Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2007
Каждой весной, лишь сойдет снег, я надеваю резиновые сапоги, сажусь в электропоезд Балтийской железной дороги и еду в страну моего детства.
Туда я еду всегда один, и там меня никто не ждет, кроме четырех старых, сучковатых, но все еще могучих берез, стоящих на самой кромке глинта южного берега Финского залива среди густой молодой поросли. К ним-то я и еду.
Я выхожу из поезда на платформе Дубочки и следую по давно установившемуся маршруту.
Прежде всего я направляюсь через сосновый лесок к заливу. Здесь меня встречают громкими криками чайки и дорогая сердцу моему, до боли знакомая полоска Кронштадта на горизонте.
Среди высоких сосен, которые помнят меня мальчиком, я выбираю место посуше, на пне или на коряге, сажусь и сижу долго. До воды далеко — передо мной густые заросли прибрежного тростника в рост человека, в котором рыбаки протоптали свои тропинки. В дни моего детства никакого тростника здесь не было и в помине, а был ровный песчаный пляж, плавно переходящий в гладь мелководного залива. Тут и там из воды торчали валуны, до которых было весело добираться пешком, расплескивая вокруг себя воду, и на которые еще веселее было вскарабкаться.
Пляж всегда был пустынным: в те времена здесь была пограничная зона, куда можно было попасть только по пропускам. Изредка по пляжу проходил, отпечатывая следы сапог на песке, пограничник в фуражке с голубым околышком. За его спиной висела винтовка с примкнутым штыком. Он проверял пропуска у находившихся на пляже взрослых, пока мы, дети, разглядывали его вооружение.
Праздником для нас, детей, бывало, если, придя утром на пляж, мы находили прибитое за ночь к берегу бревно-утопленника. Откуда приплывали эти бревна? Бог весть. По горизонту залива часто скользили силуэты лесовозов, может быть, это они теряли отдельные бревна? Мы об этом не задумывались. Для нас бревно превращалось в объект самых разных затей. Это был корабль, на котором можно было сидеть верхом или который можно было толкать перед собой, уходя далеко в “открытое море”.
Я продолжаю сидеть, и постепенно меня обступают дорогие тени. Я на пляже не один, со мной отец и мать, мои маленькие друзья — мальчик Шурик и девочка Шурочка. Они тоже дачники и живут по соседству. Моя мама, как всегда, сидит на подстилке на песке в своей неизменной белой панаме. Мой папа в трусах и в пенсне, которое он забывает, когда идет в воду, что нас очень веселит. Его, конечно, раздражает мелководье, и тем не менее он принимает деятельное участие в наших забавах с бревном. Шурик близорук, и когда не купается, то надевает очки, которые придают ему вид “рассеянного с улицы Бассейной”. Он большой любитель крокета, которым со временем заразил всех нас. А Шурочка — заядлая грибница, она по полдня пропадает вместе с матерью в лесу, добираясь до самого Таменгонта.
Все мы пока вместе, и радостны, и совсем не предчувствуем, что скоро-скоро мой папа и Шурочка погибнут от голода в блокадном Ленинграде, а Шурик уедет зимой через Ладогу и потеряется где-то на Северном Кавказе… Но прочь эти наплывы памяти! Пока все хорошо.
Еще одна всплывает картинка. Мне уже семь лет. Я сижу с дедушкой здесь же, под одной из сосен, и веду умные разговоры. Мой дедушка— преподаватель физики, чем я очень горжусь. И я тоже, конечно, интересуюсь физикой. Мне хорошо знаком увесистый том Хвольсона, тот который постоянно лежит у деда на столе. Эта книга мне пока недоступна, но я уже хорошо знаю все ее картинки.
Сегодня мы обсуждаем с дедушкой поднятый мною вопрос. Если, как говорит дедушка, Солнце много-много больше Земли, то почему оно не заслоняет от нас весь небосвод? Оказывается, все дело в расстоянии. Дедушка берет фанерный щит, который всегда со мной (я ведь еще и рыцарь!). Этот щит много больше моего лица и вблизи заслоняет от меня весь мир. Но когда дедушка отодвигает щит от моего лица на вытянутую руку, оказывается, что щит совсем не мешает мне обозревать окрестность. Вот это понятно!
И еще эпизод, тоже связанный с дедушкой. Мимо места, где мы сидим с ним под сосной, шагает отряд солдат. Они дружно поют песню, которая мне очень нравится. Но — обидно! — я не знаю ее слов. И надо же — случилось так, что отряд остановился и расселся на привал совсем недалеко от нас. Я упрашиваю дедушку разузнать у солдат слова песни. И дедушка идет к солдатам, заговаривает с ними и под их диктовку записывает песню.
Эта немудреная песня накрепко связалась с моим детством:
По долинам и по взгорьям,
Завершая свой поход,
Занимали мы Приморье,
Белой армии оплот.
…Однако я засиделся, пора продолжать мой путь в прошлое. Теперь я удаляюсь от залива и направляюсь к глинту, по склону которого поднимается крутая тропинка к цели моего путешествия.
Но прежде чем начать подъем, я делаю остановку у подножия глинта, где мой путь пересекает колея железной дороги. Она все та же, как и 70 лет назад, одноколейная. Тот же устремленный вдаль, всегда волновавший меня бег ее стальных рельсов. Только теперь деревянные, просмоленные, вкусно пахнущие шпалы сменились железобетонными да над рельсами повисли провода электротяги. И теперь вместо паровозов моего детства здесь бегают зеленые электрички.
Переступая через рельсы, я вновь оказываюсь во власти воспоминаний…
Только что под горой прошумел поезд. Не приехал ли из города папа? Я быстро сбегаю с горы по тропинке на эти самые рельсы и смотрю в сторону полустанка. Так и есть! Я вижу папу, шагающего по шпалам. В обеих руках у него поклажа (это он везет нам из города продукты). Я бегу к нему навстречу, он останавливается, ставит поклажу на землю и раскрывает руки, чтобы принять меня в свои объятия. Я и сейчас помню эти объятия!
И вот я на вершине глинта, где когда-то стояла деревня со смешным названием Лимузи. Сейчас деревни под таким названием не существует. А до войны она была, жили в ней трудолюбивые финны, и стояла она на самом краю глинта, откуда открывался чудесный вид на залив и Кронштадт. Двухэтажный дом, в котором мы снимали дачу (так тогда говорили), стоял в первом ряду, если считать от кромки глинта, лицом к заливу. Перед домом проходила тихая, поросшая травой улица. От улицы участок дома отгораживали канава и дощатый забор, вдоль которого с внутренней стороны стоял ряд высоких, ветвистых, уже тогда старых берез.
Фамилия наших хозяев была Лахтинен. Они владели целой усадьбой, в которую наш двухэтажный дом входил как составная часть. За домом находился большой внутренний двор, который по периметру замыкался другими жилыми и хозяйственными постройками. Во двор можно было попасть с улицы через добротные ворота. Часть двора была крытой, там помещались лошадь, коровы, телега и другой хозяйственный инвентарь.
Семья Лахтинен состояла из трех человек: отца, матери и сына, которого родители звали “наша Ваня”. На лето, когда дом, выходивший на улицу, сдавался дачникам, хозяева уходили жить в постройку внутри двора. Наша Ваня предпочитал летом жить подальше от родительского глаза и обычно ночевал в бане, которая стояла вне усадьбы, на огороде.
Дачникам Лахтинен сдавали низ и верх двухэтажного дома. Наша семья обычно снимала низ, где были две комнаты, застекленная веранда и кухня с русской печью. Верхние жильцы пользовались отдельным входом через крыльцо и сени, откуда лестница вела наверх.
В те годы нашими соседями по дому и по другим дачам в Лимузи бывала в основном так называемая “творческая интеллигенция”. Дело в том, что в 30-е годы Советский Союз еще не успел отобрать у маленькой соседней Финляндии Карельский перешеек, а советская пишущая и малюющая братия еще не считала себя элитой и не была избалована государственными и собственными дачами. Она, как все простые смертные, скромно снимала в крестьянских усадьбах кто низ, кто верх и смиренно возила в пригородных поездах из города сумки с продуктами. Лимузи в те годы тоже облюбовала такая публика. В доме, где мы снимали низ, верх один год снимала семья художника Петрова-Водкина, другой год — семья писателя Слонимского. Наискосок от нас в избе жил художник Голубятников, рядом с нами снимал дачу Николай Тихонов, неизменно выходивший на крыльцо с двумя породистыми собаками. Подальше жил литературовед Илья Груздев, а на соседнем хуторе проводила лето Ольга Форш. Мы, наша семья, не общались с этими “инженерами человеческих душ”, по определению Сталина. Если я вспоминаю о них, то только чтобы тем самым похвалить мое любимое Лимузи. Значит, место было действительно хорошее, если его выбирали люди со вкусом. Впоследствии наши пути с этими людьми со вкусом далеко разошлись. Они пошли вверх, а мы — мы остались на своем уровне, который неуклонно опускался вниз.
Что наполняло мою детскую жизнь в Лимузи? Море, пляж, бревна-утопленники — об этом я уже говорил. Кронштадт! Он был неотделим от моего существования в Лимузи. Его я без конца рисовал, в нем я знал каждое здание, собор, форты. В те годы Кронштадт был совершенно недоступен, это была военная база. Поэтому он мне представлялся каким-то видением, вроде града Китежа. Иногда в туманную погоду он исчезал из поля зрения, словно погружался в залив, а потом всплывал опять. Временами со стороны моря появлялось очертание какого-нибудь судна. Это было событием первостепенной важности. Мы, дети, следили за судном не отрываясь, как оно приближается к Кронштадту, вступает в его пределы, проходит на его фоне, то исчезая за фортами, то появляясь вновь.
Еще моя детская жизнь в Лимузи оказалась неразрывно связана с железной дорогой. Еще бы! Под самой горой, на которой стояла наша дача, то и дело клубами белого пара пыхтел паровоз, и за ним весело стучали колесами вагоны. Что это была за радость — выбежать навстречу приближающемуся поезду на пригорок и выставить в протянутой руке зеленый флажок, изготовленный мне папой. Конечно, я твердо знал расписание пассажирских поездов, которые требовали моего присутствия на пригорке, но ведь бывали и неожиданные сюрпризы: вдруг со стороны станции Малая Ижора покажется внеочередной, медленно ползущий, тяжелогруженый товарняк — тут уж надо бежать сломя голову, чтобы не опоздать!
Я знал и записывал марки и номера всех паровозов, таскавших составы под горой. В основном, это были паровозы типа ОВ— “овечки”, с большой, расширяющейся кверху трубой и торопливо бегающим взад и вперед поршнем. Я встречал их как старых знакомцев. Но особенно занимала меня в моем железнодорожном увлечении процедура обмена жезлами. Ее я наблюдал на станции Малая Ижора. Когда поезд приближался к станции, машинист покидал свою рубку и спускался на пару ступенек вниз по вертикальной лесенке, держа в руке блестящий металлический жезл, на котором были нарезаны кольца. К поезду на платформу выходил начальник станции в красной фуражке. Он держал в поднятой руку другой жезл. Машинист бросал свой жезл на песок насыпи, а новый жезл на ходу выхватывал из руки начальника станции. Эту операцию я наблюдал неоднократно и всегда с восторгом. Позже начальник станции стал выносить жезл, вставленный в большое проволочное кольцо, которое машинист поддевал локтем— это было вернее, чтобы не промахнуться.
Папа объяснил мне, что жезл давал право на выход поезда на следующий перегон. И, конечно, потребовалось, чтобы папа вырезал мне из дерева несколько жезлов, на которых были кольца, как на настоящих.
Мы, дети, организовали свою собственную железную дорогу. Она начиналась у крыльца дачи (первая станция), выходила через калитку на мостик над канавой (вторая станция) и потом уже шла по улице, заканчиваясь кругом на пригорке на краю глинта. Паровозы и машинисты были мы сами. Выход на маршрут разрешался только после получения жезла. На мостике над канавой происходил обмен жезлов… Да, это был символ времени, мы играли не в казаков-разбойников, а в железную дорогу.
Удивительна судьба человека, и много в ней мистики! Я никогда не собирался стать профессиональным железнодорожником. В юношеских мечтах я видел себя писателем, актером, историком, наконец. Любовь к писанию прорвалась во мне с восьми лет, когда я завел свой первый дневник. И все же железнодорожная тема вновь всплыла в моей жизни много позже, совсем в другой оркестровке.
Пришла война, я с матерью после гибели отца и дяди в блокадном Ленинграде эвакуировался в Алтайский край, кончил там среднюю школу и поступил… в Ленинградский железнодорожный институт, который тогда находился в эвакуации в Алма-Ате. Поступил совсем не по призванию (об этом не приходилось думать в то время!), а потому, что с ним можно было рассчитывать вернуться в Ленинград после войны. И вот в институте я вновь встречаюсь со старыми знакомыми — жезлами и жезловыми аппаратами (конечно, наряду с более совершенными средствами сигнализации — автоблокировкой и централизацией). Позже я волей судеб навсегда расстался с железнодорожным транспортом, стал инженером-связистом, но романтическое отношение к уходящим вдаль рельсам осталось у меня на всю жизнь.
Еще две вещи всплывают в памяти из лимузинского быта: крокет и гамак.
Крокет пришел к нам от Шурика, интеллигентного мальчика в очках, о котором я уже упоминал. У них на даче я впервые познакомился с этой игрой и пристрастился к ней. А потом настал день, когда папа торжественно привез из города длинный ящик с крокетными молотками, и началось оборудование нашей собственной крокетной площадки на тихой улице перед нашей дачей. В строительстве площадки принимали участие все с большим увлечением, и потом это стало одним из наших основных времяпрепровождений — и взрослых, и детей.
Крокет на даче настолько полюбился всем, что, когда кончился летний сезон, он перекочевал в город уже в виде настольной игры. Мной и папой были изготовлены из проволоки маленькие воротики, которые устанавливались на обеденном столе, служившем импровизированной крокетной площадкой. Шары и молотки тоже были маленькие, а азарт в игре такой же, как на большой площадке в Лимузи.
Гамак был другим центром притяжения, в основном для детворы. Он был повешен между двумя старыми березами, которые стояли в саду перед домом. С одной стороны гамак держался на толстом березовом суку, а с другой — крепился к костылю, к обыкновенному костылю, которым железнодорожники прикрепляют рельсы к деревянным шпалам и который был вбит в другую березу.
Когда я в первый раз после войны посетил Лимузи, я не застал там ничего, кроме четырех старых берез, одиноко стоявших на краю глинта. Все вокруг было пусто и ровно. Никаких следов домов, ни нашего, ни других. Я подошел к крайней березе, погладил рукой ее заскорузлую кору и — о радость! — нащупал головку костыля, на котором когда-то висел наш гамак. Это был привет из милого детства!
Семью Лахтинен как финнов в начале войны выселили в 24 часа. Где они окончили свою жизнь— неизвестно. Пригорок, на котором располагалась деревня Лимузи, долгое время стоял пустынным. Я продолжал ездить туда каждую весну. В последующие мои приезды на месте нашего дома стали появляться огородики, обнесенные проволокой. Потом невдалеке выросло длинное двухэтажное кирпичное здание с балкончиками и кочегаркой с высокой и тонкой трубой — заводской профилакторий советского периода. И, наконец, еще позже в стороне, за чугунной оградой, появился причудливый каменный дом с башней-бельведером — детище дикого российского капитализма.
Сегодня я с трудом пробираюсь к березам через кучи валежника, всякого хлама и молодые поросли. Но, добравшись до крайней березы, я, как и раньше, ощупываю ее кору и нахожу головку костыля, которая все глубже погружается в ствол дерева. Костыль на месте. Значит, все еще хорошо, и мое детство еще со мной.
Мой обратный путь лежит через Верхние Бронны и Малую Ижору. Этот путь длиннее, но я никогда не возвращаюсь в Дубочки. Иду по новой послевоенной асфальтированной дороге, уже просто в виде прогулки, с повеселевшим сердцем, и смотрю по сторонам на вновь выросшие домики в садоводствах, смотрю, как новые люди копошатся в своих новых домах. Слава Богу, они ничего не знают о моем детстве, о том, какая жизнь была и ушла в небытие в этих местах. И я для них просто случайный прохожий — старик в кепке и в резиновых сапогах.
А мне приходят в голову глупые мысли: где сложили головы те солдатики, которые в преддверии великой войны пели песню о Приморье и отдыхали под соснами, беседуя с моим дедом? Где “наша Ваня”?
В моих думах нет печали. Мое поколение не знало религии, не знало церкви. Мы росли безбожниками. Но, видно, место в душе человека зарезервировано для чего-то большего, чем материальное благополучие. Когда я, посетив свою страну детства, возвращаюсь электричкой в город, у меня такое настроение, словно я побывал в церкви у причастия…