Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2007
Память должна разрешиться воспоминанием, как мысль словом. Ей нужны слушатели, бумага с пером, наконец, какой-то предмет. Она должна на что-то натолкнуться, отчего-то отразиться», — пишет Д. Гранин в книге «Керогаз и все другие. Ленинградский каталог» (М., 2003.С. 124).
Может быть, дополнением к этому каталогу, его продолжением, станут заметки, предлагаемые вашему вниманию. С одной лишь, весьма существенной оговоркой: я приглашаю вас заглянуть не в «музей ненужных вещей», а в наш дом, где эти вещи, нужные только мне, живут и сегодня.
Эпиграфом-заставкой пусть станут строчки из А. И. Куприна: «…смотрели на них с удовольствием ‹…› прикасались к ним бережно и ласково ‹…› в их причудливых оболочках точно еще сохранились незримо тончайшие частицы давно ушедших душ».
* * *
Такого старого, выцветшего, с большими прорехами абажура надо еще поискать. А недавно и выключатель сломался. Будто лампа сказала мне: «Все, устала. Больше не могу».
Чинить ее или менять абажур, как мы с мамой собирались, теперь не буду. Пусть отдыхает. С тех пор, как она появилась у нас в доме, в нашей первой собственной комнате, на нашем первом письменном столе, прошло более сорока лет.
Столько же лет и нашему телевизору «Рекорд». Можно бы, наверное, сообщить о нем в книгу рекордов Гиннесса, да боюсь сглазить: ведь я и сейчас могу иногда его включить. Он долго нагревается, но все-таки постепенно, хотя и с трудом, экран начинает светиться.
Нам не раз приходилось его чинить. Но когда в новогоднюю ночь с 1959-го на 1960 год он неожиданно перестал работать, это показалось плохим предзнаменованием.
Да, конечно, с суевериями и приметами надо бороться, и все же, все же…
Папа умер весной, 21 мая 1960 года. Ему было сорок девять лет, маме тогда — сорок четыре, а мне еще не исполнилось четырнадцати.
* * *
Щипцы железные для завивки волос. Сколько им лет? Не знаю. Во всяком случае, в 30–40-е годы прошлого столетия им пришлось изрядно потрудиться, помогая актрисе Архангельского драматического, а потом одного из уральских театров «входить в образ».
А образы-то какие: Луиза в драме Шиллера «Коварство и любовь», цари-ца Анна в «Василисе Мелентьевой» А. Н. Ост-ров-ского… Машенька у Афиногенова тоже, наверное, подвивала челку. «А мы вас знаем, вы — Машенька», — так однажды в темноте вагона ее узнали по голосу. Щипцы нагревались на керосинке, раскалялись, прядки волос поочередно накручивались на одну ножку, зажимались другой и некоторое время оставались в таком положении: волосы при этом не сжигались (чего я очень боялась, когда мама пробовала завить мне кудри).
На фотографиях, сделанных со старой фотопленки (мы отдали напечатать их с негативов десятилетия спустя), — моя молодая мама, мой отец, уголок их комнаты, столик, зеркало. Вот папа глядит в него, снимая самого себя. А тут он фотографирует маму. У нее изящный кружевной воротник. Она смотрит в объектив, повернув голову. А на этом снимке — завязана щека: зубы болят. Вот она за швейной машинкой: шьет мне «приданое». (Меня пока еще нет на свете.) Где-то на пригорке группа людей: присели отдохнуть — актерская бригада на выезде…
В музее моей памяти — дорогие мне лица. Неужели когда-нибудь потом чья-то равнодушная рука (и ее не осудишь) выбросит или в лучшем случае сожжет эти кусочки бумаги? А ведь тут — «быт советской интеллигенции времен Великой Отечественной войны».
* * *
Они встретились при довольно необычных обстоятельствах. Актеры Чусовского драматического театра жили в городской гостинице, каждый в своем номере. Однажды, вернувшись после вечернего спектакля, мама увидела на соседней кровати (номер был на двоих) незнакомого человека. Он спал, закрывшись шинелью. На спинке стула висел китель. Возмущению молодой женщины не было предела. (Могу себе представить!) Сразу же пошла выяснять, в чем дело. Дежурная начала извиняться, пыталась ее успокоить: «Вы не волнуйтесь, это очень хороший человек, спокойный, вежливый. Здесь его все знают — Лев Яковлевич Белькинд, из Ленин-града, всегда у нас останавливается. Вчера поздно приехал, свободных мест не было. Утром сразу же уйдет…» Инженер-кораблестроитель по образованию, отправленный военпредом на Урал, он ездил по разным заводам принимать танки, идущие на фронт.
В ту ночь мама так и не вернулась в свою комнату. А через несколько дней они оказались в одном доме у общих знакомых. Те уже знали о случившемся и представили их друг другу: «Вот кого вы обидели». Так они и встретились. Оказалось — на всю жизнь.
Сюда успели приехать вовремя: папе очень хотелось, чтобы я родилась в Ленинграде.
* * *
Жизнь начиналась в корыте
картавою мокрою шепотью,
И продолжалась она керосиновой
мягкою копотью.
О. Мандельштам
Корыта у нас не было: был тазик. А с керосиновой копотью мы познакомились хорошо и надолго. Она действительно мягкая и жирная, так что отчищать ее с закоптившегося чайника или стекла керосиновой лампы не так-то легко. (Написала «жирная» — и подумала, не отсюда ли или не сюда ли у Мандельштама неожиданное и непонятное «печаль моя жирна».)
В тазике мылись дома. Когда ходили в баню, казенный таз мыли — оттирали с марганцовкой, прежде чем мне туда забраться.
Поход в баню — это на целый день. «С первого этажа на третий», как вспоминалось недавно в одном разговоре, мы не стояли; наши очереди обычно растягивались в горизонтальном направлении, но тоже на долгое время, часа на полтора-два, не меньше, да и потом, уже в мыльном отделении, свободное место удавалось найти не сразу.
Сидеть на скользкой каменной скамье было страшновато: как бы не скатиться, не упасть. Вокруг меня плавала какая-нибудь взятая с собой пластмассовая игрушка — уточка или рыбка, а то и обе вместе. Время от времени я оставалась одна, -в ожидании, пока мама не отстоит в очереди к кранам и не вернется с новым запасом воды для мытья. Самое трудное наступало, когда дело доходило до головы: я зажмуривалась, но мыло все-таки иногда попадало в глаза. Потом мама терла мне спинку, бока… И вот однажды (как она тогда испугалась!) золотое колечко, которое всегда было на пальце, соскочило и — исчезло на полу в мыльной пене.
Я помогала искать — всматривалась в бегущие из-под скамейки струи воды, которые, завиваясь спиралью, стекали в люк, закрытый решеткой. Колечко могло провалиться туда. Но — нет: я заметила, как что-то блеснуло. Вот оно! Слава богу, нашлось.
Этот случай мы потом не раз вспоминали.
А колечко живо до сих пор: сидит в коробочке, коробочка — в саквояже, саквояж — в шкафу. Там совсем темно, но оно светится по-прежнему и светит мне. «Пусть светит».
* * *
Благословен всевышний, поселивший
Дух милости и кроткого терпенья
В душе твоей, великий государь…
Этот монолог из «Бориса Годунова» и еще один папа читал наизусть; с его слов я и запомнила:
Исполнен долг, завещанный от Бога
Мне, грешному. Недаром многих лет
Свидетелем Господь меня поставил
И книжному искусству вразумил.
Книжному искусству меня вразумили рано. «Ветер по морю гуляет…» — «Гуляет», — повторяю я вслед за мамой. «И кораблик подгоняет». — «Гоняет» — первые шаги.
«Что рассказывали древние греки о своих богах и героях» — книга А. Куна прочитана от начала до конца и обратно и потом не раз с середины в обоих направлениях попеременно. Сами боги и герои ждали нас в Павловском парке, встречали у Двенадцати дорожек, звали в глубину тенистых аллей. Хорошо идти рядом с мамой, держась за руку. Читать таблички около статуй, узнавать знакомое.
* * *
«Волосяная линия, нажим, закругляем…» — первый класс, первые уроки, первая учительница — Полина Ивановна.
«До вечной ручки, — рассказывал Д. Гранин, — были вставочки с металлическими перьями. Имелся набор перьев на любой вкус и любой почерк». Их «групповой портрет» помещен на 52-й странице «Ленинградского каталога». Картинки с чернильницами в книге нет, только рассказ о них: стеклянных, металлических, каменных, фарфоровых… Вспоминает о чернильнице и И. О. Фоняков, спрашивая: «Сохранилась ли хоть одна └непроливашка“ — хотя бы в школьном музее? («Островитяне. Стихи и проза». СПб., 2005. С. 62). У нас сохранилось целых две — пластмассовые, коричневые, со следами чернил на боках (мы писали синими и фиолетовыми). Одна уложена мамой в коробочку с соответствующей надписью, другая на полочке в прихожей, как войдете — направо, сразу увидите. Только называли мы их иначе: «непроливайки». (У Д. Гранина — «невыливайки».) И еще одно лингвистическое дополнение: в пенале у меня и моих одноклассников постоянно находились не «чистилки для перьев», а «перочистки». Могу объяснить процесс их изготовления, если кому-нибудь интересно.
«В те времена, — Даниил Александрович рассказывает о Ленинграде 30-х годов прошлого века, — все еще обращали внимание на почерк. Это были последние годы некогда великого искусства чистописания». Могу засвидетельствовать, знаю по личному опыту: это искусство сохранялось и в первой половине 50-х годов. Есть у нас дома и вставочки, и старинная чернильница — с медной крышечкой, на мраморной подставке. Ею пользовалась еще до революции наша тетя, сельская учительница Анна Федоровна Гужова. В книге «Летопись Двиноважья», изданной к 70-летию Виноградовского района Архангельской области, среди награж-денных орденом Ленина упоминается и ее имя. А сам орден, врученный в 1949 году, — наша семейная реликвия.
* * *
Компас на стене у окна — настоящий морской, с океанского парохода. Это подарок, память о Камчатке.
Наши чемоданы сложены на платформе, я сижу на одном из них. Мы едем на край света: в Ленинграде у папы нет работы («пятый пункт»). Ростом ниже — к земле ближе — замечаю: лежит какая-то беленькая бумажка. Ну и пусть лежит… Нам пора: встаем, идем к поезду. «У вас нет посадочного талона», — говорит проводник, не пуская нас в вагон. Папа с мамой тревожно перебирают билеты, и тут я выручаю их, вспомнив про кусочек бумаги, оставшийся лежать на перроне. Ух, обошлось. Протискиваемся в узкий вагонный коридор, находим свои плацкартные места. Теперь это наш дом на целых двенадцать суток: столько времени занимал тогда путь «от Москвы до самых до окраин». Тут буду и все задания выполнять, и устные, и письменные (в первом классе я успела проучиться только одну четверть). Надо не отстать от своих новых товарищей, а еще успеть увидеть Байкал, и берега Японии, и американский самолет над палубой нашего парохода в нейтральных водах, и кита по правому борту, и альбатроса за кормой…
«Поршень движется вправо, давление падает, вал вращается…» Курсант мореходного училища пришел позаниматься дополнительно. У нас одна комната (квартира коммунальная), так что я где-то рядом, все слышу. Дело идет туго, объяснение приходится повторять снова и снова. И я успеваю запомнить эти слова на всю жизнь. Вот и сейчас записала их без единой заминки. Правда, объяснить принцип действия паровой машины не могу, но этого долго не мог усвоить и папин ученик. Судовой механик, он хорошо знал свое дело, но надо было сдавать экзамен, чтобы повысить квалификационный разряд, а теория давалась ему с трудом.
…Где-то и сейчас «в просторе морском стальные идут корабли». Вращается вал, движется поршень. А падает мое давление. Надо пойти выпить кофе.
Тот ученик экзамены все-таки сдал. Папа умел и объяснить, и научить. За строгость его называли между собой в шутку не «Лев Яковлевич», а «Тигр Львович».
* * *
Лежит в дальнем уголке пачка сигарет «Аврора». На письменном столе по-преж-нему — стеклянная массивная пепельница. Там же и микроскоп: маленький, тяжелый, тускло поблескивающий медным блеском. Мы заглядывали в него по очереди. Направишь круглое зеркальце на свет, зажмуришь один глаз, другим смотришь сверху вниз, подкручивая рифленое колесико, и видишь, как из темно-серого пространства выступают клетки зеленого листа или причудливые сплетения бумажных волокон.
Другая пепельница — металлическая — трудится теперь в Малахитовом зале (так у нас называется то, что следовало бы именовать кухней), служит подставкой для чего-нибудь горячего. Легкая, овальная, с выступающими по краям ручками. По донышку бежит охотничья собака, — рисунок выдавлен в металле. Сейчас понимаю: ничего особенного, простенькая вещичка, недорогая покупка. Но появившаяся когда-то у нас дома во всем своем еще нетронутом временем сиянии и блеске, она показалась мне неожиданно праздничной, нарядной: еще один символ устойчивости в нашей неустойчивой -жизни.
«Тише, не мешай». Папа вычерчивает диаграмму. Какое-то время я не мешаю, но потом не выдерживаю: тихонько подхожу сзади, протискиваю голову ему под руку, выглядываю. На столе — лекала разной формы (особые пластмассовые линейки), чертежная доска, рейсшина. На черном бархате готовальни посверкивают блестящими гранями циркули. Вот эту деревянную коробочку для инструментов папа сделал сам. Горит настольная лампа, тикают часы. Идет жизнь.
* * *
Нет, не мигрень, но подай
карандашик ментоловый.
О. Мандельштам
Такой карандашик у нас есть. Правда, ментоловый запах давно пропал, но когда-то это нехитрое средство (восковая палочка в пластмассовом футляре) действительно помогало при головной боли: надо было снять колпачок и потереть виски.
Где-то по соседству находится сейчас и помазок — кисточка для бритья. От частого употребления волоски по краям истерлись. Помню, как папа доставал острую («опасную») бритву, правил ее на специальном кожаном ремне, садился перед маленьким настольным зеркалом (оно и сейчас стоит у меня на тумбочке) и начинал…
На многих домашних фотоснимках видно, что он к тому времени не успел привести себя в порядок. Там, где фотографировался на работе, — совсем другой вид. А мне нравилось целовать его в небритые щеки, ощущая, как они немного колются.
Константиновский
парк и дворец
Не иду туда на экскурсию, пусть останется в памяти таким, каким был: «забвенью брошенный».
Тропинка вела от шоссе налево в ломоносовскую рощу. Так ее называли мы с мамой. Когда-то здесь шли съемки фильма «Юность Ломоносова», и березки были посажены специально для воссоздания северного пейзажа. И без того большие, деревья потом еще подросли, окрепли.
Мы спускались по склону к дороге, идущей вдоль северного фасада. Восточные въездные ворота, оштукатуренные и покрашенные (желтое с белым), находились рядом с корпусами ЛАУ и смотрелись как часть ансамбля. С западной стороны стояли руины: сквозь сбитую штукатурку виднелась кирпичная кладка, наверху в щелях росла трава, приютилось даже маленькое деревце (есть у нас на фотоснимке). Внутри — кучи хлама, запус-тение.
Заросли из больших листьев, настоящие зеленые великаны, окаймляли начало каналов, идущих к заливу. В первые годы нашего стрельнинского житья были целы мосты над водой, парковые ска-мейки.
По выходным дням 36-й трамвай привозил в Стрельну толпы отдыхающих. Народ гулял по широким аллеям под высокими густыми деревьями, на пляже играли в волейбол, загорали, уходили далеко в море пешком по мелководью.
По дорожке, идущей вдоль берега, добирались до дамбы, смотрели, как рыбаки совхоза «Предпортовый» выгружали рыбу, складывая ящики на берегу Морского канала. Внизу, прижавшись к берегу, тянулись длинными рядами курсантские лодки. Часовенка стояла заколоченная, окна были забиты зелеными щитами, заложены железными брусьями.
Мы проходили вдоль вытащенных на берег лодок и катеров и шли по каменистой дорожке среди валунов, останавливались на самом краю. В ясную погоду искали вдали золотую точку — купол Исаакиевского собора (от трех труб немножко левее, такой ориентир), в ветреную — любовались игрой волн, обдававших нас брызгами.
Зимний парк утопал в снегу — простор для лыжников. Из-под деревьев вы-глядывали забавные снеговики, и среди них наш тоже… Когда-то папа приходил сюда на работу. Здесь, во дворце, его провожали в последний путь — в том самом зале, где теперь заседают конгрессы.
Потом нам с мамой приходилось бывать там на избирательном участке во время выборов. Помню, все внутри сжималось.
Позднее мне довелось поработать во дворце — преподавателем английского языка. Каждый раз, поднимаясь по широким маршам лестницы, ведущей на второй этаж, где находились аудитории, думала: вот и папа шел также, и его приветствовали словами: «Товарищ преподаватель, группа номер такой-то на занятия явилась».
* * *
Прежде чем попрощаться (вы, наверное, уже устали), давайте заглянем на один из стеллажей.
Уверенно расставив задние ноги в синих шароварах, сидит на пеньке козел с балалайкой. Рубаха на нем красная, тускло-матового цвета, рожки белые. Рядом, на той же полке, — соседи: крохотные матрешки и поросята. Слушают балалаечную музыку. Общество развлекается. Этажом выше — два старичка из Средней Азии в больших мохнатых шапках, пьют чай, и, кажется, развеселая козлиная музыка не мешает их молчаливому раздумью. Эти точеные деревянные фигурки — сувенир из Самарканда (мы с мамой много путешествовали). Козлик жил на Петроград-ской стороне у профессора Д. Е. Максимова и его жены Лины Яковлевны, спросившей меня однажды: «Лена, а вы стихи любите?» Помню безмерное удивление, которое вызвал у меня этот вопрос.
Когда не стало того дома, куда я приезжала не раз в течение многих лет уже после окончания университета, козлик перебрался жить к нам. А поросята пришли из школы, где я проработала тридцать лет и три года (срок вполне сказочный, не правда ли?). Когда-то они помогали мне вести уроки. Уходя, я забрала их с собой, вытащив из груды старых игрушек.
Там же, рядом с восьмитомным Блоком, — еще одна книга, многостраничная, в твердом светло-зеленом переплете. На самом деле это вовсе не книга, а особая тетрадь для ведения дневника, один из подарков моего первого университетского Учителя — Виктора Андрониковича мануйлова. В 1963 году я пришла на малый филфак ЛГУ вместе с другими старше-классниками, мечтавшими заглянуть в страну Филологию, попробовать свои силы. ВАМ (так он часто подписывался) стал руководителем группы русистов. Тогда и начался для меня «час ученичества», которому суждено было длиться долгие годы.
Всю жизнь, пока перо в руке держалось, Виктор Андроникович вел дневник и нас призывал к этому. Одну из своих тетрадей, запасенных на будущее, подарил мне, читаю автограф, «с просьбой записывать все сомнения и радости и не отказываться от радости жизни и не роптать на трудности мудрой судьбы».
Стараюсь следовать этому совету. -Не всегда получается, но стараюсь.