Продолжение
Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2007
Картины 30-х годов [1]
Главный дом 34-го, двухэтажный, белый — он был сложен из кирпича и оштукатурен, со скромным рельефным орнаментом по фасаду. Он стоял высоко, только чуть отступив от проспекта и обратившись к нему всеми четырьмя верандами и своим парадным входом. Со стороны двора он целиком открывался взору и смотрел с высоты уверенно и строго. В центре — крутые ступени крыльца черной лестницы. Это и был собственно липатовский дом. Но в наше время никого из Липатовых в нем уже не было, и мы обычно называли его «завитаевским»: Завитаевы поселились здесь еще при Липатове. Самыми молодыми среди них были Игорь и Юра и их сестра Валентина. Кроме них, в этом доме жили Толя Горячев и Соня Богорад. Потом в этот же дом въехала большая семья Прокофьевых с тремя детьми — Юрой, Милой и Геной. Все были очень высокие.
На первом этаже жили три сестры Полант, женщины средних лет. Позже к ним приехала и четвертая, младшая сестра с девочкой Нелей, моей ровесницей. Позднее я узнала, что ее отец был начальником полигона на Пороховых. В конце 30-х он был арестован и расстрелян. Так Неля Николаева оказалась среди нас…
Завитаевы жили и в соседнем деревянном доме, на втором этаже. Это была семья Нины Завитаевой: ее отец, Владимир Андреевич, мама, Ольга Петровна Пуссеп, и старший брат Володя. Во дворе его звали Ава (на самом деле его звали Владислав, и, видимо, маленьким называл себя Ава, так и пошло — из -семьи во двор). Нинин папа занимался извозом, у него была лошадь. Мама работала в жакте. Они держали коз, а потом и корову.
Нина была девочкой стройненькой, голенастой, спортивного склада. Уже с детства в ней чувствовался прибалтийский тип. Светлые косички крендельком подхвачены на затылке, пухлые губы слегка надуты, как будто она всегда сердилась. На самом деле в ней и была какая-то настороженность, даже замкнутость, она любила держать дистанцию. Ее брат Ава был круглолиц и румян, плотно сбит, не блондин, но глаза — синие-синие. Во время войны он окончил авиационное училище, летал стрелком-радистом и в небе над Восточной Пруссией был ранен — раздробило ступню. В полевом госпитале ее ампутировали. Я помню, как он вернулся, сильно хромая, но внешне здоровый и сильный, счастливый возвращением и Победой. Толя Горячев тоже вернулся, а Юра Прокофьев ушел добровольцем и погиб. Погиб под Ленинградом и Нинин отец.
Обе веранды Нининого дома смотрели вниз, на закат, летом они были совершенно затенены листвой красных кленов. Дом стоял вдоль южной стороны двора. Во дворе была волейбольная площадка и росло несколько яблонь.
Замыкал прямоугольник двора снизу второй штукатуренный двухэтажный дом 34-го. И хотя величиной он не уступал липатовскому и при первом взгляде казался очень похожим на него, но уже тогда был запущен и сер, стены его были плоскими, без затей. Какой-то уют и свое лицо придавали ему только веранды, которые выступали не с фасада и не с тыльной стороны, а, как крылья бабочки, раскинулись в стороны. И тоже две лестницы — парадная и черная. Четыре палисадника вокруг, с парадной стороны — узкий проход между двумя заборами, а в самом начале его, посредине, две большие сросшиеся березы, поэтому дорожка раздваивалась, выходя на ту, что шла вдоль палисадников. Это был мой родной дом, в нем прошло все мое детство…
Парадная лестница была светлой, просторной и гулкой — там витало эхо! Площадка верхних квартир балкончиком с резными перилами, белые, беленые стены, и высоко, как в храме, окно. Мы ходили по этой лестнице обычно только тогда, когда нужно было идти куда-нибудь в строну Старо-Парголовского.
Центром нашей повседневной жизни был двор с другой стороны, со стороны черного хода. Лестница там напоминала причудливый деревянный колодец с маршами крутых ступеней и стенками плоских резных перил, с глухо зашитым досками кошельком чердачного хода, со встроенными на площадках «холодными» шкафиками для каждой квартиры. На верхней площадке, утопленное между тумбами этих шкафчиков, было окно с очень широким подоконником, на котором было удобно лежать, выглядывая на улицу.
Это был главный наблюдательный пункт. Из этого окна нас звали домой, а иногда мы, дети, сами лежали на окне и смотрели во двор. Обзор отсюда был отличный: весь двор как на ладони, слева сараи, посреди грядки, за ними шаповаловский дом, дальше палисадники и огороды, а совсем вдалеке дома Раздельной улицы. Туда мы и ходили за молоком к Скавронским. Отсюда мы смотрели, кто из ребят вышел гулять, что делается во дворе.
Иногда, когда на соседнем пустыре уже построили стандартные дома, случалось наблюдать и безобразные сцены, они были связаны с пьяными, которые оказывались в поле нашего зрения. Однажды из этого окна я увидела, как по периметру нашего двора один пьяный бежал с топором за другим. И — догнал, и — ударил. И тут именно Милетина Максимовна — чопорная «дама с собачками» — мгновенно, под общие «ахи» и «охи», оказала пострадавшему первую помощь, промыла и перевязала рану. На меня это произвело такое впечатление, что даже не осталось ужаса от случившегося.
Во второй половине дня вся лестница освещалась долгим и жарким закатным солнцем и издавала чудесный запах сухого нагретого дерева. Крыльцо с этой стороны, как и у завитаевского, тоже было высоким — в четыре или пять ступеней, тогда как у парадного была всего одна ступенька, ведь все наши дворы и дома шли под уклон.
Семья моего деда по матери, Антона Порфирьевича Кравченко, поселилась в этом доме в начале 20-х годов прошлого века и жила в квартире на втором этаже на южной половине (№ 10). Но самого деда в Лесном я уже не застала. По профессии он был дамский парикмахер, отличный мастер и до революции имел клиентуру в высшем обществе, какое-то время у него была своя парикмахерская на Лиговке, в доме Перцова. Очевидно, этого было достаточно, чтобы дед как «бывший» уже в конце 20-х годов попал под колесо репрессий. Первый его арест закончился высылкой из Ленинграда (статья «минус пять городов»). Вторично его «взяли» в конце 1936 года, а 5 февраля 1937 года он погиб в курской тюрьме. Ему тогда только что исполнилось 56 лет (обо всем этом мне, конечно, стало известно много позже, а скупые конкретные факты — только в конце прошлого столетия, когда мы получили справку о его «реабилитации»). Поскольку я узнала подлинную причину его отсутствия много лет спустя, это не сказалось на моем детском мироощущении, я знала только, что дед Антон в Курске, и мы с мамой и братиком, которому тогда не было еще и года, ездили повидаться с ним летом 1936 года. Мама тогда единственный раз ослушалась моего отца, видимо, ее вело предчувствие.
В доме на Старо-Парголовском остались: моя бабушка Клавдия Анатольевна, мама, Мария Антоновна, и ее братья Борис и Юрий (Георгий Антонович, старший). Я знала от бабушки, что ее самый старший сын Толя пропал в гражданскую войну, его увели с собой белые, когда она и все дети, спасаясь от голода в Петрограде, оказались в Терпении, большом селе под Мелитополем. Родители моей мамы были родом из городов Причерноморья — Одессы и Николаева. Мы и называли бабушку по-малоросски — бабуся. Она была очень набожной. В ее маленькой комнате всегда горела лампадка перед иконой, иногда тайком она брала меня с собой в церковь у Круглого пруда.
Когда мои родители поженились, мой отец, Всеволод Евдокимович Семенов, тоже пришел в этот дом, но у него был и свой, родительский, наискосок от нашего, за сараями — красивый «бабин Зинин» дом с цветными стеклышками. Мой отец окончил Железнодорожный техникум, но потом вдруг пошел в артисты. В годы моего детства он работал в Александринке и снимался в кино. Мне всегда казалось, что вместе с ним в дом входит праздник.
Несмотря на то, что иногда бывал очень строг, он понимал и уважал детскую душу. Однажды он даже исправил Маршака. «Сказка о глупом мышонке» заканчивалась печально и всегда вызывала у малышей недоуменный вопрос. Но не так было в моей книжке. После слов: «Прибежала мышка-мать, а мышонка не видать» — у меня какими-то веселыми буквами было написано:
Наш мышонок не пропал,
Под комод он убежал.
Там, за ножкой, прикорнул
И — без няньки, сам уснул.
Иногда папа брал меня на колени, гладил по голове и говорил: «Моя лошадь!» Почему — «лошадь»? Мне было странно, но — нравилось. Хорошо, что не «зайка», не «киска» и даже не «лошадка». Значит, непохожая на игрушку, а — сама по себе, сильная, а может, и нужная в доме.
Мама внешними проявлениями ласки меня не баловала. Она всегда была рядом, но в то же время для меня недосягаема, как икона в бабусиной комнате. Мне казалось даже, что она была похожа на эту икону — тот же овал лица, такая же гладкая прическа и то же выражение глаз, больших, темных и глубоких.
На первом этаже, в 9-й квартире нашего дома, жили Залевские — Иван Семенович, Мария Петровна и их дети — Дима и Алла. Перед войной Дима был уже студентом Лесотехнической академии, а Алла училась в старших классах. Сам же Иван Семенович служил бухгалтером в Лесотехнической академии и был в нашей округе личностью весьма примечательной своим сходством с Лениным. Об этом говорили шепотом, но не согласиться было нельзя. Такой же рост, такой же круглый, уходящий к затылку лоб, черты лица и бородка клинышком, смотрящая вперед. Пожалуй, только походка более важная и размеренная. Вот он вышагивает, возвращаясь со службы по Институтскому, идет мимо Серебряного пруда, нашей Серебки — в тройке, с большим кожаным портфелем, глядя прямо перед собой и только лишь легким намеком на поклон отвечая тем, кто с ним здоровается. Мария Петровна была несколько грузной и, как тогда говорили, «крупной» женщиной с большими и добрыми карими глазами. Дима лицом очень походил на мать, но был по-юношески строен и худощав. Он никогда не расставался с велосипедом, что потом и сыграло свою роковую роль.
И Алла, и Дима были отличными товарищами. С ними возникало удивительное чувство отсутствия разницы в возрасте — они общались с нами на равных, просто как старшие брат и сестра. Когда я однажды летом, гуляя во дворе босиком — так хотелось, а мне не разрешали, а все бегали босиком, и вот я наконец-то выпросила, — около помойки стеклом пропорола себе ногу, Дима тотчас же помчал меня на велосипеде в поликлинику у Круглого пруда. Алла во время войны оставалась в Ленинграде и служила в армии, вышла замуж за военного, потом окончила Лесотехническую академию.
У Залевских был рыжий сеттер, звали его Каро. Он свободно бегал в наших дворах.
Под нами, на первом этаже в 8-й квартире жили Овчаренко. Там были две девочки — озорная и черноглазая Иринка и ее двоюродная сестра Наташа Толкачева, с густыми веснушками, белая и пухленькая, как сдобная булка. Молчаливая и спокойная, она обычно гуляла одна, чем-то занимаясь в своем саду. Их мам звали Валентина и Софья Тимофеевны, бабушку — Алиса Александровна. Дед был архитектором.
В этой квартире в середине 30-х годов произошли перемены. Толкачевы остались, а Овчаренко с Иринкой уехали в город, на Декабристов, и в наш дом въехали Кроуги — высокая дама с двумя мальчиками-подростками. Года через два вместо них в наш дом переехала Милитина Максимовна со своей семьей, а Кроуги поселились в бывшей дворницкой, в крохотном домике на проспекте.
Я очень любила бегать к ним «на горку» и сидеть в их полутемной каморке у единственного окна. Мама Алика и Димы разрешала мне рассматривать различные интересные и красивые старинные вещицы, которых было много в их до предела заставленной комнате. Доставала и старинный альбом с фотографиями. На одной из них была она сама — ни в чем, но вся, почти до пят, закрытая волной своих распущенных волос. Она сидела со мной рядом, что-то объясняя и рассказывая, помню ее удлиненное лицо и высокую прическу. Всегда ласково встречала меня и охотно выполняла все мои просьбы. Мальчики тоже всегда были доброжелательны и вежливы со мной, но у них были свои дела, они были старше. Оба напоминали мне царевичей из детских сказок, потом я поняла, что это и называется аристократической красотой. Старший, Алик, более мужественный, Дима был больше похож на мать, с тонкими темными, как будто акварельной кисточкой выписанными, бровями.
Алик погиб на фронте. Но об этом никто из родных не узнал. И Дима, и мама уже умерли.
Квартира напротив нашей (№ 11, на втором этаже) была настоящей коммунальной квартирой. Как и у нас, там было пять комнат, но жили в них три никаким родством не связанные семьи. Две восточные смежные комнаты с террасой занимали Рыбежские — Петр Порфирьевич (он, кстати, был братом Марии Порфирьевны Шаповаловой), Мария Васильевна и их сын Юрий. Он дружил с Димой Залевским, они вместе гоняли голубей. Голубятню построили у чердачного окна.
Марию Васильевну я очень любила и называла «тетей Муней», так видимо, звали ее в семье. Она была необыкновенно ласковой и уютной. Какая-то взаимная симпатия установилась между нами с самых первых лет моей жизни. Мария Васильевна была невысока и округла, шатенка с зеленоватыми глазами и с удивительно нежным и красивым от природы цветом лица. И никакой косметики, только живые краски живого лица. Косметика вообще была тогда не в почете.
Ни одно лицо из моего раннего детства мне так не запомнилось. Может быть, потому, что краски и цвета для меня всегда очень много значили сами по себе. Во всем, что меня тогда окружало, главным было, какого оно цвета. Но Мария Васильевна обладала и еще одним неоценимым для меня достоинством — она пекла оладьи, вкуснее которых я больше никогда и нигде не ела. Часто вечером она приходила к нам со стопкой своих только что испеченных пышных оладий. На столе появлялись самовар и варенье, и мы все вместе долго пили чай за нашим большим обеденным столом, под абажуром цвета чайной розы, по полю которого летели силуэты черных ласточек. Иногда я пробиралась и к ним в квартиру и наблюдала в уголке их тесной и чадной кухни, как она печет эти оладьи на своем при-мусе.
В средней, самой маленькой комнате этой квартиры жила молодая семья Пинаевых, у них родилась девочка.
В двух остальных комнатах жили Рябинины — пожилая дама, Лидия Александровна, и ее дочь, Нина Николаевна, с мальчиком моих лет, Сережей Мочаловым. Его отца я никогда не видела (или не помню), говорили, что его родители развелись, но больше никто ничего не знал. Зато все знали и видели, что у Сережи совершенно необыкновенные игрушки, каких не было ни у кого: огромный грузовик, на котором можно прокатиться, сборный домик, куда можно войти, и многое другое — и все это ему сделал сам папа. Мама Сергея казалась строгой, одевалась просто и скромно, в деловом стиле времени, коротко стриглась. Бабушка же, наоборот, была верна старине, носила пенсне, ходила в каких-то пальто-салопах и в бархатной шляпе, такой, как у «Неизвестной» Крамского. У них дома хранилось много старинных вещей и книг. Иногда зимними вечерами Лидия Александровна доставала нам «Ниву», и мы с Сергеем, еще не умевшие читать, внимательно разглядывали в этих журналах картинки, не совсем обычные для нас, про какой-то другой, незнакомый нам мир.
В середине 30-х годов в этой семье появилось новое лицо — Борис Павлович Константинов. Он стал Сережиным отчимом. Потом у них с Ниной Николаевной родился и общий сын Шурик. Как мне представлялось, Борис Павлович был в то время студентом или аспирантом Политехнического (тогда Индустриального) института. Позже я узнала, что он в это время уже работал в акустической лаборатории, где и познакомился с Ниной Николаевной. Всегда приветливый и жизнерадостный, он находился в каком-то прямом контакте со всеми ребятами нашего двора и, несмотря на достаточно плотную комплекцию, был очень подвижен и легок — он буквально взлетал на наше высокое крыльцо. Белокурый и круглолицый, он, как мне кажется, уже тогда начал лысеть и выглядел старше своих лет, а ведь ему не было еще и тридцати. Говорил с легкой картавинкой. Несмотря на его молодость, только Сергей называл его «дядя Боря», все остальные, и дети тоже, называли его по имени-отчеству. Может быть, взрослые уже тогда знали, что он талантливый физик, а может быть, зная это, предугадывали в нем и состоявшегося в будущем выдающегося ученого.
После войны Борис Павлович стал профессором Политехнического института. Затем академиком и вице-президентом Академии наук СССР. С 1957 года и до конца жизни — директором Физико-технического института им. Иоффе.
Светлое двухэтажное здание этого института давно вписалось в пейзаж Лесного и стало одной из главных сохранившихся его примет. Окруженное старыми соснами, оно смотрит своим фасадом на парк Политехнического. А в Гатчине на его основе в середине прошлого века был создан Научно-исследовательский институт ядерной физики. Он имеет мировую известность и носит имя Бориса Павловича Константинова. Перед входом в институт, -как и перед Физтехом, стоит его бронзовый бюст.
В этом институте почти с момента его основания начали работать мои друзья-лесновцы — физик-теоретик Юрий Викторович Петров (Юрка Петров, сын преподавателя Политехнического института, до войны они жили на Яшумовом, у кольца «девятки»), доктор физико-математических наук, горнолыжница Раиса Федоровна Коноплева (Рая Комарова, ее дом стоял на углу Институтского и Английского проспектов) и ее муж, заместитель директора института по науке Кир Александрович Коноплев, Снежный Барс — альпинист, покоривший все семитысячники в нашем бывшем Союзе. И он, и она окончили физмех Политехнического.
В послевоенные годы Борис Павлович со своей семьей жил в институтском доме на уже не существующей Приютской улице. Но его тянуло на старые места. Несмотря на то, что в наших дворах к концу войны очень многое изменилось и из всех домов осталось только пять, они с Ниной Николаевной нередко приходили сюда и прогуливались вдоль палисадников уцелевших домов. Когда нам случалось встречаться, на их лица набегал свет воспоминаний. А мне Борис Павлович так и помнится из детства своим улыбчивым лицом и тем вопрошающе-заинтересованным выражением, которое возникало у него при разговоре с любым собеседником и какое бывает только у очень искренних и открытых людей. Он был не просто открытым, он был солнечным человеком.
В конце 1935 года маленькое, но сразу же очень лучезарное солнышко появилось и у нас — родился мой брат Виталий. Вместе с ним пришло какое-то иное ощущение себя в этом мире, словно оно получило свое продолжение в пространстве и новую, какую-то двойственную основу. Мой маленький брат с самых первых дней активно заявлял о себе, был очень живым и деятельным. Он сразу же стал общим любимцем нашего дома и двора. Рано начал говорить, раньше многих читать, но особенно удивляли нас его математические способности…
После войны Виталий закончил 117-ю школу на Втором Муринском проспекте (в ней тогда преподавал замечательный математик Иосиф Борисович Лившиц, ребята звали его Швейк), поступил в Политехнический институт, окончил его радиотехнический факультет, стал хорошим специалистом, работал в НПО «Импульс» и преподавал математику в институте, но степенями не обзавелся, любил повседневную суету жизни — всегда всем что-то доставал, кого-то куда-то устраивал. Славился как один из лучших репетиторов для поступающих в институт. Своих учеников он называл — «мои чижики».
Но все это было уже потом. Однако уже в те самые ранние его годы проявились черты характера, которые затем, соединившись с силою обстоятельств, сложились в линию жизни. Был такой случай. Как-то летом, когда ему шел третий год, он гулял во дворе и вдруг исчез из моего поля зрения. Я, встревоженная, прибежала домой, но не успели мы отправиться на поиски, как братишка явился, очень важный, с большой горбушкой черного хлеба. Когда его спросили откуда, он рассказал: «Я нашел три копейки, пошел в булочную и купил хлеб». Хлеб тогда продавали на вес, ему отрезали по деньгам. Булочная, правда, была недалеко, на Раздельной.
В те же годы у него появилась первая сердечная симпатия. Во вторую квартиру шаповаловского дома въехал летчик со своей молодой женой, и вскоре у них родилась девочка — Кира. Едва она начала ходить и появляться во дворе, Виталий привязался к ней так же, как я к жившей здесь Верочке Никитиной — и мы с ним часто оказывались у одного и того же крыльца. Называл он свою симпатию Килькой…
А Бориса Павловича Константинова он называл почему-то Борис Испаныч. Может быть, «Палыч», как произносили взрослые, трудно было по-детски осмыслить и казалось нелепым приставлять «палку» к человеку, другое дело — «Испаныч»! Это звучание могло иметь для него гораздо более значительный смысл, ведь Испания тогда была на слуху, это слово повторялось каждый день: в Испании шла гражданская война. Как только Борис Павлович где-нибудь появлялся, мой брат уже издалека радостно приветствовал его: «Борис Испа-а-ныч!» Я до сих пор помню, как звучал этот возглас, в нем чувствовалось и восхищение, и одновременно какая-то мужская солидарность. Так, завидев издалека, приветствуют друг друга лучшие друзья.
Окончание в следующем номере