежде я недооценивал ее. Я мог из нее сделать очень хорошую женщину, чтобы потом в старости наслаждаться тем, какая у меня гордая жена. Она до того сметливая, что мне не понадобилось бы чаще натягивать поводья, чтобы она знала меру своим капризам. Киония не стала бы вульгарной кокеткой, как некоторые, у которых слишком уступчивые мужья. А я из моей благоверной смастерил пугливую особу без единого штриха женской самоуверенности. Без этого штриха в женщине нет той таинственности, которой мы, мужчины, себя оболваниваем, когда думаем, что эта загадочная женщина интересной будет штукой… А поступил я так потому, что не доверял женщинам: каждый, как говорится, судит в меру своей испорченности.
— Вот она и говорит, что ее муж в последнее время начал философствовать, а это очень, говорит, плохо, то есть для тебя очень плохо. Она вчера из моего дома звонила вашему зятю и просила его приехать.
— Я отлично себя чувствую. А для нее моя хворь только причина, чтобы заставить зятя и дочь навестить нас. И что же мой зятек сказал?
— Сказал, что возьмет недельный отпуск и приедет.
— Как же, жди у моря погоды!..
— Только не говори, что все это тебе я рассказал, — попросил Бутхуз.
После похорон Михаил выпил немного вина и быстро опьянел. Вечером, придя домой, он устроился на балконе. Было холодно, но заходить в дом ему не хотелось.
— Зачем же ты, дура, зятю звонила? — спросил он Кионию, но ответа не получил. — Теперь все соседи только и говорят, что я выжил из ума, и ты так думаешь?
Опять не получив ответа, он повернулся к жене, но она зашла в дом.
— Навестят, как же, ты только жди!
— Приедут! — отозвалась Киония.
— Жену, может быть, и отправит, а сам зять не приедет. Но, честно говоря, раз родной сын не желает навестить отца, к зятю у меня претензий не должно быть.
Киония принесла таз с горячей водой и поставила у ног мужа.
— Во всем виноват я: отправился в тюрьму, так что не успел нормального сына тебе состряпать. Все из-за твоей потаскушки подружки! — сказал Михаил. — А к моему возвращению из тюрьмы дети уже выросли и готовы были сами детей сотворить. Ты говорила, что будет неловко им в “мартовском” возрасте подарить маленького братика. Во всем твоя шлюшка подруга виновата!
— Она не шлюха!
— Надо было развестись с тобой и жениться на ней, тогда не упрятали бы меня за решетку. Говорил мне ее отец, что не отправит меня в тюрьму, если я на его дочери женюсь. Как это сказала твоя потаскушка подружка, восторжествовала, мол, справедливость, и Бог постарался, чтобы у него руки медленно отсохли.
— Может, хватит об этом? — прервала Киония.
— Нет, я только начал. Может, и я, как Мокоди, скоро умру, должна же ты знать всю правду — то, что на самом деле было. Ты имеешь на это полное право. Она, то есть твоя подружка, не хотела потерять девственность и в то же время от наслаждения стонала. Не переставала дразнить меня своей грудью, специально ею подергивала, чтобы меня завести. Прямо на кухонном столе и отдалась, прямо на расплющенном тесте и заставила расплющить себя. Даже скалкой не для того в меня запустила, чтобы отбить охоту с нее платье рвать, а, наоборот, хотела больше возбудить и себя, и меня. Как коня хлещут всадники, чтобы он быстрее побежал. Один сукин сын Ивлите сонет написал такой — насчет коня и всадника, не поймешь, говорит, кто кого дразнит, всадник коня или наоборот. Он сам до этого не додумался бы. Надо быть или Шекспиром, или Михаилом Есванджия, отмотавшим срок за одну такую прогулку коня и всадника, чтобы выразиться так четко. Большим, наверное, Шекспир был психологом, как тот начальник конвоя. Жаль, что тогда этого сонета я не знал, а то прочел бы его судье — приятелю отца твоей шлюшки подружки. Говорит, женись, мол, на моей дочери, и не придется тебе в тюрьме молодые годы проводить. А я, дурак, не женился ради принципа, так же как начальник конвоя из принципа не указал в тайге дорогу беглым заключенным. А ты до сегодняшего дня недооценила то, что я не бросил тебя и не женился на той. Я на самом деле тебя любил.
— Так я и поверила! — отозвалась Киония.
— Так-то вот и умру я недооцененным! Помню, как мой сосед Гиви Киласония яростно скакал на коне, когда Дареджан Кварацхелия выходила на балкон. Даже тогда, будучи сопливым мальчишкой, я смекнул, что кавалерист мастурбировал на свою желанную. Так и вся наша жизнь есть мастурбация: каждый удовлетворяет себя, как и чем может!..
Перед тем как уснуть, Михаил все думал о своей жертве и о той сцене, про которую уже двадцать лет не вспоминал так отчетливо: женщина, занятая раскатыванием теста для печенья, с дрожащею грудью и запахом ванилина. А к тому времени, когда вспоминал начальника конвоя, Михаил пребывал уже в состоянии забытья. Перед его глазами всплыл начконвоя — великий знаток человеческой души. Он улыбался надменно и вызывающе, и при этом губы у него растягивались чуть ли не до ушей. На фоне такой рельефной мимики его маленькие ушки выглядели очень смешными.
После начальника конвоя опять явилась она, с запахом ванилина, но к тому времени Михаил не мог точно сказать, спал ли он или же еще пребывал в полусонном состоянии, когда воссозданные в памяти образы и воспоминания воплощаются в видениях. Пока она раскатывала тесто, Михаил без всяких эмоций разглядывал ее дрожащую грудь, высокие бедра и ножки с оголенными ляжками, как будто просматривал кинохронику давних дней. Создавалось впечатление, что он мог вернуть кадр назад, что мог вернуть даже прошедшую жизнь. На миг он захотел начать жить заново только для того, чтобы опять почувствовать ту женщину — и за это опять сесть в тюрьму.
Перед рассветом он увидел еще один сон: приснился ему Бухути Мешелия. Время действия сна совпадало с тем временем, когда Михаил работал часовщиком, Бухути уже умер, а Ивлита продавала газеты и кокетничала с пенсионерами.
Михаил во сне сидел на волнорезе и рыбачил. Как только он забросил удочку, появился Бухути. Он казался менее самоуверенным, чем был при жизни, а в его фирменной ироничной улыбке чувствовалась не свойственная ему скромность. У самого Михаила под рукой почему-то оказались газеты.
Завидев свежую прессу, Бухути не преминул повторить улыбку Ивлиты, как бы давая этим знать, что для него не секрет, почему Михаил покупал газеты именно у нее.
— Все развиваемся, времени даром не теряем, даже на рыбалке не сидится без духовной пищи! — сказал Бухути. — Как поживает моя пустельга, царица солнечных зонтов, которую я в постели называл подсолнухом с желтым зонтиком? На ней, наверное, пенсионеры наяривают до выпадения зубных протезов!
— Не знаю! — ответил Михаил. — Можешь и пенсионерам явиться во сне и спросить об этом их самих. А я второго инфаркта не перенесу!
— Никакого инфаркта не будет, — сказал Бухути. — Просто зашел повидаться. Проходил мимо, дай, думаю, зайду, обрадую его. Да улыбнись же ты, а то я могу решить, что ты не рад моему приходу, и уйду к чертовой матери!
— Уходи! — предложил Михаил.
— Не прогоняй меня, — попросил Бухути и присел рядом. — Я бродячий дух — за свои грехи расплачиваюсь тем, что по земле брожу.
— Тебе и при жизни на одном месте не сиделось! — заметил Михаил.
Он не понял, шутил Бухути или говорил всерьез. Выглядел он усталым и поэтому смахивал на вполне земное существо. Только после его ухода дошло до Михаила, что Бухути на этот раз явился к нему, чтобы подразнить Ивлиту.
— Роль шута тебе не к лицу! — сказал Михаил. — Не знал, что призраки покойников от своих грехов откупаются насмешками над другими.
— Точно так и говорила мне Ивлита, пока я был жив. “Глумление, — поучала она, — большой грех”. А я, дурак, не слушал. Кстати, хочу тебя спросить, как ты думаешь, она скучает по мне?
— Спроси сам, когда ей приснишься, — сказал Михаил и назло Бухути развернул газету.
— Я не лезу в сны других — ни жены, ни любовницы. Если хочешь знать, и тебе приснился благодаря анаше, которую случайно тебе подал твой несостоявшийся сын, когда угощал сигаретой!
— Черт побери! Вот почему я так быстро опьянел!.. Как поживает твоя первая жена?
— По-старому, — равнодушно ответил Бухути. — Не ленится раскрывать душу и ноги!
— А как ты сам?
— Так себе. Как каждый воспитанник веселого города Сухуми — умираем, но не сдаемся. Оставь ты эти газеты в покое, не каждый же день к тебе прихожу?
— Слава богу, что не каждый день! — сказал Михаил.
— Обижаешь, начальник! — произнес Бухути с настораживающей покорностью заключенного.
— Хоть я за изнасилование и сидел, но был мужиком и там! — сказал Михаил.
— Я не в обиду сказал, — ответил Бухути, укутывая Михаила прощальным взглядом, как мать укутывает полотенцем искупавшегося младенца.— С Богом, фрайерок!
Бухути направился к берегу и, не дойдя до него, исчез, даже не оглянулся. Исчезновение Бухути Михаил воспринял как очередную шутку и ждал его возвращения до самого окончания сна, но Бухути не приходил. Михаил понял, что видел Бухути во сне в последний раз, и ему стало грустно.
Проснувшись, он начал думать о том, любила ли Ивлита своего мужа. На эту тему он и раньше размышлял не раз, но никогда не приходил к определенному выводу, вот и сейчас не мог разгадать тайну души царицы солнечных зонтов. Когда представил себе, что Ивлита не любила мужа, а только терпела ради своей дочки, ему стало ее жаль. Сон с явлением Бухути дал ему понять, как сильно не хватало в его жизни наивной женщины с солнечными зонтами.
— Вчера я курил анашу, и, оказывается, она и на самом деле прекрасная вещь, даже вещие сны начали мне сниться, — сказал Михаил жене. — Жаль, что в молодости до нее не дотрагивался.
— Ты окончательно выжил из ума, — возмутилась Киония. — Зарежем курицу, я приготовлю тебе бульон.
— Плевать я хотел на твой бульон, сохрани его для зятя. Сегодня я пойду рыбачить, принесу рыбу и приготовлю настоящую уху!
Именно в этот момент он решил пойти на рыбалку.
— Возьми с собой Ироди. Все равно же поделишься с ним уловом — я тебя знаю. Так пускай и сам поторчит с тобой хоть немного, ничего с ним не случится. А то он и его вертихвостка жена очень уж привыкли, что рыбу им доставляешь на дом! — сказала Киония.
— Никого не собираюсь водить с собой на рыбалку, — ответил Михаил. — К морю надо подходить, как к женщине: ты должен быть один. До групповухи я не охотник!
Кионии остроумный ответ мужа понравился, но она не подала виду, чтобы Михаил не стал развивать эту тему до пакостных выражений, как обычно с ним это бывало.
Михаил приготовил рыболовную снасть. Выйдя на улицу, обнаружил, что забыл взять раскладной стул, но возвращаться не захотел, чтобы не сглазить себя.
До набережной шел довольно долго, минут сорок.
Михаилу показалось, что море в чем-то изменилось, как будто и оно обрадовалось его приходу. Когда насаживал червяка на крючок, чуть задрожали руки. Закинул удочку в воду и, услышав до боли знакомое шипение лески, во всем теле почувствовал приятную дрожь.
— С богом, фрайерок! — произнес он, обращаясь к червяку и к самому себе.
Михаил всегда поступал так, когда начинал рыбачить.
Работал двумя удочками. Лов удался на славу, и он был счастлив. Находясь у моря, ясно чувствовал, как постарел за те шесть месяцев, пока не рыбачил. Михаил даже позавидовал морю за то, что оно всегда остается молодым и переживет еще страсть многих рыбаков. Настоящему рыбаку перед смертью становится себя жалко за то, что больше он не увидится с морем. А морю все равно, кто его любит и кому оно мерещится во сне и перед смертью. Оно как красивая и холодная женщина, которая дает право любить и даже умереть за себя, но сама никакого чувства не питает.
Из танка в сквере на набережной, до половины скрытого в выкопанном специально для него окопе, вышли два гвардейца и направились к Михаилу. Танк принадлежал береговой охране и предназначался для отражения штурма ожидаемого десанта противника. Гвардейцы не спеша осмотрели улов. Один из них любил рыбу, а другой не очень, во всяком случае, так они сказали Михаилу. Пришли они удостовериться, что Михаил не шпион и не диверсант.
— Я сосед Мокоди. Знали, наверное, его? — сказал Михаил гвардейцам, готовящимся завести беседу для выяснения личности рыбака.
— Кто же его не знал! — с уважением произнес тот, кто не очень любил рыбу.
—Понимаю, что не очень хороший поступок рыбачить, когда вокруг война и гибнут люди. Вчера вот хоронили Мокоди. Но когда дома нет еды, надо искать, как можешь. А я больше ничего не умею делать, кроме как рыбачить.
Тот, который не очень любил рыбу, в знак сочувствия похлопал Михаила по плечу. После ухода гвардейцев Михаил смотал удочки и направился домой. По дороге зашел к Ироди и оставил ему пять штук больших рыб.
— Пахнешь морем! — сказала ему Киония, когда он пришел домой. Ей сделалось приятно от морского запаха, и она даже повеселела.
В ту ночь от пережитого горя скончалась мать Мокоди. После ее смерти два дня подряд лил дождь. Михаил вызвался наловить рыбы для похоронного стола и втянул в эту затею Бутхуза Кекелия. Друзья Мокоди взяли напрокат лодку у береговой охраны и по просьбе Бутхуза предупредили, чтобы отныне не придирались к Михалу и даже защищали его от других, когда он рыбачит.
— Можешь рыбачить, сколько душе угодно! — сказал Бутхуз Михаилу. Он гордился тем, что выхлопотал для Михаила право свободной рыбалки.
Михаил первый раз в жизни рыбачил в открытом море. Им даже овладел страх: боялся, что не будет такого улова, какой обещал он друзьям Мокоди. Перед тем как закинуть удочку, Михаил перекрестился, чего не делал никогда раньше.
— С богом, фрайерок! — произнес он таким тоном, как будто читал молитву, и поцеловал насаженного на крючок червяка.
— Про тебя говорили, что целуешь червей, а я не верил, — сказал Бутхуз.— Так аппетитно, как ты этих поганых тварей целуешь, я даже свою благоверную не лобзал!
— Я тоже! — ответил Михаил. — Страстно за свою паршивую жизнь поцеловал только одну женщину, и за это присобачили двенадцатилетний срок. После того перестал целовать людей.
Поначалу Михаил рыбачил обыкновенной удочкой, а потом, войдя в азарт, заработал и закидной и удивил Бутхуза своим мастерством.
— У тебя что, руки уже не болят? — спросил Бутхуз.
— Когда рыбачу, не болят! — ответил Михаил. — А ты вспоминаешь о своей больной пояснице, топча женщину, за которой гнался шесть месяцев?
— Теперь женщины без денег не отдаются, а их, как тебе известно, у меня нет! — ответил раздосадованный Бутхуз.
Взволнованное после дождей море весело поигрывало лодкой, как азартный шулер костями. У Бутхуза закружилась голова, и его стошнило. Пришлось смотать удочки раньше намеченного, но все же лов удался на славу.
Вечером приехали дочь и зять Михаила. И гости, и Михаил были уставшими и, как только стемнело, отправились спать, не поговорив как следует.
У Михаила опухла рука, заболевшая от лески закидной удочки. От боли потрескивало даже в костях. К полуночи он наложил на руки водочные компрессы, и от этого чуть полегчало, но уснуть Михаил все-таки не смог.
В день похорон матери Мокоди зять и дочь присоединились к соседям. В глубине души Михаилу захотелось, чтобы началась бомбежка: интересно было понаблюдать, как перенесет зять взрывы и свист летящих снарядов, но бомбежки не было. С боевых позиций доносилась стрекотня автоматов, только один раз заработал крупнокалиберный пулемет и скоро стих.
Михаил решил напиться, чтобы не чувствовать боли в руках, но вышло наоборот: от боли он никак не мог опьянеть и бросил пить. Рыбу, наловленную Михаилом, соседи и друзья Мокоди расхваливали так, как будто сам рыбак и вырастил ее. Михаил на похвалы никак не реагировал, с гордостью раскуривал подаренные зятем дорогие сигареты и угощал ими других.
Через неделю после отъезда дочери и зятя объявился Торонджия. Оказалось, он целых два месяца был в плену. Противник перехватил катер, на котором Торонджия плыл в родной город из Сочи, а до этого он с трудом улизнул от ленинградской милиции, объявившей его в розыск как особо опасного преступника. За что находился в розыске, Торонджия ни родным, ни соседям не говорил, а два месяца в плену вспоминал с ужасом.
Жить на Дзидзария Торонджии не понравилось. Он зачастил к старым соседям, скоро вместе с ними вступил в гвардию и стал разведчиком, а через месяц ушел на задание вместе с Кобой Самушия и Кахой Пачкория. Еще через месяц в город вернулся раненый Коба Самушия. Михаил навестил его в госпитале. Коба сказал, что Торонджия жив и вместе с другими примкнул к партизанам. Самого Кобу партизаны послали с заданием в город, но при переходе линии фронта его ранили, поэтому письма Торонджии и Кахи он сжег: боялся, что те попадут в руки противника. Оставил Коба только одно письмо, которое взял у женщины в одной из деревень по дороге сюда, так как оно не было написано военным. Женщина эта писала к родным в город. Коба попросил Михаила отнести письмо адресатам и обещал на второй день рассказать все подробнее.
На другой день Кобу перевезли в столицу. Оказалось, что дом, где жили адресаты отданного Михаилу письма, был разрушен при бомбежке и хозяева перебрались к родственникам — к каким именно и где, никто не мог сказать.
Михаил забросил рыбалку и больше десяти дней искал хозяев письма, однако найти не сумел. Он хотел вскрыть письмо, надеясь, что отыщет в нем какую-нибудь информацию о своем сыне — но прочесть чужое послание не решался.
Однажды ночью во время сильной бомбежки снаряд угодил в дом Михаила. Когда он загорелся, Михаил и Киония сидели в подвале Нодара Соселия.
Деревянный дом Михаила сгорел дотла, удалось спасти лишь немногое. Сгорел и рояль Елизаветы. При пожаре он заиграл сам. Соседи говорили, что в это время обрывались струны, накаленные от жара. Михаил вспомнил сон Кионии.
— Недаром твоя стерва мать на этом рояле играла! — сказал Михаил жене утром.
— Где будем жить? — спросила Киония.
— В сарае! — ответил Михаил. — У нас прекрасный сарай. Наверное, я расплачиваюсь за свои грехи, только одного не пойму: зачем Бог вместе со мной карает и тебя!
— Твои солдафонские шутки мне уже надоели!
— А я не шучу!
— Нам ли быть в печали! — сказала Киония. — Лишь бы сын вернулся живым.
— Вернется, — ответил Михаил. — Такие сукины дети, как я и он, обычно на редкость живучие.
— Я все хотела спросить, но откладывала на потом. В тот вечер, в день похорон Мокоди, ты сказал, что любил меня. Так вот, мне интересно, почему ты это сказал: потому, что боялся, что скоро умрешь, и хотел вызвать во мне жалость к себе, чтобы потом я по тебе плакала, или, наоборот, потому, что жалко стало тебе меня?
— А черт его знает! — ответил Михаил. — Наверное, и первое, и второе. Думай так, как тебе будет приятнее. А почему ты спросила меня об этом?
— Ты первый раз в жизни мне в любви признался! — сказала Киония.
В тот же вечер они перебрались жить в сарай. Устроились неплохо. На второй день Михаил решил пойти на рыбалку, чтобы успокоить нервы, а перед рыбалкой зайти на рынок и достать новых удочек. Когда он готовил снасть, то надумал оптом продать улов спекулянтам. На тот случай, если рыба не клюнет на удочку, взял с собой гранату, подаренную Мокоди. Прихватил и письмо, отданное ему Кобой Самушия, хотел оставить его соседям адресатов.
На рынке удочек не оказалось. Разузнав, по какой цене закупали свежих рыб, Михаил направился к выходу. Вдруг поднялся шум. Гвардейцы, сомкнув живой круг, выбирали из толпы мужчин и впихивали их внутрь оцепления. Собрав таким образом человек десять, двинулись к выходу с рынка.
Среди задержанных двое, похожие друг на друга как две капли воды и тащившие за собой по ящику с яблоками, забуянили. Гвардейцы быстро угомонили бунтарей прикладами автоматов.
— Что тут происходит? — спросил Михаил мужчину, стоявшего рядом.
— Армян вылавливают, заставят их рыть окопы. Говорят, по ту сторону реки стоит армянский батальон и готовит новую атаку на город. По эту сторону реки, оказывается, нет нормальной окопной системы, и они хотят прорыть окопы с помощью собратьев своих противников. Не будут же армяне стрелять в своих? — ответил тот.
Бритоголовый гвардеец заставил одного из близнецов поставить ящик с яблоками на землю и толкнул в спину, чтобы он не останавливался.
— Угощайтесь, люди! — закричал бритоголовый.
— Задержанных заставят вынести трупы с межпозиционной территории. Я сама спрашивала, и так мне ответили, — сказала женщина за спиной Михаила. — Когда армянский батальон в последний раз атаковал нас, тогда и остались у них мертвые вблизи наших окопов. Трупы завоняли, и они хотят от них избавиться.
— А мне сказали, что заставят копать окопы! — обиженным тоном произнес собеседник Михаила.
Михаил между пленными заметил знакомое лицо. Вглядевшись повнимательнее, узнал грека, с которым три года просидел в одной камере.
На открытой территории рынка появился грузовик. Под лобовым стеклом виднелась фотография улыбающегося гвардейца. Фотография была с черной лентой: наверное, гвардеец водил этот грузовик, пока не погиб.
Издавая длинные гудки, машина развернулась и задним ходом подъехала к гвардейцам с пленными. Шофер грузовика в гражданской куртке оказался на удивление высоким — на голову выше толпы. Он был без оружия и флегматичным взглядом рассматривал задержанных.
Михаил решил уйти, но, когда начали загонять задержанных в кузов грузовика, он не стерпел и подошел к шоферу.
— Скажите, пожалуйста, куда вы их отвозите? — спросил Михаил.
— Туда, куда надо! — ответил тот и принялся рассматривать Михаила, не позабыв изобразить на лице насмешку, еще не до конца сформировавшуюся в улыбку. — Ты кто будешь? — спросил он повелительным тоном, требующим быстрого и короткого ответа.
— Один из них мой знакомый. Три года в одной камере сидели, — с напускным спокойствием ответил Михаил.
— Ба-а-а! — удивился шофер. — И за что же сидели?
— Было дело! — сказал Михаил и постарался не раздражаться на насмешливый взгляд собеседника. — Не фрайером был!
— Ба-а! — опять тем же тоном заголосил шофер. — Какой из них сидевший? — спросил он и постарался до получения ответа отгадать, кто из задержанных бывший зэк.
Михаил мог сказать, что его сын тоже гвардеец, тогда шофер отнесся бы к нему с уважением — но он промолчал.
— Вот тот грек. Хороший парень. Афоней кличут. До ареста сантехником был.
Афоня уже забрался в кузов грузовика. Выглядел он взволнованным. Чем-то смахивал на артиста, готовящегося к выходу на сцену и заранее внушающего себе, что там может столкнуться с непредугадываемыми обстоятельствами.
Шофер поманил Афоню пальцем. Тот покорно выпрыгнул из машины и направился к нему, бегло обшаривая Михаила подозрительным взглядом. Вокруг них начали собираться гвардейцы и гражданские.
— Знаешь этого типа? — спросил шофер Афоню и кивком указал на Михаила.
Афоня тоже закивал в знак согласия.
— За что сидел?
— Было дело! — ответил Афоня.
— Смотри ты, какие они блатные! — разозлился шофер. — Вы что, сговорились, что ли, мать вашу!.. Может, соизволишь сказать, за что сидел?!
— По пьянке остановил поезд… Он с рельсов сошел, — ответил Афоня и приготовился выслушивать ехидные комментарии.
— Стоп-кран спутал с водопроводным краном. Ведь оба они краны. Так шутили в тюрьме, — сказал Михаил.
— Вы что, хлопцы, решили подначить гвардейцев?! — строго спросил стоявший рядом бритоголовый.
— Правду говорим! — с гонором ответил Михаил.
— Уходим! — скомандовал бритоголовый. — И так опаздываем!
— Афоню не отпустите? — попросил Михаил.
— Проваливай, дяденька, иди яблоко скушай, пока не расхватали! — ответил бритоголовый. — А Афоню твоего покажем вместе с армянами тем, что по ту сторону. Там у них один грек, говорят, имеется, соскучился, наверное, по землякам. Так что отстань, браконьер!
— Я не браконьер, я рыбак! — ответил Михаил и посмотрел на шофера, собиравшегося что-то сказать, но тот промолчал и в знак примирения подмигнул Михаилу.
— Шевелись, мужик! — подтолкнул Афоню бритоголовый со скрытой иронией в голосе, как бы насмехаясь над бывшими сокамерниками.
— Сегодня же вечером всех отпустим, — сказал шофер. Ему излишняя грубость товарища явно не нравилась, но он не хотел признаваться в этом Михаилу.
— Когда освободишься, обязательно навести меня, — обратился Михаил к Афоне. — По утрам возле маяка рыбачу. Меня легко найти.
Таким самоуверенным, каким был тогда, он не чувствовал себя давно. Как будто своей самоуверенностью хотел помочь и Афоне.
— Все будет путем, мужик! — сказал Михаил. — Буду ждать. Тряхнем стариной.
— Увидимся! — ответил Афоня. — Про тебя сказали, что сыграл в ящик, когда кого-то спасал. А ты вон — очень даже живой!
— Я везучий сукин сын, никогда еще не умирал в своей жизни! — ответил Михаил.
После отъезда грузовика он направился к морю, довольный и гордый собой.
Море было полно медуз. Михаил медуз недолюбливал, но терпел как прихоть своего любимого моря.
— Как житье, сопливый? — обратился к нему Михаил.
Море словно тоже обрадовалось встрече, залезло на волнорез и, как кавказская овчарка Додо Басилая, облизало Михаилу туфли.
Михаил потянулся за удочкой — и тут из-за пазухи выпало письмо, о котором он совсем было забыл. Письмо он положил на раскладной стул и решил вскрыть его до того, как отдаст соседям истинных адресатов.
Михаил приготовил удочку и почувствовал себя полноценным человеком.
— Просыпайтесь же вы, черви, пора вам купаться! — позвал он. Одного червяка насадил на крючок, поцеловал его и закинул в воду удочку.
— С богом, фрайерок! — сказал Михаил.
Глава XIII. ДВА ПИСЬМА
Коба Самушия хотел обойти деревню стороной, но усталость и голод взяли верх, и он остался. Деревня ничем не отличалась от других, расположенных в высокогорных районах. Старые и почерневшие деревянные дома выглядели довольно уныло. Некоторые более богатые жители свои деревянные дома подняли на этаж выше и снизу пристроили каменные стены. Тут и до войны не бурлила жизнь: молодежь, наверное, перебралась в город и только время от времени навещала родных, не желавших покидать свой очаг и охранявших эти ветхие жилища для потомков, как фамильные дачи. О таких деревнях в городе шутили, что там кукурузу, мол, сеют прямо с балконов домов, метая зерна рогатками на вспаханную горку напротив.
Коба во всей деревне насчитал пять стариков и одну молодую женщину. Первый этаж того дома, в котором жила женщина, был выстроен из камня, а второй представлял собой бельэтажный тип в национальном стиле дощатого дома с вычурными орнаментами на ставнях и под карнизами.
Целый день сидел Коба на окраине кукурузного поля, на косогоре, напротив дома женщины, где земля была посуше, и рассматривал деревню в бинокль. Предчувствовал он, что в тот день в деревню из армии победителей никто не пожалует. А может, и не предчувствовал, а просто ему так хотелось, и желаемое он выдавал за хорошее предчувствие. Сейчас он покорно дожидался темноты, чтобы потом зайти в какой-нибудь заброшенный дом и там заночевать.
Чтобы скоротать время, довольно долго наблюдал Коба за молодой женщиной. Когда она оставалась одна, ее глаза наполнялись грустью и покорностью одинокого старого человека, забытого со своими воспоминаниями. Во всяком случае, так подумалось Кобе. По его предположению, женщина могла иметь любовника из числа победителей. Казалось маловероятным, что она жила в деревне подпольно и при появлении отрядов очистки уходила в лес.
Коба решил передохнуть. Спиной прислонился к изгороди и, чтобы не уснуть, заставлял себя открывать глаза каждые три минуты, но и это не помогало. Когда проснулся, начинало темнеть. Почти сразу же он почувствовал близость живого существа и не ошибся. Слева от него, там, где плетеная изгородь поворачивала вниз по кукурузному полю, у деревьев дикой алычи стояла черная, как деготь, собака. Коба догадался, что она обнюхивает его следы. Едва Коба зашевелился, собака напряглась, оглянулась и обнаружила его.
От голода Кобой вдруг овладело безразличие, и ему стало все равно, залает собака или нет. Может, поэтому собака не залаяла и медленно завиляла хвостом.
Коба достал из вещмешка грушу, взятую из предыдущей деревни, и принялся медленно очищать ее ножом.
Груша была сладкой, но ему, давно уже перебивавшемуся только фруктами, показалась безвкусной. В бинокль он еще раз обследовал деревню. В центре стояла одноэтажная школа, рядом с ней — покрашенный в синий цвет барак, надпись над входом в который извещала, что до войны там находилась амбулатория.
Внизу, по гравийной дороге, мимо деревьев дикой алычи протрусила увиденная им собака. В сумерках как-то неприятно темнели стекла в окнах домов.
Коба встал и приготовился идти в дом к женщине. Все тело ломило. Почти целый день он пробыл на одном месте, не двигаясь, поэтому начинали побаливать сухожилия и все мышцы, за месяц привыкшие к активности. От голода и тишины у него позванивало в ушах.
Не спеша он обошел деревню и приблизился к дому. Задний двор, покрытый сорняками, был усеян куриным пухом. У самого дома он наткнулся на гильзы, покрытые свежей легкой ржавчиной. Кур убивали, наверное, из автоматов.
Окна комнаты были прикрыты ставнями. Коба постоял возле задних дверей минут десять. До него доходили только голоса хозяек, слов он не мог разобрать. Один голос принадлежал молодой женщине, а другой — ее старой соседке, за день не раз навестившей молодую.
Убедившись, что двери не заперты, Коба с шумом ввалился в дом и защелкал затвором автомата. Он по опыту знал, что в таких случаях стук затвора наводит на людей страх не меньший, чем сам выстрел. У молодой женщины, щепавшей возле камелька лучину, топор выпал из рук. Видно было, что у них хватало опыта, чтобы не закричать. Старуха хотела что-то сказать, но передумала и покорно дожидалась, что будет дальше.
— Все в порядке! — сказал Коба. — Если будете вести себя хорошо, ничего с вами не случится. А сейчас присядем! — добавил он довольно строго, и они тут же подчинились.
Надо было опросить их до того, как они придут в себя от страха и осмелятся на правдоподобное вранье при ответе на его вопросы.
— В деревне нестарые мужчины есть? — спросил он у молодой.
— Только старики и остались, сынок, — ответила старая, как вызубренный урок. В руке она нервно комкала платок и готовилась заплакать. Тяжело дыша, она протирала пока что сухие глаза и, притворяясь более испуганной, чем была на самом деле, старалась разжалобить Кобу, ухитряясь к тому же улыбаться подхалимской улыбкой, отшлифованной при выяснении отношений с отрядами очистки.
— Ничего с вами не случится, если скажете правду! — обратился Коба к старой.
— Нет молодых, сынок! — ответила та.
— Как тебя звать? — спросил он у молодой.
— Лили, — ответила она. Женщина сидела на стуле, выпрямившись, как примерная ученица, и на вопрос тоже ответила, как послушная школьница.
— Не смотри на топор. Где твои?
— Ушли, — сказала Лили. — В этом доме жили только мои родители. Когда я приехала из города, оказалось, что они ушли накануне. А на второй день вошли они.
— Ушли ее родители, сынок, — подтвердила старая.
— Ты тут кем будешь, директором гостиницы? — пошутил Коба со старой.
— Нет, сынок, только что зашла в гости.
— Я так и подумал. А ты почему не уходишь? — спросил у Лили.
— Знаю, что мои родители обязательно вернутся, и хочу их дождаться. Кроме меня, у них никого нет. Они думали, что я из города не выйду, и поэтому ушли. Когда узнают, что я тут застряла, обязательно вернутся.
— А муж?
— Она незамужняя, сынок, — сказала старая.
— Подозрительная ты. Хочешь сказать, что из заходивших сюда групп никому ты не понравилась? У них что, отсутствовал вкус?
— Прячусь, — ответила Лили. — Когда они приходят, ухожу в лес и там остаюсь дотемна.
— Прячется, — не могла угомониться старая, считая, что может защитить молодую, отвечая за нее на вопросы.— В последнее время редко когда заходят. Добро, что можно было унести, уже унесли, ничего не оставили. Знают, что тут боеспособных мужчин нет. А ты же из наших, сынок?
— Смотря кто вы сами. В вашей деревне только два спаленных дома и увидел. Это что, значит, из ваших только двое воевали или зашедшие поленились сжигать вражеские дома?
— Молодых и до войны можно было на пальцах посчитать, — заговорила Лили вибрирующим от напряжения голосом. Она догадывалась, что словоохотливая ее старая соседка раздражала Кобу.
— Ну и черт с ними! — сказал Коба. — Партизан ищем. Здесь не бывали?
— Никого такого не видели, — ответила Лили. — И не слышали даже.
— В конце деревни меня ждут люди. Если есть что поесть, дайте, и уйдем. Спешим!
— Заведи их сюда, сынок, угостим, чем можем. Пусть отдохнут. Можно и ко мне домой отвести, там им будет намного лучше и спокойнее. От моего дома лес намного ближе, если что, можно незаметно уйти — но ночью эти проклятые не придут. Не ходят по ночам, боятся, — сказала старая.
— Дайте, если есть что! — велел Коба грубо.
— Кукурузные хлеба есть, — сказала Лили.
— И у меня кукурузные хлеба дома есть. Пойду принесу, — подхватила соседка.
— Как тебя звать?
— Тинатин, — ответила старая.
— Дайте то, что здесь есть, и я уйду, — сказал Коба спокойно и повернулся к Тинатин. — Больно уж ты домой хочешь, кто у тебя там? — Тинатин хотела что-то сказать, но, посмотрев на Кобу, замолчала. — Не расходитесь и не думайте улизнуть! Сигарет здесь, наверное, не достать?..
— У моего старика есть табак… — начала Тинатин, но Лили посмотрела на нее строго, и она замолкла.
— Что такое? — спросил Коба у Лили.
— Спросил бы, почему так тянет ее домой. Мы простые люди и плохого в душе не держим.
— Так и подумал, как только вас увидел, до чего же вы простые. Особенно молодая. Сколько тебе лет, Лили?
Лили встревожилась.
— Да не пугайся ты, не трону, — сказал Коба и рассмеялся. — Не очень я вам доверяю. Дайте то, что есть, и уйду. Далеко нам еще идти.
Дом, который он присмотрел себе для ночлега еще днем, был третьим по счету от дома Лили. Убедившись, что он заброшен, Коба вышел опять на задний двор и изучил все его выходы. До восхода луны он поужинал кукурузным хлебом и запил его водой из колодца. Осмотрел и два заброшенных дома по обе стороны того, в котором он собирался заночевать.
После восхода луны вернулся в дом и осмотрел его получше. Внутренняя деревянная винтовая лестница была устроена по-городскому, с претензией на оригинальность. Хозяин дома жил, наверное, в городе и решил переделать свою фамильную дачу на современный лад. Второй этаж состоял из двух больших комнат и просторных балконов по обеим сторонам дома. В комнатах повсюду валялись разбитые горшки с землей от комнатных цветов. Это означало, что дом до войны не был полностью превращен в дачу на лето и в нем постоянно жил кто-то из ближайших родных — например, отец хозяина, ухаживавший за комнатными растениями для своей романтичной невестки… А может, все было по-другому. Коба, чтобы не думать о своем безвыходном положении, очутившись в таких домах, старался представить себе обстановку, которая царила там до войны. Он даже старался угадать характер хозяев. Осторожно, чтобы не поранить руку, он собрал в комнатах осколки и посыпал ими ступеньки лестницы на тот случай, если какому-нибудь незваному гостю взбредет в голову осмотреть второй этаж дома, когда он будет спать. Проверил свою акустическую ловушку в действии. Стекла изрядно скрежетали, когда он на них наступал. Ступеньки лестницы и без того поскрипывали под человеческой тяжестью, но Коба решил, что такая мера предосторожности не будет излишней.
Единственная оставшаяся в доме кровать оказалась железной и скрипела довольно громко. Поэтому от кровати он сразу же отказался. Из матрасов, изрезанных ножами и выпотрошенных наполовину, устроил себе неплохую постель прямо на полу. Хотя в одном окне отсутствовали два стекла, в комнате все равно чувствовался запах пыли. Может быть, так пахла сухая земля от комнатных растений. Перед тем как лечь в свою импровизированную постель, Коба снял ботинки и помассировал ступни ног: боялся, что заболевшие от долгого рыскания ноги могли опухнуть. Когда он бродил по территории, завоеванной противником, от постоянного ощущения опасности становился иногда рассеянным и терял способность крепко спать.
“Я, как Гоги Харазия, стал восприимчив к скрипам и скрежетам”, — подумал Коба Самушия и улыбнулся.
Проснулся на рассвете. В первую очередь зашевелил ступнями ног и пощупал их руками. Ноги порядком опухли, он с трудом втиснул их в ботинки. Когда же Коба начал завязывать шнурки, заскрипела лестница. От страха у него задрожали руки. Осторожно, чтобы не вызвать лишнего шума, он снял автомат с предохранителя. На лестнице кто-то закашлял с явным намерением привлечь внимание.
— Это я, Лили, — послышался женский голос.
Не говоря ничего, Коба встал и взял видимую часть лестницы на мушку.
— Пора просыпаться. Они иногда и ранним утром приходят, — сказала Лили.
— Пора собирать помидоры! — ответил Коба. — Ты одна?
— Одна, — сказала Лили спокойным голосом.
— Поднимись, но только медленно! — велел Коба.
Лили сперва не поняла, чего от нее требовали, но, когда догадалась, что ей не доверяют, произнесла какие-то невнятные слова.
Коба осторожно двинулся к лестнице. Показаться Лили испуганным ему не хотелось, и он старался успокоиться. Лили стояла посередине лестницы и без тревоги смотрела на него.
— Не под колпаком ли я, дорогуша? — спросил Коба. — Откуда ты знала, что я тут?
— Знала, — ответила Лили. — Тинатин горячий чай принесла и немного водки.
— Горячий чай с водкой, — сказал Коба, изображая человека, читающего меню, но по глазам Лили догадался, что улыбался натянуто.
— Ты позавтракай, я мешать не буду.
— Никуда ты не пойдешь! — скомандовал Коба и направился к лестнице.— Разведка у вас на высоте, как я вижу!
Лили спустилась вниз и там дождалась Кобу. Одетая в джинсы и поношенный военный бушлат, она показалась Кобе красивее, чем вчера. Лили не собиралась обижаться на подозрения гостя и заулыбалась так, будто наперед знала, что Коба встретит ее недоверчиво.
— Тинатин сказала, что ты на нее смотришь очень подозрительно, и поэтому разбудила тебя я. Сама она дожидается меня на заднем дворе, — сказала Лили. — Это термос Тинатин. Она попросила, когда уйдет, мол, пусть оставит у задней двери.
— До моего ухода и ты никуда не пойдешь! — строго прервал ее Коба. Ему было приятно находиться рядом с этой женщиной, было приятно слышать ее голос, более естественный, чем накануне. Приятно было то, что она иногда становилась застенчивой, как ребенок.
Оказалось, Тинатин и Лили забыли взять с собой кружку. Коба пил чай прямо из термоса.
— Ты забыла мне объяснить, как вы догадались, что я тут, — сказал Коба.
— Когда ты ушел от нас вчера ночью, Тинатин пошла за тобой. Поняла, что ты один, — сказала Лили и улыбнулась. Кобе казалось, что в это время она покраснеет, но Лили, словно смекнув, чего от нее ждали, приняла строгий вид и сумела овладеть собой, чтобы не покраснеть. — Всю ночь караулили тебя из дома Тинатин. Хотели предупредить, если бы появились они.
— Спасибочки, конечно. А ты где прячешься, когда они приходят?
— Ухожу в лес, — ответила Лили. — Вчера осталась дома. Позавчера они целый день пробыли в этой деревне, искали какие-то тайники оружия и перед уходом избили Тинатин. Она сказала, они между собой говорили, что назавтра пойдут в другую деревню, и поэтому я решилась остаться дома.
— Целый день за тобой следил, — сказал Коба. — Делать все равно было нечего.
Лили застеснялась и покраснела.
— Я пошутил. Не целый день, а где-то часа два. Когда Тинатин к тебе заходила, вот тогда.
— Муж Тинатин прислал тебе немного махорки.
— Он какой? Я вчера ведь всех рассмотрел как следует и каждого знаю если не в лицо, то по одежке. Некоторые были далеко от меня, так что их лиц я отчетливо не видел, зато хорошо различил твое. Очень уж грустная ты вчера была.
— Муж Тинатин — инвалид, еще до войны перенес паралич, вылечиться полностью не удалось. Ходить может, но недолго, и поэтому из дома не выходит, — сказала Лили.
— Больше двадцати дней, как я не курил. Первые три дня грыз ногти, а потом привык. Но когда не куришь, ешь много. Не уверен, что и сейчас покурю, но махорку все равно возьму на всякий случай, — сказал Коба, взял бутылку с водкой и понюхал.
— Из дикой алычи, — объяснила Лили. — Я и Тинатин хотели зарезать курицу и зажарить ее для тебя, но было темно, и мы не смогли ее найти. Тинатин говорит: если подождет, то зарежу ему курицу, ощиплю, а он сам зажарит ее, когда захочет.
— Тинатин — бывшая интеллигентка, насколько я понял.
— Работала в конторе бухгалтершей. Муж был почтальоном.
— Деревенский почтальон Печкин мне махорку прислал, — сказал Коба и улыбнулся, чтобы Лили на его грубую шутку не обижалась. — Ты уж извини за неинтеллигентные выходки. Когда попадаешь в такую ситуацию, в какую попал я, то поневоле становишься агрессивным. Сам не заметишь, когда сделался циником, как смертельно больной. Интересно, на что жили в этой богом забытой деревне?
Лили ничего не ответила, только улыбнулась с демонстративным спокойствием.
— А чай без снотворного?
— Боже мой! — сказала Лили.
— Пошутил, — успокоил ее Коба. — Ничего не могу собой поделать — не нравится мне Тинатин, и все. В детстве соседские взрослые парни заставляли меня декламировать один стих туристкам на пляжах. Стих был смешной: Тинатинин петушок оперный был певец, каждое утро арии распевал, подлец, а Тинатинин муженек — любовного искусства жрец, привык под аккомпанемент петушка на жену свою лезть… Что-то в этом роде. Ну а потом тот петух захворал, потерял голос — и все такое по законам цепной реакции… Как-то раз кавалер одной туристки набил мне морду — может, поэтому у меня аллергия на всех, чье имя Тинатин.
— Опять шутишь?
— Нет, и вправду такое было. Был у меня один сосед, Ражико его звали, он эти куплеты и сочинил. У меня опухли ноги. Вот и лишний повод, чтобы съязвить даже в адрес своих благодетелей. Если бы эту водку дали вчера, я наложил бы компрессы на ноги ночью, и они передумали бы опухать!
— У меня водки не было, — сказала Лили.
— Знаешь, я женщин делю на два типа. Представительницы первого типа привлекательны только для пьяных мужчин. А ты из числа тех, кто может присниться не только пьяным. Я хочу признаться, что ты мне снилась, и все не решаюсь сделать это. Ой, уже сделал…
Лили не удержалась и улыбнулась, заслужив оригинальный комплимент, и сразу же стала нежнее и привлекательнее.
— Ночью, пока не уснул, слышал, как шумит деревянная моль, — продолжал Коба. — Стало как-то не по себе: моль всегда ассоциировалась с уютом… У моей бабушки этой самой моли было — куры не клюют! И моль со мной играла в прятки. Знаешь, как бывает: только на нее посмотришь, она умолкает, а закроешь глаза — и опять начинает ужинать… У меня был сосед Гоги, от моли и умер. Он не выносил скрежета, скрипов и всяких шумов — так откуда ни возьмись в его комнатах, отнятых у совладелицы дома, появилась моль, от которой он никак избавиться не мог. Она у него все нервы выела. Скончался он от инфаркта. Шутили, мол, моль его добила за то, что он у своей соседки отнял дом, но это другая история… Бабушка говорила, что в заброшенных домах моли не бывает. И бабушка приснилась после тебя… Там наверху я видел комнатные цветы и подумал: дай найду полевой цветок и оставлю Лили перед уходом. Она утром увидит цветок, и будет ей приятно. Ну вот, опять ты покраснела.
— А это обязательно так и надо?
— Что?
— Чтобы ты ухаживал за мной! — сказала Лили. — Могли бы поговорить просто так. Мог бы, к примеру, обнадежить и сказать, что скоро придут наши!
— Про наших я сам ничего не знаю — ищу и не могу найти, боюсь даже, что сдадут город до того, как я туда проберусь. И сколько ты своих родителей будешь ждать? — спросил Коба. Вдруг у него забулькало в животе. Он застеснялся и почувствовал, как покраснел. — Все старался заставить тебя покраснеть, потому что натуральные румяна тебе очень к лицу, и вот бог мне отплатил той же монетой — но от взаимных комплиментов попрошу воздержаться,— сказал он. — Сколько уж времени перебиваюсь только фруктами, и желудок, как и его леший-хозяин, одичал, нормальную пищу не сразу принимает. В какую сторону ты уходишь прятаться?
— Сегодня, может, никуда не пойду и останусь в деревне, — ответила Лили.
— Если бы я был уверен, что на вас можно положиться, то остался бы и сам на денек-другой, чтобы устроить ногам отдых.
— И почему же на нас нельзя положиться?
— Тебе и обида к лицу, — заметил Коба. — Если появятся партизаны, скажите, что был связной по кличке Почтальон Печкин, посланный с той стороны фронта, и искал их так упорно, что у него опухли ноги, и из-за этого он дошел до той кондиции, что ему явно плевать было и на них, и на эту войну.
Опухшие ноги прослужили бы ему недолго — часа два-три, и никак не дольше. Это он понял, как только вышел из деревни. Подумав немного, вернулся и устроился у опушки леса, выше того места, где вчера организовал себе наблюдательный пункт. Никак не мог избавиться от запаха пыли. Когда его готовили для этой операции, тогда и запрограммировали так, чтобы он все время был в движении. Само собой получилось, что он вбил себе в голову истину инструктора: остановишься — погибнешь. Даже во снах он ходил и искал. А сейчас ему хотелось отдохнуть хоть один день, чтобы прийти в себя. Возможно, это был протест, обращенный к тем, кто выдрессировал его для этой операции, чтобы он постоянно двигался и искал, как гончая.
Сейчас он хотел отдохнуть — и отдыхал, и чувствовал, что одержал победу над чем-то, ему не очень приятным, над той частью самого себя, которую запрограммировали, когда готовили в лазутчики. Эта часть себя исчерпала. Чтобы восстановить самоуверенность, надо было избавиться от ощущения, что он просто-напросто гончая, один незначительный винтик в этой войне.
Наконец появилась и Лили. Казалось, что мужская одежда сделала ее походку чуть грубоватой. Лили прошла мимо своего дома, пересекла гравийную дорогу и вошла во двор дома напротив. Через минуту она уже была на заднем дворе. Пройдя и его, скрылась в огороде. Позади огорода начиналась бахча. Лили прошла и речушку в конце бахчи и приблизилась к тому большому кукурузному полю на косогоре, в конце которого сидел Коба. Ее маршрут можно было проследить по колыханию кукуруз, а иногда мелькал и синеватый платок. Лили медленно подошла к его вчерашнему наблюдательному пункту, а один раз, как бы почувствовав его назойливый взгляд, посмотрела в сторону того места, где он сидел.
Коба встал и медленно направился к изгороди кукурузного поля. Незаметно дошел до сливовых деревьев и уже с очень близкого расстояния начал рассматривать Лили в бинокль. Казалось, у нее очень красивое лицо.
Коба понимал, как соскучился по спокойной жизни, по безмятежному бытию. Понимал и то, что именно поэтому и понравилась ему эта женщина, вернее сказать, именно в этой женщине чувствовал он тишину и волю сохранять спокойствие.
— Пташка моя ко мне летит, — сказал он.
А она опять что-то искала. Наконец наткнулась на кожицу груши, оставленную им вчера.
— Эй! — позвал Коба. — Почтальон Печкин тут!
Лили вздрогнула и застыла.
— Все в порядке! — сказал Коба.
— Это ты? — спросила она.
— Так точно, это я, почтальон Печкин! Ждала кого-нибудь другого?
— Нет, — ответила она, стараясь быть спокойной.
Лили медленно пошла к изгороди. Чуть было не заплакала. Старалась улыбнуться. Коба протянул ей руку, и Лили оперлась на нее с наигранной легкостью, когда перелезала через изгородь.
— Думала, что ты давно уже ушел, — сказала она.
— И почему же ты меня искала? — спросил Коба. — На кого мы с Тинатин работаем?!
— Ни на кого мы не работаем, — сказала она и вдруг заплакала, но быстро овладела собой и вытерла слезы. — Хочу, чтобы все это закончилось и чтобы пришли опять наши.
— Как ты догадалась, где я вчера прятался?
— Не знаю. Просто с этого места всю деревню можно обозреть, — ответила Лили. — Когда ты сказал, будто целый день наблюдал за мной, я подумала, что, наверное, здесь ты и сидел. В детстве, когда я убегала из дома, тоже тут сидела и наблюдала, как меня искали.
— Значит, обидчивая в детстве ты была и часто дулась, — сказал Коба. — И все-таки чем в такой захолустной деревне вы кормились?.. Как только посмотришь на нее, сразу же смекнешь, что тут одни лодыри жили. Мужчины, наверное, мандаринами торговали и, чтобы продать их как можно дороже, уезжали подальше. А женщины, судя по этим неухоженным кукурузным полям, больше помахивали бедрами, чем мотыгами. От нечего делать женщины начинают думать, чем развлечься. Ну и черт с ними, с этими мандаринами. Не мое это дело, как вы жили, но такой неухоженной деревни я не видел еще нигде, а я их не меньше двадцати обследовал.
— Тинатин сказала, что если, мол, он еще здесь, то зарежу для него курицу,— сказала Лили.
— А она все знает. Ведьма какая-то. Она что, петушка с простуженным горлом режет?.. Что вы эту проклятую курицу так настоятельно суете?! Хотите меня усыпить и сдать тем, чтобы потом получить право на легальную жизнь?!
— Боже мой! — сказала Лили.
— Именно поэтому я и пытался тебя разозлить, чтобы услышать твое “боже мой”. Если бы ты знала, как оно тебе идет. Ну ладно, полюбезничали — и хватит, а теперь пошли.
— И куда мы идем? — спросила Лили.
— Наверх, к лесу. Хочу еще раз позавтракать. Ты не представляешь, сколько времени я досыта не наедался. Если ты не против, позавтракаем вместе.
— Я в лес не пойду, — сказала Лили.
— Пальцем тебя не трону, просто сверху видна и окольная дорога. Я, чтоб ты знала, женатый человек, и дети есть, и, вообще, характер у меня серьезный. Как ты думаешь, поручили бы выполнять такое ответственное задание несерьезному человеку? Ты кем до войны была?
— Учительницей рисования.
— И сама как картинка, — сказал Коба. — Позавтракаем здесь, раз уж вотум доверия мне иссяк!
Завтракали на опушке леса, под старым сосновым деревом.
— В детстве в деревне у бабушки с таких сосен я собирал жвачку. Ты не собирала? — спросил Коба.
— Собирала, — ответила Лили и насторожилась, словно ожидая циничных выпадов.
Коба улыбнулся и посерьезнел.
— Хорошая водка, — сказал он.
— Муж Тинатин для себя хранил. Он еще до того, как зашли они, почему-то вбил себе в голову, что умрет от пулевой раны, и запасся спиртом на тот случай, если надо будет рану обработать. Так что и эту водку для себя хранил, но для тебя выделил из своего запаса, который держит зарытым в землю. Такая вот история. Он до войны был почтальоном, но из райцентра корреспонденцию приносил раз в неделю, а в остальные дни работал пастухом на ферме в соседней деревне. Этот бушлат, что на мне, тоже его. Добрый он человек.
— Должно быть, окрестности он знает хорошо. Кругом такие дебри, прямо жалко, что тут нет партизан. Муж Тинатин мог бы помочь сориентироваться получше, но, судя по его поведению, он с приветом и с навязчивыми идеями, насколько я понял.
— Нет. Он после болезни стал чуть странноватым, только и всего, — сказала Лили. — А ты действительно связной?
— Был, — ответил Коба. — Какого черта я связной! То, что искал, не нашел. Я сейчас только камикадзе. Знаешь же, что это такое? Ну, как тебе не знать, ты же учительница!
— Тинатин сказала, что партизан тут поблизости никогда не было, о них даже и не слыхали.
— И куда же они делись?! Нас было четверо и еще один, мозговой центр и спец по таким операциям, который наметил бы этим партизанам оперативный план действий, но теперь его уже нет. Всех в один день убили в такой же поганой деревне. Выдала нас одна всезнающая, как Тинатин, женщина, которую я успел перед уходом прирезать. Эта старая шлюха дала нам снотворного. Так вот, мне не терпится вернуться в город, чтобы там в штабе прирезать и того, кто посылал к этой женщине. Тогда моя миссия иссякнет, и я плюну на эту войну!
— А ты как жив остался? — спросила Лили.
— Хватит мне и того, что на этот вопрос должен буду ответить родственникам погибших. Двое из них были моими соседями, и их родня такой вопрос обязательно задаст, когда вернусь, если вообще смогу вернуться, — сказал Коба.— Но я должен: мне обязательно надо одного штабника прирезать… А пока поброжу еще дня три-четыре, может, найду партизан… Когда увидел тебя, подумал, что ты из тех. Раз такая молодая смело расхаживает по деревне, значит, думаю, не из наших. Хотел взять тебя в заложницы и так перейти линию фронта, но ты пустила все мои планы по ветру. А вообще-то женщина-заложница была бы для меня идеальной: женщины-заложницы в отличие от мужчин не буянят и не корчат из себя героев. Выпей еще, чтобы меня окончательно убедить, что водка не отравлена!
— Нет, не могу!
— А тебя никто не спрашивает, — шутя сказал Коба. — Ты там, в твоей гостинице, была директоршей, а в этой гостинице под сосной директор я. И твои родители, наверное, были учителями. Ты не обижайся, но очень уж интеллигентная деревня.
— Нет, они были колхозниками. Собирали чай, держали скот.
— А такая красивая в кого пошла — в отца или в маму? — спросил Коба.— Пей, я зла на тебя и Тинатин не держу. Если не выпьешь ты, тогда, пожалуй, напьюсь я для разрядки, а ты потом поухаживай за мной. Просто покарауль, чтобы я не проспал их заход в деревню.
— Я не могу пить, — сказала Лили.
— Как скажешь, дело твое, — согласился Коба. — Не должен был я сегодня тут оставаться. Дал себе право расслабиться. Когда позволяешь себе такое, это означает, что нервы сдают. А ты замужем никогда не была?
— Была, — ответила Лили.
— Это было давно и неправда — так в подобных случаях говорят. Он бросил, или ты бросила?
— Разошлись, — сказала Лили. — Просто разошлись.
— Я не должен был спрашивать. Это всегда болезненно. Напьюсь и усну, только боюсь, что разбудят меня они. Представляю, что со мной сделают, если возьмут живьем… Бабушка была у меня от отца, так она умела заговором вылечивать опухшие от змеиного укуса раны. Просила, чтобы и я научился заговаривать, а я ее высмеивал за это. Надо было выучиться, хотя не думаю, что опухшим от ходьбы ногам заговорами можно было бы помочь.
— А ты останься еще на день.
— Хочу, но не могу. Скоро заработает вторая моя половина, та, которая на рыскание запрограммирована, — сказал Коба и пригубил водку из бутылки. — Когда в детстве смотрел вестерны и видел, как ковбои, эти сукины сыны, пьют виски прямо из бутылки и без закуски, а потом улыбаются и делают довольную рожу, думал, что это и вправду приятно. Вырасту, мол, и тоже так начну виски хлестать. Но не получается. Противно так пить. Если бы я не был женатым, вышла бы ты за меня замуж? Только тучи с лица прогони, говорил же, не буду трогать!
— Знаю, что не будешь, — подтвердила Лили. — И сегодня они, наверное, не придут. Такое у меня предчувствие.
— Очень хорошо, — сказал Коба. — Это про меня говорят, что дурная голова ногам покоя не дает… А мы друг друга называли камикадзе. Думали, после войны эта кличка к нам прилипнет — и прилипнет-таки, если останусь жив, и я даже смогу гордиться: других претендентов на нее уже нет. Погибли. Один раз я даже подумал, что в наказание — раз выжил я один — придется остаться в какой-нибудь захолустной деревне, как эта. Если жить в такой деревне, можно от скуки умереть. Чем же здесь развлекались? Ну ладно, не обращай на меня внимания: я уже пьян!..
Коба замолк и посмотрел на Лили.
— Ты не ответила, вышла бы за меня замуж или нет. Но ты, наверное, как все женщины, ищешь интеллектуала, себе подобного, а я не такой: я дурная голова, что ногам покоя не дает. Но задатки есть. Тот сука инструктор, который нас дрессировал, как гончих, прямо так и сказал, что во мне скрытый талант дедуктивного мышления и не мешало бы его развить. Не удивляйся, что так много болтаю. Почти месяц ни с кем не разговаривал. Только с собаками. А ты, значит, у родителей одна?
— Одна, — сказала Лили. — Раз остаешься, зарежем курицу.
— Опять курица, — заметил Коба. — Как говорится, курица не птица, а привлекательные женщины отвлекают и понижают боевой дух. Как только тебя увидел, сразу же забыл, что я связной и к тому же не простой почтальон Печкин, а камикадзе. У тебя красивые глаза, и, наверное, многие тебе это говорили. Хочу задать еще один вопрос — и потом перестану лезть к тебе в душу. Я, понятное дело, потому остался, что ноги опухли — и вообще хотелось с женщиной пообщаться. Ну а ты почему хотела, чтобы я остался? Знаю, что вопрос по своей бестактности уникален, но меня эта тишина и здешняя скука угнетают. Так и хочется встать и выстрелить, чтобы успокоить нервы. И это предусмотрел тот инструктор и вбил нам в голову, чтобы холостых выстрелов не производили, только не предусмотрел тот факт, что человек от скуки начинает много болтать. Видишь же, как я над тобой издеваюсь. Имеешь полное право связать меня, когда усну, и сдать им…
…Задремавшего Кобу разбудил голос Лили.
— Это я, Лили! — позвала она. — Можно?
— Ты одна?
— Одна, — сказала Лили и начала подниматься по лестнице. — Тинатин во дворе ждет!
— Одна, но Тинатин ждет! — сказал Коба. — А я тебя одну ждал. Шучу!
— Ты спал?
— Спал, но очень плохо. Тинатин и ее муж ту жареную курицу предоставили целиком мне. Сейчас живот болит больше, чем ноги.
— У меня одна просьба, — сказала Лили. — Хотела тебя попросить отнести письмо в город, если тебя это не затруднит и не помешает в твоем деле.
— Почему бы и нет, — ответил Коба и присел на кровать. — Но про меня, как ты, наверное, понимаешь, не должно быть никакой информации. Нет охоты съедать письмо на тот случай, если попадусь. И кому мы письмо относим?
— Моей тете. Ты сегодня сказал, что собираешься еще немного побродить по лесу и затем вернуться в город. Я подумала, что за письмом зайдешь потом.
— Может, и не стану бродить. Пойду прямо в город и буду надеяться, что повезет при пересечении линии фронта: я же везучий!..
— Тогда напишу письмо этой же ночью.
— Так будет лучше. У меня нервы на пределе. Надо выбираться отсюда, пока окончательно не засвистел, как Тинатинин муж.
— Почему улыбаешься?
— Вспомнил кое-что в связи с письмами, — объяснил Коба. — Был у нас один парень, курьерничал в нашем батальоне и служил в основном тому штабнику — начальнику разведки, которого я должен прирезать, когда вернусь в город… Однажды поручили курьеру отнести пакет, а тот штабник, который поручал это дело, знал, что курьера одолеет любопытство и он вскроет конверт по дороге. Штабник посылал письмо одной женщине, разведчице. Подозревали, что она любовница начальника разведки. Жена начальника разведки подкупила курьера. Одним словом, вскрыл курьер конверт по дороге, а там лежит второй конверт и записка. В записке написано: “Я же говорил: не вскрывать”. Ошалевший от злости курьер продолжил путь, терпел-терпел — и вскрыл второй конверт, а там лежит третий и записка: “Кто этот конверт вскроет, мать его так и так”. Ну что, развеселил я тебя?
— Забавная история.
— Разбудите меня рано утром, — Коба встал и, делая вид, что хочет подойти к окну, ухватил Лили за руку. — Ничего от тебя не хочу, только позволь поцеловать. Только один поцелуй, — попросил он, обвил талию женщины задрожавшими руками, почувствовал ее горячее и упругое тело и ее утомляющий запах. — Иди ко мне. Только поцелую, и больше ничего.
— Нет! — попыталась отстраниться Лили. — Ты не позволишь себе применить силу к беззащитной женщине.
— И не думал, — сказал Коба, отпуская ее. — Я же знаю, что и ты хочешь.
— Тинатин ждет, — напомнила Лили. — Пойду письмо писать.
— Расскажу тебе еще одну забавную историю, — предложил Коба. — Был у меня сосед, отмотавший немалый срок за изнасилование подруги жены. Звали его Михаил. Так вот, он на старости лет влюбился в одну особу, которая, как говорили, и сама хотела бы переспать с ним — но она была женой покойного друга Михаила, и он не позволил себе соблазнить ее, хотя в молодости и воспользовался доверием подруги жены. Вот и начали шептать, что Михаил по этой части от старости занемог. Сын Михаила Торонджия решил подшутить над отцом и отправил письмо с двумя конвертами: в один конверт вложил другой. На первом конверте был написан адрес почтальона нашей улицы. Вскрыл почтальон конверт, а там записка: прошу, мол, передать второй конверт Михаилу лично в руки, чтобы никто другой об этом не узнал. А во втором конверте было письмо якобы от той женщины, которую Михаил изнасиловал. “Всю жизнь тебя любила, — писала та женщина. — Так любила, что ребенка, зачатого в ту единственную ночь, сохранила и родила. Теперь этот ребенок ходит по улицам Сухуми и ничего не знает о своем настоящем отце”. А та женщина после того, как ее изнасиловал Михаил, уехала из города и больше не возвращалась. Так и ходил Михаил по городу и искал своего несуществующего сына. А Торонджия был одним из камикадзе и погиб. Михаил даже сейчас не знает, что то двухконвертное письмо было ненастоящим.
— Печальная история, — сказала Лили.
— Печальная, — согласился Коба. — Хотел тебя развеселить, а получилось наоборот.
— Пойду напишу письмо.
— От дополнительных записок прошу воздержаться. Я чужих писем не читаю, к тому же, если попадусь, проглотить два письма сразу будет трудно.
— Дополнительных писем не будет, — уверила Лили. — У меня такое предчувствие, что ты сможешь вернуться домой.
— Знаешь, я тогда пошутил, когда сказал, что женат. Никакой жены у меня нет!
— Знаю! — ответила Лили.
Светало.
— Пора идти, — сказал Коба. — Ты не пойдешь в лес? Вместе бы из деревни вышли.
— Я попозже пойду, — ответила Лили.
— Пойду прямо домой, пока ноги еще слушаются.
— Предчувствую, что все будет в порядке, — сказала Лили.
— Хоть на прощание поцелую.
— Тинатин на нас смотрит.
— И почему смотрит? Ты просила ее от тебя не отходить?! Дала жаркое в объеме одного поганого петушка и думает, что за это ей дозволено в душу лезть?!
Лили рассмеялась.
— Хотел спросить и позабыл. Что ты будешь рисовать после войны, это понятно, но мне интересно, что рисовала до войны.
— Ничего не рисовала. Просто оформляла всякие кувшины на керамическом заводе, этим и кончалось мое изобразительное искусство. Потом муж тети устроил меня учительницей рисования в школу.
— Это какая тетя, к которой письмо несу?
Лили кивнула.
— Если бы ты знала, как я тебя хочу, — сказал Коба. — Но, видно, ничего не выйдет. Знаю, и ты хочешь меня.
— Тете скажи, что в деревне тихо, что никто сюда не заходит и что ее племянница живет себе спокойно-преспокойно. Скажи так, чтобы она в это поверила. Побереги себя, на мины не наступай.
— Ты еще добавь: “и в собак камнями не швыряй”. Точно таким же тоном читала наставления мне мама каждое утро, перед тем как я уходил в школу, — сказал Коба. — Тинатин попадет прямо в ад за то, что не дала тебя поцеловать.
— Она уже в аду, — возразила Лили.
— Я бы так не сказал. Вполне симпатичная деревушка.
— Спасибо за комплимент, но я не то имела в виду.
— Знаю, — сказал Коба. — Мне обязательно надо в город. Тот штабник из контрразведки, который нас сюда отправлял, дожидается меня. Он очень хочет, чтоб я его прирезал до того, как он сюда отправит большую диверсионную группу с ложной предварительной информацией. Дай мне десять дней, и я вернусь. Знаешь же меня: я дурная голова, не дающая ногам покоя!
…За окном припорошило. Снег был сухим и неприятно мелким — таким же, какими бывали дожди здесь, в этом чужом для него краю. Прошло почти десять дней после того, как Кобу из Сухуми перевели сюда, и за это время он успел до боли соскучиться по своему городу, где даже снег был другим — с крупными хлопьями, умеющими сразу же наводить на людей ощущение уюта и какой-то радости, которую и не выскажешь. Коба оторвал взгляд от окна и посмотрел на пузырек гемодеза, висящий вниз головой. Он смотрел, как монотонно срывались капли на выходе из пузырька и падали в распределительную капсулу. Смотрел на эти капли и чувствовал, как приходит смерть, и засыпал, уже не боясь ее.
В забытьи опять пришла та женщина, но на этот раз он смог дотянуться до нее обеими руками, почувствовать ее упругую талию, постепенно наполниться теплом женского тела… Медленно он достал до губ Лили и поцеловал очень-очень осторожно, чтобы ее образ не исчез. Он и не пропал — и это было самое приятное и последнее видение в его жизни.
— Послушай, кавалер! — обратилась жена к Кахе Пачкория. — Хочу тебя спросить об одном щекотливом для тебя деле, можно?
— Что происходит? — спросил Каха и взглянул на свою вызывающе подбоченившуюся жену.
— Я по поводу этого письма, ваша невинность! — сказала жена и перед глазами мужа замахала листком бумаги. — Интересно, на какой такой операции ты был и за что тебя сделали кавалером ордена первой степени? За кавалерство по отношению к женщинам или за что-нибудь другое?!
— Ах, это?.. Где ты его нашла? Я думал, что оно потерялось, — сказал Каха и взял у жены письмо. — Это было во время войны, на той операции. Коба Самушия в тылу в одной деревне встретился с женщиной, которая попросила отнести письмо в город своим родным. Когда Коба возвращался в город, его ранили, и потом он скончался.
— Ну а потом что, кавалер и партизан женских общежитий?
— Что, что?! — разозлился муж. — Люди погибли, а письмо осталось!
— И ты советуешь мне поверить в то, что это письмо не тебе адресовано?
— Как хочешь!
— В письме написано: люблю тебя, камикадзе. Очень-очень, пишет, тебя люблю. А с обратной стороны написано: передать лично в руки тому, кто доставит это письмо. По-моему, камикадзе кликали тебя. Скажешь, что это не так?
— Нас всех, кто уходил на эту операцию, звали камикадзе, — сказал муж.— В живых никого почти не осталось. Коба думал, что и я вместе с другими погиб. А та женщина, которая писала это письмо, была, оказывается, учительницей. Говорили, что ее совратил отец одного ученика, и после того у нее не все были дома. Когда Коба входил в город, был тяжело ранен. Он письмо женщины отдал Михаилу Есванджия, чтобы тот передал адресату. Сын Михаила Торонджия тоже был с нами на той операции, но он погиб. Коба сказал Михаилу, что его сын жив и находится среди партизан. Михаил не нашел адресатов письма и тогда вскрыл его и обнаружил в нем другое, адресованное Кобе Самушия. Коба скончался так, что ничего не знал об этом письме. И та женщина, которая писала это письмо, погибла на второй день…
— Может, хоть одного оставишь в живых, чтобы твоя история правдоподобная вышла, а то уже переборщил!
— Все так и было, — сказал Каха. — Так и было, а ты хочешь — верь, хочешь — нет. Торонджия однажды тоже примерно так же послал двухконвертное письмо своему отцу, чтобы сыграть с ним злую шутку, и Михаил это понял только тогда, когда обнаружил второе письмо той женщины. Но это уже другая история, и расскажу ее как-нибудь в другой раз. Михаил это письмо перед смертью отдал мне, чтобы отнести на могилу Кобы Самушия, когда вернемся в Сухуми.
— До чего душераздирающие истории выдумываешь, чтобы оправдать себя! Ты считаешь, я, глупая, сразу же в них поверю, не так ли?! — возмутилась жена. — Ты несчастный кавалер медали — “Женщины не дали”!..