Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2007
Светлана Витальевна Мосова по образованию филолог. Работала редактором Гостелерадио. Рассказы и повести публиковались в журналах «Кодры» (Кишинев), «Нева», «Звезда» (Санкт-Петербург), «Подиум» (Вена). Автор книги «Дождь из кошек и собак». Член союза журналистов. Живет в Санкт-Петербурге.
Васильевский остров стоит на трех китах — это и дураку видно. И стынет он, мокрый и плоский, причаленный к Набережным — мосты, как швартовы, держат его, а так бы уплыл, конечно! — на всех парусах, на трех китах, на семи ветрах, увозя на себе мечтателей… Веру Петровну, Егора, Симона…
Красивое имя — Симон. Есть, есть в нем что-то такое… французское, изящное, неутоленное (для переводчицы с французского, в частности). В общем, с личностью Греты, бабушки Симона, принципиально не желавшей слышать ни о каком «Семене», все было ясно.
А уши Грете, кстати сказать, были вообще не нужны: она никогда ими не пользовалась, вечно глухая к чужим мнениям и доводам рассудка, и, когда она оглохла окончательно (а, как известно из учения Павлова, неработающий орган со временем атрофируется), этого никто даже не заметил.
А Симону шло его имя. Он и был похож на француза, причем очень знаменитого француза. На Оноре. Оноре де. Да, да, именно. И Симон не возражал.
Человек, как известно, состоит из прозаических вещей — костей, там, жил, кишок и прочего безобразия, украшают все это оболочка или остроумные мозги. Симона украшали мозги. Потому что оболочка плохо скрывала его внутренности: живот выпирал, жилы выступали, суставы скрипели. Но мозги были хорошие. Вообще голова была хорошая, обремененная бальзаковской прической и честными, хорошими мыслями.
Симон долго ждал, что кто-то придет и погубит его жизнь. Но никто не являлся, и Симон был одинок. Нет, были, конечно, романы, да и по потолкам старой квартиры витали дореволюционные амуры, но ни один из них всерьез не ранил Симона. Так, царапины.
Был Симон человеком книжным, работал в архиве, общался с книгами и воленс-ноленс с соседями по коммунальной квартире. Но читать было интересней, чем жить. Потому что книга — это квинтэссенция жизни, там все уже есть: «чем меньше, тем легче…», «а вечно любить невозможно» — коротко и изящно. А жизнь бледна и невыразительна. Или же, наоборот: слишком выразительна и выражается так сильно, что с души воротит.
В общем, мир существовал для Симона в цитатах и представлениях. Например, Париж…
— А что Париж? — с тоской говорил на кухне сосед-художник, — стою я, значит, в Париже, денег нет, гляжу — жареные каштаны продаются. Ну, поскреб по карманам, купил. И вот стою я на Монмартре — один! под дождем! – и ем эти жареные каштаны…
Имелось в виду, что Симон посочувствует. Но Симон реагировал неадекватно.
— Вкусные? — спрашивал Симон.
— Что?
— Каштаны.
— Да как тебе сказать, — ответил художник и так и не сказал. Осталась тайна.
С тех пор Париж представлялся именно так: дождь, одиночество, и Симон стоит на каком-нибудь самом монмартровском месте и ест жареные каштаны. Хорошо!..
Сведениями же, что Лувр исписан неприличными словами, которыми вдогонку каштанам снабдил сосед, Симон пренебрег: во-первых, сосед не умеет читать по-французски (или стены расписали наши?), во-вторых, сосед был голодный, а с голоду всякое может привидеться. Но дождь и каштаны крепко засели в го-лове.
Симон даже купил как-то на базаре эти самые каштаны (ну, не эти, конечно, а другие). Купил не сразу, сначала долго разглядывал их, ходил кругами, потом приценился, спросил: откуда?
— Из Крыма, — был ответ.
Из Крыма — тоже хорошо, Симон никогда не был в Крыму. В общем, купил полкило. Пришел домой, засунул в духовку, стал ждать. Дождался выстрелов — вздрогнул, снова вздрогнул, испугался, не понял, снова не понял, а тут еще выскочила из комнаты соседка, вдова офицера, и заверещала дурным голосом: «Стреляют, Симон, стреляют!..»
Вера Петровна носила прическу мечтательной Гретхен и владела огромным носом — носом наперевес. К такому носу в набор полагались огромные глаза и огромный лоб. Но природа распорядилась иначе, выдав Вере Петровне к большому носу маленький лобик и маленькие глазки. Вера Петровна тоже много читала. Буквально не выпускала книгу из рук. Причем не какую-нибудь, а хорошую — Булгаков, там, Достоевский и даже Набоков. Но сколько ни читала Вера Петровна хороших книг и толстых журналов — она ни чуточки не умнела, вот беда.
Вера Петровна имела слабость величать себя вдовой офицера, и непосвященные должны были под этим подразумевать, что муж ее, офицер, пал в неравном бою, защищая Родину.
Но это было не совсем так. Точнее, совсем не так.
Лет двадцать назад ее муж офицер, вернувшись в неурочный час домой, застал Веру Петровну средь бела дня в постели, причем с другим офицером, и, не совладав с собой, застрелился. Именно так и не иначе Вера Петровна стала вдовой офицера. Но это были подробности, которые все портили, и Вера Петровна не считала нужным в них вдаваться.
Симон угостил Веру Петровну отстрелявшимися в духовке каштанами, и Вера Петровна, угостившись, сказала:
— Как вареная перемороженная картошка.
Называется, наплевала на солнце и погасила.
Каштаны действительно были сладковатыми на вкус, как если бы в кастрюлю с вареной картошкой Симон сдуру сыпанул вместо соли сахара. Но ничего. Не хватало для остроты вкуса, конечно, одиночества, дождя и Парижа, но ничего.
Значит, о Париже Симон имел представление. Так же обстояло дело с Амстердамом и старинным городом Бельгии Брюгге.
— Брюгге, — рассказывал художник, — это сплошной музей, в котором почему-то живут люди. Такое ощущение, что их специально, на время твоей экскурсии, привезли и расселили по домам — исключительно для твоего удовольствия.
Такое внимание властей города к персоне соседа было Симону приятно.
— А Амстердам?
— Амстердам мне понравился: каналы, мосты…
— Как у нас, — одобрял Симон.
— Как у нас, — соглашался сосед. — Но там не видно изнанки, понимаешь?
Симон понимал.
— А вот в Венеции…
— Про Венецию я знаю, — перебивал Симон.
И действительно, стоило кому-то сказать: «Венеция, о, Венеция!» — как сразу же безбилетным пассажиром лезло воспоминание о Сереже Сумке. Воспоминание так и называлось: «Сумка в Венеции».
Сумку тоже застукал дождь. Но дождь не дождь, а как, будучи в Венеции, не прокатиться в гондоле, хотя лезть в гондолу и плыть под проливным дождем, сказать по правде, не очень хотелось. Но надо, потому как потом соотечественники строго взыщут это впечатление. Сумка влез в гондолу — а дождь проливной, зябко! — откуда-то на голове у Сумки взялась шапка-ушанка со спущенными ушами, а кругом плывет по каналам мусор, непотребность — лепота-а! Сумка в ушанке честно пытается наслаждаться — получается плохо, а тут еще промокший с головы до пят гондольер, с ненавистью глядя на Сумку, спраши-вает:
— Спеть?
— Не надо, — ответил Сумка.
Симон очень смеялся.
В общем, мир существовал в таких вот картинках.
Сам же Симон безвылазно жил в Питере, но родился по воле случая в южном городе Райске, куда приехали его родители, подчинившись когда-то приказу Родины и велению сердца (это чудесным образом совпало). В Райске было вечное лето (нет, наверное, была и зима, но память не приобщила ее к делу).
И вот каждую ночь за Симоном являлся трамвай — дзинкал, тринкал — и увозил его в Райск, где сны заботливо, как власти города Брюгге, расселяли жителей по домам, до краев наполняли песочницы, раскачивали качели…
Он помнил точно, что звали ее каким-то драгоценным камнем (Рубин? Изумруд?..)… Смуглая, цвета кофейных зерен, она сидела в парке и ела жердели. Отрок Симон глядел ей в рот, не в силах оторвать взгляда от ее коричневых губ и оранжевых ягод.
— Хочешь? — спросила она и протянула ему дикий абрикос.
Симон хотел, но не взял.
Жизнь состояла вот из таких неосуществленных желаний.
Потом ее кто-то позвал (Агат? Бирюза?), и она поспешила на зов. Все. И ничего красивей ее имени, оранжевых пятен жерделей и тонких щиколоток, увенчанных браслетами, в жизни Симона не было.
С тех пор Симон всегда глядел на женские щиколотки: оказалось, что тонкие щиколотки в природе — большая редкость.
Как же ее все-таки звали?.. Симону хотелось вспомнить. Как заветное слово: скажешь — и дверь откроется. А там…
А что, кстати, там?..
И была суббота, и Симон смотрел в окно, и Симону было грустно.
Он включил телевизор: шел английский «Онегин», и Симон уселся смотреть. Но не сдюжил. И дело было даже не в том, что это был не Пушкин, а в том, что это было не кино. Но актер был хорош. Лицом. И лица было жаль. Татьяна тоже была бы хороша, если бы была не Татьяной: Симону она показалась слишком дородной. И когда мечтательная Татьяна (Ларина!) спросила у Онегина: «Вы вчера серьезно говорили про оброк?», Симон не выдержал и выключил телевизор.
— А почему ты, кстати, решил, что Татьяна худая?! — с вызовом спросила чрезвычайно упитанная Вера Петровна.
— Не худая, а тонкая.
— Какая разница?
— Разница в отношении.
Вера Петровна пожала плечами.
— Ну, хорошо, почему ты решил, что Татьяна тонкая?
— Это не я решил, а Пушкин: «…и утренней зари бледней…»
— Ну и что? — не сдавалась Вера Петровна. — Почему при этом она не может быть полной?!
Симон взорвался:
— Ну, если полная и при этом бледная, то очень больная!
— Что ты имеешь в виду? — вспыхнула Вера Петровна.
— Только то, что я сказал, — ответил Симон, поспешая к выходу, дабы опередить поминание Верой Петровной всуе покойного офицера, каждый раз переворачивавшегося, как казалось Симону, в гробу.
Симон вышел пройтись, по дороге размышляя о том о сем, о времени и о себе, и на самом интересном месте своих размышлений был остановлен толпой, перегородившей ему путь.
— А что случилось? — спросил Симон.
— Мужик из окна вывалился, — ответил кто-то.
— Или помогли ему вывалиться, — добавил другой.
На асфальте разбросан был фарш, Симон обратил внимание. Мужик, значит, за фаршем ходил, котлеток хотел нажарить. Да вдруг передумал, сказал: а ну его к черту! — и сиганул из окна. Гамлетовский вопрос не осилил. Или осилил. И выпал. Или помогли ему выпасть. Из-за фарша этого. Отдай фарш! — Не отдам. — Отдай! — Не отдам. И мент аккуратненько, в перчатках, этот фарш в пакет собирал. Уместно ли? — осуждал Симон: да черт с ним, с фаршем, до фарша ли тут?!.
— Это мозги, — сказал кто-то рядом.
— Какие мозги? — не понял Симон.
— Его мозги. Мужика.
До Симона дошло. Потянуло к рвоте. Симон огляделся — люди стояли спокойно, никого не рвало. Привыкли? — страшно подумал Симон. И его вырвало.
— Ненормальный! — сказали рядом.
— Да пошли вы!.. — ответил нормальным Симон — ответил наутро, правда, обращаясь к обоям. Чтобы ответить вчера, надо было обидеть Симона позавчера: Симон был крепок национальным задним умом.
Плохо, плохо Симону было с нормальными. Какая-то хроническая неадекватность.
А ночью он снова катался в трамвае, и тихий голос ласково звал: Лиля, Лиля!..
Лиля? — удивился утром Симон. — Почему — Лиля? И вспомнил.
Звали его Тёмой.
Маленький даун плакал, сидя на скамейке во дворике Дома малютки, и проходивший мимо Симон не выдержал:
— Он плачет!..
— Он все время плачет, — сказала няня.
— Почему?
— Болен, — ответила няня и, взяв малыша на руки, вдруг ласково позвала: — Ли-ля, Ли-ля!..
— Это девочка? — удивился Симон.
— Нет, это Тёма.
— Почему же вы зовете его Лилей?!.
— Я не его зову — я зову его хорошее воспоминание, — ответила няня. — Он перестает плакать и всегда улыбается, когда мы говорим ему: Лиля, Лиля!
И малыш действительно перестал плакать, улыбнулся, прислушался.
— А кто это — Лиля?
— Воспитательница, она очень любила Тёму, и он это помнит.
— А где она?
— Вышла замуж, уехала…
Симон поглядел на Тёму. Какой-то сбой хромосом — и на свет явилось дитя, оплакивающее свое уродство, и только имя утраченной Лили — воспоминание о счастье! — несло ему радость и утешение.
— Лиля, Лиля!..
Симон поглядел в окно. Состояние души совпало с состоянием природы, состояние природы — с музыкой, и музыка была права.
И Симон подумал, что даже не может вспомнить имени, чтобы позвать… Агат, Агат!.. Лиля, Лиля!.. Нет, не откликалось.
Может, поехать в Райск?.. — подумал Симон. Но нельзя дважды вступить в одну и ту же реку — чревато: можно вступить во что-то другое. Во что всегда вступает Симон, заглядевшись на небо. Да и потом нужны деньги. А откуда у интеллигентного человека могут быть деньги?!.
Симон жил плохо. И это было хорошо. Потому что, если бы Симон жил хорошо, ему было бы еще хуже: быть счастливым недостойно, считал Симон. Если есть Тёма, и нет Лили. Если есть мозги на асфальте, и нет за это вины.
Как и миллионы сограждан, Симон жил эмигрантом в своей отчизне, повернувшейся на переломе эпох к Симону задом, а к людоедам передом, и даже перчатка у Симона, как у эмигрантов Набокова, была всегда овдовевшая.
Нет, поначалу Симон тоже поволновался, повибрировал душой с обществом, поборолся за права и свободы — оказалось, что боролся за права людоедов, — и отошел в сторону. Открыл книгу и стал читать. «Дай руку, читатель!» — -говорил Симону Набоков, и Симон протягивал ему свою белую неж-ную руку и уходил за ним прочь — туда, где весна, где Фиальта, где облако, озеро, -башня…
Но жизнь готовила Симону утешительный приз.
И свалилось на Симона богатство — наследство от Греты. Не Бог весть какое, но для человека с воображением — достаточно.
Симон всегда отличался остротой восприятия мира, но острота восприятия денег Симону была чужда. А тут он ее воспринял. И почувствовал во рту сладковатый привкус каштанов.
Париж! Конечно, Париж. «Париж, что скажешь, Париж? Париж, скажи, что я люблю».
А может, Брюгге? — мечтал Симон. Город-музей. Старина. Стык вечности и времени. Интересно.
— Лучше Греция! — помогала мечтать Симону Вера Петровна.
Может, и Греция… или — Амстердам?..
О, выбор — Симон понаслышке, из литературы, знал, что это большое искушение. И теперь Симон искушался.
Будучи человеком книжным и хорошо зная из классики о столкновении мечты и действительности, причем не в пользу первой, Симон видел эту жизнь, как Пикассо: сразу с трех сторон — спереди, сбоку, с затылка. И мог предположить результаты. И Симону было страшно: «изменишь облик ты». Симон не боялся зря потратить деньги — он боялся утратить мечту. Ведь что такое жизнь? — утраты желаний.
Сначала пропадает желание есть песок. (Симон, выплюнь немедленно, тебе говорят!) Стоять по колено в луже и шлепать, шлепать по ней — красота-а (а почему нельзя? нет, ну вы хотя бы объясните!)! Есть снег и такие аппетитные сосульки (тоже нельзя? а что можно?). Потом пропало желание вырасти и безнаказанно съесть сто порций мороженого. На, Симон, ешь, уже можно, никто не скажет, что нельзя, чего стоишь, глупый?!
Желаний не осталось почти. Разве что вспомнить то драгоценное имя и позвать: Изумру-уд! Топа-аз!.. (Нет, не то, не то: не откликалось.)
В конце концов Симон рассудил так: а зачем я поеду в Париж? Вдруг дождя не будет, засуха, каштанов неурожай, да мало ли. Пожалеешь, что не поехал в Амстердам.
В Амстердаме тоже все будет не так, это ж известно. Задерется подол, обнажится испод, и Симон прочтет неприличные слова. А неприличные слова он может прочесть и на стенах Северной Венеции, не выходя из подъезда.
В Брюгге поедешь — статистов не завезут, забастовка водителей, и Симона встретит мертвый, как латынь, город.
Кстати, о латыни!
И был у Симона друг.
Друг жил в древнем Риме. Он эмигрировал туда бесповоротно и окончательно, как только страна сыграла в третий заход гимн Александрова–Михалкова, и обратно не возвращался. Древний Рим находился рядом, на линии Седьмой, в доме с кариатидами, на третьем этаже: обшарпанная дверь, за дверью горы книг, за книгами Егор.
…Ах, как хорошо, когда совсем плохо, взять да позвонить Егору и спросить: что делаешь, Егор?
А он ответит:
— Гиппократа читаю.
Или:
— Высчитываю параллаксы звезд.
Вот такой Егор. Все деньги считают, а он — звезды.
Иногда Симону хотелось спросить: а как он такой сохранился? Что ел, что пил? — может, это важно? Симон знал, что временами ничего не ел и ничего не пил. Может, это важно?
Еще Егор изучает мертвые языки, которые никогда не умрут, пока на них кто-нибудь говорит (например, Егор). Пишет книги о канувших в Лету цивилизациях и подбирает на улице всех умирающих собак. Такое впечатление, что все бездомные собаки Васильевского острова нарочно идут умирать на глазах у Егора, ну, просто караулят его.
Симон знал, что, когда будет совсем плохо, он тоже пойдет умирать на глазах у Егора: тот подберет. Как двух китайских бизнесменов.
Шли себе по улице бездомные китайцы, маленькие такие, худенькие, никому до них не было никакого дела, кроме Егора. Нет, Егор, быть может, тоже с удовольствием прошел бы мимо, но! Личная ответственность перед чужой бедой — называется. Дар Божий. Который очень смахивает на проклятие. И Егор привел китайцев к себе, оставил жить. Жили они год, потом ушли, заплатив, как водится, черной неблагодарностью. С тех пор Егор подбирает только собак.
Однажды Егор подарил Симону свой авторский «Звездный атлас» и сказал:
— Очень удобен в быту.
Вот так, варит Симон, там, стирает — раз и глянул в «Атлас»: где там моя счастливая звезда, чай, погасла? Действительно, очень удобно. В быту.
Блажен, кто верует. Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые. Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, — ты -один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный Егор!..
Будь на то Симонова воля, он бы сегодня же всех блаженных причислил к лику святых. Как Ксению Петербуржскую. А что? Егор Петербуржский. Звучит. И все собаки и звезды будут на его, Симоновой, стороне.
Егор никогда не видел древнего Рима, но он его представлял. И современного Рима Егор тоже никогда не видел, но тоже его представлял. Егор жил представлениями, как и Симон.
Друг написал много книг о древнем Риме, а Рима отродясь не видал — справедливо ли это? И Симон стал думать своей хорошей головой. И придумал.
Значит, жил Егор на соседней линии. Между линиями Великий Петр мечтал, чтобы текла вода. Предполагалось, что Симон будет плыть к Егору в гондоле, как Сумка в Венеции, но жизнь распорядилась иначе, и Симон шагал по асфальту, с удовольствием предвкушая его, Егорову, радость.
— Хочешь в Рим? — с порога спросил Симон.
— Нет, — с порога ответил друг.
Симон опешил.
— Как — нет?!
— А зачем? — спросил Егор.
Симон растерялся.
— Как — зачем?! Пишешь книги о древнем Риме, а сам Рима никогда не видал!
— Так я ж о древнем Риме пишу, — возразил друг. — Ты что, билет в машину времени мне предлагаешь?
— Да какая разница! — Симон горячился. — Колизей тот же!
— Колизей тот же, — согласился Егор. — А письмена новые: «Здесь был Жорик».
«Как на Лувре», — с неприязнью вспомнил Симон.
— При чем тут Жорик! — не сдавался Симон. — Съездил бы, увидел — еще лучше бы книгу написал.
Егор улыбнулся.
— Тысячи людей каждый день летают в Рим, а пишут не лучше. Они вообще книг не пишут. И не читают. Чтобы верить в Бога, необязательно его видеть.
«Как все за мечту свою держатся, однако», — подумал Симон.
— Так не поедешь?
— Нет.
— Ну ладно, — огорчился Симон.
— Слушай, — и Егор ласково взглянул на друга. — У меня к тебе просьба: возьми собаку!
Симон рассмеялся:
— Это уже было: Чехов, четвертый том, «Дорогая собака».
— Нет, я серьезно, возьми!
— Опять подобрал?!
— Потерялась, — кивнул Егор. — Но никто не ищет. Породистая собака, возьми!
— Оставь себе, — разрешил Симон.
— Не могу, — вздохнул Егор. — Это бультерьер, собака-убийца: она моих собак перегрызет.
— Трогательно, — заметил Симон. — Так пусть она лучше перегрызет меня?!
— Она еще маленькая, щенок.
— Но она же вырастет!
— Она в наморднике.
— Егор!.. — и Симон опять рассмеялся. — Ты ненормальный. Я обожаю тебя.
— Спасибо, — ответил Егор.
Вернувшись домой, Симон постучался к художнику.
— Хочешь в Европу?
— Опять?! — испугался художник. — Да я оттуда едва ноги унес!..
— Если ты художник, то тебе нужны впечатления, — настаивал Симон.
— Если ты художник, — не сдавался сосед, — то тебе хватит и окна: вон Вермейер всю жизнь рисовал окно — и ничего, люди довольны.
Симон постучался к Вере Петровне.
— Вам нужны деньги? — спросил Симон.
— Да как ты смеешь?! — размечталась Вера Петровна, вообразив, что Симон делает ей непристойное предложение, покушаясь на ее честь. — Да я вдова офицера!.. Да я!..
«Дура ты», — идя к себе, думал Симон.
«Никому не нужны деньги,— недоумевал Симон, — сам себе не верю».
Он снова заходил к Егору — трижды получил отказ, вновь стучал в дверь художника — безрезультатно.
А может, все же поехать в Райск?.. Город моих снов? Но этого города нет, он остался у Симона внутри: «Во мне самой, во мне самой — узнаешь ли меня?» К тому же в Райск он ездит и так, причем каждую ночь и совершенно бесплатно.-
Симон метался. Перестал спать по ночам, трамвай не являлся по расписанию, все полетело в тартарары.
И однажды Симон решился. Взял паспорт, деньги и двинул в турфирму.
В турфирме его уже знали. И уже хотели куда-нибудь отправить: так он всем надоел. Как на грех, Симон поспел аккурат к обеденному перерыву. Он потоптался на месте, поглядел на часы, почесал свою красивую прическу…
И пошел Симон по базару посмотреть кой-какого товару. А навстречу ему Балда — идет, сам не зная куда.
И Балда ему говорит:
— Ну и денек сегодня! Ну, просто светопреставление!.. Или карнавал будет?
— Вы меня спрашиваете? — удивился Симон.
— Нет, это вопрос, так сказать, риторический, — и Симону понравилось -в устах обшарпанного незнакомца это литературное слово.
— А осмелюсь ли, милостивый государь мой, обратиться к вам с разговором приличным? — весело спросил Балда, и что-то показалось в нем Симону знакомым.
Симон, стесняясь, стал искать по карманам мелочь.
Балда с достоинством отвел руку Симона с рублем, покачал головой и с укором сказал:
— Вы меня не поняли, сударь. Я чувствительного и образованного человека ищу…
— Извините, — покраснел Симон, приятно удивленный антикварностью речи незнакомца, похожего ликом на дворянина, но обедневшего. Но — дворянина. Но — обедневшего. Но — дворянина.
Незнакомец тем временем распахнул плащ, и Симон узрел у него за пазухой бутылку водки.
— Не понял, — растерялся Симон.
— Не обижайтесь, сударь, я хотел вам поведать историю… Не откажите в удовольствии пригласить вас на трапезу.
— Я не пью, — виновато сказал Симон.
— Извините, — незнакомец запахнул плащ. — Но я не нашел предлога подойти к вам. У вас такое хорошее лицо.
«Как у Онегина, — подумал Симон. — И лица жаль».
— А зачем вам мое лицо? — спросил Симон.
— Сейчас объясню. Вам говорили, что вы похожи на Бальзака? Мой любимый писатель, представьте, да. Я как увидел вас!.. Сударь, может, пива?
«А почему бы не выпить пива?» — вдруг подумал Симон.
— Только я куплю, — сказал Симон.
— Хорошо, — согласился незнакомец, — но сначала выпьем-ка это. — И не-знакомец вновь распахнул плащ.
— Все мое ношу с собой, — усмехнулся Симон, узрев под плащом незнакомца и пиво.
— Omnia mea mecum portо, — перевел на латинский Балда, опять приятно удивив Симона, тем и купив его с потрохами. «А жить интересно!» — решил Симон.
Они уселись на скамейку, глотнули пива, и незнакомец сказал:
— Чудная история, сударь. Вы позволите вас так называть?
Симон позволил.
— Пью, ибо сугубо страдать хочу. Бедность не порок, это истина. Знаю я, что и пьянство не добродетель, и это тем паче. Но нищета, милостивый государь, нищета — порок-с, — так, кажется, начинал свою исповедь Раскольникову Мармеладов?..
Симон вздохнул с облегчением: ну, конечно же! Мармеладов!..
— Я не Мармеладов, я только учусь, — продолжал незнакомец. — И я не буду сейчас укачивать вас историей своей жизни, хотя она занятна, поверьте, а расскажу вам случай, который произошел со мной давеча…
Сижу я, значит, в кафешке, очень приличной, кстати, там даже барышни мороженое едят, и не только барышни, — таинственно подмигнул не-Мармеладов. — Пью, значит, пиво, не чуя беды, когда вдруг за столик ко мне присели — в смысле спустились с небес! — защебетав, две девушки — это я по голосам определил, погруженный еще душой и зрением на дно бокала. Осушив его, я поднял глаза и… остолбенел! Вы не поверите, сударь, но это чистейшая правда: передо мной сидели Пушкин и Гоголь.
«Сколько ж, однако, ты выпил!» — подумал Симон, но вежливо промолчал.
— Да-с, Пушкин и Гоголь! — насладившись эффектом, продолжил не-Мармеладов. — И вы поймете мое смятение, сударь, если узнаете, что это были не просто Пушкин и Гоголь, а Пушкин и Гоголь в женском обличье!
«А жить интересно!» — с удовольствием опять подумал Симон.
— Я зажмурился, как полагается в таких случаях, — и не-Мармеладов показал Симону, как он это сделал. — Покрутил головой в надежде стряхнуть дурман и как-то урезонить расшалившуюся действительность, но тщетно: классики не исчезли — напротив, как ни в чем не бывало ели пирожное со сливками.
Тогда я строго сказал (а я всегда после пива бываю очень строг):
— Девочки, вы кто?
— А вы? — с вызовом спросила девушка справа: открытый лобик, косой пробор, длинненький острый носик и, если приглядеться (и даже если не приглядываться!), усики над губкой: и все аккуратненько так, по-женски, тонкой кисточкой, невыразимо!..
— Я? — сказал я. — Ну, тогда я — Кюхельбекер.
Классики рассмеялись.
— Не похож, — сказала другая — смуглая, кудрявая и юная, как Пушкин в лицее.
— Да? — сказал я. — Ну, тогда — Анна Керн.
Классики опять рассмеялись: настроение, значит, хорошее.
— Что? — говорю. — Тоже не похож?
— Ну, не очень, — ответила Пушкин.
— А вот вы — так оч-чень!.. — говорю я.
— Что — оч-чень? — передразнила меня Гоголь.
— Похожи, — отвечаю я.
— На кого? — спросила Пушкин.
— Да на самих себя.
Великие писатели посмотрели друг на дружку и усмехнулись:
— Очень остроумно, — сказало солнце русской поэзии и откусило пирожное, измазавшись сливками.
Я опять пропустил бокальчик, закусил для смелости другим и так прямо (а я человек прямой!) заявляю:
— Я узнал вас: вы — Пушкин, а вы, конечно, — Гоголь!
Классики расхохотались, притворно бурно, а пуще Гоголь, смущенно прикрывая усики над губкой.
— Жизнь, значит, вечна? — продолжаю я. — Душа в заветной лире ваш прах пережила…
— Вы сумасшедший? — спросила меня Гоголь и, обернувшись к подруге, сказала: — Нам пора, Шурочка.
— Идем, Ника, — ответила Пушкин.
Заметьте, Ника и Шурочка!! А?! Каково?! Как вам понравится эта история, сударь?
— Очень нравится! — искренне ответил Симон.
Я, значит, за ними, мол, коль посчастливилось, такая честь, сподобился и все такое, позвольте вас спросить… А Пушкин мне орет:
— Отстань, теребень кабацкая! — и тростью, тростью!..
— А трость-то откуда? — удивился Симон.
— А догадайтесь с третьего раза.
— Признайтесь, вы все это выдумали, — наслаждался Симон.
— А это откуда?! — и не-Мармеладов указал на свой лоб с шишаком.
«Да мало ли…» — подумал Симон.
— Так я к чему все это, — задумался не-Мармеладов. — Пушкин, Гоголь, едва очухался, а тут вы — Бальзак. Прям серия «Живая классика». Верьте, верьте мне, сударь, грядет конец света: природа зациклилась, повторяется, ничего не может придумать лучше. Конец света близится…
— А чем вы занимаетесь? — Симон не чаял души в незнакомце.
— Э-э!.. чем я только не занимаюсь!.. Мечтаю в основном. Грежу. Василеостровский мечтатель!.. Но жизнь, как известно, не жалует мечтателей. Помните, у Чехова: «И куда только не заносит нелегкая интеллигентного человека!» Про меня сказано.
— Ясно, — сказал Симон, хотя ему было не совсем ясно.
— Лохов дурю, — пояснил не-Мармеладов.
— Каких лохов? — не понял Симон.
— Да всяких, кто попадется. Ленин дурак был, — вдруг сказал не-Мармеладов. — Уничтожил всех богатых, а надо было уничтожить всех бедных — и никаких проблем. Вы согласны со мной, сударь?
— Вопрос философский, — уклонился Симон.
— Ваша правда, — подхватил не-Мармеладов. — Именно что философ-ский. Конец света близится, сударь мой, не знаю даже, успеем ли еще выпить. Ну, твоя очередь, господин хороший, бежать за пивом. Обещал.
Симон поспешно двинулся к киоску. Фруктов бы купить, что ли, подумал Симон, и, заняв очередь за пивом, пошел по рядам. Ряды пестрели неопознанными предметами, снова попались на глаза заморские каштаны — Симон за-гляделся. «Сколько?» — спросил Симон и полез за кошельком.
Карман был пуст.
Симон испугался, снова испугался, возникло острое желание присесть, расстегнуть ворот, выразить невыразимое — и Симон даже забыл о незнакомце. Вспомнил, бросился назад, к скамейке…
Скамейка была пуста.
Симон вернулся домой, поставил на плиту чайник, включил радио, и радио поведало Симону какую-то чеховскую историю о том, как жители города Энска срезают провода на столбах и сдают их в пункты приема цветного металла, и по этой причине город Энск погружен в темноту. Власти повесили новые провода, и новые провода граждане сняли и сдали туда же. Живем в темноте, жаловались граждане Симону (почему-то Симону!). Симон добросовестно внимал и не знал, чем помочь идиотам.
Потом радио сообщило Симону о катастрофе в европейском курортном городе, где погибли люди, имевшие намерение скатиться на лыжах с горы, а не сгореть в фуникулере, но сгорели.
И Симон с отчаянием подумал, что погибли самые лучшие — здоровые и богатые, а больные и бедные остались жить на Шестой линии Васильевского острова и на Седьмой. И Симон пошлепал на Седьмую.
— Хорошо, что зашел! — обрадовался Егор. — Говоришь, лишние деньги у тебя?
— Были, — и Симон рассказал.
— Да он у тебя и украл! — воскликнул Егор.
— Кто?
— Да твой Балда, не-Мармеладов, кто ж еще. Василеостровский мечтатель, блин!..
— Да ты что!.. — оскорбился Симон.
— Ты безнадежный, — махнул Егор. — Ну, просто лох!
Симон вздрогнул.
И тут до него дошло.
«Лохов дурю». Честно сказал. В лицо. Лохов. А кто Симон есть? Лох. Симон рассмеялся, покачал головой, снова рассмеялся. Надо же, а какое представление устроил — тут и Чехов тебе, и латынь, и Гоголь, и Пушкин… да за такое представление и денег не жаль! Дорогого стоит. Жить интересно.
— Значит, денег нет… — вздохнул Егор.
— Нет, — подтвердил Симон.
— Жаль, — сказал Егор.
— А что, надумал в Рим поехать?
— К черту Рим. Бизнесом решил заняться. С одним приятелем. Очень порядочным человеком.
— Ну, для этого тебе мерзавец нужен, а не порядочный человек, — заметил Симон. — С порядочным прогоришь.
— Ну, мерзавец быстро найдется, за этим дело не станет.
— А бизнес-то какой?
— Книги издавать.
— Хорошее дело, — согласился Симон.
— Да, — подтвердил Егор. — Детективы. Этакие пособия для киллеров.
— Не понял, — признался Симон.
— А что тут непонятного?
— Решил стать негодяем? Это непросто интеллигентному человеку.
— Непросто, но, как там, в песне, поется: мечтать, надо мечтать детям орлиного племени!..
— Ты шутишь? — с надеждой спросил Симон.
— Ничуть.
— Белены объелся?
— Я еще сегодня ничего и никого не ел.
Симон молча смотрел на друга. Три кита, на которых стоит Остров, расползлись в разные стороны, и почва ушла из-под ног. Атланты под балконами сплюнули, и балконы рухнули на бальзаковскую прическу Симона.
— А как же древний Рим?.. — спросил Симон.
— Древний Рим мертв. Да и кому он нужен, если честно?
— Мне.
— Ну, так ты и пиши о древнем Риме.
— И тебе!
— Мне деньги нужны — собак кормить. Все, дело решенное. И кстати, принимаем тебя в авторы. А что? Давай попробуй. С твоим-то багажом!.. Только предупреждаю: никакой литературы в тексте: вещь испортишь. Все на уровне «мама мыла раму». Не более того.
— Да я такое дерьмо читать не могу — не то что писать!..
— Гордыня! — поморщился Егор.
Симон пытливо глядел на друга, но Егор был серьезен.
— Ты попадешь в ад, — сказал Симон.
— Ну! знаешь!.. — усмехнулся Егор. — Это дело такое: попадешь в православный рай — не минуешь католический ад, попадешь в католический рай — гореть тебе в мусульманском аду. Безнадежно.
Помолчали.
— Ну, заработаешь денег, дальше-то что?
— Счастье.
— Счастье — это состояние души.
— Вот именно: заработаешь денег, сядешь в самолет, прилетишь на какие-нибудь Канары, ляжешь на песок — и такое состояние души, доложу я тебе!..
— Знаешь, — сказал Симон. — У меня такое чувство, что меня обокрали.
— Верное чувство, — согласился Егор.
— И знаешь кто?
— Знаю, не-Мармеладов.
— Нет, ты, — устало сказал Симон. — Не-Мармеладов, можно сказать, заработал. А ты меня обокрал.
Дома Симон постучался к художнику.
— Что делаешь? — спросил Симон. — Окно рисуешь?
— Фильм по видику смотрю.
— Про что?
— Про бедных, больных, дурных и несчастных. Хочешь посмотреть?
— Нет, — ответил Симон. В душе зияла озоновая дыра.
…Но свято место пусто не бывает, и ночью за Симоном приехал трамвай — дзынкнул, фыркнул и покатил по улицам, щедро усыпанным оранжевыми пятнами жерделей, и из окна их старого дома вдруг выглянула Грета, замахала Симону рукой, протянула корзину — сливы, Симон! сливы! красивые, как алмаз!.. алмаз! алмаз! — кричала Грета, причем как-то странно произнося это слово — с мягким «л» и глухим «з» — и Симон недоумевал: при чем тут алмаз? какой алмаз? — и проснулся.
Сон разволновал, растревожил, к чему бы это? — подумал Симон и вдруг понял: алмаз! Да, да, конечно, алмаз!..
Звали ее Альмас.
Симон улыбнулся.
— Альмас, Альмас!.. — позвал Симон. И прислушался.