Диалог в письмах
Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2008
Владимир Васильевич Кавторин родился в 1941 году в г. Никополе. Окончил литературный институт им. Горького. Прозаик, критик, публицист, автор восьми книг прозы и исторического исследования “первый шаг к катастрофе”. Живет в Санкт-Петербурге.
Вадим Васильевич Чубинский-Надеждин родился в 1926 году в Ленинграде. Окончил Ленинградский государственный университет. Профессор, доктор исторических наук, кандидат филологических наук. Член СП СПб и Санкт-Петербургского Союза журналистов. Живет в Санкт-Петербурге.
Что же это такое 37-й год
Диалог в письмах
В. В. Кавторину
От вашего внимания, Владимир Васильевич, не мог, конечно, укрыться тот достопримечательный факт, что к череде круглых и некруглых юбилейных дат прошлого года усилиями некоторых общественных организаций, политических деятелей и публицистов было причислено 5 августа. Сообщалось, что именно в этот день в 1937 году в Советском Союзе начались массовые политические репрессии, накрепко связанные с именем И. Сталина. Естественно, что и официально отмечаемый 30 октября День памяти жертв политических репрессий тоже принял на этот раз юбилейный характер. Связанные с ним памятные мероприятия на Бутовском полигоне под Москвой почтили своим присутствием Президент Российской Федерации В. Путин, патриарх Русской Православной церкви Алексий II и уполномоченный по правам человека В. Лукин. В прессе было сообщено, в частности, что, остановившись возле стенда, на котором отмечено, сколько людей ежемесячно расстреливали на полигоне в 1937–1938 годах, Путин пробормотал: “Умопомрачение какое-то. Кажется, что это невозможно. За что?!” “Умопомрачение” — слово точное. Масштабы репрессий были действительно умопомрачительными. Лучше не скажешь. Но вот на вопрос “за что?” уже давно дан ответ: подавляющее большинство казненных были убиты ни за что. Куда сложней найти ответ на вопрос “зачем? чего ради?”. Как раз этот вопрос все еще остается предметом споров, вокруг него до сих пор кипят страсти. Ведь несмотря на великое множество научных публикаций, документальных и мемуарных свидетельств, хватает еще в нашей стране людей либо мало что знающих о репрессиях, либо имеющих о них самые превратные представления. Есть и такие, кто усердно подобные представления распространяет. Надо же беде случиться, что именно в юбилейный год некие квазиученые доброхоты из вузовских и административных кругов учинили презентацию пособий для учителей истории, где сталинские репрессии, обрекшие на гибель и страдания миллионы наших безвинных сограждан, именуются одним из средств “мобилизации управленческого аппарата для обеспечения его эффективности”. Что это — цинизм или скудоумие? А может быть, и то и другое? И эту чушь хотят навязать учителям, а через них — детям! Да уж и начали навязывать, состряпав учебник в том же роде. Так мы далеко зайдем…
Короче говоря, мне сдается, что еще немало воды утечет, прежде чем общество наше до конца уяснит, что представлял собой так называемый Большой террор (термин этот вошел в широкое употребление благодаря английскому историку Р. Конквесту, автору превосходной книги под таким заглавием). А значит, и нам с вами в своих диалогах никак нельзя уклониться от участия в этом уяснении. Того требует трагический юбилей. Вернемся же к разговору, который мы в свое время вели в “Неве” в связи с выходом в свет рыбаковских “Детей Арбата”!
Прежде всего, о “хронологии”. Разумеется, условно можно отсчитывать Большой террор с 5 августа 1937 года, когда в соответствии с решением Политбюро ЦК ВКП(б) и приказом народного комиссара внутренних дел началась расправа со всякого рода “социально чуждыми элементами” (позднее к ним добавились и “контрреволюционные национальные контингенты”). Расправлялись по квотам, заранее устанавливающим не только общее число лиц, подлежащих репрессиям (по областям, краям и республикам), но и число тех, кого из них надлежало расстрелять, и тех, кого отправить в тюрьмы и лагеря. Автор упомянутой выше книжки для учителей мог бы назвать такую практику внедрением в карательную систему принципов социалистического планирования. Тем более что на местах развернулось настоящее соревнование за перевыполнение квот, для чего требовалось, кстати, разрешение свыше.
И все же, повторяю, 5 августа — дата сугубо условная. Допустимо оставить в стороне вопрос о “красном терроре” времен гражданской войны. При самом отрицательном отношении к террору вообще мы обязаны учитывать разницу между террористическими акциями, применяемыми борющимися не на жизнь, а на смерть сторонами в ходе военных действий, и хладнокровным, организуемым государством избиением собственных граждан в мирное время. Ну, а разве насильственная коллективизация, сопряженная с “раскулачиванием” крестьянских масс, или порожденный ею “голодомор” начала 30-х годов, или сфабрикованные примерно в те же годы судебные процессы над “вредителями” — разве все это не заслуживает названия террора? Вне всякого сомнения, заслуживает. Тем не менее террор второй половины 30-х годов отличался столь чудовищной интенсивностью и массовостью, а последствия его в политическом и даже психологическом плане оказались столь глубокими и долговременными, что понятие, выраженное словами “37-й год”, стало нарицательным, общепонятным и общераспространенным.
На деле, конечно, нельзя все сводить к одному лишь 37-му году. Здесь я полностью согласен с Н. Хрущевым, сказавшим на XX съезде КПСС, что “практика массовых репрессий по государственной линии” сложилась в период 1935–1937–1938 годов. Фактически Большой террор начался, как вы помните, вскоре после убийства С. Кирова, которое послужило предлогом для развязывания всеобщей бойни. Киров был убит 1 декабря 1934 года, и хотя непосредственно за это было расстреляно несколько человек, из которых на самом деле виноватым был лишь один, но заодно расстреляли тех, кто имел хоть какое-то отношение к убийце: родственников, соседей, сослуживцев, знакомых. Потом последовала массовая депортация из Ленинграда “классово чуждых” лиц (репетиция всесоюзной акции упомянутого 5 августа 1937 года), а дальше машина репрессий заработала безостановочно. Стране и миру была явлена лишь показная сторона в форме знаменитых московских процессов над бывшими оппозиционерами, первый из которых состоялся в 1935 году, а последний — в 1938-м, и над группой военных деятелей, включая маршала М. Тухачевского,— в 1937 году. В ходе Большого террора процессы были негласно дополнены, а затем фактически заменены приговорами пресловутых “троек”, успешно и безотказно творивших свое черное дело, как говорится, во внесудебном порядке.
Официальное начало Большого террора было в завуалированной форме прокламировано и, если можно так выразиться в данном случае, теоретически обосновано на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б) 1937 года (когда практически этот террор уже набирал обороты). Конец же (относительный конец, ибо террористическая практика продолжалась, хотя и в меньших размерах, и в дальнейшем) — на XVIII съезде компартии в марте 1939-го. Вот вам, Владимир Васильевич, и хронологические границы, как я их себе представляю. Так и получается — с 1935-го по 1938 год включительно. А что же с 1937 годом? Его место отметил тот же Хрущев: “Достаточно сказать, что количество арестованных по обвинению в контрреволюционных преступлениях увеличилось в 1937 году по сравнению с 1936 годом более чем в десять раз”. Еще красноречивей обнародованные данные о числе расстрелянных: в 1936 году — 1118 человек, в 1937-м — 353 074. Более чем в 300 раз! Напрашивается вывод: признавая 37-й год вершиной, пиком, апогеем Большого террора, мы вправе рассматривать обозначенный Хрущевым период как нечто целое, определенную веху в истории нашей многострадальной страны, как мы рассматриваем гражданскую войну, коллективизацию, Отечественную войну и др. И, соответственно, определять его, Большого террора, смысл и значение.
Не буду здесь, Владимир Васильевич, углубляться во все вопросы, связанные с Большим террором (размах, этапы, формы репрессий и т. д.). Буквально несколько слов о числе жертв политических репрессий. Это — предмет дискуссий и споров до сих пор. Полная ясность еще не достигнута и, может быть, не будет достигнута никогда: те, от которых это зависело, отнюдь не были настроены делать достоянием общественности все относящиеся к этой теме документы и факты. Напомню лишь некоторые данные, появившиеся в печати в последние месяцы. С 1934-го по 1944 год репрессировано от 13 до 14 миллионов человек. В 1937–1938 годах — свыше 2 миллионов (расстреляно примерно 800 тысяч). Для сравнения: Р. Конквест считал, называя это “в высшей степени осторожной оценкой”, что расстреляно было за два года около 1 миллиона человек (это почти совпадает с приведенной выше цифрой), но добавил, что в заключении за это же время умерло свыше 2 миллионов. Итого — около 3 миллионов погибших. Что же касается числа арестованных в 1937–1938 годах, то, по его сведениям, их было около 7 миллионов. Разница с вышеприведенной цифрой огромная! Встречаются и другие данные, отличающиеся от приведенных. Впрочем, исследовательская работа в этой сфере продолжается и, надо надеяться, принесет какие-то плоды. Ясно одно: речь идет действительно о миллионах людей.
В рамках нашего диалога мне хотелось бы, однако, сосредоточиться на “вопросе вопросов”: в чем причина этого дьявольского шабаша и к чему он привел. Объяснения давались и во время Большого террора, и после него, даются вплоть до сегодняшнего дня. И разнобой в них весьма велик, ибо они сплошь и рядом диктовались и диктуются не стремлением установить историческую правду, а политическими взглядами или личной заинтересованностью тех, кто их давал и дает. Приведу лишь несколько показательных примеров.
Первопроходцами в этом занятии явились, понятное дело, сами виновники чудовищного истребления советских граждан.
Как я уже упомянул выше, Большой террор получил обоснование на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б) 1937 года. Сделал это Сталин в своем часто цитировавшемся в былые времена докладе под названием “О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников” и в заключительном слове. В качестве “трех основных фактов”, с которыми имеет дело пленум, он назвал: 1) “…вредительская и диверсионно-шпионская работа агентов иностранных государств, в числе которых довольно активную роль играли троцкисты, задела в той или иной степени все или почти все наши организации, как хозяйственные, так и административные и партийные”; 2) “…агенты иностранных государств, в том числе троцкисты, проникли не только в низовые организации, но и на некоторые ответственные посты”; 3) “… некоторые наши руководящие товарищи, как в центре, так и на местах, не только не сумели разглядеть настоящее лицо этих вредителей, диверсантов, шпионов и убийц, но оказались до того беспечными, благодушными и наивными, что нередко сами содействовали продвижению агентов иностранных государств на те или иные ответственные посты”. Сталин обвинил “руководящих товарищей” в “ротозействе, беспечности, благодушии, слепоте”, в том, что они “забыли об одном основном факте из области международного положения СССР и не заметили двух очень важных фактов, имеющих прямое отношение к нынешним вредителям, шпионам, диверсантам и убийцам, прикрывающимся партийным билетом и маскирующимся под большевика”. Забытый “основной факт” — пояснял далее Сталин — наличие капиталистического окружения. Первый “очень важный факт” — превращение троцкизма из политического течения в “оголтелую и беспринципную банду”, действующую по заданиям иностранных разведок. Второй “очень важный факт” — существенная разница между вредителями и диверсантами 20-х — начала 30-х годов (“открыто чуждыми нам людьми”) и нынешними (“люди формально не чужие”).
Сталин много разглагольствовал в своей обычной манере, без конца сам себя повторяя и нанизывая пункт на пункт, по поводу двенадцати мероприятий, которые необходимо осуществить, и шести “гнилых теорий”. Седьмое по счету мероприятие (наиважнейшее в принципиальном отношении, ибо создававшее, так сказать, теоретическую основу для всего происходящего) заключалось в том, чтобы “разбить и отбросить прочь гнилую теорию о том, что с каждым нашим продвижением вперед классовая борьба у нас должна будто бы все более и более затухать”. “Наоборот, — вещал великий вождь, — чем больше будем иметь успехов, тем больше будут озлобляться остатки разбитых эксплуататорских классов, тем скорее будут они идти на более острые формы борьбы, тем больше они будут пакостить советскому государству, тем больше они будут хвататься за самые отчаянные средства борьбы как последние средства обреченных”. Из этой убийственной логики следовало, что чем ближе мы будем к коммунизму, тем больше потребуется применять “новые методы (чем они, собственно, новы? — В.Ч.), методы выкорчевывания и разгрома”. Что ж, Сталин оставался верен себе до последних своих дней! Не успела закончиться война, как началось насильственное “переселение народов”, фильтрация тех, кто попал в немецкий плен, и так называемых перемещенных лиц, а затем пошли “дела” (“ленинградское”, “мингрельское”, “дело Еврейского антифашистского комитета”, дело “убийц в белых халатах”) и сокрушительные идеологические кампании не только против людей, приверженных “космополитизму” и иным вредным поветриям, но и против целых наук (генетики, кибернетики). По существу, уже начинался новый вариант Большого террора, не состоявшийся лишь по причине смерти Сталина. Кстати, свою логику Сталин воплощал в жизнь и в братских странах “народной демократии”.
Извините великодушно, Владимир Васильевич, за столь подробный пересказ и обильное цитирование. Хотелось лишний раз напомнить тем, кто забыл, и довести до сведения тех, кто не знал, какой риторикой, прикрывавшей кровопролитие, нас потчевали и побуждали восхищаться как последним и гениальнейшим словом революционной теории и практики, открывающим прямой путь к светлому будущему.
Цитировал я доклад, произнесенный в начале марта 1937 года. А в декабре подводились, так сказать, промежуточные итоги “выкорчевывания и разгрома”. Приурочено это было к 20-летию главных карательных органов ВЧК–ОГПУ–НКВД (это почтенное ведомство очень любило переименовываться, побывав впоследствии в советские времена еще и НКГБ, и МГБ, и КГБ). Торжественное заседание по этому поводу состоялось 20 декабря, с докладом выступил член Политбюро ЦК ВКП(б) и заместитель председателя Совета Народных Комиссаров А. Микоян (кстати, будущий активный критик “культа личности”). В его пафосных восхвалениях исторических успехов Советского Союза, великого Сталина и “сталинского наркома” Ежова, усвоившего “сталинский стиль работы” и применившего этот стиль “в области НКВД”, самым примечательным сейчас представляется оценка Большого террора как “такой величайшей победы в истории нашей партии, победы, которой мы не забудем никогда”. Прав был товарищ Микоян: трудно ее забыть, тем более что она до сих пор подчас о себе напоминает. Не прошло и полутора лет с момента произнесения этих знаменательных слов, как на XVIII съезде партии, подводившем итог прошедшему пятилетию, о Ежове и “ежовых рукавицах” не упоминалось. “Сталинский нарком” разделил участь тех, кого он с таким рвением отправлял либо на быструю смерть в подвалах НКВД, либо на медленное умирание и превращение в “лагерную пыль” (впечатляющая формула насчет “пыли” стала широко известна после ареста в 1953 году Берия, угрожавшего ею некоторым своим подчиненным).
Главный съездовский докладчик Сталин упомянул о состоявшемся “очищении советских организаций” от “шпионов, убийц, вредителей” и о необходимости и дальше “громить и корчевать врагов народа”. Такова была официальная трактовка свершившегося. В ней был заложен миф, который продолжают эксплуатировать поклонники Сталина до сих пор: замалчивается массовый характер репрессий, о них говорится как о каком-то незначительном по размаху явлении, масштабы преуменьшаются, все сводится к разгрому, говоря словами Микояна, “банды троцкистско-бухаринских японо-немецких шпионов”. О том, что речь шла о расправах над миллионами людей, не имевших никакого отношения ни к троцкистам и бухаринцам, ни к шпионажу, ни к политике как таковой, ни к “советским организациям”, ни к самой компартии, не сказано ни слова. Мы знаем теперь точно, что подавляющее большинство осужденных не были ни в чем виноваты. Смею полагать, что Сталин и компания знали об этом не хуже нас. Смешно было бы требовать от них, чтобы они сознались в этом. Но поскольку смещение Ежова и назначение Берия в ноябре предшествующего года имели целью заглушить растущие в народе сомнения по поводу справедливости репрессий и недовольство ими, то в ход было пущено привычное уже словцо “перегибы”. Берия, как известно, кое-кого (не очень многих) освободил, чем приобрел некоторую популярность и репутацию человека, желающего исправить несправедливости. На съезде говорили о перегибах. Где-то кого-то необоснованно исключили из партии, где-то кто-то написал ложный донос. Это перегиб, его нужно исправить.
Нельзя не признать, что Сталин был великим мастером сваливать свою вину на других и оправдывать свои действия перегибами разного рода. То он бесчинства, творившиеся в деревне, обозвал “головокружением от успехов”, а виноватыми сделал местных начальников, выполнявших его же инструкции. То, как только что сказано, кровавую вакханалию 1937–1938 годов смягчил формулой о перегибах. То расстрелял в 1941 году несколько военачальников во главе с генералом армии Д. Павловым и руководителей Военно-воздушных сил, переложив на них ответственность за поражения первых месяцев войны. Кстати, война дала дополнительные аргументы для оправдания репрессий задним числом. Особенно усердствовал в этом плане ближайший сподвижник Сталина Молотов. Лишенный с 1957 года доступа к средствам массовой информации, он в частных разговорах до конца своих дней упорно доказывал необходимость предвоенного террора (именно это слово он употреблял), который якобы обеспечил нашу победу в войне. Выявленную к тому времени невиновность большинства жертв он оправдывал сложностью внешней и внутренней обстановки, то есть пословицей “Лес рубят — щепки летят”. Этот довод используется и посейчас.
Уже не раз говорилось, что предложенное Хрущевым объяснение истоков и причин Большого террора (культ личности и единовластие Сталина плюс недостатки его характера: нетерпимость, грубость, склонность злоупотреблять властью) не было ни исчерпывающим, ни вполне удовлетворительным. Иначе и не могло быть, хотя бы потому, что Хрущев и его компаньоны не только сами были активными участниками расправ над безвинными людьми, но и психологически не могли понять и признать ущербность создававшегося при их рьяном соучастии режима. Отсюда — сочетание страстных обличений культа личности Сталина и самого “вождя народов”, с одной стороны, с заклинаниями, что и культ, и репрессии не могли изменить природы созданного партией и народом социалистического строя, с другой. Отсюда же — совмещение реабилитации значительной части оставшихся в живых жертв репрессий и призывов восстановить “ленинские нормы партийной жизни” с внесением лишь косметических изменений в сложившуюся административно-командную и полицейски-репрессивную систему (чего стоят хотя бы вооруженное вмешательство в венгерский кризис и расстрел рабочих в Новочеркасске!).
О преемниках Хрущева особо распространяться не буду. Они, правда, так и не рискнули “реабилитировать” Сталина (робкие поползновения к этому были), но и разоблачениями Большого террора не увлекались, а по мере возможности их приглушали или даже пресекали. К тому же тяга к созданию новых культиков (не исчезнувшая, заметим попутно, в некоторых кругах по сей день), борьба с “диссидентством” посредством ссылок и “психушек”, злобная реакция на освободительные поползновения в Чехословакии (прямое вторжение) и в Польше и на “еврокоммунизм” показывали, что они по своей идеологии и психологии не так уж и далеко от Сталина ушли. Подлинное изучение трагических событий 30-х годов началось лишь в перестроечные времена, да и то при явном или в лучшем случае плохо скрываемом сопротивлении разного рода партийных и иных аппаратчиков. Мы с вами, Владимир Васильевич, это испытали и на своем публицистическом опыте.
И что же, можем ли мы сейчас, когда от драмы 37-го года нас отделяют уже семь десятилетий, утверждать, что современная историческая наука нарисовала полную, достоверную и беспристрастную картину того, что народ наш пережил в еще не столь уж отдаленном прошлом? Нет слов, исследовательская работа уже проделана огромная и будет, очевидно, продолжена. В художественной литературе, которая, как известно, тоже является средством познания действительности в ее прошлом и настоящем, созданы подлинные шедевры. Это относится и к литературе мемуарной. Но наряду с этим продолжает существовать и становится все более агрессивной неосталинистская тенденция как в научной литературе и в искусстве, так и в СМИ. Пресловутые “книги для учителей”, мною упомянутые выше, отнюдь не одиноки. Если Сталин, Молотов и им подобные считали, что прямолинейных, более того, примитивных объяснений их преступных деяний вполне достаточно, то нынешние сталинисты лезут из кожи вон, придумывая якобы научные аргументы в оправдание избиения собственного народа.
Я, разумеется, не помышляю в ограниченных рамках журнальной статьи заниматься общим разбором литературы о Большом терроре. Хочу лишь вкратце остановиться на парочке образчиков современного ультрамодернистского псевдонаучного бумагомарания.
В предшествующем нашем диалоге (“Нева”. 2007. № 11) вы, Владимир Васильевич, критически отозвались о сочинении В. Кожинова “Правда сталинских репрессий”, где предпринята очередная попытка представить сугубо рациональные основания для объяснения и обеления побуждений и действий Сталина как в 1937 году, так и до и после него. Вдобавок к рациональному в ход пошли и “возмездие”, и “самоуничтожение”, и “Божий суд”. Должен, однако, заметить, что Кожинов все-таки старается оставаться в пределах объективного анализа хода событий. Но вот его, так сказать, единомышленники и продолжатели утратили, по-моему, не только стремление к объективности, но и здравомыслие.
Возьмите хотя бы вышедшую в 2007 году книжку В. Поликарпова под странным двойным названием “Сталин — Властелин истории. Сталин: великий планировщик советской цивилизации”. Уверен, что она доставит вам превеликое удовольствие как венец глубокомысленного кретинизма. Автор, пожалуй, обогнал всех обожателей Сталина, если речь идет о безграничном возвеличении и восхвалении своего кумира. Но он сделал большее: вооружившись терминологией и методиками современной социологии и теории управления, он по-своему определил его место в истории. Хотите знать, кто такой кремлевский диктатор? Постараюсь коротенько, не вдаваясь в подробности, вам это объяснить.
Ключевым словечком для Поликарпова, коим он жонглирует и так и сяк, является понятие “планировщик”, взятое, как он сам говорит, из современной робототехники. Словечко это применяется автором и к интеллектуальным роботам, и к интеллектуальным системам, и к священным книгам, и к “интеллектуальным организациям, выступающим от имени Абсолюта”, и к религиозным учениям, и к этико-политическим системам, и к конкретным людям. Все это нужно ему, чтобы окрестить Сталина планировщиком российско-советской цивилизации, использовавшим в своей деятельности “многие элементы византийской, монгольской, славянской, западноевропейской и кавказской цивилизаций”. Любопытно, что, с точки зрения автора: “Успешная деятельность И. Сталина как планировщика (поначалу он олицетворял собой планировщика византийского.— В.Ч.) обусловлена и тем, что он сумел использовать гигантский потенциал иудаистского планировщика”. Думаю, что Сталин не обрадовался бы такому заключению и позаботился бы о скорейшем прекращении интеллектуального творчества его автора. Но не буду утомлять вас, Владимир Васильевич, и потенциального читателя нашего диалога пересказом претендующих на высокую степень интеллектуализма, но довольно-таки путаных рассуждений В. Поликарпова на эту увлекательную тему. Скажу лишь, что, как вы уже догадались, Сталин “является гением управления мирового масштаба”, “крупнейшим политиком XX века”. Автор доказывает это свое утверждение, в частности, следующим неотразимым аргументом: “Как известно, крупнейшие мировые политики при осуществлении своих стратегий могли просчитывать самое большее десять шагов вперед, тогда как И. Сталин мог просчитывать сорок шагов вперед свои стратегические ходы на мировой шахматной доске”. Простим В. Поликарпову некоторую стилистическую невнятицу этой фразы. Гораздо интересней и поучительней было бы узнать, при помощи каких технологий он ухитрился измерить в шагах мыслительные способности своего героя и других “крупнейших мировых политиков”. К слову сказать, все обстоятельства нападения Германии на СССР 22 июня 1941 года начисто опровергают построения автора. Тогда и на один шаг мыслишек не хватило.
Ну, а как же Большой террор, репрессии, ГУЛАГ, расстрелы? Да никак. Все делалось гениально и правильно. Судебные процессы не были срежиссированы при помощи пыток, взаимных оговоров и самооговоров, а справедливо осуждали действительных преступников. А если среди репрессированных попадались и невиновные, то сокрушаться об этом не следует, ибо (слушайте! слушайте!): “… с позиции теории управления неправомерно использовать понятия моральных и этических запретов в управлении общественной системой, так как это уже другой, системный уровень”. Как лихо это закручено! И как просто можно уйти от кровоточащей проблемы. Стоит ли удивляться, когда читаешь следующий обобщающий пассаж: “Мы не хотим анализировать просчеты и ошибки Сталина. Конечно, они были. И цена их оказалась соразмерной масштабам его личности (иными словами, масштабы личности грандиозны — значит, и ошибки должны быть грандиозными. — В. Ч.)… Но еще раз скажем: все, в чем его обвиняют — коллективизация, ГУЛАГ и репрессии, — есть не вина, а сознательно, в силу необходимости принятое Красным императором бремя во имя жизни Советской страны и ее народов. В репрессиях были сломаны миллионы судеб. Да, они были необходимостью, единственным решением. Но заслугой их нельзя назвать по нравственным законам”. Итак, альтруист Сталин принял на себя тяжкое бремя. Но напрасно В. Поликарпов поскромничал в последней фразе. Ведь мы знаем уже, как надо относиться к “моральным запретам”. Все, что сделано под бременем необходимости, — заслуга, чего уж там конфузиться. И вполне закономерно по сему случаю, что использование принудительного, фактически рабского труда заключенных на различных “стройках коммунизма” интересует автора книги лишь с точки зрения его эффективности. Эффективно — следовательно, дозволительно.
Там, где нет фактов, вступает в дело творческая фантазия В. Поликарпова. Она возвещает нам, что Сталин, оказывается, “стремился осуществить демократизацию страны, удалить от власти партократию”. Не буду распространяться об этой галиматье, как и об “эзотерике Сталина” и прочих полубредовых творениях мыслительного аппарата автора, в обилии снабженных ссылками на труды близких ему по духу “исследователей”, оснащенных квазинаучными построениями и терминами. Скажу только, что все эти построения не столь безобидны, как может показаться. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочитать в книге В. Поликарпова “Заключение”, в котором он дает советы нынешним правителям России, исходя из того, что “необходимо использование бесценного опыта И. Сталина как планировщика советской цивилизации по управлению историей”. Остается лишь надеяться, что охотников использовать этот “бесценный опыт” сейчас не найдется, а если они объявятся, то получат отпор.
Впрочем, есть еще не менее оригинальные трактовки событий второй половины 30-х годов. Приведу одну из них. “Красноярская газета” опубликовала, а “Советская Россия” перепечатала (в сентябре 2007 года) пространный опус Н. Чуринова. Озаглавлен он так: “Группа политического риска. Иосиф Виссарионович Сталин и невинно пострадавшие во время массовых репрессий”. Смысл сочинения сводится к тому, что к 1937 году бывшие оппозиционеры, потерпевшие поражение, но встроившиеся в сталинский режим и ждавшие удобного момента для действий, решили, что их час настал. Явная часть оппозиции находилась под неослабным контролем. Но ее неявная часть (“группа политического риска”) глубоко проникла “во все жизненно важные структуры страны”, а также “в структуры сугубо интеллектуальной деятельности… вытесняя оттуда силы жизнеутверждения”. Перед лицом надвигающейся войны и с целью вызвать в стране “внутреннюю смуту” и “хаос во всех сферах созидания” группа политического риска развернула массовые репрессии и начала “творить свои черные дела даже от имени Сталина”. Дальше — больше. Эта группа “конструировала” “мистификацию “культа личности И. В. Сталина””, который в культе вовсе не нуждался. Еще раньше, во время и после коллективизации, именно “неявная группа политического риска” организовала “голодомор” в Украине и в других регионах страны. Работяга Сталин был занят “неотложными делами по спасению страны”, а на него мошеннически свалили вину и за культ, и за репрессии, и за “голодомор”. Конечно, если ему попадались под руку организаторы этих бесчинств, он их казнил. И поделом.
Любопытно, что сочинитель всей этой фантастической нелепицы переносит ее и на современные дела. И разоблачение культа личности, и порицание действий Сталина, и реабилитация невинно пострадавших, и поражение в “холодной войне”, и распад Советского Союза, и внедрение рыночной экономики, и невзгоды и противоречия последних десятилетий — все это — происки “группы политического риска”. Страна, назидательно и многозначительно изрекает Н. Чуринов, “должна задуматься, каким в этих условиях должно быть российское право, какими должны быть при этом правоприменение и правопослушание”. Иначе говоря, даешь новый 37-й для искоренения “группы политического риска”. Для этого, между прочим, надо “по-православному осмотреться”. Даже православие не оставил в покое бесстыдник!
Сдается, что интеллектуальные озарения новоявленных сталинистов приближаются уже к грани патологии.
Правда, последние годы наглядно показали, что здоровая научная работа по осмыслению сложных и трагических событий нашей истории, несмотря ни на что, продолжается. Отмечу здесь исследования Р. Биннера, Г. Бордюгова и М. Юнге “Вертикаль Большого террора. Малоизвестные страницы истории репрессий 1937–1938 годов” и Ю. Афанасьева “Трагедия победившего большинства. Размышления об отечественной истории и ее интерпретациях”. Оба труда заслуживают отдельного разговора. Ограничусь лишь замечаниями по поводу статьи Ю. Аксютина “1937 год. Девятая версия” в “Свободной мысли” (2007. № 8). Восемь перечисленных автором версий в основном действительно совпадают с общеизвестными и привычными. Девятая же является, по существу, не заменой их, а дополнением к ним. Смысл ее таков. 12 декабря 1937 года предстояли в соответствии с новой конституцией (именовавшейся Сталинской) первые выборы в Верховный Совет СССР. Конституция предусматривала демократическую процедуру: всеобщее избирательное право, тайное голосование. У Сталина возникли опасения, что большинство избирателей станет “вычеркивать большевистских кандидатов из бюллетеня для голосования”. Вывод: “Судя по всему, Сталиным ставилась одна задача: довести советских граждан до такого состояния, чтобы те отказались даже от мысли воспользоваться тайным голосованием с целью добиться отрицательного результата”. Отсюда замысел: репрессировать всех, кого по разным основаниям можно считать ненадежными, а остальных запугать. Заодно расправиться со многими высокопоставленными персонами, чтобы “свалить на них вину за все невзгоды, обрушившиеся на широкие массы населения после отмены нэпа и проведения насильственной коллективизации”. По мнению Ю. Аксютина, все это дает объяснение трем обстоятельствам: зачем Сталину понадобился Большой террор; почему репрессии приняли массовый характер; наконец, почему это произошло в 1937–1938 годах. “Спецоперация”, как любят говорить ныне, дала искомый результат: в голосовании приняло участие 96,8 % всех имеющих право голоса, из них проголосовали “правильно”, то есть за “нерушимый блок коммунистов и беспартийных”, — 98,6 % (других блоков и других кандидатов не было, разумеется, и в помине). Триумф на выборах, считает автор, позволил Сталину слегка ослабить вожжи, а заодно пустить в расход главного исполнителя Ежова, которому молва приписала позорную славу виновника “перегибов”. Сталин, как всегда, вышел сухим из воды.
Версию Ю. Аксютина оспорить трудно или даже невозможно. Вполне вероятно, что в воспаленном мозгу Сталина гнездился и страх перед выборами, которые он сам же и назначил. Так что вполне допустимо, что он, затевая всесоюзную бойню, мог принимать в расчет и выборы. Но, в отличие от Ю. Аксютина, я полагаю, что они были лишь одним, хотя и весомым, звеном в цепи причин, диктовавших Сталину его поступки. Тем более что, как я уже пытался показать, Большой террор начался уже с 1935 года, когда ни о каких выборах не было и речи. Новая конституция была принята в декабре 1936 года. Выборы состоялись ровно через год, день в день. Тут играли, видимо, роль и другие побуждения для страха.
Злосчастный Н. Бухарин (основной автор Сталинской конституции), тоже искавший, как подобает философу, рациональное объяснение того, что происходит с ним и с другими, писал из тюрьмы своему бывшему другу, а теперь палачу Кобе 10 декабря 1937 года: “Есть какая-то большая и смелая идея генеральной чистки… Эта чистка захватывает а) виновных, b) подозрительных и с) потенциально подозрительных…” И дальше: “Я настолько вырос из детских пеленок, что понимаю, что большие планы, большие идеи и большие интересы перекрывают все…” Тут, по сути дела, возрождается столь же знаменитая, как и ложная максима: “Цель оправдывает средства”. Но история, во-первых, давно доказала, что дурные средства извращают и самую благую цель. А во-вторых, неизбежен вопрос, была ли цель благой, была ли она тем, что Бухарин обозначил словом “большие”. Похоже, что Бухарин поверил в это. Позволю себе с ним не согласиться.
Я, Владимир Васильевич, убежден в правоте суждений Ф. Энгельса, которые мне уже довелось цитировать в одном из наших диалогов: “Террор — это большей частью бесполезные жестокости, совершаемые ради собственного успокоения людьми, которые сами испытывают страх”. Энгельс писал, опираясь на опыт Великой французской революции, но его слова применимы ко всякому государственному террору, в том числе и к сталинскому. Именно страх породил самую мысль о “генеральной чистке”, именно он распространил “чистку” (то есть репрессии, то есть аресты и убийства) не только на “подозрительных” и “потенциально подозрительных”, но и на все население страны. И это вполне логично. Где критерий “потенциального”? Если заранее устанавливаются квоты на аресты, тюремное и лагерное заключение и расстрелы, то вопрос о подозрительности, более того, вопрос о виновности отпадает. Отсюда беспредельность и безрассудность сталинского террора. Цель террора — внушить ужас всем согражданам, чтобы исключить их превращение в лиц, представляющих реальную опасность. Зачем это нужно? Сталинисты говорят: чтобы укрепить страну, подготовить ее к будущей войне. Это заведомая чепуха. В обстановке массового террора, массового страха, массового изъятия людей из созидательной жизни нарушается нормальная трудовая и творческая деятельность, затрудняется нормальное функционирование предприятий, учреждений и государственного аппарата, распространяется всеобщая подозрительность, процветает доносительство, сковывается инициатива. Недаром ведь даже Сталин был вынужден в конце концов притормозить террор. Для страны пользы от него не было ни малейшей. И от катастрофических поражений в начале войны, от невосполнимых потерь он не спас, скорее им способствовал.
Суть и беда в том, что действия клики Сталина вовсе не диктовались “большой” целью и интересами страны. Клика эта стремилась лишь любой ценой сохранить в своих руках власть, ибо ее обуял животный страх за свое положение и свою безопасность. И она имела для страха некоторые основания. Сталин одержал победу в борьбе со всеми оппозициями. Казалось бы, он мог быть спокоен за себя. Но именно к середине 30-х годов он почувствовал, что его личное положение пошатнулось. Подчеркиваю: личное положение, что было для него, достигшего “высшей власти”, главным и решающим. Он не мог не знать, что результаты его политики у многих вызывали разочарование и недовольство (свежий и интересный материал на этот счет приводит, кстати, Ю. Аксютин). А самое опасное — “крамола” проникла и в те партийные круги, на которые он до той поры опирался. Вспомним хотя бы голосование многих делегатов против него на XVII съезде партии (итоги голосования пришлось фальсифицировать), предложение группы старых большевиков Кирову занять пост генерального секретаря ЦК, антисталинское воззвание М. Рютина. Перед глазами был пример, поданный Гитлером и, как в свое время говорили, весьма впечатливший Сталина,— “ночь длинных ножей”. Пример был скромный: убито всего лишь около тысячи впавших в немилость соратников фюрера. Но Сталин мыслил категориями широкими — социальными, этническими и глобальными, и его “чистка” не могла не стать гигантской по своим масштабам. Дело ясное: бей правого и виноватого, чтобы оставшиеся и пикнуть не смели: победителей не судят.
Сошлюсь на компетентного судью — Л. Троцкого. Вот что он писал в сентябре 1939 года: “Главной пружиной политики самого Сталина является ныне страх перед порожденным им страхом. Сталин лично не трус, но его политика отражает страх касты привилегированных выскочек за свой завтрашний день. Сталин всегда не доверял массам; теперь он боялся их”.
Но сказанным отнюдь не исчерпывались исторический смысл и значение содеянного посредством Большого террора. Смысл был куда глубже, значение куда больше, а воздействие куда более продолжительное.
Полагаю, что Большой террор не просто один из драматических эпизодов в истории Советского Союза, которых было немало. На мой взгляд, то, что произошло в период с 1935-го по 1938 год — это переломный момент или, как теперь принято говорить, знаковая веха в этой истории. Более двадцати лет тому назад, когда мы с вами, Владимир Васильевич, обсуждали на страницах “Невы” (1988. № 3) напечатанный незадолго до этого роман А. Рыбакова “Дети Арбата”, я написал следующую фразу: “По-настоящему неуязвимым Сталин стал только после 1937 года, который был по сути своей государственным переворотом, осуществленным сверху под маской легальности”. Эта формулировка не обсуждалась в нашей последующей переписке. Но сейчас я ее повторю снова. Опыт прошедших лет, многочисленные публикации, ставшие с тех пор известными документы, размышления над всем этим укрепили меня на моей позиции. И я повторяю снова: Большой террор — это чистой воды государственный переворот, отличающийся от других переворотов только лишь значительно большей протяженностью во времени. Следствием его явилась полная победа в нашей стране сталинизма как идеологии и тоталитарного режима как государственной практики.
Из многих определений сталинизма я бы выделил предложенное Г. Водолазовым (см. его книгу “Идеалы и идолы”): “Зрелый, развитый сталинизм, каким он сложился к середине 30-х годов, — это антигуманистическая, волюнтаристская идеология бюрократической элиты, абсолютизирующая и прославляющая насилие — во всех его ипостасях… А как система социально-политических отношений сталинизм — это диктатура бюрократии (причем в самых варварских, самых террористических формах)”. К этому определению Г. Водолазов добавляет, в частности, что сталинисты рассматривают себя “в качестве абсолютных авторов и подлинных демиургов истории”. Соглашаясь с ним, не могу не напомнить в этой связи о великом рвении, с которым неосталинистские “теоретики” типа В. Поликарпова рассуждают о Сталине как “властелине истории” и “планировщике цивилизации”. Совершенно справедливо Водолазов отмечает также, что “сталинизм — это система, построенная на самой постыдной лжи, на идейном цинизме и двойной морали… Диктатуру бюрократической элиты со всемогущим деспотом и кровавыми палачами тщатся представить как самую гуманную и самую яркую демократию Земли”. Нечто глубоко символичное заключено в том отмеченном выше обстоятельстве, что апогей Большого террора совпал с введением Сталинской конституции, которая якобы впервые в истории сделала демократические права и свободы реальными, создала гарантии их претворения в жизнь, а также с проведением первых выборов в Верховный Совет и шумной избирательной кампанией. Все кругом кричало и пело о величии социалистической демократии. Ну, а если кто-то отваживался высказать сомнение в ее величии, в том, что “я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек”, ему либо предоставляли возможность поразмышлять об этом на арестантских нарах, либо помогали преждевременно отправиться в мир иной.
К сказанному необходимо присовокупить, что Большой террор завершил превращение Советского Союза в тоталитарное государство. Иными словами, он завершил подчинение механизму государственной власти всей общественной и личной жизни граждан, установление государственного (точнее, в наших специфических условиях, партийно-государственного) контроля над всеми сферами жизнедеятельности людей, осуществление как бы всеобъемлющего “огосударствления” общества и человека. Неспроста Сталин ввел полуфеодальные порядки, прикрепив крестьян к колхозам, рабочих и служащих к месту работы, а всех вкупе — к месту прописки. Тоталитарный режим не мог не быть диктаторским, олигархическим по своей сути и мог держаться только террором, создававшим атмосферу всеобщего страха.
Следует сказать прямо: хотя массовый террор чередовался с периодами некоторого затишья, относительного “умиротворения”, физические расправы над действительными и мнимыми противниками режима — со сравнительно более “мягкими” методами борьбы с ними, советское государство сохраняло тоталитарный характер до самой перестройки, а в некоторых аспектах — и в перестроечные времена. Метастазы тоталитаризма норовят проявлять себя порой и в нынешние годы. Трагическая эпопея 37-го года (наряду с тем, что было до него и после него) надолго оставила следы и в методах управления, и в приемах хозяйствования, и в нравах общественной жизни, и во взаимоотношениях власти и граждан, и в психологии многих наших соотечественников. Примеров тому — тьма. Скажу больше: никому не посоветовал бы считать нас застрахованными от повторения проклятого 37-го года.
Что вы на это скажете?
С уважением
В. Чубинский
В. В. Чубинскому
На вопрос, который вы, Вадим Васильевич, вынесли в заголовок своего письма, я ищу ответ уже около полувека и не могу сказать, что нашел. Для меня это явление, этот этап в жизни страны — по-прежнему в чем-то загадочен. И не только ведь для меня! Валерий Ронкин, известный питерский диссидент, так и начинает свою статью в Интернете: “В предвоенной истории Советского Союза есть эпизоды, причины которых до сих пор кажутся таинственными. Одним из таких эпизодов является так называемый Большой террор”.
Разумеется, мне известно и множество “разгадок”. Начиная с той, что была предложена еще Хрущевым — причина 1937-го в культе личности и скверном характере Сталина, — и кончая новейшими изобретениями любителей конспирологии или наших академических блюдолизов, но ни одной из них я так и не смог поверить.
Первое, чего я не мог понять: как же люди это всё допустили? Почему никто ни за кого не вступался? Откуда взялось столько доносчиков? Ведь донос на Руси всегда считался делом крайне постыдным! И почему не боялись возмездия те, кто проводил все эти расстрелы и пытки? Разве это не страшно — где-то в подвале пустить живому человеку пулю в затылок? И где они теперь, как смеют жить среди нас?! Мои мальчишеские кулачки сжимались, головенка шла кругом, стоило представить себе, что кто-то из них, может быть, совсем рядом.
Десятый я заканчивал в вечерней школе, работал, вокруг меня были взрослые люди, как-то этот 37-й пережившие, я стал их потихоньку расспрашивать, записывать… Получив теперь ваше послание, переворошил все бумажки на антресолях — тетради и блокноты сохранились далеко не все, но и сейчас, буде пожелаете, могу представить больше сотни рассказов о 37-м. Вы удивитесь, но в большинстве из них ни словечка о репрессиях нет!
Начну со своих близких. Мама была библиотекарем. 37-й был для нее “Пушкинскою зимой”, суетой с разными выставками, читательскими конференциями, докладами о поэте в рабочих общежитиях, коклюшем старшего брата… “Жили еще в бараке, — неизменно добавляла она, — но уже хорошо, о голоде и помнить забыли, даже слегка приоделись…”
Отец работал механиком на заводе, 37-й помнился ему предпусковой лихорадкой: перед октябрьской годовщиной трое суток вообще не выходили из цеха, почти не спали, и, когда стан пошел, он рухнул на “концы”, то есть на промасленное тряпье, и проспал целую смену. “Разве ж теперь кто поймет, — говорил он, — что тогда это значило — сорвать досрочный пуск? А жили уже неплохо…”
Через много лет я его понял: срыв досрочного пуска наверняка означал дело о вредительстве. И уж тогда никаких шансов родиться в 41-м у меня б не было! Хотя никто в Никополе и не знал, что отец мой — кулацкий сын. Даже моя мать не знала. Он и вообще-то был человек молчаливый, а о некоторых обстоятельствах своей жизни молчать умел уникально. То, что я — кулацкий внук и что мой дед, прослышав о надвигающейся коллективизации, как-то сразу все понял, разогнал шестерых сыновей по разным стройкам и был выслан в Сибирь только вдвоем с бабушкой, я узнал через много лет после смерти отца, случайно встретившись с двоюродным братом. Впрочем, куда именно выслан был дед и как в конце концов сгинул, не знал и он, — видимо, его отец тоже умел молчать.
Но вернусь к другим рассказам о 37-м. В конце 60-х я работал в районной газете, и, естественно, не осталось в том районе ни одной деревушки, в которой не случалось бы мне ночевать, расспрашивая хозяев о нэпе, коллективизации и, конечно, о 37-м. Так вот: и здесь, за тысячу верст от родных моих мест, о 37-м говорили, что “жили тогда уже хорошо”, куда лучше, чем после войны, потому как “и мужики еще были, коров разрешили, за колоски не сoдили…” Кое-что я, правда, уже знал и сам, частенько наводя собеседников на менее приятные воспоминания. “Да, вот,— спрашивал бабушку Лушу в деревне Пенье, — председателя-то вашего Скорова когда ж посадили?” — “Може, и тада,— отвечала она беспечально, — и хорошо, что посoдили-то. Хоша и апосля яво были не лучше”. А в Юрятине другая старушка, которую стал я расспрашивать о посаженном в 37-м учителе, сказала: “Ну… Дак у нас-то када не со2дили? Завсегда сo2дили… Неделю вот, как трех ребятишек забрали!” — “Как, за что?!” — “Да кто зна? Выпивши, стали камнями кидать, шибку высадили у сельсовета. Черт их дернул — высади они рядышком, у Матвевны — никто б и не вспомнил”. Спал плохо: неужели, думал, опять начинается?.. Прибежав на следующий день в район, кинулся выяснять; но нет — посадили, сказали мне, всего на 15 суток, и я, признаться, такое испытал облегчение, что мне и в голову не пришло, что и это слишком жестоко и вполне бессмысленно…
Впрочем, когда я родился, вы были уже большим мальчиком, и вам, может, помнятся не рассказы, не позднейшие оценки и интерпретации, а то, что говорили о “незабываемом 37-м” по горячим следам — это тоже, мне кажется, полезно узнать и принять в расчет.
И вот до сих пор мне кажется важным понять: почему мои собеседники так редко вспоминали о репрессиях? Боялись? Да ведь время было едва ли не самое вегетарианское из всех советских времен! Чего бояться? И эти же люди рассказывали мне о годах коллективизации (о чем в 60-х писалось куда меньше, чем о 37-м) такое, что у меня волосы шевелились. Причем часто рассказывали, как зверствовали свои же, всё еще жившие рядом!.. Так или иначе, но эти воспоминания долго были для меня мощным аргументом в пользу любой из тогдашних “разгадок 37-го”.
Мне уже приходилось писать, что всё осмысление советского опыта десятилетиями шло у нас в русле двух традиций. Одна — почвенническая. Она утверждала, что во всем виноваты большевики-интернационалисты. Это они погубили Россию. Главной трагедией революции стало уничтожение крестьянства, коллективизация. Затем “государственник” Сталин восстановил мощь империи, стал готовиться к войне с Германией, и, поскольку интернационалисты ему мешали, он их в 37-м “немножечко того”. Короче, никакой не Большой террор, а самоуничтожение партийной элиты, или, как “научно” формулируют нынче наследники этой традиции, “мобилизация управленческого аппарата для обеспечения его эффективности”. Кровавая, но с “несгибаемыми” носителями нерусских фамилий, сами понимаете, иначе никак!..
Вторая традиция — западническая, или демократическая, — утверждала: трагедией была не революция, а отступление от нее — слишком поспешное свертывание нэпа, жестокая коллективизация, уничтожение оппозиции (это называлось “попранием ленинских норм”, хотя Ленин, помнится, с оппозицией отнюдь не миндальничал!) и, наконец, полное уничтожение “ленинской гвардии” в 37-м, что и привело к окончательной гибели революции.
Нежелание моих собеседников помнить об ужасах террора можно было истолковать в рамках любой из этих традиций. Все они люди маленькие, жившие вдали от столиц, верхушечные драчки их не занимали. А наши документальные сведения о 37-м, если помните, долго сводились к докладам Хрущева на XX и XXII съездах партии, где говорилось о “фактах нарушения социалистической законности по отношению к руководителям и членам партии”. На XXII съезде он говорил о “массовых репрессиях”, но что такое “массовые”? 44 тысячи руководителей, партработников, армейских чинов и экономистов, расстрельные списки которых подписывались непосредственно членами Политбюро, — это ведь тоже массовые репрессии, но бабушка Луша в деревне Пенье вполне могла их не заметить, не так ли? В отличие от коллективизации, когда выслали в Сибирь и ее родного дядю, и всех восьмерых жильцов соседней избы, а единственный на всю деревню “шифоньер”, в той избе стоявший, забрал себе присланный из города председатель колхоза.
Короче, все сходилось, все было объяснимо. Да и то, что пробивалось к нам “из-за бугра”, укладывалось в те же рамки. В 1937–1938 годах Запад был так напуган “московскими процессами”, что их-то и принимал за террор, легко поверив “Преданной революции” Троцкого. “Термидор” был явлением хорошо знакомым, рассматривать происходящее в СССР как “русский термидор” было очень удобно. “Le Temps” в рецензии на книгу Троцкого в 1936 году писала: “Русская революция переживает свой термидор. Сталин познал всю бессодержательность чистой марксистской идеологии и мифа о мировой революции. Хороший социалист, он прежде всего патриот и понимает опасность, которой избегла страна, отойдя от идеологии этого мифа. Он, вероятно, мечтает о просвещенном деспотизме, о своего рода патернализме, конечно, далеко отошедшем от капитализма, но так же весьма далеком от химер коммунизма”. Думаю, впрочем, это объяснение сталинского террора (еще, впрочем, не достигшего апогея) диктовалось не только книгой Троцкого, но и насущной потребностью как-то договориться с СССР ввиду нараставшей фашистской опасности. Со Сталиным, мечтающим “о просвещенном деспотизме”, отчего не договориться?
Беда, однако, в том, что всякая удобная формулировка, всякое однажды данное и как бы ухватившее суть явления объяснение обретает в дальнейшем странную инерцию. Люди долго поворачивают его так и этак, приспосабливая к своим нуждам и новым фактам, боясь отойти далеко. Не буду говорить о том, что в этом пассаже французской газеты, как в зернышке, сидит всё дальнейшее “понимание” советской истории нашими “патриотами”. Им не привыкать стать черпать на Западе свои антизападнические теории — это еще с Хомякова и Киреевских тянется. Но и демократы, увы, недалеко отошли от такого понимания 37-го.
Эти удобные объяснения рушились по мере того, как выяснялись масштабы явления. Книга Роберта Конквеста, с которой я познакомился по слепой машинописи в начале 80-х, меня потрясла. Тут речь шла не о тысячах — о миллионах! Но если в течение нескольких лет каждый двадцатый был вырван из привычного круга, уничтожен, брошен в лагеря или на спецпоселение, то как же это кто-то мог не заметить?! С оторопью и горечью перечитывал я свои старые записи.
Думаю, Конквест не на одного меня произвел такое впечатление — не зря его книга вызвала на Западе многочисленные попытки доказать, что он преувеличил и масштабы, и степень централизации террора. Всякому человеку тяжко сознавать, что и такое было на его земле. Но ведь — было!
Впрочем, давайте по порядку. Начнем с хронологических рамок и последовательности событий. Согласен с вами, что “допустимо оставить в стороне вопрос о “красном терроре” времен гражданской войны”. Можно вынести за скобки и коллективизацию. Хотя многие корни Большого террора тянутся именно оттуда — всякая жестокость рождает привычку, повышает “болевой порог” общества… “Фактически Большой террор начался вскоре после убийства С. Кирова”,— пишете вы. Этот рубеж называется многими.
Но вот что интересно. В воспоминаниях Л. Миклашевской есть интересный эпизод, связанный с реакцией на убийство Кирова ее мужа, известного историка С. Троцкого:
“Это только начало, — сказал он, — теперь надо ждать ужасных последствий.
— Каких, откуда ты знаешь, что за чушь?
Он усмехнулся и с горечью ответил:
— Хорош бы был я историк, если б не мог разобраться в таком факте. Последствия могут коснуться любого из нас”.
Поскольку все пророчества историков проистекают из анализа того, что уже было, полезно поставить вопрос: что же анализировал коллега Троцкий? Быть может, кампанию “охоты на спецов”, начатую в мае 1928 года, когда в г. Шахты была раскрыта “контрреволюционная организация, осуществлявшая акты саботажа на шахтах Донбасса”? В чекистских недрах были тогда сочинены две партии — “рабоче-крестьянская” во главе с замечательным экономистом Кондратьевым и “промышленная” во главе с Рамзиным. Ну, и поехало! С 1928-го по 1931 год 138 тысяч специалистов оказались выключенными из жизни общества. 10 июня 1931 года Политбюро, поняв, чем оборачивается такая охота, осудило перегибы. Несколько тысяч инженеров были немедленно освобождены. Это вам ничего не напоминает из последующего? Масштабы, конечно, детские, но сама схема?..
А может, коллега Троцкий анализировал события более поздние? В декабре 1932-го были введены внутригосударственные паспорта, и весь 1933-й велась борьба с нарушениями паспортного режима. По городам прокатывались волны облав. Кого и за что ловили? Ну вот, например: “Новожилов Владимир из Москвы. Завод └Компрессор“. Шофер, три раза премирован. Окончил работу, собирался с женой в кино, пока она одевалась, вышел за папиросами, не взяв с собой документы, и был взят. Войкин Н. В., член КСМ с 1929 года, рабочий ф-ки └Красный текстильщик“ в Серпухове. В выходной день ехал на футбольный матч. Паспорт оставил дома. Взят”. Оба оказались в Нарыме (В. Данилов, С. Красильников. “Спецпереселенцы в Западной Сибири”. В 3 томах. Новосибирск, 1993). За год таких набралось свыше двухсот тысяч. Это вам как — еще не террор?
Или еще ближе — весна 1934 года. Кампания борьбы с беспризорностью. Та самая, которой и до сих пор гордятся старые чекисты. В Ленинграде все знали, а некоторые и не забыли, чем она была на самом деле. Рассказы о бессудных расстрелах ребятишек прямо в тех подвалах, где их находили, опустим как недоказанные. Но вот сведения официальные, прямо из того ведомства, что эту борьбу вело: 155 тысяч малолеток были отправлены в лагеря НКВД. В 1936 году их числилось 125 тысяч. 30 тысяч составили “усушку и утруску”, характерную для хранилищ этого ведомства. Если это тоже еще не террор, то что же тогда? Как назвать?
Погром, связанный с убийством Кирова, выделялся в этом ряду только тем, что происходил в самом интеллигентном городе страны. Л. Миклашевская, чьи воспоминания я цитировал выше, пишет: “Вскоре стало известно имя убийцы, какой-то никому не ведомый сотрудник Смольного Николаев. Пошли разговоры, что тут была причиной ревность… Я успокоилась — обычное убийство из ревности”.
Но разве могли большевики допустить, чтоб о самом популярном их вожде говорилось, что “убил его предатель Николаев за то, что он ходил к его жене”? Слишком буднично, слишком по-человечески, без “бешеной борьбы” за счастье мирового пролетариата. И вот “эффективный менеджер” товарищ Сталин, приехав на следующий день в Ленинград, берет картотеку всех, кто когда-то работал с Зиновьевым, кладет листок и быстренько его заполняет: налево “ленинградский террористический центр”, направо — “московский”. Зачем? А затем, чтоб ничего в хозяйстве не пропадало, любой повод служил для “бешеной борьбы”. Затем, что у террора партии и правительства против собственного народа не было ни конца, ни начала. Он прокатывался по стране судорогами разных кампаний, и некоторые уже тогда постигали суть дела.
“В конце 20-х годов, — вспоминает Е. А. Гнедин, — работая в └Известиях“, я написал статью по поводу так называемой пацификации; такое название правительство Пилсудского дало репрессиям в Западной Белоруссии; это были жестокие мероприятия, в деревнях свирепствовали карательные отряды, тюрьмы были переполнены. Я озаглавил свою статью об этих событиях: └Пацификация как метод внутренней политики“. С. А. Раевский, заведовавший иностранным разделом редакции, визируя статью, которая ему очень не нравилась, сказал мне: “Я пропускаю эту статью только ради заголовка””. Умный был человек товарищ Раевский, зрел в корень!
Террор — это не эпизод, а суть внутренней политики Сталина, неизменная ее суть! 1937-й отличается только тем, что здесь несколько кампаний наложились друг на друга и достигли невиданных масштабов. Поэтому, если позволите, я посвящу несколько строк последовательности событий.
В августе 1936-го Р. Берман, начальник ГУЛАГа, писал: “Многие спецпереселенцы, работавшие на протяжении нескольких лет в смешанных бригадах с вольнонаемными рабочими, пользуются └свободным режимом“… Становится все сложнее их вернуть на место жительства. Они приобрели специальность, администрация предприятий не намерена их отпускать, они ухитрились добыть паспорт, женились на вольнонаемных…” И действительно, контингент спецпоселений в районе Архангельска, например, к осени 1936 года с 89 700 сократился до 37 тысяч человек. Вероятно, большинство из не достававших пятидесяти с лишним тысяч не бежало, а померло, но рапортовать об этом было ни к чему. А то, что число спецпереселенцев сократилось, — факт.
Казалось бы, того и следовало ожидать! Не надо быть мудрецом, чтоб понять: люди, которых бросили в самые дикие места на бессмысленную погибель, все равно захотят жить, жениться, кормить детей. Ну и пусть работают, помогая строить этот самый социализм… Но так — по логике жизни. А по логике “бешеной борьбы” — это “кулак-саботажник, просочившийся на предприятие”, или “кулак-бандит, бродящий вокруг города”. В результате 2 июля 1937 года Политбюро принимает решение собрать сведения с мест о масштабах репрессий, необходимых для “окончательного решения проблемы внутренних врагов Советского Союза, то есть профилактической социальной чистки в предвоенной ситуации”. 30-го это уже превращается в оперативный приказ № 00447. Потом были еще другие, например, № 00485 (о “польской операции”) или № 00486 о репрессиях в отношении семей уже арестованных “врагов народа”. Но 00447-й был первым, придавшим вялотекущему террору стремительное ускорение и ужесточение. Его стоит прочесть внимательно.
Итак, о каких “внутренних врагах” речь? Пункт первый содержит длинное их перечисление. Тут и раскулаченные, и уголовники, и “члены антисоветских партий”, и “бывшие царские чиновники”, “участники повстанческих, фашистских шпионских формирований”, “белогвардейцы” и просто “элементы социально опасные”… Короче, полный простор для “энкавэдэшного творчества”, но ни военных, ни старых членов партии, ни хозяйственных руководителей, то есть всех тех, с кем мы традиционно связывали понятие “37-й год”, здесь нет. Одно это ставит уже, по-моему, под большое сомнение прежние истолкования целей и смысла Большого террора.
Итак, Большой террор был длительным (около двух лет вместо запланированных четырех месяцев), сложно развивавшимся процессом, в основном инициированным высшим руководством страны, но в некоторых своих элементах стихийным, направляемым тем духом “бешеной борьбы”, который был внедрен в общественное сознание предшествующей практикой. Именно поэтому так сложно порой ответить не только “за что?”, но и “зачем?”. Еще можно, скажем, понять, зачем уничтожались радиолюбители. Но зачем эсперантисты? Филателисты?.. Еще можно как-то понять, почему в этой мясорубке из 200 членов ЦК компартии Украины выжили только трое. Но почему из 105 белорусских академиков 87 оказались “польскими шпионами”? Как хотите, но похоже, этот бал правил не только товарищ Сталин, но и всеобщая озлобленность, ожесточенность, неуважение к чужой жизни, какое-то всеобщее умопомрачение…
Еще две составляющие Большого террора требуют, на мой взгляд, хотя бы краткой характеристики и осмысления. Во-первых, роль местной инициативы. И вами, и мной немало уже сказано о том, что инициатива резкого усиления террора полностью принадлежала высшему партийному руководству. Свой кровавый приказ № 00447, как и все последующие, Ежов издавал на базе соответствующих решений Политбюро. Сталин часто, а в некоторые периоды ежедневно встречался с ним и полностью контролировал его деятельность. Так что все попытки упоминаемого вами Н. Чуринова и иже с ним свалить ответственность на некую “неявную группу политического риска” — это даже не неграмотность. Это либо конспирологический бред, либо — что вероятней! — злостное вранье.
Но абсолютно четко в истории раздувания Большого террора прослеживается и обратный поток: снизу вверх. Политбюро было буквально завалено просьбами о повышении расстрельно-арестных квот. С 28 августа по 15 декабря 1937 года “товарищи на местах” выпросили себе право дополнительно расстрелять 22 500 человек и 16 800 отправить в лагеря. 31 января 1938 года Политбюро пожертвовало старательным товарищам еще 57 200 человек, из которых 48 тысяч следовало расстрелять. При этом всю операцию планировали закончить к 15 марта. Однако местные власти, уже наполовину, а то и больше, уже обновленные, все-таки требовали “продолжения банкета”. Чтобы удовлетворить их расстрельные аппетиты, было пожертвовано еще 90 тысяч (!) человек.
Как это прикажете понимать? Пишут, что это-де обычная чиновничья старательность: демонстрируя готовность к ударно-палаческой работе, эти люди защищали себя, выслуживались. Допустим, что первый слой “ленинской гвардии”, срезанный в 1937-м, состоял из “железных большевиков”, чуждых человеческих эмоций. Ну, а второй, взявший на себя палаческие функции в 1938-м? Сознаюсь, что не в силах постичь тех, для кого удовольствие расстреливать сегодня перевешивает опасность быть расстрелянным завтра. По-моему, явленная “старательность” свидетельствует о нравственной деградации, о глубочайшей степени одичания всей тогдашней партэлиты. А ведь было еще давление снизу и на местных товарищей — хотя бы в виде неиссякавшего потока сигналов о том, кто какой анекдот рассказал, да с кем выпил, да какой он, имеющий по недоразумению отдельную комнату, вражина в душе.
Во-вторых, совсем коротко, об общей численности пострадавших. Вы приводите оценки Конквеста. Видимо, они близки к реальным, хотя авторы “Черной книги коммунизма” приводят другие. Общие людские потери 30-х годов складывались, по их мнению, из следующих: 6 миллионов человек умерли в результате голода в начале 30-х; 720 тысяч расстреляны по приговорам ГПУ–НКВД (из них 680 тысяч в 1937–1938 годы); 3 миллиона умерли в лагерях в 1934–1940 годах; 600 тысяч умерли в спецпоселениях (по моим расчетам, это весьма заниженная цифра); 6 миллионов поступили в лагеря между 1934 и 1941 годами; 500 тысяч высланы из Прибалтики и других “освобожденных территорий”. Итого, около 17 миллионов.
Самые большие цифры называла О. Шатуновская на основании справки, полученной ею из КГБ в тот период, когда она занимала высокий пост в партийном контроле и вела расследование убийства Кирова: за шесть с половиной лет с 1 января 1935 года было арестовано 19 миллионов 840 тысяч человек и 7 миллионов из них — расстреляны. Потом КГБ отрекся от собственных сведений.
Всячески сочувствуя работе по уточнению этих цифр и имен всех жертв, считая это нашим нравственным долгом, я все же думаю, что для принципиальной исторической оценки трагедии, пережитой нашим народом, расхождения эти значения не имеют. Каждый десятый житель страны попал в эту кровавую мельницу или только пятнадцатый — мы все равно вправе сказать, что она затронула всех, ибо минимальный круг родства и общения каждого человека заведомо шире пятнадцати. Следовательно, каждый в какой-то степени знал о происходящем, как-то это переживал, мог осмыслить…
Вооружившись этими фактами, я хочу обратиться к тем, подчас довольно причудливым, толкованиям 1937-го, о которых вы пишете. О книге В. Поликарпова я с вами спорить не буду, ибо каюсь, так и не смог ее прочитать. Я, видите ли, работал когда-то на Ленинградском радио, где молодой актер Театра комедии Валерий Никитенко развлекал нас “научными лекциями”. Он становился в позу и с пафосом, со страстью произносил речь, пересыпанную мудреннейшими терминами, но при том — дико бессмысленную. Мы покатывались. И едва я пытался вникнуть в построения В. Поликарпова, как в памяти сразу же всплывали эти монологи… Бог с ней, этой книгой! Замечу только, что нынче многие “научные” труды производят на меня подобное впечатление. Полагаю, это одна из новейших технологий промывания мозгов: там, где уже нельзя внедрить в сознание “единственно правильное” толкование какого-либо явления, следует представить как можно больше откровенно дураковатых его толкований, чтоб человек просто плюнул и перестал о нем думать.
Так что, с вашего позволения, я ограничу круг обсуждаемых толкований теми, в которых ухвачена хотя бы часть истины. В оценке “Вертикали Большого террора” Р. Бинера, Г. Бордюгова и М. Юнге и “Трагедии победившего большинства” Ю. Афанасьева я с вами совершенно согласен. Что касается “Девятой версии” Ю. Аксютина, то, по-моему, гадать о том, чего именно боялся Сталин, занятие непродуктивное. Скорее всего — всего! Всерьез можно обсуждать не то, что происходило в “воспаленном мозге” вождя, а о мотивах “коллективного Сталина”. Кстати, об этом же свидетельствуют и приводимые Аксютиным рассуждения В. Молотова (в пересказе Ф. Чуева): “формально у нас все пошли за Сталиным”, но, “как только оказалось возможным проявить свою натуру, большинство оказалось против”. Чтобы вынудить это большинство “помогать строительству социализма, хотя многие из них этого не хотели бы”, надлежало повернуть русло, “пройти через полосу террора”.
В эту причудливую логику стоит вслушаться: “коллективному Сталину” всякое проявление человеческой натуры, естественных чувств и стремлений казалось чем-то враждебным. Только в этом случае спецпереселенец, сбежавший от бессмысленной смерти и истово вкалывающий на “стройке социализма”, мог оставаться врагом — ведь он “проявил свою натуру”, свою волю к жизни, а путь к социализму виделся “коллективному Сталину” только в безусловном механическом послушании не только народа в целом, но и каждого человека в отдельности.
Рассмотрим еще две версии. Первая изложена в уже упоминавшейся мною статье Валерия Ронкина “Большой террор”. Он отталкивается от записи германского посла Дирксена о его встрече летом 1933 года с одним из ближайших сподвижников Сталина А. Енукидзе, в которой участвовали также заместители наркома иностранных дел Крестинский и Карахан. “Им ясно, — пишет Дирксен, — что после захвата власти └агитационный“ и └государственный“ элементы внутри партии постепенно размежуются. Постепенно сформируется государственно-политическая линия”. В связи с чем “национал-социалистическая перестройка германского государства может иметь положительные последствия для германо-советских отношений”. “Енукидзе высказался в том смысле, что совершенно так же, как в Германии, и в СССР есть много людей, которые ставят на первый план партийно-политические цели и которых надо сдерживать с помощью государственно-политического мышления”. Не знаю, как у вас, а у меня нет сомнений ни в подлинности этого документа, ни в том, что значительная часть сталинского окружения ставила имперское стремление к завоеваниям выше идеологии и планы сближения с гитлеровской Германией рассматривались и продвигались ею задолго до Мюнхена. В. Ронкин рассматривает ранние стадии этого сближения и сложную “игру провокаций” вокруг маршала Тухачевского, после чего следует вывод: “В преддверии полномасштабного союза с Гитлером для раздела мира Сталин счел нужным уничтожить и запугать всех, для кого фашистская идеология была неприемлема. Большой террор и был направлен на превентивное └сдерживание“ тех, └кто ставил партийно-политические цели на первый план“, кто не видел за коммунистической пропагандой существующей реальности. Сталин боялся, что эти люди могут прозреть”.
Очень логично! И очень может быть, что такие соображения у “великого кормчего” действительно были. Даже наверняка были! Этим можно объяснить уничтожение части военной и партийной верхушки, усиленную “прополку” комиссариата иностранных дел. Но кстати: а как же Крестинский и Карахан? Неужели и для них, так рано проявивших готовность к сотрудничеству с фашистами, “фашистская идеология была неприемлема”? И неужели эта цель требовала уничтожить двести шестьдесят девять из трехсот шестнадцати высших армейских чинов и выгнать из армии, частично также уничтожив, еще свыше тридцати тысяч (!) офицеров? Разве не прав Гитлер, сказавший по этому поводу, что “не уничтожают офицеров, когда хотят вести войну”?
Впрочем, у “эффективного менеджера” товарища Сталина были свои представления о менеджменте. Планируя индустриализацию, он в массовом порядке уничтожал инженеров; готовясь к войне, не только обезглавил армию и пересажал лучших авиаконструкторов, но и расстрелял более 720 тысяч (такова официальная и, следовательно, минимальная оценка!) граждан своей страны — не иначе как для уменьшения числа целей будущего противника.
Вторая версия выдвинута группой историков (С. Куртуа, Н. Верт, Ж.-Л. Панне, А. Пичковский, К. Барташек, Ж.-Л. Марголен), подготовивших в конце прошлого века во Франции “Черную книгу коммунизма”. “Кампания по └обмену партбилетов“ 1935 года, — пишут они, — столкнулась с трудностями — пассивным сопротивлением местных коммунистических руководителей… Это заставило сталинских руководителей задуматься о качестве тех административных кадров страны, которые были у них в распоряжении. Стало очевидно, что значительная часть кадров, были они коммунистами или нет, совсем не готова следовать любому приказу, исходящему из Центра. Самым срочным делом для Сталина теперь стала замена этих людей более └действенными“, то есть более послушными”.
Вот, кстати, откуда взялась возмутившая вас “формулировочка” А. Филиппова? Это “творчески переработанная” формулировка авторов “Черной книги”. “Более послушные” объявлены в ней “более эффективными” — всего лишь! Хотя слепо послушный управленческий аппарат по определению не может быть эффективным! И сколько ни встречал я в жизни управленцев, поднявшихся на волне массовых посадок 1936–1938 годов, все они были крайне неэффективны. Говорят, из вынесенных этой волной на самый верх эффективным управленцем был Косыгин, но ведь и тот реформу свою провалил! Выдвиженцы Большого террора — это партийная верхушка 70-х: безвольная (привычка к беспрекословному подчинению убивает в человеке волю), безыдейная (к радостному подчинению способен циничный приспособленец, но никак не идейный человек!) и крайне неэффективная.
Но само по себе объяснение авторов “Черной книги”, безусловно, схватывает суть одной их составляющих Большого террора. Одной из! Ибо репрессии против управленческого аппарата (даже если взять его целиком — от наркомов и членов ЦК до райкомовской и даже не заводской, а цеховой мелкой сошки) заведомо меньше надводной частью айсберга, именуемого “1937 год”.
Возьмем для примера цифры из рапортов Оренбургского НКВД. С 1 апреля по 18 сентября 1937 года там были арестованы более двух тысяч “членов правой военно-японской организации казаков” (из них около 1500 расстреляны); арестовано 1500 “офицеров и царских чиновников, сосланных в 1935 году из Ленинграда в Оренбург”; около 250 человек “по польскому делу”; 95 уроженцев Харбина; 3290 человек “в процессе операции по ликвидации бывших кулаков”; 1399 человек при ликвидации “преступных элементов”. Итого: более восьми с половиной тысяч. За этот же период среди тех, кто занимал какие-либо посты в партийном, советском и хозяйственном аппарате, арестовано 420 “троцкистов” и 120 “правых”, что составляет менее 6 % от общего числа репрессированных. Правда, потом чистить Оренбургскую область приехал товарищ Жданов, было арестовано еще 560 руководителей (45 % всей номенклатуры), в том числе и часть только что назначенных. Но и репрессии против рядовых граждан также были усилены.
Вот и получается, что если целью репрессий была “мобилизация управленческого аппарата для обеспечения его эффективности”, то товарища Сталина следует признать чудовищно бездарным менеджером, ибо в таком случае 94 % (!) всей тяжелой арестно-расстрельной работы было проделано НКВД совершенно напрасно! Конечно: лес рубят — щепки летят, но если щепок так много, то невольно начинаешь думать, что именно производство щепок и было главным!
Вот теперь, Вадим Васильевич, я и хочу вернуться к тем рассказам о 37-м, с которых начал. Вернуться, чтоб попробовать одним взглядом окинуть весь айсберг репрессий. Взглядом не нынешнего историка, а рядового человека того времени, какой-нибудь тети Луши из деревни Пенье или Ивана Ульяновича Рядно, еще одного моего рассказчика. Я познакомился с ним в 69-м на строительстве Конаковской ГРЭС, но до войны он жил в том же городе Никополе, где я родился; как земляки мы с ним и сошлись. Так вот: в 1932-м Иван бежал из своей деревни, где поумерли от голода его мать и младший братишка. Впрочем, бежал — это сказано сильно. Мимо заградотряда (кстати, о таких заградотрядах, окружавших самые голодные места, печатные работы появились только в последние годы, но я знаю о них давно — из устных рассказов) он буквально “на пузе балочкою прополз”. Работал грабарем, землекопом, жил так скудно и трудно, что “лет до двадцати не то о политике — о девках не думал”. Но все же как-то в городе прижился, обзавелся паспортом, к 37-му выучился на токаря, женился, получил комнатку в бараке, сына родил… Жить становилось и впрямь лучше и веселее. О “московских процессах”, напугавших весь мир, помнил он потому только, что “партейные” не пускали домой и после работы, кричали речи и требовали “заклеймить черную клику”. Он клеймил, тянул руку со всеми, поскольку в душе (но очень глубоко) презирал всех “партейных”, считая все, чем они занимаются, сущею ерундой. Помнил он и то, что “местных начальничков тада тоже”, считал — оттого, что “дошли до усатого наши слезы…”
Кстати, в этом случае Иван Ульянович ничуть не расходится с тогдашнею пропагандой, клеймившей репрессируемых партруководителей как новых бар, всегда довольных собой, которые своим бесчеловечным отношением нарочно плодят недовольных, создавая резерв для троцкистов. Можно не сомневаться, что такое определение местных партийных бонз находило у народа полное понимание. Расправа с ними не была, конечно, таким же зримым улучшением жизни, как свободная продажа белой муки, из которой получались замечательные пироги с капустой, но тоже грела душу и внушала надежды.
То есть всё для него было бы совсем замечательно, если б не исчезали и “хорошие мужики”. В отличие от большинства моих собеседников он помнил о таких двоих. Первым исчез их “головастый” начальник цеха, потом пришли среди ночи в барак и забрали соседа, такого же слесаря, который ничего даже и не болтал. И главное — накануне получки забрали, так что баба его с двумя мальцами осталась совсем без копейки. Исчез человек, и — как не было. Барак как-то притих, ходил мимо голодных мальцов молчком. Только Клаша его подбрасывала им то хлеба, то молочка от своей козы… О чем потом и плакала по ночам, просила у мужа прощения, потому как бабы сказали ей: вышла новая указивка, и то молочко уже не бабья жалость, а пособничество врагам народа… (Действительно, вышла. Приказ № 00486, как мы знаем.)
Потом в жизни Ивана Ульяновича было много чего: война, плен, лагерь… Довоенная семья его где-то сгинула… Много! Но когда мы с ним, случалось, выпивали, он неизменно сворачивал на то, как плакала его Клаша, святая душа, как просила прощения за свою доброту, потому как время было, доброты не прощавшее…
И знаете, Вадим Васильевич, из всех встречавшихся мне научных (и антинаучных!) определений сущности Большого террора именно это кажется мне самым точным: “время, доброты не прощавшее”. Вообще не прощавшее ничего человеческого! Хотя…
Хотя это же время было временем политической стабильности и экономического подъема — это нам тогдашняя жизнь кажется скудной: бараки, козы, всех радостей, что редкое кино да пиво — тогда, после голода и землянок начала 30-х она казалось людям просто роскошной! И еще это было время патриотического подъема, в чем преувеличивать рост сталинской пропаганды не стоит. Патриотический подъем совершенно неизбежен для общества, только что обретшего вкус к жизни и уже видящего на горизонте врага. Так что если бы замысел “коллективного Сталина” ограничивался расправой с “ленинской гвардией” или “мобилизацией управленческого аппарата”, это можно было сделать при полной поддержке и даже восторге толпы.
Значит, замысел был другой. Значит, простые люди, самый массовый объект Большого террора, и есть его подлинная главная цель. “Коллективный Сталин” пытался обеспечить беспрекословно-восторженную, воистину нечеловеческую покорность народа и с этой целью уничтожал народ, превращая его в толпу перепуганных одиночек, неспособных к элементарному сочувствию. И это ведь цель всякого террора — поселить в каждом ощущение беззащитного одиночества, превратить в раба собственного страха. В этом направлении Сталиным было сделано много. Вспоминая сейчас всех, кто ни за что не хотел поминать о репрессиях, я не могу отделаться от ощущения, что они просто не могли пересилить себя и вынести на свет нечто, чего втайне стыдились в себе и даже боялись, почему совершенно искренне и “не помнили”. Так бывает.
Большой террор — это прежде всего нравственная катастрофа народа, которую мы по сю пору не смогли полностью преодолеть. Потому он для нас и “загадочен”. Вы скажете, что это определение вовсе не научное и не историческое? Заранее согласен. Но не умею с научной точностью и взвешенностью говорить о том, что еще болит.
И под занавес позвольте еще два соображения. Первое. Я не совсем согласен с тем, что Большой террор — это “чистой воды государственный переворот, отличающийся от других переворотов только значительно большей протяженностью во времени. Следствием его явилась полная победа сталинизма как идеологии и тоталитарного режима как государственной практики”. Возможно, я не прав, но мне кажется, что государственным переворотом можно назвать насильственное смещение высшего органа (или лица) власти. Оно может быть кровавым или бескровным (как смещение Хрущева), может происходить даже при восторженной поддержке народа (как свержение Петра III или Павла I). Переворотом можно назвать и действия верховного властителя по смене или преображению части правящего класса с целью осуществления смены политического вектора — в этом смысле можно говорить о переворотах Ивана IV или Петра I. Но, извините, я не вижу, чтоб в результате Большого террора произошел существенный политический поворот, не говоря уже о смене властителя. Если взять определение сталинизма, данное Г. Водолазовым, а вы пишете, что с ним согласны, то ведь он прав: такой строй сложился у нас уже “к середине 30-х”. Зачем же понадобился Большой террор в 1937–1938 годах? И тем более: зачем понадобилась самая массовая его составляющая — террор против простого народа, а отнюдь не против политического класса?
Мне кажется, вы ближе к истине там, где пишете, что “Большой террор завершил превращение Советского Союза в тоталитарное государство. Иными словами, он завершил подчинение механизму государственной власти всей общественной и личной жизни граждан”. Здесь я не согласен разве что со словом завершил, поскольку убежден, что завершить этот процесс превращения человека в бесчувственного робота невозможно в принципе. Человека можно превратить в раба, мечтающего о воле и бунте, да и то на время. Цель волевого, насильственного изменения мира, поставленная большевиками, и даже изобретенная ими директивно-плановая экономика утопичны сами по себе, движение к ним требует все возрастающей степени насилия над человеком, но при этом остаются недостижимы, ибо человек все-таки остается человеком.
И последнее: застрахованы ли мы от проклятого 37-го? Застрахованным нельзя считать себя ни от чего, но… Известный политолог Алексей Кива пишет в двенадцатом номере “Свободной мысли”: “…если, не дай Бог, обрушатся цены на нефть, резко ухудшатся отношения с Западом, в стране возникнут острейший дефицит товаров широкого спроса и голод, начнутся нелицеприятные для властей разговоры (└до чего вы довели страну“), могут и повториться события 1937-го”. Я согласен: если — то. Но дело в том, что заявленные политологом “если” пока не просматриваются. Экономика другая, люди не слишком, но изменились… Даже если, как пророчит Кива, у нас “будет не └направляемая демократия“, а банальная правобуржуазная диктатура с демократическими └прибамбасами”” и то — вряд ли. Да и что это значит: “повторятся… только с другим исходом”? С другим исходом — это уже не повтор!
Но заметьте: я говорю о том будущем, которое просматривается, то есть о пяти-семи ближайших годах. Советский Союз и тот шел к 37-му не меньше десяти лет. Если мы вновь пойдем путем воплощения какой-либо утопии (например, путем построения православной монархии — а такие “проекты” мне приходилось читать), то возможным станет многое. Но дай Бог — пронесет!
Уважающий вас
Владимир Кавторин
В. В. Кавторину
В отличие от вас, Владимир Васильевич, я уже давно не усматриваю в 1937 годе (точнее, в 1937–1938 годах) ничего загадочного. Загадка существовала до тех пор, пока над нами довлело сталинское наваждение. Информация (официальная и неофициальная), которой нас кормили, неизбежно порождала два вопроса: как случилось, что чуть ли не вся “ленинская гвардия” оказалась “бандой шпионов, диверсантов, вредителей и убийц”, и по каким причинам тот или иной конкретный человек (часто вполне лояльный) погиб во всеобщей мясорубке, а другой (иногда не очень лояльный) уцелел. Помнится, вторым из этих вопросов задавался в своих мемуарах И. Эренбург и не находил ответа. В большинстве случаев ответ и не будет найден. Что же до самой сути мясорубки, то когда прошел XX съезд КПСС и нам, преподавателям и аспирантам Ленинградского университета, как и многим другим советским гражданам, зачитали неопубликованный доклад Хрущева “О культе личности и его последствиях” (напомню, что в Советском Союзе он дожидался публикации до 1989 года!), то при всех его недоговоренностях и умолчаниях стало ясно главное: не о виновности или невиновности репрессированных речь, а о сознательной политической (может быть, лучше сказать — террористической) акции. О том, в чем ее смысл, споры, как мы с вами отметили в своих заметках, продолжаются до сих пор. Я свое мнение по этому поводу высказал. Повторяться не стану.
В основном у нас с вами существенных разногласий, как я понимаю, почти нет. Есть лишь мелкие расхождения. О некоторых я скажу ниже.
Единственный пункт, который вы сами обозначили как разногласие, касается того, можно ли назвать Большой террор государственным переворотом. Ваши возражения меня не убедили. Мне сдается, что вы слишком узко истолковываете само понятие “государственный переворот”, когда сводите его к “насильственному смещению высшего органа (или лица) власти”. Думаю, что и содержание, и формы государственного переворота многовариантны. Приведу лишь один пример. Вам известна, конечно, формула “революция сверху”, применяемая со времен не раз цитированного мной Энгельса (мудрый был человек!) для характеристики осуществленного сугубым контрреволюционером Бисмарком объединения Германии. Результатом этой “революции сверху” было создание “путем насильственного разгрома Германского союза и гражданской войны” Германской империи. Гражданской войной Энгельс именовал австро-прусскую войну 1866 года, окончательно отстранившую Австрию от участия в германских делах и предоставившую Пруссии возможность аннексировать четыре ранее независимых германских государства. “Германская империя создана революцией, — писал Энгельс, — конечно, революцией особого рода, но тем не менее все же революцией… Революция остается революцией, совершается ли она прусской короной или бродячим паяльщиком”. Обратите внимание: империя создавалась как федеративное государство по добровольному соглашению царствующих монархов при сохранении основ общественного строя и монархических учреждений. Немецкие государи (кроме трех, чьи земли были аннексированы) сохранили свои троны, но передали ряд важнейших полномочий императору (он же — король Пруссии). Соответственно, был образован ряд имперских учреждений, включая парламент — рейхстаг. Не было никаких восстаний, народных волнений, демонстраций, столкновений с полицией и войсками, штурмов тюрем и дворцов — всего того, что мы привыкли отождествлять с революцией. Но изменения в общей геополитической ситуации в Европе и внутренних условий в Германии были настолько велики и кардинальны, что слова “революция сверху” оказались самыми подходящими и для определения того, что тогда произошло. Не могу не обратить в связи с этим ваше внимание, Владимир Васильевич, на то, что Энгельс в одной из своих последних работ, вспоминая о государственном перевороте Луи Бонапарта в 1851 году во Франции, заметил, что в 1866 году Бисмарк “произвел свой государственный переворот, свою революцию сверху”. Оказывается, эти понятия могут быть синонимами.
Я бы сказал, что та же логика присутствует в обозначении событий 1937–1938 годов государственным переворотом. Вы допускаете, что “переворотом можно назвать и действия верховного властителя по смене или преображению части правящего класса с целью осуществления смены политического вектора”, но тут же добавляете, что не видите признаков сказанного в результатах Большого террора. Скажу прямо: меня это ваше заключение просто удивило. Что касается “преображения части правящего класса”, то Сталин настолько основательно эту “часть” “преобразил” путем физического уничтожения или заточения в лагерях и тюрьмах, что именно этим восхищаются многие неосталинисты: так, мол, и надо этим “революционерам” и “интернационалистам”. “Красный император”, дескать, уничтожил их во имя укрепления “государственности”. А вот почему вместе с ними он уничтожал и простой народ, я старался объяснить в своем письме. Повторяться опять-таки не буду.
Добавлю только для полноты картины “преображения”, что в 1935–1936 годах были ликвидированы три организации: общество бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев, общество старых большевиков и общество историков-марксистов. Символично, не правда ли?
Все это излагается мною с целью напомнить о сложности исторических процессов и о многозначности терминов, обозначающих эти процессы. Поэтому я говорю применительно к периоду Большого террора о государственном перевороте сверху и в качестве его особенностей отмечаю и относительную долговременность, и немыслимую массовость репрессий как главного орудия переворота.
Отмеченную выше многозначность терминов можно проследить на многих фактах истории, дальней и близкой. Далеко не редкость, например, услышать, как революцией не без основания называют то, что произошло в Советском Союзе (и — соответственно — в России) на рубеже 80-х и 90-х годов прошлого века. Мыслится при этом революция сверху при поддержке значительной части общества. А разве вы не обнаруживаете признаков государственного переворота (опять-таки сверху!) в событиях осени 1991 года (соглашение в Беловежской Пуще) и осени 1993 года (насильственный разгон российского парламента и все, что за этим последовало)? Что тут скажешь? Разве только повторишь вслед за Ю. Фучиком: “Люди… будьте бдительны!”
В завершение этой части нашего диалога хочу сделать краткое, но существенное дополнение к тому, что мы с вами пишем по поводу числа жертв Большого террора. Приводя соответствующие данные в своей книге, Р. Конквест сопровождает их предупреждением: “Не считая обычных уголовников, которых ведь нельзя рассматривать как жертв сталинского террора”. Это предупреждение, разумеется, относится и к данным из других источников, сообщаемым в наших письмах.
Теперь о некоторых частностях.
Вы уличаете меня в непоследовательности, поскольку я, соглашаясь с определением сталинизма, данным Г. Водолазовым, вхожу якобы в противоречие с ним в отношении датировки событий. Он говорит, что сталинизм сложился к середине 30-х годов, я же связываю его победу с Большим террором. Здесь явное недоразумение. Водолазов пишет о сталинизме как идеологии, которая действительно оформилась к указанному им времени. Но это не означало, что сталинизм как теория и практика одержал полную победу. Победа пришла, по моему убеждению, с Большим террором, окончательно превратившим Советский Союз в тоталитарное государство. В этом и заключалась, кстати, искомая вами “смена политического вектора”. Таким образом, мы с Водолазовым не противоречим друг другу, а затрагиваем разные стороны одной и той же проблемы.
Пойдем дальше. Вы пишете: “Откуда взялось столько доносчиков? Ведь донос на Руси всегда считался делом крайне постыдным”. Позвольте с вами не согласиться и упрекнуть вас в приукрашивании Руси. В отношении доносительства она всегда была ничуть не лучше других стран. Зря, что ли, такая специфическая форма публичного доноса, как знаменитое “Слово и дело!”, вполне отечественного происхождения? Россия с незапамятных времен была государством полицейским и оставалась таковым при всех режимах. И в доносчиках никогда не было недостатка. А когда доносы особенно поощрялись, как в годы Большого террора, их сочинители росли, как грибы. И удивлявшее вас молчание людей о 37-м годе связано именно с этим.
Не понимаю, как вы разглядели при свержении Петра III или Павла I “восторженную поддержку народа”. Восторг мог затронуть разве узкую прослойку информированного дворянства. Народ же в своей массе, думаю, вполне удовольствовался официальным, вполне благопристойным объяснением ухода из жизни этих двух императоров. А когда возникли слухи, сомнения и догадки, то немалая часть народа (в случае с Петром III) откликнулась на призыв тех, кто призвал его к восстанию, воспользовавшись именем свергнутого царя, присвоенным Пугачевым.
Не так проста излагаемая вами вслед за В. Ронкиным история, касающаяся отношений с гитлеровской Германией (к слову сказать, все трое участников беседы с германским послом Дирксеном в 1933 году — Енукидзе, Крестинский и Карахан — стали жертвами Большого террора). Дело-то заключается в том, что советским руководителям (и их сподвижникам в зарубежных компартиях) удалось в середине 30-х годов поставить себя в положение столпов антифашистской борьбы, а “враги народа” были зачислены в разряд союзников фашизма, наймитов фашистских разведок. Тем самым репрессии внутри Советского Союза получали довольно правдоподобное объяснение, равнозначное оправданию, даже в глазах тех, кто испытывал антипатию или недоверие к сталинскому режиму. Почитаемый вами (и мною) французский историк Франсуа Фюре точно очертил сложившуюся ситуацию, когда отметил в своей последней книге “Прошлое одной иллюзии”, что с помощью героев антифашистской борьбы “коммунизм поменял маску. Он теперь определяется не тем, что он есть в действительности, а тем, что его противопоставляют Гитлеру и фашистам вообще”. Так что в разгар Большого террора вопрос о “полномасштабном союзе с Гитлером для раздела мира” в повестке дня еще не стоял. Здесь Ронкин явно забегает вперед. Обстановка резко изменилась весной 1939 года в связи с оккупацией Германией чешских земель, созданием марионеточной Словакии и резким обострением польско-германских отношений. Угроза европейской войны стала вполне реальной. После ряда маневров Сталин сделал в августе того же года выбор в пользу соглашения с Гитлером.
Ну, да ладно. Хватит к вам придираться. Последую вашему приглашению сказать несколько слов о своих личных впечатлениях, касающихся тех лет. Впечатления эти, извиняюсь, детские или в лучшем случае подростковые. Ведь в мае 1937 года, когда был арестован маршал Тухачевский, мне исполнилось только 11 лет. Что я мог понимать, когда и опытные взрослые люди начисто теряли способность к пониманию того, что творилось вокруг? И все же кое-что до таких, как я, мальцов доходило. Ведь даже пионерские “Ленинские искры”, нами преимущественно читаемые, без устали клеймили всякого рода “отщепенцев”, искореняемых карающим мечом революционного пролетарского правосудия. А пару раз этим правосудием пахнуло и в нашем 4-б классе 1-й школы Куйбышевского района Ленинграда (уточняю: в первый класс тогда принимали в восьмилетнем возрасте). В 37-м году мы уже носили красные пионерские галстуки.
Итак, однажды на большой перемене в класс широким мужским шагом вошла наша классная руководительница Мария Матвеевна (за глаза мы ее между собой именовали Мармашей) и зычным голосом возвестила: “Дети, у нас большое горе. Наш нарком оказался врагом народа”. О “врагах народа” мы уже слышали на раз. Наше первое появление в школе произошло лишь тремя месяцами ранее того хмурого зимнего дня, когда разом загудели все заводские трубы в знак прощания с популярным в городе “вождем ленинградских большевиков” Сергеем Мироновичем Кировым, убитым, как было объявлено, по заданию этих гнусных врагов (похоронен он был в Москве). С тех пор клеймящее прозвище “враг народа”, изобретенное во времена Великой французской революции, то и дело звучало с трибун, из радиопередач, не сходило с газетных страниц.
Но вместе со словами Мармаши оно вошло в нашу жизнь как наше личное “горе”. Произошло это, по всей видимости, не раньше осени 1937 года, но, может быть, и поздней. Точно сказать не могу. Исхожу из того, что именно в октябре указанного года был арестован человек, о котором шла речь. “Нашего наркома”, а официально народного комиссара (по-нынешнему — министра) просвещения звали Андреем Сергеевичем Бубновым. Он даже нам, пацанам и пацанкам, был известен как один из героев Октябрьской революции, имя его носил Ленинградский университет. Портрет его висел в школьной библиотеке. С его “разоблачением” и последующим расстрелом трагическая эпопея 1937–1938 годов действительно вторглась в нашу школу и мальчишески-девчоночью среду. Тогда уже шли смутные слухи, что у кое-кого из однокашников арестованы родственники. В нашем классе говорили о двух или трех. Некоторые соученики перестали появляться в школе. Но никаких обсуждений этого я не припоминаю. Несмотря на свой зеленый возраст, мы как-то очень быстро и не сговариваясь сообразили, что болтать на эту тему и задавать вопросы не следует.
Мармаша еще один раз отличилась позднее, объявив во всеуслышание, что все поляки — изменники. Точно не знаю, но предполагаю, что это могло быть связано с одним из двух обстоятельств. Первое: с репрессиями против “национальных контингентов” (к числу их, кроме поляков, были отнесены советские граждане немецкой, корейской, латышской, эстонской, финской, китайской, афганской, греческой, иранской, румынской, болгарской, македонской национальности). Второе: с роспуском Коминтерном по инициативе руководства ВКП(б) коммунистической партии Польши из-за ее “засоренности враждебными элементами” и с расправой с лидерами этой партии. Об этих деликатных вещах, насколько я помню, официально не сообщалось. Но наша Мармаша, видать, что-то о них прослышала и сделала логичный вывод.
Напомню в связи с этим, что репрессии затронули и активистов других компартий, эмигрировавших в Советский Союз. А когда мы “подружились” с Гитлером, то некоторые из арестованных у нас немецких антифашистов были переданы гестапо. Понятное дело: ведь их осудили как шпионов, так пусть же отправляются к своим хозяевам. Среди них оказалась и вдова репрессированного в апреле 37-го года бывшего члена политбюро и секретаря ЦК компартии Германии Гейнца Ноймана, написавшая после войны интереснейшие воспоминания.
Именно в конце 30-х годов я стал прилежным чтецом газет и внимательно просматривал печатавшиеся в них пространные отчеты о московских процессах. О возникавших при этом недоуменных вопросах я уже упомянул. Но приходилось верить всему, что провозглашалось свыше. Ведь обвиняемые сами признавались во всем. Что уж говорить о нас, наших родителях и, так сказать, старших товарищах, если даже такой зубр, как Фейхтвангер, чью книжку “Москва. 1937” молниеносно издали в русском переводе в СССР, где она, между прочим, попала и в мои детские руки, — если даже он поверил тому, что услышал на процессе Пятакова — Радека и что ему наговорил хитроумный и лицемерный Сталин.
Но вот что удивительно. Не только таких несмышленых юнцов, как я и мои сверстники, если они, конечно, сами не попали под каток, гораздо больше, чем судебные процессы и несмолкающие проклятия по адресу врагов народа, занимали другие события внутренней и внешней жизни страны. Мы непрерывно вовлекались в массовые чествования всевозможных героев — полярников, летчиков, ударников, шахматистов, победителей международных музыкальных конкурсов и проч. Прославившихся несколько ранее челюскинцев сменили папанинцы, Чкалов с товарищами, Громов с товарищами, Гризодубова с подругами, Стаханов и стахановцы. Мы смотрели хроникальные фильмы (телевизоров тогда еще не было) о физкультурных парадах, военных парадах, воздушных парадах, ходили на демонстрации. Мы впитывали в себя славословия по поводу Сталинской конституции и с неподдельной заинтересованностью сопровождали родителей на первые выборы Верховного Совета СССР в декабре 37-го. Мы с живейшим участием следили за ходом гражданской войны в Испании и китайско-японской войны (в нашем классе регулярно вывешивались сделанные нашими же руками стенгазеты с вырезками из настоящих газет, посвященными этим событиям). Мы восторгались победами Красной армии над японскими агрессорами на советском Дальнем Востоке и в Монголии. А в родном Ленинграде всеобщий восторг вызвало в начале 1937 года открытие действительно уникального и полезнейшего учреждения — Дворца пионеров, где мне посчастливилось заниматься в кружке западноевропейской литературы вплоть до начала войны.
И еще. Перелистайте, Владимир Васильевич, из любопытства газеты конца 30-х годов. Вы изумитесь обилию указов о массовых награждениях деятелей культуры — писателей, музыкантов, актеров и др. — орденами и медалями, о присвоении им почетных званий. Орден выдавался подчас даже за удачное исполнение одной-единственной роли в каком-нибудь кинофильме. А венцом всего стал, пожалуй, указ о награждении орденами сразу великого множества писателей, установивший своего рода иерархию заслуг в сообществе “инженеров человеческих душ”. А как пышно отмечалось в роковом 37-м столетие со дня смерти Пушкина! А сколько в эти годы появилось дышащих оптимизмом фильмов и бравурных песен! Оптимизму не мешало появление в этих фильмах мрачных фигур шпионов и вредителей: советские люди их в конце концов разоблачали.
Думается, что ажиотаж и шумиха вокруг перечисленных (и не перечисленных) мной событий и деяний были косвенно связаны с инквизиционной активностью карательных органов. Это были, помимо демонстрации успехов и побед, зрелища, или, говоря популярным ныне словом, шоу, призванные заглушить стоны пытаемых, убиваемых, заключаемых в лагеря и тюрьмы, ссылаемых на край света, — шоу, отвлекавшие людей от мрачной картины произвола и смертоубийства.
Таким же эффектным шоу, осуществленным правящей кликой, стало внезапное смещение в декабре 1938 года наркома внутренних дел Ежова (с последовавшим через некоторое время арестом и расстрелом). Если на протяжении полутора лет мы заслушивались хвалебными речами в честь “сталинского наркома” и “ежовых рукавиц”, то теперь они сразу же оказались задвинуты в небытие страшным словом “ежовщина”. Слово это не насаждалось сверху, оно родилось в народной гуще и закрепилось повсеместно и навсегда, что, кстати, отражало затаенное отношение людей к сталинским методам “модернизации” и “эффективного менеджмента”. О том, как ловко развенчание Ежова было использовано Сталиным при помощи Берия для самооправдания и самовозвеличения, я уже написал в письме, открывающем наш диалог.
Наряду с другими горькими плодами трагического опыта Большой террор оставил нам в наследство и эту наглую, циничную и, надо признать, довольно эффективную методу: маскировать привлекательным флером суровость, скудость, убожество, бесправие в повседневном быту, деспотизм, произвол, лицемерие, беззаконие, а то и преступность в реальной политике. Это тягостное бремя нам было суждено влачить на протяжении десятилетий. Но ведь люди жили, трудились, творили, любили, а порой даже радовались жизни — вопреки всему. Это ли не источник веры в будущее?
С уважением
В. Чубинский
В. В. Чубинскому
Согласен: существенных разногласий в трактовке событий и смысла Большого террора у нас с вами не обнаружилось. Собственно, это можно было предположить с самого начала. Как ни темнила советская власть, как ни секретила документы, но к сегодняшнему дню найденных и опубликованных документов вполне достаточно, чтобы каждый желающий мог получить достоверную картинку развития событий и хотя бы примерно оценить и количество жертв, и методы работы палачей. Множество трактовок, некоторые из них мы с вами анализировали, возникает, как мне представляется, не от недостатка фактов, а из различия политических целей, под которые сознательно, а иногда и неосознанно пытаются подверстать эти события их интерпретаторы.
Собственно, об этом я и планировал сказать в своей заключительной реплике. И мне, Вадим Васильевич, совсем не хочется спорить с вами о терминах. Ну, называл “мудрый человек” Энгельс объединение Германии “революцией особого рода” — и что с того? А лет этак на шестьдесят раньше, в 1790-х годах, выходила, скажем, такая газета — “Парижские революции”, редакторы которой тоже всё неглупые люди: Лустало, Марешаль, Фабр д’Эглантин, Шометт,— и их читатели, число которых доходило до двухсот тысяч! — полагали, понятно, что революции есть нечто, происходящее в Париже едва ли не еженедельно! Но у потомков все эти революции почему-то объединились в одну — Великую французскую. И кто прав? Современники или потомки? Или возьмем события 1905–1907 годов в России. У нас они числились и числятся Первой русской революцией. А многие европейские историки и социологи именуют их всего лишь “судорогами модернизации”. И кто прав? Я полагаю, последние. Ибо модернизационные процессы в российской экономике после этих событий ощутимо ускорились, а вот коренного изменения политической системы, что предполагает, по-моему, понятие “революция”, не произошло. Но какой бы термин ни признали мы верным, ни характер, ни смысл этих событий не переменятся.
Ссылаясь на разные исторические примеры, можно как угодно расширять и сужать любое понятие, ничего при том не доказывая. Поэтому я считаю, что о терминах лучше не спорить, а договариваться. Ежели мы с вами заранее бы договорились, что называть “переворотом”, а что “революцией”, то, возможно, и спора бы не было, хотя…
Мне кажется, что одно наше расхождение все же довольно существенно и к спору о том, можно или нельзя назвать Большой террор государственным переворотом, не сводится. Вы пишете: “Что касается └преображения части правящего класса”, то Сталин настолько основательно эту └часть” └преобразил” путем физического уничтожения или заточения в лагерях и тюрьмах, что именно этим восхищаются многие неосталинисты: так, мол, и надо этим └революционерам” и └интернационалистам””.
Неосталинистов оставим в стороне. Они не потому восхищаются, что поняли нечто, но потому ничего и не способны что-то понять, что восхищаются. Они искренне любят плетку, полагая, впрочем, что она всегда будет у них в руках, а вот гулять — по чужим спинам…
Я не согласен с вашим определением Большого террора как государственного переворота совсем по иным соображениям. Во-первых, странно, по-моему, искать смысл крупномасштабных событий в той их части, которая составила 5–6 %. Скорее уж именно эту часть следует признать каким-то побочным, непредусмотренным результатом. А жертвы указанной вами “части правящего класса” составляли никак не больше 5–6 % общей массы жертв Большого террора.
Во-вторых, чтоб утверждать, что “уничтожение части правящего класса” привело к его преобразованию, нужно доказать, что часть оставшаяся в чем-то существенном отличалась от уничтоженной. Чем несколько десятилетий и занимались наши почвенники. Уничтожил-де Сталин интернационалистов, поставив у руля государственников. Увы, изучение конкретного хода событий ни в малейшей степени это не подтверждает.
Вы пишете, что все трое участников упоминаемой мной и В. Ронкиным беседы с германским послом в 1933 году — Енукидзе, Крестинский, Карахан — стали жертвами Большого террора. Но ведь к интернационалистам они никак не относятся. Наоборот! Припомните их главный прогноз: “после захвата власти “агитационный” и “государственный” элементы внутри партии постепенно размежуются. Постепенно сформируется государственная линия”. Безусловно, это утверждение о будущем НСДАП является их обобщением опыта, пути, пройденного большевиками. И, безусловно, что себя-то они относят к “государственному” элементу в партии, относясь к той идеологии, под знаменем которой была захвачена власть, как к чему-то несущественному, “агитационному”… Однако это “государственничество” их не спасает. Равно как и самый искренний интернационализм вовсе не обязательно губил людей в ходе Большого террора. Я уж не говорю о том, что более 90 % его жертв вообще не имело отношения к какой-либо политике и идеологии. Главный удар Большого террора пришелся по крестьянству, по городским низам, и это совершенно ясно как из текста приказа № 00447, так и из всех документов, связанных с его появлением на свет.
Откровенно говоря, мне кажется, что наши представления об уничтоженной Сталиным “ленинской гвардии” как о гуманистах, интернационалистах и неподкупных “борцах за народное дело” не более чем миф. Один из тех, что так успешно насаждались советскою пропагандой и историками-марксистами. Допускаю наличие таковых в дореволюционных большевистских рядах, но длительный, жестокий опыт гражданской войны и коллективизации вымел всех гуманистов, демократов и народолюбцев из партийных рядов (по крайней мере — из рядов партийного руководства!), а большинство оставшихся давно было разложено и подкуплено бесконтрольной властью, “цековскими пайками” и прочими житейскими благами, когда-то ими искренне презиравшимися. Идеология стала для них не более чем словами, которыми положено говорить с трибуны, имея в уме нечто совсем иное, о чем, собственно, и сообщили еще в 1933 году германскому послу три старых большевика. А такой злой, но весьма проницательный наблюдатель, как Троцкий, еще до Большого террора пророчил, что сталинская номенклатура рано или поздно захочет превратить свои привилегии в частную собственность, что, собственно, и произошло на наших с вами глазах.
Большой террор был не первой и не последней кампанией большевиков по устрашению и приведению к покорности народных масс. Разве что — наиболее масштабной. Но масштабы таких кампаний определяются не заранее заданной целью, а возможностями. Возможности же для террора в 1937–1938 годах были поистине безграничны. Если он и встречал сопротивление, то лишь со стороны отдельных, весьма немногочисленных личностей, к числу каковых в рядах партийной верхушки мы с вами можем отнести разве что М. Рютина. И “ленинская гвардия”, и сменившая ее в ходе Большого террора новая генерация советской бюрократии одинаково не знали других методов управления, кроме террора. Одинаково боролись лишь за свое место под солнцем, “цековские пайки” и прочие прелести жизни, полагая народ лишь средством достижения своих целей. Именно поэтому волны террора прокатывались по стране и до, и после Большой волны, различаясь лишь по масштабам и “идеологическому прикрытию”.
На этом я мог бы поставить точку, сообщив лишь, что “восторженную поддержку народа” при свержении Петра III и Павла I я нашел во многих мемуарных свидетельствах. Здесь можно, правда, возразить, что речь идет о реакции лишь петербургских обывателей, жителей гвардейских полковых слобод в основном. Ну, а какая иная среда могла тогда быть хотя бы минимально информирована о делах и делишках верховной власти?..
Но, если позволите, еще одно замечание, чисто эмоциональное. Меня несколько удивило, что для вас нет ничего “загадочного” в Большом терроре. Допустим, власть, которая уничтожает едва ли не каждого двадцатого из собственного народа, человеческие потери от действий которой исчисляются миллионами, словно потери в полномасштабной войне или при жесточайшей эпидемии, не представляет для вас загадки. Ну, а народ, не желающий помнить, искренне даже не помнящий злодеяния этой власти? А все нынешние попытки представить крупномасштабные преступления против человечности всего лишь “эффективным менеджментом”? Неужели и они не загадка?
А мне так кажется, что лучше всего все это объяснил сказочник Шварц. Помните, как в его “Драконе” рыцарь Ланцелот, победивший Дракона, этого “местечкового Сталина”, но раненный в битве с ним, возвращается в город и обнаруживает, что там все по-старому, только вместо Дракона теперь Бургомистр. И он понимает, что теперь надо “убить Дракона в каждом из вас”. “Мне будет больно?” — спрашивает Ланцелота мальчик. “Тебе — нет!” — говорит Ланцелот. Мальчик маленький, и Дракон в нем еще крохотный. А во многих из наших сограждан он ох еще как велик! Убить его больно, вот они и пытаются доказать, что никакой он не Дракон, а “эффективный менеджер”. Так что мы с вами живем в сплошной сказке.
Уважающий вас
Владимир Кавторин