Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2007
* * *
Ну что за резон мне работать в осеннем саду?!
Ну что за причуда?! Пристрастье к земле я питаю.
Я с нею общаюсь. Я грядку лопатой листаю,
как древнюю книгу, вникая в ее немоту.
И палые листья, и дни мои поздние тленны.
Я в лоно земли ослабевшие силы кладу…
Наверное, предки… наверно, живучие гены
меня понуждают работать в осеннем саду.
Наверное, возраст… С утра отбиваю поклоны
под куполом вечным в сентябрьском невечном раю.
Цветы и деревья — мои золотые иконы.
Сама угасая, для жизни я их сохраню.
А может быть, совесть… Под тяжестью общего долга
гордыня царя уступает усердью слуги.
Мы, дети земли, над землей измывались так долго, —
я тщусь возвратить хоть крупицу добра за долги.
* * *
Мою случайную улыбку
он проглотил, как щука рыбку,
смахнул, как бабочку с цветка.
Сказал, собрав на лбу морщины:
“Глупа улыбка без причины
и подозрительна слегка”.
Я попусту не конфликтую.
Ушла я в комнату другую,
где улыбалась всем подряд:
в хрустальной вазочке мимозе
и кактусу в нелепой позе,
часам, что на стене висят.
В ответ мне лампочка мигнула,
и распрямилась спинка стула,
и кот мурлыкнул мне: “Привет!”
Здесь были все в ладу со мною
и отзывались мне душою,
которой якобы в них нет.
* * *
Две любви мне судьба даровала.
Две мужские любви до гроба.
Две глубокие — не измерить,
а тяжелые — как вериги.
Я сама одного любила,
не из этих двоих, другого.
Этот сердцем не зацепился,
сигаретным дымком растаял.
Две любви мне судьба даровала…
Я упрек обратила к небу:
ты почто мне дало такие,
две глубокие — не измерить,
а тяжелые — как вериги?
Мне ответил небесный голос:
“Не кощунствуй, коням дареным —
ты же знаешь! — в зубы не смотрят”.
* * *
Да полноте! Выживет баба с коровой
в забытой властями слепой глухомани.
Из тех, кто едой не травился в столовой,
из тех, кто не нашивал сотни в кармане,
кто все по старинке и доит, и косит,
кто подлости города не понимает,
кто брак ширпотреба за модное носит,
кто хлеб из безмолвной земли вынимает.
* * *
Вот щенок, в переплет не по силам щенячьим попавший,
пропавший,
от пинков и клыков
беззащитностью лишь отгорожен,
неухожен,
и на пузике голом — незаживший шнурок пуповины.
Там, где ломятся в винный,
возле входа в святилище пьяниц,
где вцепляется в глотку голодранцу другой голодранец,
где обрубки-слова — будто лай озверевших овчарок,
как он грязен и жалок!
Он лизнет хоть какую к нему обращенную руку,
даже ту, что потащит на крестную муку
иль подкормит, а там обдерет на базарную шапку…
Я уйти не могу, подбираю случайную тряпку
и, щенка завернув, устремляюсь в давильню трамвая,
изумляясь тому, что душа во мне — вроде живая.
Вот приедем домой, в родничок доброты окунемся,
как-нибудь перебьемся,
вместе бедствовать будем и у неба просить пропитанья.
Глажу мокрую шерстку, больна от чужого страданья,
от дрожанья надежды, проснувшейся в тельце застылом.
Я спасаю щенка. Мне Россию спасти — не по силам.