Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2007
Что является для человека самым главным? Реализовать себя? Тогда жизнь, прожитую Леонидом, можно, наверное, назвать одной из самых счастливых. Это был человек, который реализовал себя полностью, без остатка, который делал это каждую минуту, каждую секунду. Жизнь человека, не осуществляющего всех своих возможностей, не требующего от себя постоянного напряжения всех сил, а просто вяло тянущего свою ношу, казалась ему недостойной человече-ского существа. Стихи и горы, скалы и лыжи, путешествия, общение с огромным кругом людей — что было для него важнее всего? Наверное, все-таки прожить каждый новый день с новым, еще большим усилием, переступить свое собственное, вчера достигнутое «я».
Наша первая встреча был довольно забавна. Это произошло 30 апреля 1978 года. В тот день должно было состояться первое в моей жизни обсуждение моих стихов в руководимом А. С. Кушнером литобъединении завода «Электроприбор». Несколько минут до начала занятия. Проходная завода. Я — одеревеневшая от волнения, как перед казнью, в ужасе взирающая на своих «страшный судей», уже хорошо знакомых по двум с половиной месяцам литошной жизни: Диму Толстобу, Олега Левитана, Ирину Знаменскую, ныне покойную Ольгу Бешенковскую… И вдруг — в стороне у двери — новое лицо… Секунда — и все бросаются его обнимать. Коротко, почти наголо остриженный. «Вероятно, из тюрьмы или из психбольницы, а там по части стихов — асы, — мелькает у меня в голове. — Вот ведь принесла нелегкая именно на мое обсужде-ние, ни раньше, ни позже, мало мне остальных…»
Когда через пару часов обсуждение заканчивается и я остаюсь «в живых», мы всей компанией отправляемся пить кто чай, кто вино к живущей почти рядом поэтессе Аллочке Михалевич. По дороге она-то и объясняет мне, что стрижется так Леонид всегда, а отсутствовал три месяца потому, что постоянно работает инструктором в других городах, а в Ленинград приезжает лишь изредка. Именно там, у Аллы, Леонид неожиданно дает мне свой номер телефона. Мой не спрашивает. Иронично комментирует: «Звоните, жены не бойтесь, потому что никакой жены нет». Действительно на тот период не было. То ли ободренная его иронией, то ли просто так, я ему первая и позвонила…
И вот через день или два я у него в гостях, в крошечной двенадцатиметровой комнатке с окном в стену, в коммуналке на Малой Монетной. Половину комнаты занимает разложенный и незастеленный диван, в углу секретер с обычным книжно-канцелярским хламом и большая полка-стенка с книгами и тетрадями стихов. Почему-то запомнился выключатель на ночнике над диваном — болтающийся на шнурке негритенок. Вероятно, контраст: игрушка, ненужная и неуместная в комнате взрослого человека, но такая привлекательная для меня, еще полуребенка; почему-то эта игрушка, случайно или в соответствии со вкусами хозяина оказавшаяся здесь, пронизывает меня острым ощущением счастья… И все вокруг: диван, крышка секретера, любой клочок горизонтальной поверхности — завалено, усыпано, усеяно листами бумаги с начатыми, недописанными, только что пришедшими в голову строчками стихов. Эта привычка оставалась у Леонида всегда: на столе, возле кровати, на полу — всюду под рукой лежали листы чистой бумаги, и в любой самый неподходящий момент, чем бы он ни был занят, отрывался и записывал каждую приходившую на ум строчку. На улице этот хаос заменяла записная книжка.
Усадив меня на единственную имеющуюся в комнате маленькую табуретку, Леонид снял с полки пачку тетрадей и начал читать. Читал подряд, не выбирая. Было скучно; я едва не клевала носом. Тетрадям, казалось, не было конца: он доставал с полки все новые и новые… Наконец мы распрощались.
На следующий день Леонид позвал меня в гости к своему другу и первому учителю — поэту Вадиму Халуповичу. Разумеется, Вадим Абрамович тут же попросил Леонида почитать стихи. Тетрадей не было; он начал читать наизусть. И тут — произошло чудо. Секунда, две… — и я навострила уши. Это было невероятно. Перед нами засверкали искры настоящей, истинной поэзии — совершенно неожиданно в тот момент для меня. Разумеется, секрет раскрывался просто: наизусть он помнил свое лучшее.
Что поделать, по-видимому, у поэтов существуют два способа сочинения стихов: у одних отсеивание непригодного материала происходит прямо в уме; другие же записывают на бумагу все подряд, и лишь потом, постепенно, из этого множества выкристаллизовывается достойное. Думаю, что нельзя ставить ни один из этих способов выше другого. «Кредом» Леонида было всегда: «Ты поэт, даже если ты написал хотя бы две строчки, но они действительно интересны».
В тот же вечер Леонид сделал мне предложение. От неожиданности я ляпнула: «Подумаю», а так как думать было совершенно не о чем, на следующее же утро я ответила: «Да».
В то утро мы гуляли у стен Петропавловской крепости. И я впервые, словно не своими глазами, а глазами Леонида, увидела, что, кроме скучной серой работы и съедающего остаток дня быта, существует нечто еще: туманный утренний свет, молодая трава, нагретые солнцем кирпичи каменной кладки; существует нечто такое, что действительно можно назвать жизнью.
Но дело было в мае, Леониду через пару недель надо было уезжать на работу в горы, а я собиралась поступать в университет. Леонид уважал мое пуританское воспитание, и этой весной мы оставались только друзьями, договорившись пожениться, когда он вернется с гор.
В оставшиеся две недели он много водил меня по своим друзьям, всюду читал стихи — теперь уже избранные, и они мне очень нравились. И заставлял меня читать мои. Чтобы показать необычность его эмоционального склада, могу сказать, что одним из первых мест, куда он пригласил меня гулять, было кладбище Александро-Невской лавры. Мы долго бродили между могил. Читал он там почему-то исключительно стихи Дмитрия Толстобы.
Бесконечное лето с долгожданными письмами кончилось, и 4 ноября, когда я вернулась из кино, соседка по коммунальной квартире сообщила: «Вам звонили. Просили позвонить».
С нелепым тортиком за 1 рубль 25 копеек, припасенным к ноябрьским праздникам, мчусь на улицу Червонного Казачества, куда к тому времени переехали его родители…
Разумеется, я знала Леонида только взрослым, зрелым человеком: когда мы поженились, ему был 41 год. Но легко могу представить себе его детство, о котором он довольно много рассказывал. О довоенном времени он помнил только одно: они жили на Тепловодском проспекте. И это название звучало для него счастьем: тепло, незамерзающая вода — и виноград, который однажды принес отец: сладкий, насыщенный солнцем, ягоды удлиненной формы — «дамские пальчики».
Потом — первая бомбежка по дороге в эвакуацию из сельской местности, где летом 41 года они отдыхали с матерью и старшим братом. Трясущаяся от взрывов полуторка; люди пригибаются, от страха закрывают ладонями лица. А он, четырехлетний, смеется и орет от восторга: вокруг столько огня, и рушащиеся дома кажутся картонными декорациями, и как бы ощущением бессмертия пронизывает душу чувство нереальности происходящего.
Потом — голодный детский сад в Ульяновске. Когда мама раз в неделю приносила сырое яйцо, выпивал его тут же, залпом. Вероятно, это было вкуснее мороженого и «Сникерсов». И первое воспоминание о несправедливости: играли в войну, все хотели быть «нашими», и, когда воспитательница, видимо, не очень сильная в педагогике, спросила, кто был фашистом, старшая группа указала на младшую… Первое несправедливое наказание…
К несправедливости Леонид относился жестко, не переносил ее органически, по-мужски, как нечто, чему просто не должно быть места на земле. При этом он абсолютно не был вспыльчив, ни разу в жизни не повысил голоса; а то, что нельзя обидеть женщину, было для него законом. Но стоило ему заметить грубость или хамство со стороны мужчины, причем совсем не обязательно по отношению к нему, — и все во мне екало от страха; я знала: мужской разговор, а подавляющее большинство мужчин были физически сильнее его. Однажды он из-за чего-то не поладил с высоченным молодым парнем в троллейбусе; оба выскочили, я — следом, противник был явно сильнее. Какая-то темная подворотня, и вот Леонид уже в лежачем положении, а над ним — занесенный ботинок… В ожидании страшнейшей боли ответного удара изо всех сил замахиваюсь своим студенческим порт-фелем. И вдруг — нечто невероятное: боли нет, мужчина отступает. Чудо: видимо, его тоже научили в детстве, что женщину бить нельзя…
После войны — возвращение в Ленинград, год в Съезжинском переулке; а когда восстановили дом, где его отец работал прорабом, — тридцать два года в коммуналке на Малой Монетной. Мать — врач; так же, как и отец, весь день на работе. Бесконечные очереди: за хлебом, сахаром, мылом. Отопление еще печное, вместе со старшим братом носили из подвала на шестой этаж дрова. 86-я школа. Подростки осваивали послевоенную действительность: с ножичками в карманах изучали подворотни, проходные дворы, дрались до первой крови, били лампочки в подъездах, стреляли спичками в потолок, по двадцать раз смотрели фильм «Чапаев»… Когда закончил школу и с первого раза не поступил в институт, отец ударил ладонью по столу: с такой компанией дойдешь до тюрьмы, работай. Год отработал каменщиком на стройке; через год поступил в Технологический институт по специальности «Котлотурбинные установки».
Еще в седьмом классе, почувствовав себя слабее других ребят, начал заниматься боксом, а в институте к этому добавился футбол: мужчина должен быть физически сильным.
Распределение получил на Дальний Восток, в Арсеньев, — город, где, по его словам: «Единственным занятием было: пили и вешались». Его и там спасал спорт: постоянно тренировался, участвовал в соревнованиях по боксу, местных футбольных матчах; учился на заочных курсах английского языка.
Вернувшись в Ленинград, работал в ЦКТИ — Центральном котлотурбинном институте. Техника, как и все, чем он занимался, безоговорочно увлекала. Успешно шла диссертация. Даже спустя десять лет мог с азартом рассказывать, как ездили с сотрудниками в командировки, налаживали новые котлы.
Но тут, как всегда внезапно, жизнь открылась ему новой гранью. Первую «горящую» альпинистскую путевку Леониду сунули со словами: «Это что-то вроде дома отдыха, поедете — отдохнете». Когда приехал в «Красную звезду», понял: это не отдых, это труд и романтика на пределе человеческих возможностей. Как раз то, чего требовала его душа. И вот поездки в альпинистские лагеря стали ежегодными. Там же, в ЦКТИ, и почти тогда же, в 1964 году, познакомился с поэтом Вадимом Халуповичем, начал ходить в литературное объединение к Игорю Леонидовичу Михайлову. Дмитрий Толстоба рассказывал, как они сколотили свою команду: на областных конференциях находили самых интересных, собирали под одну «крышу». Сначала это было ЛИТО Глеба Сергеевича Семенова, а при мне — уже ЛИТО Александра Семеновича Кушнера.
И вот постепенно так называемые «увлечения» Леонида переросли в страсть. И когда почти закончена была кандидатская диссертация — он решил бросить все. Поражалась и не могла принять такого жена, тоже работавшая в ЦКТИ и увлеченная техникой. Но горы и стихи победили — и в 1969 году Леонид бросил ЦКТИ и уехал в горы — почти насовсем: с тех пор весь зимний сезон он работал в Приэльбрусье инструктором по лыжам, а весь летний — в альпинистских лагерях инструктором по альпинизму, возвращаясь в Ленинград только на пересменки. Что может -остановить человека, когда что-либо становится в его жизни главным?
Леонид был женат четырежды; когда он в первые же дни нашего знакомства, не скрывая, об этом сказал, то я испугалась: неужели так неуживчив? Оказалось — отнюдь: более мягкого и деликатного в быту человека трудно себе представить. К каждой своей жене он относился как к единственной; с каждой прошел определенный отрезок жизни, тот или иной путь духовного становления; каждую вспо-минал с благодарностью. Но Леонид слишком резко и быстро менялся; его темп развития был непосилен обыкновенному человеку; и в каждый период его духовного роста его -на-ходила новая влюбленная в него спутница. И ни одну он не бросил сам — бросали только его.
Если начать вспоминать совместные наши с Леонидом скитания по горам, работу в альплагерях и на турбазах, то тут лучше процитировать слова из фильма Эдмонда Кеосаяна: «Об этой картине можно говорить бесконечно, но я вынужден быть краток». Будучи на двадцать лет меня старше, Леонид заменил мне родителей, сделал из меня, забитого аутичного полуребенка, вполне уверенное в своих силах и способное радоваться жизни существо. Мы съехались в одну квартиру, теперь уже на Большой Пушкарской, где свекор и свекровь, как добрые духи дома, хранили наш очаг, пока мы были в бесконечных разъездах.
Леонид относился к горам, как к живым существам, никогда не позволял говорить: «мы покорили гору», но — «гора позволила нам взойти на нее».
Обычно, закончив сезон в альплагере, мы уходили через перевал в Сванетию (территория нынешней Грузии), где Леонида принимали как своего: с кем-то он вместе работал в альплагере, другие были его учениками в школе инструкторов туризма. Я всегда чувствовала смущение, когда меня сажали за стол вместе с мужчинами: у горских народов принято, чтобы женщины сидели в стороне, в другом, противоположном углу комнаты. Но Леонид удерживал за руку: сиди, гостей здесь принято сажать за стол, даже если это жен-щина.
В наших городах в то время царил «квартирный кризис» — и меня поражало, какие огромные дома не ленятся строить себе сваны: с десяток просторных комнат, иногда в два-три этажа. Только, разумеется, без современных удобств, с печным отоплением, но водонапорная колонка обязательно рядом, во дворе.
Айран, удивительно вкусный лаваш, который пекли прямо на металлической поверхности маленьких раскаленных печек.
Леонид в свою очередь не чурался никакой работы: однажды, когда мы остановились в селении Жабеши у пожилой женщины, матери погибшего альпиниста, жившей в одиночестве в огромном доме с едва ли не стометровой главной комнатой, вычистил хлев, выгреб чуть ли не пятиметровый слой навоза из коровника, наколол дров. Я волновалась за него: он был тогда уже болен, увеличенные лимфатические узлы были первым признаком рака, ему была противопоказана тяжелая работа… Но ничего, в том числе мои уговоры, не могло заставить его отказаться от гор.
Иногда после сезона мы с Леонидом совершали по нескольку небольших восхождений по несложным маршрутам — туда, куда могли взойти одни, с моей не очень высокой альпинистской квалификацией и с веревкой и ледорубами в качестве единственного снаряжения.
Помню ситуацию на траверсе Когутаев. Одно довольно сложное место: нужно спускаться вниз по крутой стенке, не видя куда. «Ты пойдешь первая или хочешь, чтобы первым спустился я?» Я в раздумье: если первым спустится он, мне придется идти без верхней страховки, а если я — так я же вообще не представляю, что там за стенка и что внизу… Из трусости: «Давай лучше ты…» Как ни странно, его уверенная поддержка взглядом, то, что я буду спускаться у него на виду, было для меня важнее буквальной страховки.
Таская меня с собой по альплагерям, Леонид умудрился показать мне весь наш бывший Союз: от раскаленного безводного Туркменистана, сияющих голубой мозаикой мечетей Узбекистана, современных, неотличимых от ленинградских кварталов хрущевок Душанбе, журчащей арыками Алма-Аты с ее высокогорным «Медео» до прохладной Прибалтики, вовсе не казавшейся тогда враждебной, где даже плохо говорившие по-русски друзья принимали Леонида радостно и дружелюбно, водили по альпинистским клубам; весь Кавказ и Закавказье, западноукраинские Лвiв, Ужгород, Мукачево; караимские песчаные монастыри Крыма — все это казалось тогда единой страной, спаянной общей жизнью и культурой, совсем не склонной развалиться. Благодаря своеобразной внешности Леонида не раз принимали и за таджика, и за свана, и за крымского татарина. Постоянная ли работа с людьми в горах или природная общительность — но Леонид умел находить общий язык и с рафинированным московским интеллигентом, и с почти неграмотным пастухом на высокогорном коше.
Он хорошо знал историю военных действий на Кавказе: когда мы бывали на Приюте Одиннадцати или шли черед перевалы из Кабардино-Балкарии в Сванетию, четко показывал, где и когда стояли наши, а где фашистские войска, кто и когда занимал преимущественное положение.
Он часто говорил, что жалеет, что опоздал родиться, чтобы воевать с фашистами в Испании. Испанию он никогда не видел, но, вероятно, она была его романтической мечтой: с ее солнечным климатом, мужественным характером ее матадоров, с ее неукротимой волей к независимости.
Альпинизм был для Леонида чем-то сродни войне: та же безоговорочная дисциплина, абсолютное подчинение командиру, безупречно подтянутый внешний вид. И, может быть, главное, что он находил в альпинизме, — это жизнь в ситуации постоянной опасности, там, где нужен безупречный самоконтроль. Для Леонида, с его культом мужского начала, опасность обостряла чувство жизни. Умение выжить, когда это требует предельного напряжения воли. Мгновенно реагировать, ориентироваться в неожиданно меняющейся обстановке: в любой момент с перевала на тебя может покатиться камень размером с чемодан или на кажущемся совершенно безопасным ледовом поле раскрыться глубочайшая трещина; то крайнее, запредельное напряжение, когда даже каждую минутную возможность расслабления, сна надо уметь использовать для максимальной экономии сил.
Он никогда не давал участникам шанса усомниться в его инструкторском превосходстве. Альпинистский опыт, владение своим телом давали ему преимущество перед самыми тренированными молодыми разрядниками. Этот уравновешенный, умеющий спокойно держаться в стороне человек был прирожденным лидером; и главное, что делало его таковым, — удивительное чувство ответственности за других. Он вел людей на восхождение так, будто он, только он, стопроцентно отвечает за их жизни. Если сказать, будто он нес их, как цыплят в корзине, — это будет смешно, но точно.
Во время моего первого сезона в горах лагерь «Талгар» возле Алма-Аты накрыл сель. Никто не пострадал: все были на выходе. Идет разборка завалов. Инструкторы ищут сейф с документами возле бывшей бухгалтерии в верхней части лагеря, я чищу от камней один из сохранившихся домиков на другой стороне широченного селевого потока. Внезапно инструкторы слышат наверху, откуда сошел сель, какой-то шум. Раздается команда: «Повторный сель, всем наверх, на вертолетную площадку!» Леонид секунду медлит — и бросается прямо в противоположную сторону, вниз, за мной… К счастью, тревога оказалась ложной…
Помогать другим — было натурой Леонида. Сколько он потратил времени и сил, добиваясь — и наконец добившись! — чтобы Михаила Михайловича Боброва и Ольгу Афанасьевну Фирсову, блокадных маскировщиков шпилей и куполов, сделали почетными гражданами города; сколько, уже будучи тяжелобольным, хлопотал о повышенной пенсии для вдовы и трех дочерей Владимира Балыбердина, советского первовосходителя на Эверест!
Он никогда не дарил мне цветов. Цветы дарил свекор, привозивший их со своего садового участка. Но с первого моего восхождения он встретил меня горячим чаем, банкой зеленого горошка — настоящий пир, по лагерным понятиям, — растопил печку — и я была поражена.
Когда в нашем доме собирались друзья, Леонида всегда просили спеть под гитару. Я не знаю никого, кто пел бы так одухотворенно. Он пел чужое, как свое, — звучала его душа.
Те восемнадцать лет, что я была женой Леонида, я прожила, будто осененная крылом ангела. Это было постоянное ощущение непомерного счастья и непомерной же тревоги и горя. На тех сложнейших восхождениях, на которые он ходил, за несколько лет погибала едва ли не половина восходителей. Кроме того, врачи довольно рано обнаружили у него медленно развивающуюся неизлечимую болезнь, на которую он не хотел обращать внимания. И даже зимой, просто катаясь на лыжах, он мог из лихачества пренебречь опасностью, «подрезать» лавиноопасный склон…
Впитывая лучшее из обычаев горских народов, среди которых жил, Леонид переносил это в семью. Такого не было у его родителей. В глазах Леонида мужчина был безусловным главой над женщиной, человеком как бы другой, высшей природы: он принимает решения и несет ответственность, он способен к тяжелой работе и войне; в альпинизме, как и в науке, его превосходство неоспоримо. Женщина же не должна опускать мужчину до дел, предназначенных ей: стирка, уборка, готовка, дети — работа исключительно для женских рук. И в результате в доме никогда не было ссор, скандалов, пререканий. Не было равенства — было осмысленное подчинение превосходству разума и силы.
…Возвращаясь затемно из университета, я видела в окне четвертого этажа свет — и это был он, мой Леня, в теплой фланелевой -рубашке и домашних брюках сидит за письменным столом или стоит у тумбы с пишу-щей машинкой… Он любил работать по ве-черам.
В 1991 году Леонид понял: альпинизм и литература закончились. И, умеющий найти для себя интересное в любых обстоятельствах, отдался новому увлечению — хич-хайку. В совершенстве овладел английским. Когда я спрашивала, что его больше всего заинтересовало в странах, которые он посетил, он всегда отвечал: «Люди». Говорил, что иностранцы очень отзывчивы: человека, голосующего на дороге, всегда подберут, да еще и накормят и пригласят переночевать. Во время последнего своего хич-хайка проехал через Аляску и Канаду в Америку, по дороге сделал самостоятельное восхождение на вершину Тоннэлия. Жил в городе Фресно возле Сан-Франциско в семье знакомых русских эмигрантов. Америка понравилась меньше: «Холодильники полные, а поговорить с людьми не о чем, все думают только о карьере, нет души».
— Намного ли превосходят нас экономически?
— Зарплаты — намного, но цены очень высокие.
Как Леонид отнесся бы к современной действительности, к тому, что происходит сейчас? С одной стороны, он, альпинист и поэт, безусловно хотел свободы — жаждал ее, как воздуха, как чистоты своих сияющих белоснежных вершин. Свободы ездить в другие страны, безразлично, богатые или бедные, видеть другой мир, другие горы, других людей. Свободы печатать стихи — это было для него самым главным. Безусловно, хотел знать правду о прошлом своей страны: на каких костях был построен социализм — так же, как построен и Питер; читать запрещенных при советской власти поэтов. Но, с другой стороны, как нежно он любил эти наши бывшие «братские» республики, их культуру, их народы! Он был поистине «человек Советского Союза», не России. Прибалты, таджики, сваны — все были для него такими же близкими людьми, как русские: сколько лет он ходил с ними -на восхождения, работал в альплагерях, ночевал в их домах, приглашал к нам — его не-возможно представить себе без общения -с ними.
Но, кроме обычной человеческой дружбы, он чувствовал и ценил в бывшем Союзе нечто большее: взаимодействие и взаимопроникновение культур, поднимавшее каждую из них на более высокий уровень. Одна культура, как в зеркале, отражалась в другой — и сверкала сразу обеими гранями. Если бы Б. Окуджава не был грузином… если бы Б. Окуджава не был москвичом… Без этого соприкосновения культур разве имели бы мы Чингиза Айтматова, Василя Быкова, Фазиля Искандера; прекрасный грузинский фильм «Мольба» и ленту Отара Иоселиани «Жил певчий дрозд»? Удивительно, но это тонкое взаимообогащение происходило не только в творчестве, но и в повседневной жизни. Работая в альплагерях, расположенных на территории бывших республик, со смешанным персоналом, где русская раскованность частично принималась, а частично сдерживалась строгими мусульманскими нравами, мы видели, что уровень «этики и эстетики» этих лагерей, как выразился один из их начальников, действительно отличался в лучшую сторону. То же чувствовалось и в государственных учреждениях, в которые нам приходилось заходить.
Хотя Леонид и пережил войну четырех-восьмилетним, он никогда ее не забывал. Сталина он не любил. Но «в бой за Родину» понимал как бой за большую братскую союзную Родину, где бывшие друзья тебя не предадут: За издание литературы и альпинистские лагеря дотировались государством. За Родину, которая могла защищать от голодной старости и уличной смерти бомжа. И, наконец, за Родину, которой можно было гордиться.
И, разумеется, для Леонида, которого в равной степени принимали как своего и в бедной таджикской сакле, и в респектабельной столичной квартире, для Леонида, который умел найти общий язык с любым человеком, какое бы положение он ни занимал, — чем стало бы для него разделение человечества на «сливки общества» и мусор, который можно выбросить и растоптать?
Вот такой он и был: невысокий человек с серо-зелеными ласковыми глазами, доверчивой беззубой детской улыбкой — и почти всегда в спортивной одежде: и в городе, и в горах.