Главы из книги М. Ф. Чумандрина «Германия».
Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2008
Книга пролетарского писателя Михаила Чумандрина (1933, второе дополненное издание — 1934)[1] рассказывает о происходившем в Германии в 1931–1932 годах, накануне прихода гитлеровцев к власти. Неопределенность будущего, разлитая по берлинским улицам, дрезденским трущобам и просторам гамбургского порта, живет и в тексте книги. Автор, в прошлом рабочий, один из лидеров Ленинградской ассоциации пролетарских писателей — ЛАПП, привык писать по образцам, так его учили. С одной стороны, он использует традицию описания «разоренной Германии», существовавшую в начале двадцатых годов: тема рабочей нищеты и ужасов безработицы заполняет примерно половину книги. С другой стороны, нищета подается по-новому, при помощи отработанного во второй половине двадцатых шаблона путеводителя. Главы о нищете выстроены как путеводитель по аварийному дому («Проходя по улицам») или по грязному, дальнему от улицы двору («Задний двор»). Антипутеводитель, в который местами превращался парижский путеводитель Л. Никулина, теперь доминирует: «Германия» — путеводитель по человеческому горю и отчаянию, поездка в Германию — антитуризм.
Интересно, что зачин очерка «Задний двор» как бы предлагает читателю игру в путеводитель (созерцание башен Карштадта, туристический взгляд на город сверху), чтобы эффектнее развернуться в антипутеводитель. С башен не видны задние дворы немецких домов, о которых пойдет речь. Зато стоит повествователю дойти до третьего от улицы двора, как башни знаменитого универмага меркнут и забываются.
В связи с этим возрождается еще один не менее важный для очерков ранних двадцатых мотив. Это тишина опустевшей страны. Пустой вагон немецкого поезда, с которого начинается повествование, пустой трамвай на вечерней улице Берлина в «Проходя по улицам» (это едва ли не единственное упоминание городского транспорта немецкой столицы, который еще совсем недавно Кушнер считал образцом для любого — даже социалистического — города), пустые улицы с голодными прохожими — все это показатели экономического и политического регресса. Частотность и обязательность темы «вымирания Германии» хорошо видны при сравнении с очерками других авторов. Например, впечатлениями профессора М. Неменова, ездившего через Германию в Испанию. От немецкой границы до Берлина профессор ехал в пустом спальном вагоне: кроме него, в вагоне был еще один пассажир. Из Испании Неменов возвращался экспрессом «Париж — Вена». На границе Германии от поезда отцепили вагон-ресторан: слишком мало пассажиров. По прибытии в Штутгарт в поезде оставалось человек пятнадцать. Только что построенный огромный вокзал Штутгарта (в статьях Эренбурга 1920-х годов он был символом кипящей движением транзитной Германии) кажется Неменову вымершим: «Огромный штутгартский вокзал совершенно пуст ‹…›»[2] Кушнер сравнивал транспортную систему с системой кровообращения живого организма. Немецкая кровь, если судить по очеркам советских авторов, почти застыла.
И этот момент трансформирован у Чумандрина под влиянием недавнего образца. Центральная глава для темы «тишины» — очерк «Движение» — посвящена гамбургскому порту, одному из крупнейших в Европе. Текст Чумандрина напрямую (вплоть до эпиграфов) использует «Сто три дня на Западе» Б. А. Кушнера — но как модель для отталкивания. Повествователь отправляется на водную экскурсию (плывут вдевятером на четырехсотместном пароходике), и путеводитель вновь оборачивается антипутеводителем: экскурсантам показывают неработающие эллинги, застывшие краны, дремлющие суда. Рассказ о текущем положении дел накладывается на знакомый читателю образцовый текст и развивается параллельно ему. Кризисное «сегодня», таким образом, перечеркивает капиталистическое «вчера», указывая на историческую неправду недавнего процветания.
Вторая половина книги посвящена рабочей борьбе. Здесь совершенно меняется стилистика и книги, и образца. Антипутеводитель переходит в репортаж за счет сдвига грамматического времени. Окунувшись в протекающее перед глазами читателя время (см., например, в очерке «Задний двор» (выделено мной): «‹…› на доске, пристроенной к раковине, в данный момент стоят две тарелки с зеленым луком…»; «Вот она появилась в комнате, взобралась на нары и сейчас раздевается ‹…›»), антипутеводитель обретает сюжет и конкретного героя. А став сюжетным, тут же превращается в соцреалистический роман.
В очерке «Прогулка» сквозь тишину рабочего района проглядывает история недавних уличных боев, она проступает надписями на стенах (точно так же в «Проходя по улицам» по стенам рабочей комнаты идет навеки врезавшийся в них рукодельный фриз — «Да здравствует СССР!») и мостовых, плакатами в мелких лавочках. Рудиментом путеводителя остается проводник — рабочая девушка Анни. Но, в отличие от традиционного гида, она не сторонний наблюдатель, она активный участник тех событий, о которых рассказывает. Глаголы, как и в «Заднем дворе», получают форму настоящего времени, и «Прогулка» развивается параллельно историческим боям, она повторяет их и тем самым выводит за пределы единичного события, делает одной из точек на шкале восстаний и революций. Оборона одной берлинской баррикады становится частью непрекращающейся, уходящей в вечность революционной борьбы.
В очерке «Как это иной раз происходит» статическое, застывшее состояние страны оборачивается динамической рабочей борьбой. Подмена осуществлена диалектически: там, где внешне все кажется замиренным и успокоенным, внутри кипит возмущение, сопротивление, идет революционная борьба. Таким образом, тишина и статика с одной стороны, движение и борьба с другой приобретают классовые характеристики. Одна Германия вымирает, другая тайно живет и борется. Такой же классовый подтекст приписывается архитектурным памятникам (Новой вахте на Унтер-ден-Линден, архитектор К. Ф. Шинкель, только что (в 1931 году) ставшей мемориалом павших героев мировой войны). Это здание стоит на Унтер-ден-Линден и сегодня, внутри по-прежнему мемориал, только посвящен он всем жертвам обеих мировых войн.
В финальном очерке «Неравная встреча» применяется уже испытанный прием: текст прикидывается путеводителем, чтобы эффектнее развернуться в соцреалистиче-ский роман. Заглавие очерка — «Неравная встреча» — подчеркивает динамизм и событийность содержания, дисгармонирует с плавным статическим началом. Читатель должен понять, что перед ним пародия на путеводитель: текст как бы соблюдает политиче-скую корректность, ведь путеводитель, в отличие от репортажа, — политически нейтральный жанр.
Большая стена с красной звездой, врезавшейся в кирпич, напоминает все остальные рабочие стены Берлина. Те самые, из которых проступает история. Герои очерка тоже поначалу статичны, но в этой статике (точно так же, как в очерке «Как это иной раз происходит») просматривается духовная мощь, накопление внутренних сил: «У самой ограды ‹…› то там, то здесь стоят люди. ‹…› Они стоят без шапок, всматриваясь в могилы, лежащие перед ними». Среди статичных героев появляется старик гид: он рассказывает о каждом, кто лежит в безымянных пролетарских могилах. Старик — символ народной памяти, олицетворение истории. Не случайно в финале очерка он преобразится: станет борцом, главным героем романа. Статичность кладбища, на которое немецкие власти поместили Карла и Розу, превращается в статичность вечности, исторической правды. Статика, показатель аполитичности и духовной смерти, теперь насыщена политическим смыслом.
Взгляд репортера падает на только что вырытую могилу. Описание переходит в событие, путеводитель — в роман-репортаж. Сегодня похороны очередного героя. Единичное событие, как было уже многократно, становится событием повторяющимся: Present Continuous вбирает в себя и Present Indefinite. «Издалека доносится негромкое пение. Вскоре на дальнем конце аллеи показывается несколько знамен, медленная процессия идет сюда». Внезапно процессию окружают пробравшиеся на кладбище наци, и действие становится стремительным: «Нападавшие бежали уже под углом к аллее, намереваясь преградить путь шествию. Вот у первого из них что-то блеснуло в руках, и потом потекли сплошные, ревущие выстрелы ‹…›. Вскоре все смешалось, только гроб, покачиваясь на плечах тех, кто оставался в рядах, медленно шел к могиле». Гроб получает одушевленное сказуемое, лежащий в нем герой становится вечно живым. Быстрота оборонительных действий не вступает в противоречие с медленным движением к раскрытой могиле. Одно движение оттеняет другое, это два варианта инвариантного движения истории.
Бой заканчивается, полиция окружает рабочих и дает уйти нападавшим фашистам. Попустительство полиции по отношению к фашистам — важный мотив, получивший широкое распространение в очерках начала 1930-х. Рабочих уводят, они же, несмотря на запрещение офицера, скандируют «Рот фронт!» и поют «Интернационал». Как в стихо-творении Маяковского «Флаг» (1924), рабочий гимн бежит по городу, становясь всеобщим гимном. Попадая в пространство Истории, событие гиперболизуется — воспринимается уже не как рядовой случай, а как один из эпизодов великой всемирной борьбы — достойный эпики соцреалистического романа.
Очерки преднацистской Германии во многом завершают довоенное путешествие по Европе, ибо пройдут год-два, и европейские коммуникации будут прерваны (советский профессор, например, больше не сможет проехать через Германию в Испанию, ему придется искать обходные пути, да и Испания вскоре станет совсем другой страной, страной революционных битв). Сложится новая карта Европы, новые политические союзы, ориентированные, по сути, уже на Вторую мировую войну. Местами будущее проступает уже и в книге Чумандрина (сам автор в будущем тоже падет жертвой нового передела мира — погибнет во время финской кампании), хотя в целом она еще полна революционных надежд. Лозунг «Даешь советскую Европу!» еще актуален.
Евг. Пономарев
ГЕРМАНИЯ
Напрасно звонил гонг.
От Эйдкунена идет уже немецкий поезд. Крохотные купе, на восемь человек каждое. Если напротив тебя сидит кто-либо, ты упираешься коленями в его колени. Несмотря на то, что вагон пуст, в нем страшная духота. Регуляторы с надписями «тепло» — «холодно» нисколько не помогают делу.
Во всем вагоне занято не более десятка мест. Изредка по коридору, мимо стеклянных дверей, промчится кельнер из вагона-ресторана. ‹…›
В двенадцать часов дня по коридорам проносится самый молодой из кельнеров и, отчаянно ударяя в гонг, громким голосом, заглядывая в каждое купе, возвещает полдень. Но предобеденная шумиха оказывается напрасной, — через час в ресторане кое-как собираются лишь четверо: почтенный старик, который тщательно размешивает ложечкой кофе, предпочитая обходиться вовсе без сахара; бестолково-напряженная дама с дочкой,— девочка смотрит на мать, точно умная собачка: преданно и не без испуга; высокий студент с подвешенной на бинте левой рукой, с ногой, отставленной в проходе между столиками так далеко, что официант каждый раз рискует задеть ее; наконец, колоссальная туша, втиснутая в сиреневый костюм. На столе, у самого ее локтя лежит зеленая коробка папирос «Австрия», засыпанная пеплом. ‹…›
Ночная улица
Пройдя мост через Шпрее, направляясь к Штеттинскому вокзалу, ты сразу заметишь, какая резкая перемена произошла с обличием улицы. На левой стороне последним напоминанием стоит «Германия» — высокая, крепкая гостиница. Золоченые швейцары у входа молча и неприязненно посматривают на каждого, кто проходит мимо.
Из-за глухих окон ресторана, плотно затянутых черными портьерами, слышна ставшая модной идиллическая «Песенка Христль». У окон, опираясь на медные поручни, стоят женщины, глядя тебе прямо в лицо: старухи, девочки, болезненно-толстые, безобразно худые, накрашенные и бесхитростные женщины.
Инвалиды, отравленные газом, стоят со своими желтыми повязками, скрыв глаза за темными очками, судорожно сжимая натянутые ремни, на которых беспокойно вертятся псы.
Временами около пивных заметишь группу рабочих, два-три человека. Они громко и ожесточенно спорят, по своему немецкому обычаю не умея говорить сдержанно и спокойно. И вот уже тут как тут — молчаливая парочка в лакированных касках, в синих плащах, в черных крагах.
— Пожалуйста… — пошевеливая плечами, говорит тот, что постарше. — Не останавливаться ‹…›
Из раструбов громкоговорителей — а их тысячи над дверьми пивных, кафе, ресторанчиков, кино — идут важные речи, где неисчислимое количество раз повторяются слова: «Рождество», «Зимняя помощь», «Всеобщее равенство» и т. д. ‹…›
Снова идут шуцманы, посматривая по сторонам. Слышны опять приближающиеся звуки полицейских подков, то и дело проносятся молчаливые авто ‹…›. Машины блестят лакированными бортами, заставляя полицейских молодцевато выправлять плечи и вежливо кашлять в кулак. Редко-редко прогудит пустой трамвай. После того, как пройдут блюстители порядка, откуда-то из подворотен и подъездов появляются осторожные фигуры людей с цитрой, скрипкой или восьмиугольной гармоникой подмышкой, и через мгновение на улице начинают раздаваться тоненькие звуки музыки. ‹…›
Чем дальше, тем темнее. Вот уже прошли Зеештрассе. Нас решительно пересекает Норд надвое: с юго-запада на северо-восток. Вот уже идут пустыри, уже начинаются лаубен-колонии. Они темны, точно кладбища, и лишь временами оттуда, из-за проволочной колючей ограды, слышится визг пса, мокнущего на дожде.
Проходя по улицам
Карманный фонарик освещает дверь полуподвала. На двери написано крупным, зловещим почерком:
«ЗАПРЕЩЕНО ПОЛИЦИЕЙ»… —
и дальше подробно объясняется, почему запрещено входить в это помещение и тем более проживать здесь. Впрочем, это ясно и так: свет фонаря прорывается сквозь пыльные стекла единственного окна. Он отчетливо обозначает обвисший потолок, пол, зияющий черными провалами, стену с вывалившимися кирпичами. ‹…›
Можно войти в низкую дверь в углу двора и по зыбким деревянным лестницам подниматься все выше и выше. Мокрое белье задевает тебя по лицу. Под ногами накиданы щепки, уголь, тряпье, стоит какая-то бросовая посуда. Сыро, воздух здесь словно в прачечной.
В каждый коридор выходит по нескольку дверей, одни из них распахнуты настежь, и ты иногда заметишь в комнате полуосвещенный стол, за ним ужинает семья, услышишь однотонный плач детей, ругань отца, нервические реплики женщин.
В некоторые двери видно, как за столом работают, собравшись в тесный кружок. Вот, например, семья грузчика с Главного вокзала. Отец без работы с февраля двадцать девятого года. Он громаден и силен. Его кулаки лежат на столе, подобно гирям, брошенным после гимнастики.
Странно видеть, чем сейчас принуждены заниматься эти великолепные руки и руки его семьи.
В Германии — кризис. Крупнейшая фабрика по выделке разной галантерейной мелочи — пуговицы, кнопки и т. д. — «Вальдес и К0» решила отказаться от машинного производства. При теперешней безработице легче и прибыльнее довериться силе простых человеческих рук, нежели пускать дорогие станки, иметь квалифицированных рабочих, содержать в порядке оборудованные цеха.
И вот «Вальдес и К0» начала раздавать работу на дом. Приходит безработный на склад, получает по точному счету крохотные, напоминающие божьих коровок бельевые кнопки и несколько сот ярких картонок с надписью «Вальдес Кохиноор», с фабричной маркой ‹…›.
Но самое главное начинается вслед за этим: наш безработный получает пособие. Он будет немедленно лишен его, как только узнают, что он «работает». Стало быть, работу у «Вальдес и К» берут потихоньку, нелегально. Значит, безработный боится. Так следует ли церемониться с человеком, который боится?
Вот и получается, что этот самый грузчик, его жена, старуха мать (кстати сказать, все трое — коммунисты), семнадцатилетняя его сестра, дочь восьми и другая шести лет,— все они заняты кнопками. Заполнив шестьсот карточек, то есть вставив более двадцати тысяч кнопок, вся семья получает марку. Одну-единственную марку! ‹…›
В комнате полутьма. Неясно выступают очертания старой мебели, на стене смутно темнеет портрет Ленина, по углам, на потолке, с трудом можно рассмотреть грубо нарисованные пятиконечные красные звезды. Вместо фриза по всей стене крупная надпись: «ДА ЗДРАВСТВУЕТ СССР!» ‹…›
Жажда реванша одолевает их
…Памятник варварства, символ грубого насилия и ложной славы, утверждение милитаризма, отрицание международного права…
Из декрета Парижской коммуны от 12 апреля 1871 года.
Идя по Унтер-ден-Линден, уже минуя университет слева и приземистое сооружение государственной оперы справа, не сразу обратишь внимание на здание, о котором сейчас пойдет речь.
Два ряда обрубков-колонн из тяжелого камня поддерживают портик. Под фронтоном — барельеф Победы, на самом фронтоне — какая-то аллегорическая безвкусица. В глубине входа, за колоннами — черный провал распахнутых дверей, откуда несет кладбищенским холодом.
Это — «Новая стража» — памятник жертвам империалистической войны.
Свет в помещение падает из круглого отверстия на крыше, метра полтора диаметром, оно приходится как раз над подобием жертвенника — прямоугольным куском черного полированного камня. Наверху, освещаемый трепетным светом факелов, сдержанно поблескивая, лежит колоссальный венок. Отчетливо видны серебряные и золотые дубовые листья и желуди. Колеблется и мигает желтое пламя факелов. ‹…›
Весь пол устлан цветами. Вдоль стен то там, то здесь стоят бодрые старики, опираясь на свои трости, прямо держа плечи, словно принимая парад. Обмахиваясь шляпами, как бы в нетерпении ожидая начала, переминаются с ноги на ногу крепкие, багроволицые, тяжело дышащие люди, на момент задержавшие там, за входом, свои «шевроле», «паккарды», «бьюики», «рольс-ройсы»…
Изредка сюда забредет от нечего делать безработный; он сдернет свою гамбургскую суконную шапку, оглядится кругом, покосится на соседа — хлыща в серо-коричневой униформе, с крохотной свастикой на клапане верхнего кармана, или на полицейского майора, задумчиво и мстительно покусывающего свои вильгельмовские усы, — и пойдет прочь. ‹…›
Задний двор
Цитенштрассе. На перекрестке двух улиц, если оглянуться на север, видны две башни Карштадта — величайшего универмага Германии. Башни Карштадта струят чистый голубой свет и, кажется, тихонько покачиваются в своем поднебесье. Днем раньше я поднимался на них и с высоты их последнего их этажа увидел Берлин, словно колоду карт, рассыпанную по столу.
В Берлине существует обычай ухаживать за фасадом дома, как за любимой девушкой. Краска его никогда не бывает поблеклой, и штукатурка не отваливается, не обнажает злокачественный цвет старого кирпича. Всегда на стенах здешних фасадов цветет весна, и балкончики, правда, тяжелые и безвкусные, постоянно горят зеленью плюща, петуньи, дикого винограда, даже иной раз недорогой пальмы, купленной по дешевке на осенней распродаже цветов. ‹…›
Через узорчатую решетку ворот все удаляющимися темными квадратами в глубине виднеются двор за двором, двор за двором.
Первый из них еще туда-сюда. Посредине его аккуратно положен узенький газончик с ноябрьскими астрами, еще сохранившими свой нетронутый цвет. ‹…›
Второй двор замощен брусчаткой, и по его четырем углам расставлены внушительные мусорные ящики. Узенькие балкончики завешаны мокрым бельем. Оно молчаливо свисает на безветренном воздухе, точно знамена, поникшие перед врагом. В песке около мусорных ящиков роются ребятишки. ‹…›
Третий двор. На одном конце его свалены ломаные тележки, колеса с выпавшими спицами, корзины без доньев, стулья без ножек, солома из тюфяков. Перекинутая через медный блок, выкрашенная в торжественную черную краску, держа на свободном конце восьмигранную тяжелую гирю, висит цепь. Она поднимает крышку помойки, откуда идет тяжелый трупный запах. На сломанной стремянке по одному, по двое на ступеньке сидят ребятишки.
Двор так узок, что верхние этажи дома исчезают где-то наверху, в небе, и окна их выглядят отсюда тоненькими росчерками. Здесь вовсе нет балкончиков. Сырое белье накинуто на веревки, протянутые из окна в окно. В стене, на одном уровне с крышкой помойки — окна. Они наглухо закупорены, они с коричневыми от пыли и копоти сте-клами.
Из этих подвальных окон глядят люди.
‹…›
Надо пройти лестницу — с мансарды до подвала. ‹…›
Мансарда. Здесь живет старик сапожник, под началом фельдмаршала фон Вальдерзее в 1900 году громивший «Большие Кулаки» и 13 августа раненный под стенами Пекина. В своей комнате-кухне он сидит, не снимая шляпы. Ее ободок держится на трех нитках и сама она грязна до такой степени, что это невозможно передать словами. Его жилетка надета прямо на голое тело, и галстук завязан по старинной моде. В комнате, кроме стола, на котором он ест и спит, и сапожницкого стула, круглого, обтянутого кожей, нет ничего. ‹…›
Полторы комнаты. Этажом ниже обитает механик, в настоящее время — безработный. Он занимает квартиру в полторы комнаты. В Германии это означает — комната и кухня.
Кухня так мала, что газовая плитка едва умещается в ней. Трудно пройти мимо нее, не запачкавшись о стенку. Краска от сырости давно отстала, штукатурка осыпается, повсюду свисают лохмотья старых газет, которыми были в свое время оклеены стены. Вода выключена за неплатеж, и теперь ее приносят от соседей, где нужда еще не так распоясалась.
В комнате проживают: механик, его жена, полугодовалый младенец и шестилетняя дочка. Обстановка такова: прямо у окна — широкий сундук, на нем спят муж и жена; на столе у самой стены прилажена подушка: это постель грудного. Где может спать девочка — трудно себе и представить. Теснота здесь такая, что детский горшок по миновании надобности ставится на шкаф.
По утрам женщина убирает с сундука все, при помощи дочки ставит на него швейную машинку, взбирается со стулом на сундук и работает словно в витрине универмага, словно рекламируя фабрику швейных машин. ‹…›
Второй этаж обладает, помимо прочего, и уборной. Она обслуживает шесть квартир, которые расположены в двух этажах. Здесь приходится держаться за перила, иначе можно поскользнуться и упасть в зловонную красную лужу, вытекающую из-под двери с окошком в виде бубнового туза.
Тоже в полутора комнатах живут целые три семьи. Одна в кухне, из которой удалена плита, где выключены газ и вода и на доске, пристроенной к раковине, в данный момент стоят две тарелки с зеленым луком и стакан с простоквашей. На ящиках из-под яиц сорганизовано нечто вроде постели. Здесь нет ничего такого, что хоть отчасти напомнило бы одеяло, подушку или тюфяк, — на ней нет ровно ничего, кроме старого пальто. В углу — пустой ящик из-под гармоники и пара башмаков с деревянными подошвами. На гвозде над постелью висит пила. Вот и все убранство кухни.
В комнате же — двухэтажное поселение. Двуспальная кровать с отломанными ножками — их заменяют какие-то старые книги, подложенные под углы, — и над нею — нары, по краю обитые бумажными кружевцами, с аккуратно собранной постелью. Так как здесь нет стола, то на подоконнике стоят медный чайник, термос с облупившейся краской, несколько стаканов и лежит стопка книг. К потолку подвешен за ручку гранитолевый чемоданчик.
Верхних жильцов сейчас дома нет. Он, в прошлом медник, еще в 30-м году лишился работы и теперь промышляет тем, что ходит по дворам и на гармонике играет разные вещицы, смотря по населению двора и району: «Братья, к свободе, к солнцу», «Интернационал», «Песенка Дилеля» или рождественские мотивы. Смотря по настроению -двора.
Жена медника с утра берет кастрюлю и выходит из дому. Она идет от пивной к пивной, от дешевого ресторанчика с ресторанчику и всюду говорит:
— Я прошу дать сюда столько, сколько вам не жалко. Я вам вымою окна, двери, лесенку — все, что хотите.
Так в результате своих странствий она успевает справиться с пятью-шестью пивными и к вечеру приносит домой кое-какую снедь ‹…›.
Внизу, под нарами, живут муж и жена. Жена, бодрая, маленькая старушка, в красном платке, повязанном так, как это делают наши женщины, сидит на постели и штопает носок. У стены лежит громадное, с хрипом дышащее, неподвижное тело человека. По его лицу ползают мухи, и никакого выражения, никакой гримасы нет на этом сизом, распухшем лице.
Жена взмахивает носком, мухи слетают и садятся вновь.
— Он работал на карандашной фабрике и отравился графитом, графит у него в крови и мозгу… — Она берет его за руку и потом выпускает ее, рука безвольно падает на одеяло.— Нам дают одиннадцать марок в неделю, но почти половина уходит на врача. ‹…›
Жена больного так и спит здесь же, рядом с этим полутрупом: на полу негде, там еле-еле остается узкий проход. ‹…›
Так спускайся все ниже и ниже, до самого подвала, и ты не увидишь ничего, что поразило бы тебя своим радостным видом. Впрочем, стены на лестнице иной раз выкрашены голубенькой краской, и по верху тянется фриз: херувимчики и котята, херувимчики и котята. ‹…›
Прогулка
Из серого тоннеля подземки, мимо узеньких будочек, где, точно дрессированные, сидят контролеры и пощелкивают никелированными щипчиками, выходишь на узкую, подвижную улицу. Это Берлинерштрассе — главная улица берлинского юго-востока.
Слева поднимается внушительное здание Ратхауса, из подъезда его то и дело выходят полицейские офицеры в белых перчатках, в изящных крагах, с портфеликами под мышкой, в картузах с козырьками, отлакированными, как солнце. ‹…›
Сразу же за Ратхаусом начинаются маленькие, узенькие улички, то поднимающиеся в гору, то идущие вниз. В недавнем прошлом не одна из них сыграла свою роль в баррикадных боях. Здесь вот перегораживали горло улицы, устанавливали поперек ее что придется, и бессменно, ночью и утром, днем и под вечер, здесь стояли пикеты, притаясь за газетными киосками, за табачными будками, за громоздкими тележками (в них обычно сидят сапожники и чинят убогую обувь), за повозками, где можно на ходу перехватить пару сосисок или бутылочку горячего снятого молока.
‹…› И сейчас еще кое-где можно заметить на стенах домов, на плитняке тротуаров следы вчерашних боев.
На стене громадного дома ярко выделяется громадная, ликующая надпись:
«РАБОЧИЕ ЖЕНЩИНЫ, МЫ ДОЛЖНЫ ПОБЕДИТЬ! РОТ ФРОНТ МАРШИРУЕТ!»
— Этого не могут стереть уже второй месяц, — серьезно поясняет мне Анни. — В нашем районе это не так-то легко, как видишь.
Дети весело шумят, оглашая узкую улицу своим ярким щебетом; свистят велосипедисты, обегая ребятишек; полицейский и здесь озирает всю эту суматоху косым взглядом завоевателя.
И чем дальше идем мы, все удаляясь и удаляясь от Берлинерштрассе, тем ‹…› все больше попадает надписей. ‹…›
Боддинштрассе, Неккерштрассе, Егерштрассе. На углу, вот здесь в свое время выросла самая большая баррикада. Из окон домов сопровождаемые ликующими возгласами летели стулья, тюфяки, всякое тряпье — и все это шло для нее. Дрова, тачки с брикетом, громадные ломовые качки, фургон молочника — здесь ничто не было лишним. Баррикада нерушимая, подобно скале, неприкосновенная, как высоко взметнувшееся пламя, стояла несколько дней, своим видом заставляя содрогаться полицию и благонамеренных жителей прилегающих приличных улиц.
— У нас почти не было оружия… — улыбается Анни и взмахивает свертком газет.
Кто может догадаться, что это она трое суток не заходила в свою комнатку на пятом этаже, что это она дважды в день обходила молочные, табачные, хлебные, зеленные лавчонки и доставала для защитников баррикады все, что требовали они, уставшие, с темными и распухшими от бессонницы глазами, с неустойчивой походкой и плечами, принявшими на себя всю тяжесть единоборства. ‹…›
— Трудно поверить? — улыбается Анни с еле заметным оттенком гордости. — Однако это правда…
Она сдергивает берет и заботливо, каким-то неуловимо особым жестом, свойственным только женщине, поправляет волосы.
— Rot Sport![3] — встречает ее на углу веснушчатый парнишка с буквой «F»[4] на груди майки. Парнишка деловито соскребает ножом кривую надпись — СЛАВА ГИТЛЕРУ!
— ‹…› Rot Sport, Отто! Что это? Наци? ‹…›
— Конечно, проклятые!.. — весело отвечает он, и мелкая штукатурка летит из-под ножа ему на майку, на брюки, в лицо.
— Наци лезут к нам, — задумчиво говорит Анни. — Как ты, например, думаешь, почему они лезут к нам? ‹…›
В табачной лавочке Курта Титца темно и, несмотря на солнечный полдень, мигает керосиновая лампочка с узенькой горелкой и прокопченным стеклом. ‹…›
— Курт, — обращается к хозяину Анни, — это товарищ из России, знакомься.
— Heil Moscau![5] — коротко говорит старик, придвигая русскому вертящийся стул. ‹…›
Вскоре старый Курт вытаскивает из-под стойки термос, наливает всем по чашке кофе и угощает нас. Угощение, скажем прямо, не бог весть какое: пресный кофе и картофельное пюре, размазанное по аккуратным ломтикам хлеба.
— Ты живешь по-прежнему, старик? — усмехается Анни, опуская пушистые ресницы, ломая бутерброд надвое. — И по-прежнему, например, не идешь к нам?
Он молча глядит на стену. Там снимок, вырезанный из какого-то иллюстрированного журнала: на нем изображены шесть молодцов в маленьких шапочках, в щегольской униформе, в ботинках с высокой, до самых колен шнуровкой. Крайний справа держит древко специально распяленного знамени: на нем, в круге — хвостатый фашистский крест.
«ТЕ, КТО ДОЛЖЕН БЫТЬ УНИЧТОЖЕН, КАК БЕШЕНЫЕ СОБАКИ».
Эти слова написаны внизу дрожащим старческим почерком. ‹…›
Движение
Самое прекрасное в природе — это движение.
Б. Кушнер. 103 дня на Западе
В Гамбурге умеют поработать.
У него же
Каких-нибудь два года назад путешественник, попадая в Гамбург, впадал в неистовый восторг от его верфей, величайшей в мире гавани, исполинских пароходов, великолепного портового оборудования, всей его могучей жизни, бившей подобно могучему пульсу.
Так было еще в двадцать восьмом, отчасти в двадцать девятом году. ‹…›
В 1929 году пароходство еле-еле достигло трети от довоенной пассажирской загрузки, товарная же с грехом пополам составила восемьдесят процентов.
И все-таки два-три года назад было сплошное торжество и великолепие в сравнении с тем, что можно наблюдать сейчас.
От «Landungsbruken»(«Выгрузные мосты») в Сан-Паули, припортовом районе Гамбурга, берет свое начало Большой гаванский круговой рейс. Согласно справочникам, от Часовой башни каждые полчаса, а зимой — каждый час должны отходить пароходики, принадлежащие специальному акционерному обществу. ‹…› Протяжные хриплые звуки гудка ложатся на воду, — и мы, вдевятером, на четырехсотместном пароходе, отправляемся в круговой путь. ‹…›
Бежим мимо причальных сооружений, около которых в один, два, три ряда стоят -заглохшие корабли. Ржавые цепи безвольно спадают в воду. На них кое-где виснет длинноволосая речная трава.
Кое-где на палубе, высоко запрокинув лицо, подсунув руки под голову, лежит одинокий матрос, оставленный сторожить замороженный пароход. Краска начинает слезать с труб, и они покрываются багровыми язвами ржавчины.
Вот стоит обессиленная «Бавария», цепи, колеблемые жестоким ветром, налетающим с севера, трутся и скрипят в клюзах. На палубе все, что только можно прикрыть, затянуто брезентом. Краска с бортов сошла, и на них явственно обозначаются швы и заклепки, словно машинная строчка, сделанная неискусным портным. ‹…›
Берега застроены элеваторами, изрезаны доками, заняты складами, заставлены кранами, — и все это разлеглось, позамолкло, утихло, точно в навязанном сне. ‹…›
Когда-то, проезжая эти места, приходилось кричать соседу на ухо что хватало сил, потому что во время работы в эллингах стоял отчаянный грохот, буквально рев строительной канонады.
Сейчас совсем не то: ты не напрягаясь можешь считать тиканье своих карманных часов или услышать, как на нижней палубе матрос потихоньку разговаривает с товарищем. Эллинги молчат ‹…›.
Налево выделяется высокий семидесятиметровый сухощавый кран, который за раз может поднять девятьсот пятьдесят тонн груза.
Такого второго нет на земном шаре.
— К сожалению, — стандартно начинает гид, оказавшийся тут же, — кран не работает уже полтора года ‹…›
«Рейнланд», «Гера», «Клевеланд», «Рельянс», — особенно «Рельянс» остается в памяти. Трехтрубный красавец, избороздивший все моря, бродяга XX века, вызывавший восхищение даже у старых моряков, повидавших всего. Его водоизмещение — пятьдесят тысяч тонн. Только подумать — миллион двести пятьдесят тысяч пудов!
Так стоят они, эти великолепные чемпионы заокеанских пробегов, — лишние и ненужные в стране, которая создала их. Они лежат на воде, точно осенний мусор.
Как это иной раз происходит
Восьмого декабря был издан так называемый Третий чрезвычайный закон, снижающий заработную плату, сокращающий пособия безработным, объявляющий «граждан-ский мир» до третьего января.
Демонстрации, открытые собрания, массовые митинги, то есть основные средства революционной мобилизации трудящихся масс, запрещались под угрозой закрытия пролетарских организаций, громадных штрафов, ареста участников и т. д. — «гражданский мир». ‹…›
В Веддинге демонстрация должна была начаться в шесть часов вечера, как раз в самом оживленном пункте района: на углу Мюллер- и Зеештрассе, где кончается северная линия подземки и где всегда трудно пройти от изобилия людей, выходящих из тоннеля и спускающихся в тоннель. Здесь расположена масса мелких магазинчиков, обслуживающих рабочее предместье. Улицы достаточно широки для демонстрации, а дворы вполне удобны, чтобы в случае чего скрываться в них.
‹…› через каждые десять-пятнадцать шагов по двое, по трое стоят полицейские. Они стоят спиной к панели, как будто даже не обращая внимания на окружающее, но по тому, как прямо стоят они, как много из них одето в темно-зеленые шинели, видно, что это политическая полиция. ‹…›
Если постоять на одном месте хотя бы пять минут, то мимо тебя несколькими группами по три, по шесть проследуют конные полицейские на гнедых лошадях. Эти кони знают свою марку: они идут прямо, не покачиваясь, не стряхивая мордами, не звякнув ничем, четко отсчитывая удары подков о блестящую, наезженную мостовую.
У самой панели, чуть не задевая столбы, тумбочки и ларьки, во множестве расставленные здесь, идет, покачиваясь и встряхивая «зеленых», автомобиль. У ног жандармов расположился пулемет. «Зеленые» сидят, точно фараоны, как их показало нам египет-ское искусство ‹…›.
Панели залиты гуляющей публикой. Ее уже так много, что столько никогда не увидишь даже в праздник. Разумеется, это подозрительно само по себе, — но, с другой стороны, разве в стране запрещено гулять по вечерам ‹…›? ‹…›
Время идет и идет, и полицейским, видно, прискучило стоять неподвижно на своих местах, они собираются кучками, тихонько разговаривают, кое-где, наверное, уже пошли в ход казарменные анекдоты ‹…›.
Таким образом, цепочка полицейских пикетов редеет. Пространство между ними все больше и больше. Часть конного резерва спешилась и теперь прогуливается среди гуляющих. Все это в одном конце улицы, у пересечения ее с Зеештрассе, то есть на самом оживленном ее участке, а другой конец в значительной мере очищен от темно-зеленых. Только взад-вперед носится громадный шестиместный автомобиль, в котором, пристально глядя перед собою, сложив руки на набалдашнике трости, сидит полицейский офицер, изящный, седой, маленький. ‹…›
И вот в восемь минут восьмого, когда автомобиль ‹…› мчится по перекрестку, на другом конце квартала, у Брюсселерштрассе, оглушительный трубный голос поднимается над улицей, над ее шумом и гамом, над вековечной ее суетой:
— Долой голодные декреты и диктатуру хозяйского кулака!
— Доло-о-ой!.. Доло-о-о-о-ой! — отвечает улица. Она мгновенно преобразилась. Больше нет гуляющих парочек, благодушных стариков, веселых зевак. Публика кричит, делая руками рупоры, владельцы магазинов, что побогаче, загоняют приказчиков внутрь, закрывают двери и продолжают смотреть уже сквозь тяжелые зеркальные окна. Зато в окнах многих мелких лавчонок появляются наскоро сделанные лозунги ‹…›.
Все четыре грузовика с «зелеными» стремительно шуршат вдоль улицы. Конные, правильно построившись, бравые и лощеные, приподнимаясь и опускаясь на стременах, мчатся туда, где растет и ширится грохот голосов, где уже вырастает боевая песня. С перекрестка смыло всех пеших «зеленых»: они, прижав локти к бокам, ритмически покачивая плечами, размеренно и быстро бегут к Брюсселерштрассе.
Когда вся эта сила появится там, тротуары уже неузнаваемы. Тишина, мир и благонравие словно и не исчезали отсюда: парни разгуливают с девчатами; женщины рассматривают в окнах магазинов шерстяные береты и черные бюстгальтеры; старики обращают преимущественное внимание на витрины табачных лавчонок ‹…›
Блюстители гражданского мира в смущении. Можно ли глазеть в окна магазинов? Не есть ли это военная уловка врага с целью обмануть бдительность правительства? И не следует ли приказать разойтись, чтобы люди не засматривались на витрины? Но, с другой стороны, подобного параграфа не предвидели, и его еще нет в декрете. Какая непростительная ошибка!
И вот в этот момент уже на скрещении Зее-и Мюллерштрассе тоже находится иерихонская труба. Слов отсюда не слышно, но, когда их подхватывают тысячи гуляющих там, фразы уже вполне отчетливы:
— Долой правительство голода! Да здравствует Москва!
— Да здравствует!
Публика настораживается, отворачивается от витрин, опирается на витринные поручни и, посмеиваясь, следит за тем, как один за другим снимаются «зеленые» и спортивным бегом направляются в сторону возрастающего гула, как мимо проносятся грузовики, ‹…› как мчатся «зеленые» на конях, как улица в этом месте постепенно очищается от полиции. И тогда приземистый курчавый парень оставляет свою девушку, подмигивает ей и, размахивая сумкой, сплетенной из ремешков, кричит голосом, напоминающим не особенно отдаленный гром:
— Долой гражданский мир! Да здравствует классовая борьба!
— Да здравствует! — рокочет улица. ‹…›
Вся улица стоном стонет от горячих возмущенных криков. И вдруг все меняется. Парни зубоскалят с девушками, все как было, — сюда уже мчатся полицейские машины, а за ними кавалерия, а дальше пехота. ‹…› Улица вновь оживает и уже стонет от хохота. Ничего себе, сегодня «зеленым» придется попотеть!
Полиция застает здесь прежний образцовый порядок, — но зато зашевелился и ожил другой конец. И не успевают бегуны в зеленом отдышаться, как оттуда опять слышна иерихонская труба, и снова там грохочет улица:
— Heil Moskau!
— Heil Moskau!.. — отвечает улица.
Неравная встреча
Выцветшая и поблеклая трава на могилах покрыта инеем. Дорожки, выложенные мелким плитняком, обшарпанные тысячами ног, блестят, как после дождя. Здесь все подчинено строгому режиму, и ничья могила не вылезает из кладбищенского порядка. ‹…›
Слева от асфальтированной и широкой главной аллеи есть уголок, странно выделяющийся из этого траурного окружения: невысокая, тяжелая стена; ни надписи, ни барельефа на ней, и лишь на фасаде ее горит громадная пятиконечная звезда, как бы врезанная в кирпич.
Стена окружена множеством могильных холмиков. Они сплошь засыпаны цветами и устланы красными лентами. Здесь, сомкнувшись последним строем, собрались вокруг Карла и Розы уничтоженные полицейским и фашистским террором. Их сотни, безыменных и знакомых могил. ‹…›
У самой ограды ‹…› то там, то здесь стоят люди. ‹…› Они стоят без шапок, всматриваясь в могилы, лежащие перед ними. Некоторые из рабочих пришли сюда с детьми, даже с такими, кто еще не научился ходить. Это вошло здесь в привычку: провести свободный часок у стены Карла и Розы. ‹…›
Слева зияет свежая могила, до поры до времени кое-как огороженная досками. Ее приготовили для нового товарища, однорукого старика, убитого фашистами во время их нападения на локаль Геккерта. ‹…›
Сегодня старика должны хоронить.
Издалека доносится негромкое пение. Вскоре на дальнем конце аллеи показывается несколько знамен, медленная процессия идет сюда. Вот уже видны полицейские. Поблескивая на солнце своими лакированными касками, они важно идут по обочине аллеи, сгоняя встречных в сторону.
Гроб настолько беден, что даже краски, обычной киновари не легло на него. Но зато багряное знамя с тяжелыми кистями, спадающими вниз, покрывает гроб, на крышке лежит фуражка покойного. Она еще хранит на себе горячие пятна крови.
Когда процессия была уже совсем близко к могиле, кто-то негромко крикнул:
— Наци!.. ‹…›
Нападавшие мчались уже под углом к аллее, намереваясь пересечь путь шествию. Вот у первого из них что-то блеснуло в руках, и потом потекли сплошные, ревущие выстрелы ‹…›. Вскоре все смешалось, только гроб, покачиваясь на плечах тех, кто оставался в рядах, медленно шел к могиле.
А в стороне завязался уже настоящий бой. Полицейские, окружая невооруженных рабочих, не хотели замечать того, что творилось в десяти шагах. Фараоны молча и поочередно окружали то одного, то другого рабочего, быстро щелкая дубинками. Человек валился, двое полицейских подхватывали его и, отнеся в сторонку, остальные набрасывались на новую жертву. ‹…›
Фашистам полиция дала уйти. Рабочих переписали и повели к воротам. Те, кто не был задержан, поодиночке, по двое, группками, пошли вслед, чем ближе к воротам, тем плотнее сближаясь.
— Наци зашли в наш район! — крикнул вдруг старик. — Парни, вы посмотрите, как же это так?
— Молчание! — перебил офицер, поднимая белую перчатку.
Но старик, не обращая внимания на окрик, приветственно замахал своим громадным клетчатым платком. ‹…›
И у самых ворот они запели «Интернационал». Там уже стояли сотни возбужденных, разгоряченных людей. Но и четыре полицейских автомобиля в то же время.
Сотни, встретившие арестованных, подхватили воинственный гимн, и вот он загремел, покрывая шум поезда ‹…›.
Это было тринадцатого ноября, на кладбище Фридрихсфельде, на востоке Берлина. На том самом кладбище, где похоронены Роза Люксембург и Карл Либкнехт.
Подготовка текста Е. Р. Пономарева