Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2007
Григорий Ефимович Фукс родился в 1936 году в Одессе. Школу окончил в Ленинграде, Педагогический институт — в Петрозаводске. В течение многих лет работал преподавателем истории и литературы в школах-интернатах Петрозаводска. Автор книг “КГБ в семейном интерьере”, “Двое в барабане”, “Мелодия механического топора”, “Синдром Катеньки”. Публиковался в журналах “Звезда”, “Нева”, “Новый журнал”, “Карелия”. С 1995 года живет в Лос-Анджелесе, США.
Синдром Катеньки
Ответственность перед историей освобождает от ответственности перед людьми. Человек — сам по себе цель. Все, что пытаются сделать ради общего блага, оканчивается провалом.
Альбер Камю
Часть первая
Кляуза
За окнами нашей спальни торчит черная железная труба котельной. Она всегда коптит небо. За ней видны домики слободки Маковки, скучные и одинаковые, как нечищеная картошка. За слободкой земля поднимается холмами, укрытыми, будто травой, деревьями. За далью их не видно, только просматривается цвет: весной — вкусный, салатный, летом — укропный, осенью — букетный, а зимой — сахарный. К последним холмам приложилось небо, закруглив обзор. Наш историк и по совместительству сторож Виктор Петрович Корюшкин утверждает, что если идти дальше, то можно добраться до Кудыкиной Горы. О ней ни в одной русской сказке не упоминается, но многие о ней слышали. На Кудыкиной Горе бьют теплые лечебные источники, текут речки, вроде молочных, в кисельных берегах, а земля такая мягкая, что удобно ходить даже нам, церебральникам. По словам Виктора Петровича, окунешься в такую речку раз-другой, попаришь ноги в источниках — и тут же, как по волшебству, запрыгаешь козленочком. А еще там даже двухэтажные дома с лифтами, автобусы с подъемниками для колясочников, тротуары на перекрестках наклонные, и у тех, кто с нарушениями опорно-двигательного аппарата, электрические коляски-вездеходы, но не для плохих дорог, а чтоб заезжать, куда потребуется: хоть в кино, хоть в школу, хоть к себе домой… Сам Виктор Петрович до Кудыкиной Горы не добирался (ему зачем), но от верных людей слыхал. Вот бы кто нас туда отвез или принес волшебной воды”.
Из сочинения ученицы одиннадцатого класса
Кати Лапушкиной. Письмо в Кремль
Никто Катю не учил, никто Кате не советовал, не подталкивал, не нашептывал, рукой не водил. Никакого сговора не было. Пришла из школы в субботу домой и, передохнув, села за пишущую машинку. От руки она писать тоже могла, но из-за болезни крайне неразборчиво. А тут касалось высших сфер — заснеженной вершины государства. Поэтому буковки требовались устойчивые, постигаемые, а не какие-нибудь шалтай-болтай. Катя вставила лист в каретку и ударила указательным пальцем по клавишам. Она печатала только так, но зато могла закрыв глаза. Заглавную фразу отбила строчными буквами: “Президенту Российской Федерации. Дорогой…” и т. д., и т. п. Печатала Катя быстренько, как радист с тонущего “Титаника”: тук-тук, так, мол, и так. “Обращается к Вам Катя Лапушкина, ученица Центра для церебральников из северного городка Венереченска. Пожалуйста, только не расстраивайтесь, ничего плохого у нас не случилось и, кажется, не намечается. Пожарные школу приняли, сказав, что все, как надо. В спальнях уютно и вполне тепло. Заботятся о нас старательно. Помогают на каждом шагу. Для многих это очень важно. А кого надо — носят на руках. Если строжат, то ласково, не повышая голоса, хотя неслухов среди нас хватает. Кормят снова сытно и всяко. Да половину кидаем в отходы. Аппетита нет. Двигаемся мало, так медики говорят. А куда пойдешь? У малышей в спальнях койка к койке, а у нас каморки — ни сесть, ни встать. А погода на севере, сами знаете, то ветер, то дождь. Зимой вроде сухо, но скользко и мороз. На наших ногах далеко не разбегаешься. Двор у школы большой, а толку… Весной и осенью грязь, зимой снег до колен, летом — камни и шлак. Парни, кто может, гоняют мяч, а потом все в синяках. Вместо спортзала — барак. Потолок как в квартире и размером с класс. Не зал, а клетушка. Наш физрук, Лео Даниилович Пукки, собрал волейбольную команду, чтоб съездить на российский инвалидный чемпионат. Такой для нас создал стимул. Открыл перспективу. Он с ног, бедный, сбился, мы с ног сбились (нам недолго), а готовиться негде. Ехать позориться — стыдно, а не ехать — тоже беда. Наш директор, Михаил Сазонтиевич Троеруков, печалится: └Кто на новый зал даст денег? На зарплату учителям не хватает. Область дотационная — себя не кормит. Шефов, как раньше, нет. Новые русские, если жертвуют, то на церковь. А государство раздает долги“”. Катя передохнула, выпила морса и продолжила: “Дорогой… нам очень хочется, несмотря на болезни, жить интересной, полноценной жизнью на радость людям, а потом — себе, приносить посильную пользу, никому не быть обузой, и поэтому очень просим помощи в наших трудностях. Извините за беспокойство, если что не к месту. Потому что показать письмо никому не решилась, чтобы не отговорили и не застыдили. С большим уважением и пожеланиями успехов в нелегкой работе, а также крепкого здоровья Екатерина Лапушкина, инвалид с детства второй группы”. Подумав, уложила в конверт свое фото, где она пионерка с красным галстуком. На конверте Катя отбила адрес, который выяснила у школьной библиотекарши Майи Михайловны. От бывалых людей Катя слыхала, что такое письмо с почты отправлять без толку. До Москвы оно ни в жизнь не доберется. Надо бросить в московский поезд. Так всегда поступали раньше, когда писали на партсъезд или в другие высокие инстанции. Московский поезд с севера приходил в Венереченск вечером. Не то чтобы поздно, но затемно. До вокзала Катя добралась автобусом. А вот лестница на перрон заледенела. Не забраться наверх, хоть плачь. А поезд уже обозначился на семафоре. Подкатил, выдувая снежок. Аккуратненько пристроился к перрону. Еще не тормознул, а матросики в тельняшках и шлепках на босу ногу выбрасывались из вагонов и аллюром — в ресторан. Кто-то Катю подтолкнул, кто-то за руку дернул — поднялась на свой Эльбрус. Спешит, как может, к почтовому вагону. Прижимает к себе сумочку с заветным конвертом. А почтовый вагон, как всегда, далеко, под самым тепловозом. Там темно и под ногами лунная поверхность. “Ну, прямо Чуковский, — думает Катя и бормочет строчки: — А если я не дойду, а если я упаду?” Смешно. Честно говоря, не очень. Но тут, как в сказке, появляются не волки, а собственная бабка Полина Ивановна. Увидев внучку в такое время в таком месте, ахает и, естественно, интересуется: “Катенька, куколка, что тут делаешь?” Катя от неожиданности теряется, но, охраняя свою тайну, отвечает вопросом на вопрос: “А ты?” Полина Ивановна, подхватив внучку под руку, чтоб та, не дай Бог, не свалилась, объясняет: “Посещала заболевшего Колю Стулова: готовили домашнее задание”. Катя, ничего не объясняя, тащит бабку к тепловозу. У почтового вагона останавливаются. Внучка достает конвертик, приговаривая: “Меня просили отправить”. Держит его, как надо, адресной стороной вниз. Но все складывается неудачно. Судьба отворачивается от Катеньки. Почти у почтовой заслонки она спотыкается о торосик и роняет конвертик на платформу. Поднимает его, естественно, Полина Ивановна и случайно читает адрес: Москва. Кремль. Президенту… толком ничего не понимая, успевает разглядеть внизу конверта фамилию внучки — Лапушкина — и номер собственного дома. Пребывая будто под гипнозом, заталкивает письмо в прорезь… Всю обратную дорогу ее мучает совесть. А Катенька помалкивает…
Через полчаса директор интерната Михаил Сазонтиевич Троеруков владел важной информацией. Его воспитанница Екатерина Лапушкина отправила “телегу” президенту. Позвонила Михаилу Сазонтиевичу школьная математичка, Катина бабка, Полина Ивановна.
Информация к размышлению
К девяти утра в понедельник оперативная сводка происшествий за выходные легла, как обычно, на стол городского мэра Николая Васильевича Кафтанчикова. Дела были в целом примелькавшиеся: драки, кражи, поножовщина, взлом газетного ларька, угон машины… Из общего списка выпадала необычная подробность: отправление письма почтовым вагоном московского поезда двумя гражданками, одна из которых, судя по походке, была выпивши. Николай Васильевич слегка обеспокоился и запросил детали. Из линейного отдела милиции сообщили, что информация поступила от поездного осмотрщика Покойкина Ивана Дмитриевича, в прошлом ударника, потомственного железнодорожника и бригадмильца. “Ну и букет, — усмехнулся Николай Васильевич, — жив курилка. Бдит”. Усмехнулся шутливо: вернуть бы времена петровские. Когда за прошение государю через голову руководства секли нещадно и гнали на каторгу, чтоб другим неповадно. Хорошо бы упредить щелчок. Но поезд, как говорится, давно ушел. Тут позвонил Троеруков. Его сообщение, в отличие от милицейского, существенно прояснило ситуацию. Ну и хитрован этот бывший райкомовец, знает, когда соломку подстелить. Возникал резонный вопрос: не случилось ли чего в интернате? А Троеруков прошляпил и утаивает. У него же с год назад семиклассник подцепил сифилис, а восьмиклассница понесла от одноклассника, а узнали, когда разрешилась. Михаил Сазонтиевич заверил, что живут без ЧП. Но мэр не упокоился: знал по опыту — не дымит без огня. Попросил директора подъехать. Беседовали, по-современному, с глазу на глаз, но при галстуках. Михаил Сазонтиевич докладывал обстоятельно, покачивая безразмерной головой, поглядывая в объемистый кожаный блокнот, тисненный золотом на обложке: делегату XXVII областной партконференции — обломок прежней роскоши. Покоя не давал вопросик: “Что за компромат пошел в Москву, когда на дворе гласность и полная вседозволенность?” Значит, было что-то серьезное, особенное, возможно, даже уголовное. Пометил: попросить секретаря срочно проверить, не жаловалась ли Лапушкина безответно раньше. Закусила губу, отчаялась и стукнула верховному главнокомандующему. Признаться честно, Николай Васильевич за четыре неполных года мэрства задубел и не кряхтел от жалоб. Лишь почесывался временами. Но на подходе к перевыборам не мог от кляуз отмахиваться. Так недолго остаться без кресла, с которым будто сросся, пустив через кожаную обивку живые кровяные корни. А они там заплелись узелками — не оторвать. Николай Васильевич вдруг вспомнил архивного чиновника Фекалина и украдкой улыбнулся. Ну как не улыбаться? Канцелярщик утверждал, что раскопал его родословную. Будто родом он идет от служивого холопа Тришки, пожалованного царем Иваном Васильевичем парчовым кафтаном за ратную дерзость под Виттенштейном, где погиб Малюта Скуратов. А к кафтану присовокупил еще мызу с двумя десятками верноподданных. Даже грамотку Фекалин показал. А не окажись Николай Васильевич в своем кресле — кто б отрыл его породу. Смех и грех. Глядя на ласкового Михаила Сазонтиевича, невзначай подумал: “А не проделки ли это выдвиженца в мэры от коммунистов Кудкудаева? Одна они с Троеруковым шайка-лейка. Директор вроде бы из КПСС вышел — взносов не платит. Но кровь-то одного замеса. Ворон ворону глаз не выклюет. Зря в свое время Борис Николаевич оплошал и не решился обязать руководящих коммунистов публично выложить партбилеты, а не прятать втихаря под матрацы. Хочешь продолжать командовать — отрекись и покайся. Но Николай Васильевич сомневался зря. Троеруков был насквозь безыдейным, но себе на уме. Душа его, конечно, тянулась к прошлому, но в меру. Если о чем особо сожалел, то о старых песнях и стеночке. Сначала о песнях. Полетел к чертям прежний школьный репертуар, и комсомольский, и пионерский. А какие песни были: грустные, бодрые, и уступчивые, и твердые — бальзам для души. Дело в том, что, кроме директорства, Михаил Сазонтиевич вел десять часов пения и нередко на переменках прохаживался по коридорам, взнузданный в гармонь. Даже на педсоветы не являлся без баяна. Если страсти накалялись, он не гремел ложечкой о стакан, а заглушал базар “Школьным вальсом” или стародавним маршем: “А ну-ка, девушки, а ну красавицы”. Все сначала ошалело переглядывались, но тут же, позабыв о распрях, улыбались и подтягивали…
А вот о “стенке” он тосковал без баяна. Тут была искренняя ностальгия. Не какая-то там черемухо-березовая со слезой, а предметно-суровая, деловая. Тосковал он по стенке особенной. Не заборе, не ограде от чужаков. О другой — не кирпичной, не деревянной, не бетонной, а не видимой любым глазом — не рукотворной, но никем и ничем не пробиваемой, ни взрывчаткой, ни бомбой, ни снарядом — созданной волей девятнадцати миллионов. К ней можно было, когда нужно, любого поставить и растереть. Стенок этих имелось, кроме главной, кремлевской, — бессчетно. На них держалось огромное государство: его ведомства и органы. Кроме партии, имелись комсомолия с пионерией со своими крепкими стеночками, подпертые главной. При такой системе укреплений какие были бы проблемы с Катей Лапушкиной. Она б уже сегодня плакала и каялась, выкладывая подноготную.
Расставалось руководство полюбовно. Михаил Сазонтиевич в целях профилактики собрался “драить палубу”. Николай Васильевич созвонился с губернатором. Губернатор Серафим Христофорович Благодатьев, в прошлом правовед из ученых, выслушав информацию Николая Васильевича, не отмахнулся, а расстроился душевно. Попросил Кафтанчикова лично разобраться, принять просьбу инвалида близко к сердцу, а не к мундирной пуговице и помочь, как собственному ребенку, без раскачки и посулов. Говорил профессорски, покашливая: “Письмо, независимо от содержания, — очевидный сигнал о помощи. Не так ли? Не станем дожидаться московской подсказки. Упредим столичную заботливость, как водится, из нашего кармана. Кому во вред такая разворотливость!” Мэр оценил ход мыслей губернатора: “Ученый”. Понятливо поддакнул: “Само собой”. Вся область знала о дружбе губернатора с Кремлем и лично с президентом. Тот приезжал на летний отдых в область. Ловил сигов, бродил с лукошком по морошку, сражался в теннис белой ночью, побив рекорд Гиннесса на данном поприще для суперруководства. Из-за таких безгалстучных контактов губернатор был крайне щепетилен к репутации области в глазах Кремля. Письмо наверх было ударом ниже пояса. Серафим Христофорович надеялся на разворотливость Кафтанчикова и удачное расположение звезд.
Совет у разбитой “стеночки”
Ровно в восемь, как было назначено, ядро бывших школьных парткомовцев собралось в кабинете Троерукова. Уселись скромненько, как привыкли, под стеночкой, уложив сумки на коленки. На этой мебельной, из стульев, жердочке расположились завуч Мыловарова, географичка Фисталкина, химик Затрещина, трудовик Пидасов и, естественно Полина Ивановна. Михаил Сазонтиевич ерошил на столе документацию, касающуюся Кати Лапушкиной. Зачитал ее сочинение “Что я думаю о своем будущем”. То самое: про Кудыкину Гору. Завуч Мыловарова поинтересовалась: “О какой Кудыкиной Горе речь? Уж не о той ли, где бьет родничок? Так он никакими такими свойствами не отличается”. Химичка Затрещина поддержала: “Ни железа, ни серы в нем не обнаружено — обыкновенная чистая вода. Чай пить вкусно”. Географичка Таисия Поликарповна Фисталкина, как обычно, расфыркалась: “Для чего спрашивается, Корюшкин, учащихся-инвалидов обнадеживать, сулить манну небесную? Сколько прежнее да нынешнее руководство твердило и твердит: └Золотые горы никогда никому не обещать, особенно какому-то рядовому педагогу. Что он может?“” Завуч Мыловарова искренне озадачилась: “Реки речками — это из сказки. А откуда там дома с лифтами и автобусы с подъемниками из Швеции или Финляндии? Они-то к чему?” Михаил Сазонтиевич слушал молча, покручивая карандаш. Наконец, не выдержав, прервал единомышленников: “Чего в Гору уперлись? Та Гора, не та Гора. Важнее другое: почему Лапушкина уперлась в эту Гору? На нее возлагает перспективу. Вот где корень”. Разлохматив на столе бумажки, вытащил одну и зачитал ответы Лапушкиной на вопросы анкеты “Мои жизненные пожелания и планы”: “Чтобы бабушка не болела и пережила меня. Чтоб родился ребеночек, даже без мужа. Чтоб мне не становилось хуже и я могла зарабатывать на жизнь… Чтоб остаться в интернате надолго, а еще лучше навсегда. Тут привычно и все, как я”. “Стеночка” притихла, но не надолго. Завуч Мыловарова развела руками: “Ну и планы. Никакого оптимизма”. Химичка Затрещина даже расстроилась: “Свалила все в кучу. Не в настроении девочка. Представляю, с какими мыслями письмишко пошло президенту”. Все посмотрели на Полину Ивановну. Та пригнула голову к сумочке, будто искала носовой платочек. Михаил Сазонтиевич развернул районную газетку “Свежий голос”. Отодвинув подальше из-за близорукости, зачитал стихотворение:
Кто вам сказал, что время лечит?
Неправда — это все обман,
Боль никуда не исчезает — она сильнее по ночам,
И нет такого человека, кого бы обошла беда,
И я уже не понимаю: в России мир или война?
У нас по-прежнему стреляют,
Тревожен розовый закат,
И почему-то замечаю у матерей печальный взгляд.
Им не нужны слова, награды, ни благодарность за детей,
Им в жизни так немного надо: домой дождаться сыновей.
Стихи студентки Петрозаводского госуниверситета
Лили Коноваловой
Все приуныли и замкнулись. От хорошей жизни такое не напишешь. Негромко, но возмущались: “Откуда такая благодарность? За что? Чего недодали, недовложили? Все им мало! Да где так будет, как у нас? Кому нужны? Вместо спасибо — жаловаться, и кому?!.”
Нельзя умолчать о пристрастии Михаила Сазонтиевича к разной живности — опять же для детского блага. Развели при школе живой уголок с птичками, рыбками и грызунами. Собирал в курятнике яйца для домочадцев, а у попугайчиков — для продажи. “Уголок” был его маленьким хобби и одновременно бизнесом. Вот что такое в идеале сочетание личного с общественным. Письмо Лапушкиной его разлохматило. Попугайчики и живность не улика, а курятник придется прикрыть. И так в него пальцем тыкали. Да еще свинарник на двух хряков у гаражей в сарайке. Их куда денешь. А заколоть жалко — не набрали веса. Да и отходы рядом. Ну, Катя, наломала дров!..
Несгибаемая
Пока Михаил Сазонтиевич подчищал школьные огрехи, Полина Ивановна самоедствовала, то есть грызла себя поедом. Она сознавала личную ответственность. Оправданий себе не находила, несмотря на родственные чувства. Отца она никогда не видела. Мать рассказывала, что его призвали в сорок первом. Летом сорок четвертого заскочил на недельку в отпуск и оставил по себе память — доченьку. Уехал обратно в часть и, не прислав ни строчки, сгинул. Остался в Европе памятником. А они — сиротами. Мать без него заскучала и, бросив родную Петушью Гору, подалась на север в Венереченск. Полина Ивановна, зная такую родословную, напевала песню местного композитора Морошкина: “Я родилась в конце войны, когда весенний дождик крапал… Повторяю с той поры: когда же ты придешь, мой папа?” После этих слов у нее обычно щипало в носу. Она не просто бытовала в жизни, а двигалась к особой цели. Поэтому молоденькой сельской учительницей вступила в партию (на эту категорию педагогов еще не ввели лимита), чтоб быть в передовых рядах, указывая путь другим. Она с отличием закончила вечерний Университет марксизма и научно понимала, что такое коммунизм: когда каждому по потребностям, независимо от способностей. Такое ее устраивало. Что может быть справедливее? Хотя оставались вопросы. На школьном партбюро, куда ее выбирали регулярно, устраивалась обычно с краешка, уложив ладони на колени, как провинившаяся пятиклассница. Но никогда не отмалчивалась, а выступала строго, не миндальничая, одергивая иногда директора. В партбюро Полина Ивановна отвечала за народный контроль. Лично наблюдала, чтоб коллеги не питались в столовой без талонов. Была у некоторых такая слабинка — наливать себе остатки из детских кастрюлек. Полина Ивановна помечала виновных в своем кондуите, а на педсовете стыдила пофамильно. Когда дежурила вечерами в интернате, усаживалась после отбоя в спальне и рассказывала о хорошем: Тимуре и его команде, Павлике Морозове, Васькé Трубачеве — и душевно напевала песни о главном: “Солнышко светит ясное, здравствуй, страна прекрасная…” А дети, как солнышки, засыпали. Еще Полина Ивановна, заглядывая в дорогое прошлое, вспоминала ленинские места, где побывала сама и вместе со своими ребятками. Свозила их как-то в Ульяновск, чтоб приобщились и запомнили. Ходила на цыпочках по ленинскому дому, почти не дышала от волнения и гордости. Шептала детям: “Здесь Он жил. Учился на пятерки и го-то-вил-ся”. Умилялась трогательно: “Комнатушки маленькие — клетушки, кроме залы с пианино, мебель крашеная — неполированная, пол из досок, и никаких тебе удобств — ни водопровода, ни канализации, ни газа, а какие дети выросли, что Саша, что Володя, что Аня, что Оля — золотца!” Как-то уже в годы перестройки оказалась она, не в первый раз, у святого для нее места — бывшего Музея В. И. Ленина в Москве. Слева от прохода на Красную площадь стоял грузовичок с отвисшими бортами, на каких когда-то возили усопших. С него, как с лобного места, выступали ветераны, укрепившие себя орденами и другими знаками доблести, покрытые ими, как кольчужкой. Придерживая двумя руками “матюгальник”, громогласно поминали прошлое, костеря открытыми словами прилепившихся к власти демократов. Полина Ивановна прониклась их печалью, окрылилась и, движимая вчерашним, попросилась на грузовичок. Так оказалась она, почти как Минин и Пожарский, у стен Кремля на лобном месте среди коллег — единомышленников и покупателей универмага. Речь ее была сбивчивой, но эмоциональной: “Вот стою я перед вами здесь, в Москве, старая русская учительница, коммунистической партией воспитанная, ею вскормленная, бесплатно выученная, необходимым обеспеченная, жильем и пенсией в том числе. Где еще, какая иная власть могла поднять на такую высоту сопливую девчонку из северного села и дать такую судьбу? Мы жили в большой могучей стране, с которой считался весь мир. А теперь? В моем городе была одна тюрьма, а сейчас — любой дом. Понавешали решеток на каждом окне и поставили вторые двери (пауза). Зарплату задерживают, жилья не дают (пауза). Беспризорников больше, чем в гражданскую, нищих полное метро. Куда идем? Вместо коммунизма — на Кудыкину Гору. Я свое пожила. Но от прошлого не отказываюсь. Помру, поверьте, накажу схоронить с партбилетом (достает и показывает партбилет). Жила с ним полжизни, пусть со мной ляжет в гроб…” Один мордастый агитатор, самый главный, с головой водолаза в скафандре, крепко обнял, обнадежив: “Держитесь. Мы еще вернемся!”
Все, казалось бы, у Полины Ивановны ясно и понятно. Соответствовала по всем параметрам духу времени и смыслу жизни. Даже толкалась в толпе авангарда. Но как сказал один мудрый француз: “Все можно устроить — это просто и очевидно. Но вмешивается человеческое страдание и разрушает все планы”. Каждое утро, в зимнюю темень, осеннюю слякоть, опасную гололедицу, было ли, не было у нее уроков, спешила Полина Ивановна в школу, но не одна, а с бесценным прицепом — внучкой Катенькой. Сначала крохой, потом подростком. Дочь Наталья, какая беда, умерла при родах, оставив Катеньку на бабку с дедом. Муж Арсений, как нередко водится, при таком раскладе канул в неизвестность. Дед Василий рукодействовал в исполкоме. Все хлопоты легли на бабку. Поднимались в школу рано, чтоб добраться к сроку. Путь был недалекий. До автобуса квартал, метров двести от автобуса. Вроде рядом. Все дело в нюансах. Катенька не ходила без подпорки, то есть без Полины Ивановны. Повиснет на ее руке и волочит ноги. Как говорили раньше — шкандыбает. Дорога ровная, а будто в гору. Каждый метр за добрых десять. А когда снег, а когда скользко! За эти годы скособочилась Полина Ивановна на правый бок. Одно плечо у талии, другое под ухом. Старается Катенька ей помочь, а ножки не идут.
Совместитель
Теперь разберемся со сказочником, напевшим интернатским недорослям про Кудыкину Гору. Днем Виктор Петрович Корюшкин излагал им исторические байки. А вечерами, через сутки, подрабатывал ночным сторожем. Скорее не от скудности учительского заработка, а от душевной неприкаянности и одиночества. На уроки приходил в костюме с галстуком, а дежурить являлся, как призывник для отправки в армию. Надевал линялый плащик до пят и резиновые подростковые полусапожки, лыжную вязаную шапочку с помпоном, добавляя, видно, к камуфляжу дедушкин портфель, перетянутый шпагатом. В нем Виктор Петрович таскал термос, харч, книги, принадлежности для бани, так как после смены отмокал под душем в сауне. Дети звали его Витей, хотя шел ему шестой десяток, точнее, чуть задвинулось за пятьдесят. Но по выправке и внешности выглядел сорокалетним. Заурядная одежда скрывала фигуру прочного атлета, которую Корюшкин сколотил и сберег с молодости. В те рассветные годы выигрывал область на гимнастическом помосте, ездил на Россию, выступал по мастерам и чуть норматив не выполнил, да полез, куда не нужно. Говорили, наслушался “голосов” из-за “бугра” и в знак протеста против ввода войск в Чехословакию оклеил местный памятник Ильичу доморощенными прокламациями. Это бы еще полбеды. Но сотворил такой акт не когда-нибудь, а в день октябрьской демонстрации. Обвел райчека вокруг пальца. Они проверяли площадь спозаранку, а он напроказил позже. Не только облепил постамент листовками, но оклеил вождя, как горчичниками. И на спину, и на грудь налепил, а одну бумажку прикрепил к ладошке, подвешенной высоко над площадью. Вычислили Витю быстренько: по шрифту пишущей машинки. Он-то не ведал, что все они на учете. Искали прочих заговорщиков-пособников-подельников. Как ни мытарили, и страхом, и посулами, Витя уперся — все сам: и текст смудрил, и напечатал, и разукрасил статую. Провели следственный эксперимент — единственный в своем роде. Время выбрали с утра пораньше, чтоб не смущать трудящихся. Запустили Витю на памятник. Он сделал все, как говорил. Поставил ногу на бронзовый карман, ухватился за предплечье и, ловко перебрасывая руки, добрался до ладошки, завис на правой, а левой закрепил листовку, куда намечал. Версия о заговоре лопнула. Но Витю для порядка закатали на пять лет в Мордовию. Там на гимнастический помост не выпускали, да и время для большого спорта утекло. В колонии зэки к Вите не цеплялись, но чуть не проиграли в карты. Обошлось. Потом за Витей бдительно присматривали, почти как в песне: “Все дороги перекрыли, все пути”. Помыкался, потыркался, пытался доучиться в институте — куда там. Стал, как тургеневский Сучок, многостаночником — и швец, и жнец, и на дуде игрец. Годам к сорока закончил в Ленинграде заочно истфак, а добрые люди пристроили к интернату. В квартире, что осталась после матери, развешал над кроватью фотки как приветы из сладкой молодости. Глядел с них на него парнишка в белоснежном трико в обтяжку, распятый на спортивных кольцах или парящий “ласточкой” в соскоке с перекладины, с алой лентой областного чемпиона на верхней пьедестальной тумбочке. К рюмашке Витю не притягивало. Без стимула, а сохранял фигуру, вертел пудовик. В интернате при случае показывал детишкам фокус: поигрывая ручным бицепсом, рвал нитки, скрученные впятеро. На уроках он был скован программой и временем (хотя и выходил за рамки), а вечерами распоясывался, покусывал и прошлое, и завтрашнее. По сути, вел заочный диспут со всеми Полинами Ивановнами вместе, надеясь расшорить детские извилины. Лично с Полиной Ивановной он никогда не сталкивался из-за Катеньки. Но это особая статья. Поводов для диспута хватало. Виктор Петрович, как охотник, шел по следу. Однажды приволок две фотки с Лениным в Горках. Те самые, где вождь уже в отключке, с глазами, увидевшими космос. Поверить было трудно, что это он повел Россию в коммунизм. Ребята Ленину сочувствовали, испытывая жалость. Витя разделял их чувства: надорвался человек. Решил устроить рай на земле. “Разве такое смертному под силу. В итоге — инсульт. Все буквы алфавита называл, а как себя зовут, запамятовал”.
Кремлевский мечтатель
Отходя ко сну, президент читал Библию. Жалел, что жизнь прожил без нее, а к старости сподобился. Некоторые притчи не постигал и расстраивался. К примеру: “Не злословь глухого и перед слепым не клади ничего, чтобы преткнуться ему…” Чувствовал — мудро. Но не вникал в тайную суть. Помечал непонятные притчи карандашиком, чтоб при случае спросить у святейшего. Ему он доверял безмерно, солиден — владыко, не суетен — истинный генерал. Писание президента умиляло и расстраивало одновременно. Какие же умники его составили и как давно дошли до всего. А мы, халдеи, толчем воду в ступе и мечемся хуже язычников, забыв, что все от Него. Притчу восемнадцатую Левита: “Но люби ближнего твоего, как самого себя” — ощутил по-новому, сердечно и задумался о всех страждущих, обиженных, почему-то особо о Катеньке, написавшей ему с верой, надеждою. Пребывая в возвышенном состоянии, осознал, что письмо ее — сигнал, особый знак Судьбы. Иначе чем объяснить, что оно попало к нему, а не застряло у секретарей, как тысячи других. Значит, среди них оказался человек верующий, порядочный, положивший Катин конверт вместе с важными бумагами на его рабочий стол…
Утром до всяких дел позвонил Серафиму Христофоровичу. Начал предметно, без раскачки, не с областных проблем, а с Лапушкиной: “Ну, как там моя крестница Катенька? Не позабыли про нее?” Благодатьев знал: Сам был до упрямства памятлив, что вбил в голову, не упускал. Возвел Лапушкину в крестницы, да еще не “нашу”, а “свою”. Видно, что называется, зациклился. Губернатор доложил дипломатично: “Изыскиваем средства: проблема не копеечная. После зимних аварий горим, как шведы под Полтавой”. Президент, хмыкая, басил: “Хватит этих параллелей. То, понимаете, как шведы, то как немцы… Работать надо! А Катеньку не обижайте. На Дворец ледяной замахнулись, а тут, понимаешь, поиздержались…” Губернатор мог бы подискутировать насчет госдач и золоченых кремлевских хором, но успел язык придержать. Проинформировал кратко: “Для начала решили вручить Кате компьютер — книгу из самых новых, чтоб увидела вашу сиюминутную заботу и нашей администрации”. Такая щедрость президента не обрадовала. Разогрел трубку: “Человек блинков просит, а вы ему каши. Это не по-русски, не по-нашему. Совсем не то… Вручите хотя бы легковушку с ручником. Пусть рулит. Я подъеду на вручение. К юбилею области подскачу. А этот, как его, Венереченск рядом. Легковушку, как положено, освятим в храме. Окропим. А то владыку прихватим. Нет ли там какой обители с мощами? У вас на севере схимников хватало. Он приложится, и мы туда же”. Услышав, что Кате по здоровью с машиной не управиться, взгрустнул: “Хреновина получается. Давайте вручим коляску с аккумулятором. В Германии друг Гельмут показывал. Тоже освятим (пауза), но без меня, пожалуй. Мелковато для президента. Коляску вручите от меня. Из моих семейных сбережений от гонораров. Семья поймет жест (пауза). Фото Катеньки в коляске пришлите для семейного альбома. Летом, если врачи позволят, подъеду порыбачить. Уж больно ваш судак клюет. Там с Катенькой и встречусь. Посидим, помозгуем… Ей свой опус подарю (пауза). А с ангаром поспешайте. На шведов нечего кивать. Мы, русские, всех бивали… Вот оклемаемся от коммуняк и возьмем свое”. Серафим Христофорович был в шоке. Немецкая коляска не проблема, но где ездить? В Венереченске сам черт ногу сломит. Три-четыре улицы под битым асфальтом. Остальное — село селом. Тротуары, где имеются, без скатов. А зимой? Для коляски потребуется трактор. Да куда на ней без крыши! Холода полгода, а там дожди и слякоть. Подумал, заскучав: “Бедная Катенька…”
На этом дело не кончилось. Захотелось президенту с Катенькой потолковать по телефону. Но, как ни покажется странным, он долго не решался позвонить Кате, представив себя на ее месте (вот что значит читать Библию). Долго не мог определиться, что сказать. Не толковать же о политике или кадровых перестановках. В сердцах чертыхался: занесло на вершину — по-людски не потолкуешь. Жизнь подкинула повод. Наступило восьмое марта — женский праздник. Но и такой звонок был в новинку. Друзьям, однокашницам, случалось, позванивал, а чтобы так — не мог припомнить. Мучился: как назваться? Не по чину же или дядей таким-то из Кремля. Лучше, наверно, по имени-отчеству. Но вдруг не поймет, кто такой. Может, по голосу догадается. Его по голосу все знают. Изображают, кому не лень. Может, и Катенька поймет. А вдруг решит, что розыгрыш. А если поймет — испугается. А чего пугаться — он же не грузин усатый. Волновался, как школьник. Так измучился, что решил переиграть. Вместо телезвона — написал. Сначала, чтоб не сомневалась, напомнил о письме. Похвалил, что обратилась: “Все бы так”. Поздравил с женским днем. Успехов пожелал в учебе и общественной работе, а также крепкого здоровья. Понял, что не то, но зачеркивать не стал: слово не воробей. Доложил, что Катина просьба решается и хоть кровь из носу, а новый спортзал в школе будет, хотя обстановка сложная, серьезная. Реформы буксуют. Тянет кое-кто Россию в прошлое, назад. Собрался мысль расширить, развить, да сам себя одернул: не в Думе выступает. Заговорил о спорте. “Дело полезное, хорошее. Знаю по себе. Мало ему теперь внимания. Особенно инвалидному. У нас тут огромный резерв. Мне докладывали: десять миллионов инвалидов по России. Это сила. Пусть молодежи половина. Пять миллионов тоже цифра. Больше, чем население у финнов. Да все ребята крепкие мужики — афганцы плюс чеченский контингент. Мы Америку завалим одной левой. В массовости наша сила. Отберем таланты. Определим, кого к чему, учитывая данные. Им дело и стране почет. Разве я, Катенька, не прав? У меня тоже не все на месте, а допрыгался до мастера, хотя на приеме слабоват, а зато у сетки давал шороху (пауза). Тебе, Катенька, определиться надо и в одну точку бить. А то, понимаешь, распыляешься: и волейбол, и парашют, и стрельба. На волейбол нажми. Докладывали мне — можно сидя играть. Трудно, понимаю. Надо преодолеть. Волейбол укрепляет характер и мышцы. Тянись. Глядишь — дорастешь до сборной. Надень футболку с гербом России. Приду за тебя болеть. Я, понимаешь, люблю покричать по-русски: └Шайбу, шайбу“. Хоть футбол, хоть теннис смотрю, когда мои друзья на корте — Кафельников Женя, Сафин Марат… Ты, Катюша, дерзай, а мы поможем”. Закончил бодро: “Не тушуйся, главное. Держи нос бубликом. Обидит кто — пиши. Считай себя моей крестницей. Вот возьму и приглашу тебя прокатиться с моими однокурсниками летом по Енисею. Будешь с моей внучкой. Подружитесь. Она не чинится…” Попросил, чтоб непременно написала о себе, делах, проблемах. Но не в Кремль, а на главпочту, до востребования, на имя Харькина Захара Ивановича. К чему привлекать внимание?
Катя, прочитав письмо, верила и не верила, что от Самого. Когда Полина Ивановна поинтересовалась: “Кто пишет?”, сначала ответила, не задумываясь: “Бабулечка, из Москвы, от президента”. Полина Ивановна засмеялась и переспросила: “От кого?” Но Катя, спохватившись, передумала и назвала подругу Клаву из Олонца, решив, что дома лучше помалкивать, а показать письмо одному Вите, то есть Виктору Петровичу. Он не станет охать. Он свой.
Вечерний звон
Ночь-альбиноска, природная аномалия, располагала к романтике даже сильно озабоченных. А виной всему письмо Кати Лапушкиной. На просторной веранде у кромки озера, как на пароходной палубе, сидели двое: губернатор Серафим Христофорович Благодатьев и мэр Кафтанчиков. Сидели и напрягались. Как они предполагали, Катино письмо отфутболили в область. Но если бы отфутболили, как обычно! Оно вернулось с сопроводиловкой, подписанной Самим лично. Сам писал Благодатьеву как единомышленнику, что письмо Кати Лапушкиной его расстроило и душевно огорчило. Стало за девчушку до слез обидно: почему одним все, часто незаслуженно, а другим — маяться и терпеть бесперспективно. Поэтому он просил развернуться к Лапушкиной персонально и решить ее просьбу. Со своей стороны он изыщет часть средств, а остальные поручает области. А это, по расчету финансистов, тянуло за миллион. Не “зеленых”, но рубли тоже не растут на ветках. Вот Серафим Христофорович и вызвал Николая Васильевича, чтобы помозговать. Уединились на госдаче. Дело в том, что на текущий год бюджет был сверстан и утвержден депутатами. С кондачка изыскать миллион никак не получилось. Под ногами плескалось озеро, перекладывало гальку, покусывало камни. Над темно-серой крапленой полировкой суетилась столбиком мошка, циркачили плотвички, явно не от спокойной жизни, комкая зеркальную витрину. Комарье не беспокоило: его к наездам президента укоротили ультразвуком. Руководство было в шортах и кроссовках фирмы “Найк”. Зачехленные ракетки остывали после корта. Приняв душ, смаковали вкусный чай с финским клюквенным вареньем, похрустывая их же крекерами. Скромненько сидели, без купечества. Куда там при таком бюджете. Иногда за озером постукивал дятлом поезд. Тук-тук…
Беседовали тихо, не распахивая тишину, осевшую над озером невидимым шатром. Николай Васильевич обращался к Серафиму Христофоровичу по имени-отчеству и, естественно, на “вы”. А тот — вперемешку: в момент притяжения звал Николашей и трогал за коленку. Губернатор был на порядок старше, во внешности моден, речист, азартен. Заведуя кафедрой на юрфаке в Питере, покорял студентов бездонной эрудицией и боксерской реакцией в ответах на вопросы. При заметном профессорском снобизме с подсветкой юношеского пижонства ни перед кем не заносился, а был предельно деликатен, галантен, сражая наповал студенток. Говорили, посыпая солью раны, искренне печалясь.
Серафим Христофорович (глядя на озеро). Какая красота! За такой интерьер можно брать деньги, и немалые.
Николай Васильевич. Туристов бы сюда: из Франции, Италии. Им красота, а нам евро. Для той же Кати.
Серафим Христофорович (иронично). Большому кораблю — большое плавание. Нам нельзя поступиться державностью. Это наш исторический крест, поднятый великими предками: Петром, Грозным. Предки не простят. Назвался груздем — полезай в кузов (пауза). Мы в безысходной колее.
Николай Васильевич (неожиданно запел Высоцкого). “Сам виноват, и слезы лью и охаю: попал в чужую колею глубокую… Эх!”
Серафим Христофорович (подтягивает тенорком). “Я цели намечал на выбор сам, а вот теперь из колеи не выбра-а-а-ться. (Поют оба.) Крутые, скользкие края имеет эта коле-я-я (поют заунывно). Я кляну проложивших ее. Ох! Скоро лопнет терпенье мое…” Эх, Коляша, Катеньку жаль. Зачахнет Катенька. “И надо б выйти подтолкнуть, но прыти нет… Да! Авось подъедет кто-нибудь и вытянет” (пауза). Ох, тяжела ты, шапка Мономаха.
Восток не дремал. Светлая расщелинка становилась широким разводьем, отгоняя темноту. Допив ликер, коллеги перешли на водочку “Смирнофф” для поддержания тонуса, закусывая бутербродиками с местной семгой. Поостывший разговор набирал обороты. Николай Васильевич гуманитарием не слыл, в дебри демократии не углублялся, гуляя по опушке. Держал в уме “наших баранов”, то есть миллион, для Кати Лапушкиной. Отщипнуть от двух миллионов на социалку инвалидам — рука не поднималась. Взять из четвертушки миллиона для ветеранов войны — совсем беда. Не сокращать же смету уцелевшим жертвам политических репрессий, которым выделил на все статьи расходов чуть больше миллиона. Покуситься на святое — никогда. Этих мучеников системы губернатор всегда считал святыми, не в библейском, а нравственном аспекте. Детям-сиротам депутаты, обсуждая бюджет, добавили шестьдесят восемь тысяч. Серафим Христофорович, как от боли, поморщился: какие крохи. Не изымать же их… Оставив социалку, перешли к хозрасходам. Тут, казалось, был маневр для комбинаций. Но куда там! Все в напряг. На капитальный ремонт школ в столице области, а их имелось больше сорока, изыскали четыре миллиона. Хотя просвещенцы просили пятнадцать. Оборудование для областной больницы скорой помощи, необходимое как воздух, тянуло на девятьсот семьдесят четыре тысячи. Озвучив цифры, оба усмехнулись бухгалтерской дотошности. Попробуй сократить. С медициной был завал. Все держалось на соплях. Совсем недавно, в том же Венереченске, спеша на вызов, из “скорой помощи” на повороте выпала докторша. Вместо замка дверца держалась на веревочке. Таким был транспорт неотложки. Пришлось спасать врача. В больницах имелось оборудование сорокалетней давности, морально и физически изношенное, даже в операционных блоках. А если поступало из Европы от Красного Креста, на бедность, то списанное по возрасту и деловым возможностям. Вершиной общей скудности были расходы на питание школьников — рубль семьдесят три копейки детодень.
В рассветные расщелины подул свежак. Он чуть взъерошил озеро и занаждачил кожу. Пришлось накинуть пледы — подарок шведов. Оба сразу опростились до кухонной домашности. От бюджетной безысходности посмеивались, как нашкодившие школьники, словно съели чужой завтрак. Николай Васильевич предложил сэкономить триста тысяч на отлове бродячей живности — всяких шариков и бобиков. Вместо намеченных восьмисот особей — отловить половину. Серафим Христофорович, подумав, отклонил. Покусанные граждане обходились казне в копеечку. Тогда Николай Васильевич подкинул новую идейку: “А что если сократиться на захоронении и перевозке безродных трупов?” Число их с каждым годом неизменно росло. Развивая мысль, продолжил, поглядывая с хитринкой на Серафима Христофоровича: “Хоронить, допустим, не в гробах, а по мусульманскому обычаю. Приличную денежку сэкономим для Катюши!” Губернатор сразу не понял, а когда раскусил, отверг: “Грешно” — и перстом перекрестился. Пойди разбери: в шутку или всерьез. Собрались, правда, покуситься на содержание кладбищ — тысяч на двести из отпущенных семисот. Но быстренько одумались: народ мёр, не доживая до пределов. У Николая Васильевича мелькнула мысль: экономить на подаче газа к Вечному огню. Кто заметит, что огонек подсел и не коптит окрестности. Серафим Христофорович поморщился. Он даже в мыслях не хотел кощунствовать. К тому же на огонь по области шло триста тысяч с небольшим. А вот вопрос о сооружении общественных уборных обсудили. Вместо трех — построить две. Ведь как-то обходились. Это не социалка и не кровля. Тем более в райцентрах общественных отхожих мест не строили, а жили по старинке. Он предложил Николаю Васильевичу отложить реконструкцию венереченской улицы Пархоменко. Тротуары там съело время (советское), фонарные столбы украли на баньки. Сам Кафтанчиков, приехав с инспекцией, застрял на “Ауди” в канаве, дожидаясь трактора. А конники Пархоменко, окажись на этой улице, переломали бы лошадям ноги. Но там в наследственной землянке жил школьный однокашник мэра Лев Дедулин — известный тренер и любитель сауны. Обидеть друга у Николая Васильевича рука не поднялась. Серафим Христофорович собрался намекнуть на венереченское стрельбище — нельзя ли сократиться, но вспомнив свой дворец, прикусил язык. Закрыв бюджетные дебаты, губернатор итожил: “Катю надо обласкать посильно и доложить в Москву, что зал не исключается, а будет в плане”. Став в позу древнеримской амфоры, то есть приталив руки, набросал план милосердия. “Преподнесем переносной складной компьютер, самый модный, типа └Лэптоп“ — тысячи за полторы └зеленых“. Расходы разделим пополам (пауза). Сам подъеду и вручим. Он, думаю, одобрит. Где и как вручать — решим (пауза). Если хотите, в тире…” Вероятно, мэру показалось, но он заметил у головы Серафима Христофоровича светлое облачко, вроде кольца от дыма папиросы. Нимб не нимб, но что-то вроде — явно неземное. Николай Васильевич даже привстал от колкой дрожи в пояснице. Глаза прикрыл, а когда открыл, светлое облачко сместилось к небосводу.
На востоке прибавлялось краски. Нарастали звуки, привязанные к свету. Спать деятелям не хотелось. Мускулы одубели от рассветной подморозки. Разговор запили крепким чаем и спустились к пирсу. Вода причмокивала сваи, то укорачивая их, то удлиняя. Начиналась зорька — время клева. Решили порыбачить. Обоим вдруг запала мысль. А вдруг… Не сговариваясь, засмеялись. Сказка сказкой. Чем черт не шутит. Вдруг взаправду клюнет золотая рыбка. Должна же она где-то плавать. Если не она, то кто поможет Кате?
Ученье — свет
Думая о Кате, президент решил углубиться, разобраться, что к чему, уйти к истокам, чтобы лично ориентироваться, увидеть перспективу. Попросил референта отыскать литературу соответствующего профиля на доступную глубину. Увидев ящик книг, взъерошил шевелюру. Заголовки статей придавили. Скажем, такие: “Метаболические нарушения в патогенезе перинатальной энцефалопатии и детского церебрального паралича” или “Электронейромиографическая оценка изменения функционального состояния нейромоторного аппарата больных ДЦП, перенесших оперативное лечение, на фоне динамической проприоцептивной коррекции”. Только и выдохнул: “Мать честная”. На что не пойдешь ради Катеньки. Книги полистал, изучая картинки, наконец наткнулся на приемлемое — брошюру “ДЦП — руководство для родителей”. Не надеясь на память при его текучке, решил конспектировать. Все узнавал впервые. Многое удивляло. Он-то считал, что ДЦП от пьянки, наркоты, разгула. А в брошюре значилось: “Во многих случаях четко установить причину церебрального паралича невозможно”. Старательно выписывал формы церебрального паралича: спастическая гемиплегия, спастическая диплегия, спастическая квадприплегия, означающие разную степень поражения организма. Постукивая пальцами по лбу, старался запомнить. Твердил по-чапаевски: “Врешь, не уйдешь”, то есть, не выскочишь из головы. Даже за едой, забыв жевать, выговаривал нужные слова: квадриплегия, диплегия, атетоз. У Катеньки была последняя болячка, то есть как писалось в руководстве, нарушение координации и равновесия движений. “Господи,— задумывался президент, — вот беда. Вот несчастье. А мы жируем, болтаем и чванимся. Играем в теннис в белых шортах и кроссовках. Трескаем виски (это виски его “достало”), дарим цацки своим мадамам и готовы загрызть, кто на это покусится”. Он представил думцев, сытые физиономии чиновников, свою собственную и поморщился, будто муху в супе съел. Втолковывал себе настойчиво: хватит барских разносолов — гренков-хренков, семужки с лимоном, осетрины и черной икры. Объелся, воротит. Мужик я, а не ваше благородие. Все чтоб было по-простому, по-российски. В Сочи больше ни ездок. Хватит подмосковных дач, Валдая да благодатьевских угодий. Дочек усажу на щи да каши. Раскатали губу: шашлычки по-карски, другие фигли-мигли. В лапти обую и мочки оторву, чтоб брюлики не вешали до плеч. Подставляют батю под прицел… Лежал, закинув руки под затылок, и маялся. Мысли уходили, а сон не шел — вертелся за окном. Кто-то пискнул на ухо: “Хотел в царьки — чего же теперь разнылся?” Лежал, будто привязанный. Решил встать и тяпнуть рюмку — обычно это уводило в сон. Но кто-то тормошил и звал на разговор. Знал, что это треп, звон порожний, пустомельство. Ничего он никому не выскажет, не переменит, а будет все в привычной, вечной колее. В России больше миллиона беспризорников, десять миллионов инвалидов. Это для кого-то статистика, а для него теперь Катенька — своя единственная личная беда. От болезни, понятно, никто не застрахован, но крупные медицинские светила в один голос утверждают, ему запали их формулировки: “Всестороннее лечение, выполнение программы физических упражнений может дать возможность многим детям вести полноценную, независимую жизнь”. Разве не об этом написала Катенька? Удивлялся такому ходу мыслей. С чего бы? Анализировал: видно, корни и от Катеньки. Под утро видел сны одни чудней другого (врачи валили на простату и мочевой пузырь), будто он с котомкой отправился в народ, с онучами под лапти, но в костюме для приемов. Возникал, где кучковались россияне: единоверцы, представители других конфессий. Являлся в местах неожиданных, странных: то в туалете Курского вокзала, где, кстати, не был никогда; то в пивбаре на Калининском проспекте, в медвытрезвителе у Склифа в Новоспасском переулке, в Сандуновских банях… Нравилось, что не узнавали. Слушал, кивал, но чаще не выдерживал повальной глупости — встревал. Спорил до хрипоты, увещевал, доказывал. Почти всегда заканчивалось дракой. Бились лихо, по-русски, на кулаках. Он вправлял мозги и скулы, назидательно внушая: “Мать вашу перемать (хотя в жизни не ругался). Страна в раздрае. Промышленность стоит. Неужели непонятно? (Лупит направо и налево по физиономиям.) Мужики, в душе я против рынка. Распределиловка и госзаказ понятней и привычней (бьет кого-то под дых, утирает пот со лба). Угомонитесь, россияне. Я бедовый. Еще поддам. Давайте потолкуем (люди, утираясь, успокаиваются). Я верил в коммунизм, как христиане в непорочное зачатие. (Голоса: └Разве не так?“) Конечно, так. Но оно пока в единственном числе. Все остальные пятьдесят миллиардов землян зачаты во грехе: Александр Невский, Сергий Радонежский, Маркс и даже Ленин со Сталиным (пауза). Соцравенство при общей собственности — такая же хреновина (легкое движение среди слушателей). Кто не согласен — выходи. Повторю отдельно (пауза). Россияне, командуя обкомом, мне удалось не сразу, но дойти до сути: нет лучше обустройства для воровства, чем социализм. Ворует государство у народа. (В толпе снова шумок.) Шумите не шумите, должен вас расстроить: при любой власти воровали, воруют и будут воровать (пауза при полной тишине.) Вроде все согласны. Нормальная реакция (пауза). Но это не беда. Вспомните задачку для пятиклассников про бассейн и две трубы. Одна вливает, другая выливает воду. Суть в одном: какая из труб объемнее. (Возгласы из толпы: └Понятно дело“.) Правильно. Думать надо о большой трубе, а для порядка не забывать об узкой. Тогда вам, россияне, жизнь будет, как сыру в масле. Если наоборот, как у нас — не стоит объяснять: вы вечно с голой задницей, и страна в долгах. (Голос из толпы: └Умник отыскался. Ленин не дурак был. Дядя, а нэп кто ввел?“) До октябрьского переворота он не собирался раздевать хозяев. Путиловых, Морозовых… А потом бес попутал — не захотел делиться властью. По той причине Сталин нэп прихлопнул, взялся за крестьян, загнав в колхозы. Семинарист, а наплевал на Библию. В притчах Соломоновых указано: └Богатством своим человек выкупает жизнь свою, а бедный и угрозы не слышит“. Неужели непонятно: └Выкупает свою жизнь“. Для баранов есть притча проще: └Где нет волов, там ясли пусты, а много прибыли от силы волов“. От себя добавлю: охламоны, сколько можно качать бычьи яйца, дожидаясь парного молока? Мне олигархи тоже не по сердцу. Хватает жулья и хитрованов. Миряне, но они же не невеста. Была бы людям польза. Кто режет курицу, которая несет золотые яйца? Вспомните, православные, сорок восьмой псалом Сынов Кореевых, пункты семнадцатый и восемнадцатый: └Не бойся, когда богатеет человек, когда слава дома его умножается; ибо, умирая, не возьмет ничего. Не пойдет за ним слава его“ (пауза). Разве не верно сказано? (Народ безмолвствует. С горечью, добродушно, но твердо.) Ну и дубины стоеросовые! Мало вас секли! (Трясет перед толпой Библией.) Тут прописано, детушки, про вас: └Доколе невежды будут любить невежество? Доколе буйные будут услаждаться буйством? Доколе глупцы будут ненавидеть знание? (По ходу, цитируя Библию, сбрасывает пиджак, рубаху. Идет на толпу с кулаками.) └Упорство невежд убьет их, и беспечность глупцов погубит их“. Что вам, крепколобые?” (Лупит всех направо и налево.) Происходит общая потасовка. Иногда она оканчивается миром, иногда озверевшая толпа с криками “За Родину, за Сталина!”, “Бей олигархов!” пускала в ход все, что попадется под руку, включая стулья и бутылки. Когда толпа одолевает, загоняет в угол, президент просыпается и, отдышавшись, бормочет под нос: “Бараны. Ну и черт с вами. Живите, как скоты”. Если потасовка утихает от взаимного бессилия — утирают юшку, почесывают фингалы и разливают по стаканам. Президент, большой, как Стенька Разин, обнимает прежних неслухов, кого-то лобызает, с кем-то пьет на брудершафт, кому-то обещает орден “За мужество и заслуги перед Отечеством”. Басит душевно: “Не для себя стараюсь, братцы. Я и раньше жил — не жаловался. Скажем прямо: жировал. Мне и сейчас ничего не надо (пауза). Да девочка одна объявилась. Написала в Кремль, Катенька, тезка внучки. Дошло письмо. Болеет девочка, инвалид детства. За других просит. Такая добрая девочка. Сознательная. В прошлом комсомолка. Не девочка, а солнышко (обычно после этих слов плачет). А казна пуста, сами знаете. Все деньги на дела. Всем надо — не знаешь, кому раньше: аграриям, пожарным, генералам, на космос, депутатам, дипломатам, разведке — пальцев не хватает на руках. А Катеньке — по боку. Что остается ей? Говорят: остатки сладки — да курам на смех. С гулькин хрен остатков. Катеньке — всегда остатки — раньше и теперь (напевает): └Первым делом, первым делом самолеты…“ (пауза). Самолеты державе нужны. Куда нам без самолетов? (пауза). А Катеньки нужны державе? (пауза). Россияне, определяйтесь (сморкается в подол рубахи). Нужна такая держава Катеньке (пауза). А душа нужна державе? На кого уповать, мужики? В сто семнадцатом псалме Давида сказано: └Лучше уповать на Господа, чем надеяться на князей (листает Библию. Читает не то серьезно, не то с иронией — не понять). Да будут сыновья наши, как разросшиеся растения в их молодости… Да будут житницы наши полные, да плодятся овцы наши тысячами и тьмами на пашнях наших. Да будут волы наши тучные; да не будет ни расхищения, ни пропажи, ни воплей на улицах наших (оглядывает толпу. Стучит ближайшим Библией по головам). Блажен народ, у которого это есть. Блажен народ, у которого Господь есть Бог“ (пауза). Царь Давид это понимал. А вы… (пауза). Мужики, у всех налито? Тот же Давид толковал: └Лучше уповать на Господа, чем надеяться на человека“. Выпьем за здоровье Катеньки. Она Божий человечек. Как сказано в Писании: └Господь будет милосерден к нищему и убогому и души убогих спасает“… Аминь!”
Визит президента в Венереченск
В июле, как намечал, президент отправился к Катеньке, а для всех — на благодатьевскую дачу, порыбачить судачков. Стала ему Катя вдруг солнышком в ненастье. Сделается тухло, поглядит на фотку, где она ребенком, в красном галстуке. Посидит с минутку (долго ли надо), подышит на личико и оклемается. Вспомнит свою деревеньку, речку, краснолапый лист кленовый и чуть не заплачет по забытой воле. Сговорился с главным Оком охраны — тот любил лихие ходки. Недолго собираясь, махнули тайно в Венереченск. Маскарад навели под десантников, как спецназовцы в Афгане. Только президент нацепил желтый берет, скособоченный на ухо, да темные очки. Оба плотные, породистые, по сути — Дон Кихот с Санчо Пансой. Дорога была недальняя — километров полтораста по ухоженному асфальту стратегического шоссе. Мчались лихо, подрезая повороты. Джип “Субард” влип в асфальт. Дорога просверлила лес, то роняя джип в низинки, то закидывая к соснам. Вел машину Око — глаза рысьи, хватка волчья. Через приспущенные стекла в салон вбивался свежий воздух. Пару раз съезжали на обочину, пользуясь безлюдьем, облегчались. Око предлагал пригубить. Но президент отмахивался. Не хватало заявиться к Катеньке под “мухой”. Венереченск обозначился в низинке среди ершистых сопок. Око хмыкнул: “Не город, а курорт туберкулезникам”. Действительно, по всей округе курило три трубы. Поначалу заскочили в продмаг под вывеской “Бродвей”. На даче из-за конспирации для Катеньки не затоварились. Прилавки пухли от добра. Это понравилось. А цены президента озадачили. Сыры зашкалили за сотню, колбасы тоже. Мясо “кусалось”, как собака. Отправил Око по прилавкам, а сам пристроился в стороне, поглядывая за народом. Люди вертелись в бакалее, в молочном. Брали макароны, крупы. Решил: крупу берут для кур. Выбивали песок по многу: наверняка для самогона и варенья. Завешивали карамель, а шоколадные наборы ютились без запроса. В мясном скупали “ножки Буша” и рыбьи тушки, склеенные льдом. Что за рыба, не упомнил — такой в жизни не едал. Стал присматривать заметную коробку ассорти для Катеньки. Они устроились на полке цветочной клумбой. Спросил у продавщицы: “Свежие?” Девушка, оглядев мордастого десантника, не скрытничала: “Свежих не бывает. Все шоколадные в просрочке. Держим для фасона”. Взяли двухкилограммовый торт с цветочным орнаментом. У входа мятая бабулька просила в жменьку “Христа ради”. Президент зашмыгал носом, соображая, чем богат. Око, оценив момент, успел сказать: “Торт не отдавайте”. Придержав гостинцы Кате, дал старухе сотню. К дому Лапушкиной подбирались долго. Дорога не давала ходу, будто под ней ползали кроты. Око, вцепившись в руль, рычал: “Мэра гнать бы в шею. Дерьмо. Не мог не знать, что Катенька в переписке с президентом. Крестница. Хоть гравия б подсыпал. Демократы безголовые. А под зад не дать: избранники народа”. Почти у Катиного дома президент заерзал, заскучал. Поджав губы, загудел: “Вы идите. А я останусь. Не могу. Заявлюсь — туз козырный, в этом (показав на камуфляж). Орел двуглавый, слетел с кремлевской башни (пауза). Кто мы — кто они. Шаркуны паркетные. Мы для Кремля, Сочей (пауза). Такие улицы для нас заказаны. Стыдно. Вход барам воспрещен (пауза). Лет на двести, может, на сто… Так что идите и вручите от меня (Око уходит с коробкой гостинцев). Президент сидит в машине. На деревянном тротуаре два мальчишки играют с пивной банкой. По очереди ставят ее на опущенную сломанную доску тротуара и прыгают на поднятую часть доски. У кого банка отлетает дальше, тот считается победителем и щелкает другого по носу. Мальчишки подходят к машине. Заглядывают. Интересуются: “Дяденька, вы к кому?” Президент выходит из машины.
Президент. Привет, вас как звать?
Пацаны. Борька, Колька.
Президент. Любопытно (пауза). Давайте сыграем с вашей банкой.
Пацаны. Только взаправду — на “носики”.
Президент. Конечно, взаправду.
Идут на тротуар. По очереди прыгают на доске.
У Кольки и Борьки банка летит дальше.
Пацаны (радостно). Дяденька, вы проиграли. Подставляйте нос.
Пацаны по очереди щелкают президента по носу.
Президент (почесывая нос). Теперь нос красный. Нехорошо.
Вернувшийся Око все видит и хохочет.
Око. Мужики, возьмите поиграть.
Играют с азартом, покрикивая. Пацаны выигрывают, щелкают по носу дяденек. Око дает им сотню на конфеты.
Президент (обращаясь к Оку). Ну как?
Око. Коробку передал. Сказал от кого. Дед ее, Василий Павлович, к столу приглашал. Еле отболтался.
Президент. Катенька как?
Око (пауза). Не было Катеньки. С бабкой, Полиной Ивановной, в деревню отъехала картошку окучивать (пауза). Накладка вышла.
Президент (сердито). Вечно так. Вы для чего? Око называется. В кои веки вырвались, и на тебе. Можно сказать, обкакались (пауза). Год ждал. Свидимся ли когда. Мне государством управлять, а настроение гадкое (пауза). Чего стоим, поехали.
По дороге из Венереченска президент велел остановиться у “Бродвея” и отправил Око за бутылкой. У машины объявился алкаш в калошах на босу ногу и тельняшке без рукавов. Начал клянчить: “Командир, выручи. Трешки на пиво не хватает. Ханыги обобрали, пока спал”. Президент полез в карман, но вспомнил, что наличка у напарника. Алкаш его не обозлил, а даже обрадовал — такой жизненный сюрприз. Он рядом с ними лет полста не находился. Забыл, чем пахнут. Дых от мужика пер настоящий, русский, подзаборный, мочи с сивухой и помойкой. Вдохнул и хмыкнул: хорошо. Оживился: “Дал бы на бутылку, но деньги у супруги — отбирает до копейки. Не жизнь, отец, а сухостой”. Тут подскочил Око с пузырем. Набычился. Хотел дать гостю по загривку. Но президент остановил: “Мужики, все путем. С народом надо толковать”. Мигнув Оку, пригласил ханыгу в джип. Распили на троих. Да как сердечно посидели, что захотелось повторить. Око знал порядок. Мужичка вынесли на травку, а сами покатили. У кинотеатра “Космос” (остатки былой роскоши) две девчушки лет двенадцати просили милостыню. У президента все внутри оборвалось: “Катенька”. Око успокаивал: “Катенька в деревне. Да она постарше, сами говорили”. Президент твердил: “Дай-то бог. Надо им подать”. Попросил Око: “Одолжите рублей двести, сотнями. Я им дам”. Вылез из машины, обнял и подал. Возвращались молча. Президент то дремал, то просыпался, тер красные глаза, и Око отчетливо услышал вдруг, как, путая мелодию, но душевно, из глубины большого тела, Дед затянул: “Тебя я услышу за тысячу верст: мы эхо, мы эхо, мы долгое эхо друг друга”. Джип мчался сквозь леса, раскалывая воздух, маячила луна, фары дыбили асфальт. Все дальше оставалась Катенька — близкий человечек, песчинка, ставшая своей в безумном мире. А он басил: “Я знаю: с тобой не расстанемся мы, мы память, мы память, мы звездная память друг друга…” Око гнал машину.
Часть вторая
На Кудыкину гору
Возвращение на землю
Венереченск мерещился президенту постоянно. Дыхнуло голоштанным детством. Пробился едкий запашок беды и неустроенности. Барак на двадцать комнатушек, никаких удобств, туалет, вода на улице. Зимой в сортире не засиживались. Портки расстегивали на подходе. Толчок зарастал льдистой горкой: попробуй заберись и удержись. Потом, став “бугорком”, бывал в таких местах, но мимоходом, поглядывая из окошка “Волги”. Когда-то надо наконец повернуться к людям не задом, а фасадом. Не лялякать, как выучились при советах, а сделать с пьедестала власти первый человеческий шаг. Не мелочевку для предвыборного звона, скажем, доски заменить асфальтом, подлатать дороги, поставить наконец ангар. Решить проблему комплексно, на современном европейском уровне. Даже с опережением! Чеканя мерил кабинет, пинал стулья, по-боксерски потряхивая кулаками. Почему Россия должна все время догонять. У японцев давным-давно дороги монорельсовые, у немцев — “Мерседесы”, у американцев — компьютеры в любом сортире, в сердце ставят шунты, как гланды режут. Хватит нам ракетных зарослей. Этим господ не удивить. Надо ударить с тыла, оттуда нас не ждут. Пусть разинут рты. А мы туда засунем наш сюрприз. Хохотал от удовольствия своей задумкой. Докажем успехи перестройки. Начнем, конечно, с Катеньки. Потом продвинем программу по стране. Должны осилить: газа, нефти хватит. Лишь бы цены на них держались. Остановился вдруг от дикой мысли, вспомнив сны: а если россияне не поймут? Сразу зачесалась маковка и стрельнуло под лопатку. Тут же пропал кураж, и в глазах замельтешило.
Вызвав Око, предложил создать комиссию из специалистов для обустройства Венереченска. Подняв правый кулак, потряс над своим ухом, как погремушкой, подчеркивая важность дела. “В Венереченске определите обустройство инфраструктуры с привязкой к интернату Катеньки. Во-первых, реконструкцию зданий: пристройку лифтов, строительство спорткомплекса с бассейном, манежем, перехода между школой и спальным корпусом. Ремонт дорожного покрытия к жилью, где проживают инвалиды. Учитывая погодные условия, предусмотреть прокладку спецдорожек с подогревом током или паром вдоль улиц для колясочников. Наметить сооружение лифтов или электрокресел в домах их проживания и строительство отепленных гаражей. Во-вторых, наметить место производства электроколясок при АвтоВАЗе, ГАЗе или в Москве в содружестве с западными фирмами. (Сами напортачим, как всегда.) В-третьих, повсеместно обустроить пандусы на перекрестках, магазинах, учреждениях, зрелищных местах: перестроить туалеты, ванны в квартирах инвалидов, местах общего пользования, поездах. Начать производство общественного транспорта с подъемниками для колясочников”. Закончил, дирижируя правым кулаком: “Все замерьте, обсчитайте, прикиньте. Срок — неделя. Лишнего не болтайте. Пусть свалится как снег на голову. На проекте не экономьте. Считайте, как на оборонку. Потом прикинем на страну с поправкой на коэффициенты по площадям и численности. Там и порешим когда, чего, кому”. Око крякнул по-свойски. Подумал: “Пойдет волна. Цунами. Как бы всех не смыло. Охренел Дед”.
…Президент, читая справку, подготовленную Оком, поначалу стушевался и обмяк. Но, приняв бокал армянского лекарства, взбодрился и стал готов бодаться. По справке, в Венереченске проживало, включая несовершеннолетних, две тысячи сорок восемь инвалидов. Размещались в разбросе — все больше по окраинам, в слободках Маковке, Салотопке, Нищенке. Тысяча двести тридцать три — в бараках-двухэтажках, в “хрущевках” — девятьсот семьдесят, триста сорок пять — в аварийном фонде. Требовалось под них покрыть асфальтом, где заново, где подлатать, двадцать семь километров дорог и пятьдесят три километра тротуаров. Главное — проложить минимум семнадцать километров труб с подогревом дорожного покрытия для колясочников. Наружных лифтовых пристроек к пятиэтажкам требовалось семьдесят две. Кое-где лифты предполагалось заменить электрокреслами. Они были дешевле, но сложнее в пользовании. Тротуарных пандусов полагалось обустроить девять тысяч триста сорок. Дооборудование квартирных и прочих санузлов и ванн определялось цифрой тысяча семьсот. Частный сектор модернизации не подлежал. По неполным данным, на электроколяски подали заявки шестьсот тридцать инвалидов. Остальные опрошенные не определились, предпочитая привычные ручные, сомневаясь в возможности ремонта… Углубляясь в справку, президент для поддержания духа прихлебывал “лекарство”. Он никак не представлял, во что станет государству достойная жизнь потерявшим перспективу. Принципиально не хотел называть их инвалидами. Мысль о Катеньке не позволяла. Никакой она не инвалид, просто не совсем в порядке. Он-то знал, как в Союзе сторонились инвалидов, задвигая подальше, с глаз долой, чтоб не портили картину, не сбивали общей бодрости и гордости за великие свершения страны. Совали пайку, наряжали в неподъемные протезы, сажали в устаревшие коляски: лишь бы не высовывались, не маячили, доживали по семьям, в богадельнях, массово спиваясь. Чего еще нахлебникам, обузе государству и народу, от которых никуда не деться, а терпеть приходится! Он копался в памяти, пытаясь вспомнить, видел ли протезников с колясочниками на партийных форумах среди депутатов-делегатов. Кроме одного афганца и героя летчика, не углядел. Да это и естественно: на участие инвалидов в выборных органах не поступало разнарядки, как на женщин, мужчин, коммунистов, комсомольцев, по возрастам, профессиям, национальности. Вот в войну их навидался: в поездах, на рынках… А вскорости убрали, вымели куда подальше, с глаз долой — из сердца тоже. Удивлялся искренне — чего же глазами никогда их после юности не видел: или слишком быстро ездил, или не там. Вздумал подковаться теоретически. Референты накопали ему умных мыслей. Вооружили для баталий. За текучкой дел он, конечно, почитывал, но чертовски мало. Все больше справки, постановления, резолюции. Особенно порадовало мнение: “Человек сам по себе цель. Все, что делается для общего блага, оканчивается провалом”. Вот он — задумал все для Катеньки, а получится для многих. Историк Ключевский, о котором слыхал, но краем уха, разбирая петровские дела, указывал: “От предшественников Петр унаследовал два вредных политических предрассудка: веру в творческую мощь власти и уверенность в неистощимости народных сил и народного терпения. Он не останавливался ни перед чьим правом, ни перед какой народной жертвой”. Перечитал цитату трижды, отметив глубину и точность, а также смелость мысли. Размышлял диалектически: “А преемники Петра переняли у него те самые политические предрассудки. Ленинцы сохранили верность романовскому курсу, усилив произвол и масштаб народных жертв. Маленькие люди как были, так и остались строительным ресурсом классовых фантазий. Народ окутали словесной говорильней из мишуры побед и доблести оружия. Других регалий просто не было”. В уме пропелась строчка гимна: “Мы в битвах решаем судьбу поколений”. Поморщился: “Горькую судьбу”. Но кто-то зыкнул на ухо: “А покорение космоса, спутники, Гагарин, луноходы, опередив американцев?” Ему-то было ясно: “У них с избытка, мы — на последние гроши”. Когда-то посмотрел фильм о художнике Рублеве. Тот спрашивал у другого богомаза Феофана Грека: “Сколько народу терпеть?” Узколицый Грек “утешил”: “Долго, а может быть, всегда”. Разговор-то был давненько, лет за шестьсот до перестройки, а все осталось, как тогда. Понимал, как необходима поддержка россиян. Знал, как им забили головы державностью и квасным патриотизмом. Вы для Родины, все для Родины; жили для нее, детей рожали, недоедали, недосыпали, как ласковую мать, лелеяли, а она-то не шибко привечала — была сурова и больше с розгою, чем с любовью. Все ей было мало. Держала всех в ежовых рукавицах и шпыняла, попрекая куском хлеба. “Что же за морковина такая? — рассуждал, мрачнея. — Власть возомнила себя Родиной и требует любви и почитания. А используют святое чувство для личных, корыстных целей: укрепления и места под солнцем и материальных привилегий, — возопил душевно: — Россияне, не будьте охламонами, любуйтесь березками и кленами, но Родина — это люди, вы сами. Себя любите, друг друга, тогда и Родина поднимется, станет при жизни пухом”. Знал: в поездках с народом не пообщаешься. Двумя-тремя словами перекинешься — вот и все контакты. Да еще подберут, кого надо. Сокрушался: “Народ сам по себе, а ты, что волк в загоне, за флажками”. Но выход все же отыскался. Лучшего, пожалуй, не найти. Он выскажет все по телевидению в специальном обращении к стране. Приняв такое судьбоносное решение, переволновался до сердечной аритмии. Потом отсиживался в кресле, кривясь от корвалола. Вечерами в домашнем кабинете, прикрыв плотно двери, набрасывал тезисы обращения, компоновал, шлифовал, итожил. Став перед зеркалом, репетировал картинку. Поигрывал мимикой, управлял улыбкой, добиваясь душевности и доверительной значительности. Подкреплял речь лаконичным текстом, чтоб не выглядеть застывшим пугалом, излагающим пронафталиненные истины.
“Иисус воскресе…”
Церковь в Венереченске сохранили погост да отдаленность от райкома. Она уютно примостилась среди осинок и берез. Весной стояла куличом в кустах черемух и сирени. Парк культуры по сравнению с ней был пустырем. У погоста всегда стояли тишина и благочестие. Никто не суетился и не каркал (кроме вороны). Тут жил покой. Дом Полины Ивановны находился в стороне от храма. Оттуда церковь проступала шлемиками куполов и проявлялась тихим перезвоном. Для начала Полина Ивановна съездила к церкви одна. Постояла в стороне, понаблюдала, но за ограду не пошла. Опасалась, что кто-нибудь увидит и окликнет. Недели через две решилась переступить порог. Клумбами желтели свечи, подрагивая язычками. Где-то слева пел женский хор по-доброму печально, повторяя очень жалобно: “Господи, помилуй; Господи, помилуй”. Кто-то в черном читал канон. “Как хорошо, — думала Полина Ивановна, чувствуя слезинку на щеке, — ну точно бабьим летом”. Даже дымок от свечек ей казался паутинкой. Последние сомнения прошли. Она решила взять с собою Катеньку в самый светлый церковный праздник — Пасху. Момент был подходящий — вроде на экскурсию. Пасха пришлась на начало апреля. К ночи подморозило. Дневную слякоть подсушило и припудрило порошей. Снег ершился белым ежиком и поблескивал кристалликами. Катеньку приодели потеплей, укутали в пуховый платок. Очередь стояла за оградой. Пристраивались молча, не спрашивая крайнего. Ждали чего-то важного, желанного. Многие крестились. “Какие все красивые, спокойные, серьезные, — думала Полина Ивановна, поглядывая на Катю. — Ничего не доказывают, не просят, не ругаются. А глаза какие светлые, задумчивые, честные! А Катенька, лапочка, не боится, не удивляется, не спрашивает — чувствует все и дожидается!” Ударили мелкие колокола, роняя звон, поперек им басил большой. Нищенки на паперти закрестились быстро в такт, кланяясь народу. Катенька шепнула: “Булечка, дай им рубль”. Полина Ивановна, неожиданно для себя, неловко перекрестилась, порылась в кошельке, нашла железные рублевки и сунула каким-то девчушкам, не узнав своих.
Дома, прежде чем уснуть, Полина Ивановна раскрыла Библию. Мучило ее одно: грешно или возможно совмещать марксизм с верой? Сомнения доводили до мигрени, приподнимая лоб. Как-то в ней возник просвет: в мыслях оставаться с Лениным, а душою с Ним. Удивлялась: раньше куда глядела? Как просто соединить одно с другим!Раньше вечерами, когда Катя укладывалась спать, Полина Ивановна усаживалась к ней на койку и рассказывала о себе, путешествиях в Ульяновск, Ленинград, к шалашу Ильича в Разливе. Теперь толковала о другом: о Нем, о его рождении от непорочной девы Марии, о семи хлебах, спасенной блуднице, исцеленном страннике, распятии, Голгофе, чудном воскресении и — показывала Библию как документ. Катенька, как в раннем детстве, любила сказки больше, чем истории о Ленине. Полина Ивановна, переменившись (пусть частично), обижалась: “Это не сказки. Христиан на самом деле мучили, скармливали львам, жгли. А они стояли на своем и верили”. Однажды, засыпая, Катенька озадачила бабку: “Кто главнее: Ленин или Иисус?” Полина Ивановна задумалась надолго. Сидела в темной комнате, тихая, беспомощная, прислушиваясь к дыханию внучки. Уточнила: “Ты не спишь, Катенька?!” Та заворочалась. Сказала, как прыгнула куда-то в пропасть: “Для нас с тобой сейчас главней Иисус”. Назавтра прибила наконец в Катиной комнате ту самую иконку, с которой виделась до этого украдкой. Темноликая Богородица глядела из угла скорбно. Она не знала радости. Когда Катенька вскоре свалилась с лестницы и ушибла голову, Полина Ивановна, придя к ней вечером, первый раз открыто перекрестила. Прикладывая к затылку холод, ощупывая лицо губами, нашептывала Слово Господне к Исайе для больного пророка Езекии: “Я услышал молитву твою, увидел слезы твои, и вот я прибавляю к дням твоим пятнадцать лет”. А Езекия молился Господу: “Не увижу я Господа, Господа на земле живых: не увижу больше человека между живущими в мире. Как журавль, как ласточка, издавал я звуки, тосковал, как голубь; уныло смотрели глаза мои к небу: Господи, тесно мне. Спаси меня”. В соседней комнате похрапывал муж Вася, постукивали настенные часы, прозрачные сосульки подбирались к крыше, сбрасывая капли. Где-то гораздо выше яркой луны (так представила Катенька) находился тот, кто все видит, слышит и жалеет слабых, кому шептала Полина Ивановна серьезную молитву: “Господи! Так живут, и во всем этом жизнь моего духа; Ты исцелишь меня, даруешь мне жизнь. Живой, только живой прославит Тебя, как я ныне; отец возвестит детям истину твою”. “Господи, почему я плачу? — думала Полина Ивановна. — Я не хочу плакать”. Внучка уговаривала: “Бабунька, не плачь. Ты меня пугаешь”. — “Катенька, — упрашивала Полина Ивановна, — слушай меня и повторяй: Господь спасет меня, и мы во все дни жизни нашей со звуками струн моих будем воспевать песни в доме Господнем”. Их голоса зазвучали в унисон: “…и мы во все дни жизни нашей со звуками струн моих будем воспевать песни в доме Господнем”. Их благодать прервал Василий, возникший на пороге. Стоял в цветных трусах и майке, не понимая, где он. Хотел распсиховаться, наорать, но, разглядев зареванную внучку, воздержался. Он давно на все махнул рукой.
Обращение к Россиянам
Дорогие россияне, соотечественники! Наша Родина, несмотря на развал СССР, остается крупнейшей мировой державой. Мы гордимся ее размерами и несметными богатствами недр. Но главным богатством страны являетесь вы, дорогие россияне, и прежде всего ваша жизнь и здоровье. А с этим у нас непорядок. Генофонд страны под угрозой. На одного новорожденного младенца приходится полтора покойника, а точнее, одна и шестьдесят пять сотых. При таких темпах к середине нового столетия количество россиян уменьшится до 60–70 миллионов. Мы и так на сегодняшний день по средней плотности населения на один квадратный километр на втором месте в мире, уступая одной Гренландии. При создавшемся положении мы ее наверняка обгоним. Ежемесячно, не считая потерь в Чечне, у нас умирает десять тысяч россиян, говоря языком военных, одна дивизия полного состава. Каждый год в стране погибает две тысячи детей. Семьсот тысяч детей — сироты. Мне больно и стыдно произносить эти цифры. Но отмахиваться от них не имеем права. Это, дорогие россияне, не по совести, не по-христиански. Но тут далеко не полный список недостатков. В нашей великой державе четырнадцать миллионов психически нездоровых, состоящих на специальном учете, и десять миллионов инвалидов, из которых шестьсот семьдесят пять тысяч дети — наше с вами, учтите, будущее. Ежегодно инвалидами рождаются миллион россиян из трех миллионов обследуемых. На сто тысяч населения в России приходится более двух тысяч детей-инвалидов. Вдумайтесь в эти горькие цифры. За ними — живые несчастные люди, малообеспеченные и, в общем-то, обществу ненужные. Удобней от них отмахнуться, как это всегда и делалось. Мечтать о будущем, радоваться жизни, обустраивать жилье, растить детей, повышать культурный уровень, ни о чем не задумываться — это житейски понятно. Не нами придумана поговорка: “Сытый голодного не разумеет”. Но разве можно спать спокойно, когда у нас каждый второй мужчина умирает, не дожив до пенсии, а то и значительно раньше? Мы крадем двадцать лет жизни, добытой тяжким трудом. С этим нельзя мириться. Перестройка на то и перестройка, чтоб в корне изменить подход к рядовому труженику. Пока человек не стал еще главной ценностью общества. У нас, к большому сожалению, все остается наоборот. Главная ценность нашей бюрократической системы — по-прежнему государство. Ему мы и служим. Можно сказать, в одностороннем порядке, без обратной связи. Кое-кто со мной не согласится. Знаем мы этих несогласных. Это те, кто одурачен пропагандой или потерявшие совесть аппаратчики. Мы возвращаемся к старым привычкам. Руководству, потому что оно, видите ли, руководство — одно, народу — другое. Говорю не про олигархов, живущих от своих доходов, а о всяких аппаратчиках, жирующих на ваши, россияне, средства. За то и любят государственную собственность, что могут ею, как хотят, распоряжаться. А всякие там надзирательные органы своих не кусают. Не зря в народе говорится: “Рука руку моет”. Недолго ждать, как при советской власти, у власть предержащих появляются хоромы на 500–600 квадратных метров с каминами, паркетом, мебелью из дорогого дерева, бассейнами и туалетами на каждую, извините, задницу. Надеюсь, что, пока я с вами, дорогие россияне, этого не будет. Борясь за престиж державности, выплескиваем вместе с водой ребенка, оставляя вас, россияне, у разбитого корыта. Надо круто менять положение, чтоб вы, граждане, увидели перемены завтра, а не в тумане будущего. Это мы проходили с октября семнадцатого. Да, придется поломать стереотипы, изменить приоритеты. Иначе нельзя. Во время поездок по стране меня часто спрашивают: “Можно ли так жить в России?” Отвечаю честно: “Можно, но к сожалению, недолго”. Это недопустимый факт, и его надо наконец порушить. За ориентиры теперь будут браться не проценты роста производства, не золотой запас, не рекордность урожаев, а совсем другие, близкие вам, дорогие россияне, показатели. Во-первых, продолжительность жизни — вашей жизни, сограждане. Мы ставим задачу к 2005 году довести ее у мужчин от нынешних пятидесяти пяти лет, до пятидесяти шести! Это будет равноценно высадке нашего космонавта на Луну. К 2010 году — до пятидесяти семи лет. И, наконец, в 2025 году выйти на пенсионный возрастной рубеж. Я, как избранный вами президент, считаю увеличение сроков жизни приоритетным и решающим. Надо пожалеть наших мужиков и дать им доработать до конца. А вот к 2050 году выйти на рубеж Европы и США, доведя среднюю продолжительность жизни у мужчин — до семидесяти семи лет и у женщин — до восьмидесяти пяти. Меня убеждают, что такую ораву стариков не прокормить. Ничего.. Поделимся последним, но прокормим. Нам, россиянам, не привыкать. Так что ваши внуки и внучки, дорогие пенсионеры, смогут дожить, не работая, до старости. Во-вторых, свести к нулю дефицит между смертностью и рождаемостью к 2020 году. Для этого снизить самую высокую в Европе смертность от сердечно-сосудистых заболеваний, составляющую 55%, к 2050 году вдвое, создав единую сеть кардиоцентров из расчета один кардиоцентр на миллион населения, как в США. В-третьих, перепрофилировать бюджетные средства, вложив в медицину, науку, образование вместо нынешних 4,6% до 18,4% от бюджета. Конечно, дорогие сограждане, к сожалению, мы не сумеем, по библейскому преданию, семью хлебами накормить всех одновременно. Начнем, естественно, с самых обездоленных — наших дорогих позаброшенных инвалидов, проживающих в регионах Севера и Дальнего Востока. Дело в том, что работающих среди них только 10 %. Остальные, можно смело сказать, христарадничают. То есть надеются не на власть имущих, а что Бог подаст. Не в смысле веры, а в смысле надежды. Разве это правильно? Понимаю, дорогие россияне, у вас могут появиться законные сомнения: а не занимается ли ваш президент прожектерством? Наобещает с три короба, а сам в кусты. Таких обещалкиных еще многие из вас хорошо помнят. Вас естественно, законно интересует, откуда при нашей бедности для такой программы найдутся средства. Скажу откровенно, по-российски: “Деньги есть”. Выручают недра. Кое-где сократимся, ужмемся, так сказать, перекинем из одного кармана в другой. А конкретней — затянем генеральские ремни на самую последнюю дырочку. Хватит им животами трясти. Что сейчас скажу, им сильно не понравится. ФСБ, МВД, армия — особая статья. С ними почти все ясно. Как-то почти бессознательно при словах “армия”, ФСБ помимо воли хочется встать по стойке “смирно”. Так, на всякий случай. Это чувство страха еще живет почти в каждом. Именно поэтому руководство армии и органов совершенно спокойно и, я бы даже сказал, нахально игнорирует интересы трудящихся, притормаживая организацию контрактников. Для чего, я вас спрашиваю, нам при нашем населении сохранять миллионное войско, равное по численности китайскому? Ссылки на борьбу с террористами мало кого убеждают. Их не возьмешь количеством, а качества нам не хватает. Чечня наглядно доказала. А генерал, он и есть наш отечественный генерал, с тоской глядящий на все гражданское население и в глубине души мечтающий призвать всех взрослых граждан на вечные воинские сборы. Да не только взрослых, но и подростков обоего пола. Скажу вам откровенно, все-таки у профессионального военного мозги чуть-чуть перевернуты на милитаристский лад, ему всегда чудится угроза и все время хочется хотя бы немножко, но повоевать. А того, кто с ними в этом не согласен, обвиняют в отсутствии патриотизма, нелюбви к Родине, нежелании гордиться ее ратными подвигами. Вспомнили бы спасателя Отечества Кутузова. Как генералы на него наседали — все до одного, на совете в Филях, чтоб драться за Москву до последнего. А он стал стенкой и ни с места: “С потерей Москвы, — сказал, — Россия не потеряна”. Отступил, отдал Москву. А чья взяла? Мы нашим генералам тоже скажем: “Господа генералы, поостыньте, подзаймитесь спортом, поиграйте в оловянные солдатики. А мы пока народ подкормим, подлечим, обустроим”. Тогда женщины нарожают чудо-богатырей. С усушкой армии Россия не потеряна, а без народа, сами понимаете, труба”.
Корюшкин замахивается на мэрию
Мысль оказаться в кресле мэра посетила историка во сне. Он привиделся себе почему-то не в Венереченске, а в Париже, обернутым в триколор на балконе Люксембургского дворца. Под ним шумели горожане, а он выкрикивал призывы, но не старые, приевшиеся, вроде: “К оружию, граждане, отречемся от старого мира!”. Он звал дальше, куда до него не ходили. Сон стал импульсом. Встретившись с доктором Скальпиным, поделился: “Олег Григорьевич, хочу выдвинуться в мэры”. Скальпин вскинул брови: “Почему не в президенты? Нужна вам эта муть”. Катенька, выслушав Виктора Петровича, округлила глазки: “Как здорово! Вы купите Пегаску и выстроите спорткомплекс”. Корюшкин не спорил: “Конечно, ради этого и хочу”. Он был настроен решительно и действительно самовыдвинулся. Для предвыборной листовки составил с Олегом Григорьевичем программу. В мэрии она вызвала шок. Показали Кафтанчикову. Николай Васильевич, перечитав четырежды, скис. Только и сказал: “Ну и баламут! Вешать таких мало. Новый сын юриста”. Тут же позвонил Благодатьеву и зачитал текст. Серафим Христофорович слушал молча, тяжело посапывая. После долгой паузы наконец высказался: “Хорошо бы Думе принять закон по таким фактам. Это не программа, а социальная провокация. Разжигание низменных инстинктов масс. Пропаганда неуважения к власти и институту государства. Призыв к гражданскому неповиновению”. Как отметил про себя Кафтанчиков, эмоционального Серафима Христофоровича понесло. “Тут же очевидная уголовщина. Нонсенс. Такой программы не выдвигали табориты и китайские тайпины. Она за рамками парламентаризма (пауза). А наш наивный избиратель клюнет. Как пить дать”. Наконец спросил: “Что за фигура?” Николай Васильевич, как мог, обрисовал: “Историк у Лапушкиной в интернате. В прошлом привлекался по пятьдесят восьмой статье за антисоветскую пропаганду в шестьдесят восьмом году. Получил пятилетний срок”. Серафим Христофорович не то с иронией, не то серьезно резюмировал: “Диссидент, так сказать. Воробей стреляный. Наш народ диссидентов не жалует. Уголовников — да, а тех — нет. Не понимает, чего им надо. Поимейте это в виду. Программку отфаксуйте. Мы тут тоже покумекаем. Попридержите, не тиражируйте (пауза). Знаете, Николай Васильевич, а пожалуй, истоки письма Катеньки в Кремль зарыты в Корюшкине. С него рыбка пахнет. А мы то рылись-копались”.
Замахнувшись во власть, Виктор Петрович себя всячески взбадривал — держал форму. Собирал мысли до кучи, заострял, упрощал: отметал сомнительные, усекал заумные… Философствовал перед Катенькой и Олегом Григорьевичем. Они собирались утречком, если погода не слякотная, и отравлялись за город, за холмы, на Кудыкину Гору. Двигались, естественно, по-черепашьи, учитывая Катины возможности, останавливались, усаживались на камушки и разглагольствовали. Точнее, глаголил Корюшкин, а Скальпин с Катей перечили или добродушно поддразнивали (в основном поддразнивал доктор).
Скальпин. Как мы понимаем, дорогой учитель, вы замахнулись на власть. Петь ей осанну не хотите и решили бодаться.
Корюшкин. Вы думаете, доктор, гарантией демократии служили всякие там декларации, конституции, хартии? Это красивые бумажки, ничего собой не представляющие.
Катя. Например, как вы говорили, даже самая красивая из них — сталинская.
Корюшкин. Конечно. На бумаге она давала все права. А на деле… ГУЛАГ, цензуру, крестьян без паспортов, пленных вне закона… Гарантию свобод даст одно: неконструктивная, плохая (для власти) оппозиция. Это две руки одного класса, как нам твердили, одна бьет по другой, чтоб та не зарывалась. В любой цивилизованной стране такие руки есть. А где их нет — нет и демократии. Однорукая страна — калека. Самый мудрый государь — игрушка случая и свиты. Однорукая власть — родная мать для бюрократов всех рангов и сортов. Они при ней как щука в омуте. Бороться бесполезно. Это показали царизм и большевики. Дело не только в личном воровстве.
Скальпин. Необходим независимый контроль. Но откуда ему взяться в одноруком государстве? Вот оно и служит само себе, а не народу. Они пассажиры дворца-парохода. А негров, малайцев и прочий народ в море качает другой пароход. Так, кажется, у Маршака.
Корюшкин. Чиновники, особенно элитные, в центре, в провинции плодятся вроде гадов у булгаковского профессора Персикова.
Скальпин. Поэтому так трусят нормального капитализма, где собственность — святое. Там дармоедов не держат.
Корюшкин. Катя заскучала.
Катя. Нет. Я слушаю и наматываю.
Корюшкин. Чтоб, не дай Бог, не получить вторую руку, будут укреплять силовиков. Это аксиома. Наш президент ищет, или его толкают на замену из чекистов. Такая тяга вряд ли генетическая. Он мужик простой — цивильный (пауза). Один из отставных чекистов, некто Яловой, закончил свою книжку фразой: “Наконец-то страну возглавит человек из наших”.
Скальпин. Неужели в России нет умников другого качества. В России царя готовили с пеленок. Значит, медленно, но верно покатимся назад к Советам (пауза). Для чиновников они послаще меда (пауза). А бизнес станет пятым колесом в телеге самовластия.
Корюшкин. Мне кажется, если бы американцы наладились вредить России, придерживая ход событий, они бы закрутили заговор для сохранения у власти генералов. А те бы направили страну по старым рельсам сверхдержавы, набитой ядерным оружием, ракетами, подлодками и прочим реквизитом.
Скальпин. Для чего? Против кого? Америки, Китая, Чечни?
Корюшкин. Против Катеньки (пауза). Зато мир станет многополярным. Будет чем гордиться.
На итоговом педсовете Виктор Петрович, размножив на ксероксе свою программу, раздал коллегам для прочтения. День выдался пасмурный, стекла запотели, воробьи засели в листьях, в учительской жгли свет. Доклад директора не слушали, хотя любили итожить год: ударников хвалили и ставили в пример. Но тут все отключились, обсуждая прокламацию. Много перечитали в своей жизни всякого, но такое, честно говоря, не укладывалось в голове. Каждый пункт стучал гвоздем: “Ели меня выберут мэром, — писал кандидат, — даю слово:
а) Лечиться только в своем городе. Оперироваться, даже на сердце, обязательно в нашей больнице. Не могут сделать нужной операции — значит, как все, в грунт.
б) Получать зарплату последним, после всех бюджетников, как требовала от губернаторов Екатерина II.
в) Ездить только на отечественном автотранспорте, как Брежнев на работу.
г) Детей учить в России, а не в Европе или Штатах.
д) Отпуск проводить обязательно на родине, пока поездки даже в Турцию и Египет не станут доступны всем бюджетникам и пенсионерам.
е) Не делать в своем жилье евроремонта. Требования обязательны для всех сотрудников мэрии.
ж) Учредить целевой Фонд социальной помощи больным и бедным для проведения платных операций в Москве и области и, если хватит денег, за рубежом.
з) Из этого же фонда начать в районных отделениях сбербанка выплату компенсации за утерянные вклады в строгой очередности, начиная с инвалидов первой и второй групп и граждан с минимальным уровнем зарплаты.
и) Учредить в коммерческом банке └Норд-Ост“ ипотечный фонд для покупки жилья инвалидам детства и малоимущим многодетным семьям под залог собственности мэрии (тира, Дома культуры, здания мэрии, городского рынка и т. д.).
к) Организовать бесплатное питание (обеды) пенсионеров старше семидесяти в столовой мэрии ежедневно, кроме выходных, а также еженедельное бесплатное разовое пользование баней и кинотеатром └Космос“”.
После педсовета коллеги окружили Корюшкина, автографов не требовали, но оглядывали, как Шварценеггера. Трудовик Пидасов любопытничал: “Петрович, сам придумал, или кто шепнул? — итожил кратко: — Тебя повесят”. Химичка Затрещина кудахтала ласково: “Витенька, куда вас занесло?! Мэрию заложить!” Таисия Поликарповна Фисталкина удивлялась: “Виктор, молодец! Ленина превзошел. Тот землю обещал крестьянам, а вы баньку задаром. Отдам вам голос”. Многие присоединились: “Вы наш заступник, Гриша Добросклонов. Мы за вас. Может, вправду больничку обустроите, обеспечите тарелками и ложками да в коридоры класть больных не будете. Неужели доживем?” Директор злился, что его побоку, но, чувствуя настрой, смолчал. Тут же позвонил Кафтанчикову. Доложил обстановку: “Корюшкин раздал листовки. Народ шумит, включая старых коммунистов. Попались на мякине”. Николай Васильевич прервал: “А вы-то сами как? Задумались? То-то. Наобещал с три короба. Не переплюнуть”. Михаил Сазонтиевич как бывший райкомовец толковал: “Мальчишка! Демагог! Какой фонд, откуда деньги? Наглец — тир обещает заложить” (знал, что сказать). Кафтанчиков делился: “Район прослышал. Шумок идет. Ваш Корюшкин не так уж прост. Историк — заболтает (пауза). Знаю, что сидел. Значит, чем-то людям свой. Слыхали, сколько у нас за последние лет двадцать пересидело? (пауза). Именно. Надо б посвежее (пауза). Любые выборы — соревнование посулов и компроматов. А дальше — как всегда”. Николай Васильевич говорил спокойно, даже с юморком. Но в душе кипел. Он был стрелок — охотник.
Конец света
Первому президент зачитал обращение Оку. Он был самым приближенным, крестным внука, кровным братом. Не семейным сродством, а натурально. Они дважды резали руки и смешивали кровь, клянясь в верности до гроба. Правда, перед этим крепко брали “на грудь”. Сидели уединенно в просторном кабинете на даче в Подмосковье, потягивая коньяк “Аралер”. После каждого абзаца президент приостанавливался, поглядывая на сопевшего собеседника: “Ну как?” Тот терпеливо помалкивал, кивая крупной головой: “Дальше”. Знакомы они были не первый год. Друг друга доподлинно знали не понаслышке, а утробно. Око видел шефа всяким: и державным, и упавшим; сиганувшим с моста в реку, дирижирующим в Германии оркестром, поющим разлюбимую “Рябину”, моржующим с другом Колем на Байкале, машущим ракеткой, свалившимся с койки, барабанящим ложками по своим коленкам и чужому черепу. Чего только не бывало. Вроде изучил Деда как свои пять пальцев, а тут будто углядел впервые. Внешне — каким был, таким остался: седая грива, рык, повадки, а в голове сплошной бардак. Надо же ума лишиться — сбить державу с привычной колеи, оборонку с социалкой — поменять местами, все равно что надевать портки через башку. Сам Око был из голытьбы. С пеленок верил в кулаки. С детских лет тянуло к армии. Собирался в летчики, а причалил к органам: суп давали гуще и компот послаще. После кремлевского училища попал в “девятку”. Форме был обязан всем: внеочередным жильем, приличным жалованьем (за Афган), приросту звезд на погонах. Став капитаном, пересекся с Дедом. Тот любил больших и рослых. Был с Дедом не разлей вода. Куда иголка, туда и нитка. Как тень, объездил с ним весь мир. Дед в Белый дом — он за ним; Дед в Ватикан — и он за ручку с папой римским. Короче, потерся возле всех: друга Коля, британской королевы, Фиделя, патриарха Алексия, даже Майкла Джексона, которому вручил казацкий атрибут — клинок… Этими фотками увешал дома стенки, радуясь, как хлопчик, высотой полета. Правда, временами начинал путать, кто есть кто, преисполняясь державностью и за себя, и за хозяина. Получал за это от Деда щелчки по носу, чтоб хоть в политику не лез. Все выходило по пословице: пусти козла в огород. Попробовав капустки — не мог угомониться. А тут такой расклад. Слушал Деда и сникал, как проколотое колесо. Он понимал, откуда сквознячок. Такой заскок из-за какой-то Катеньки — серой мышки. Кто бы мог подумать. Не треп по пьянке в теплой баньке, а документ, бомба, готовый текст с цифрами и выкладками, до которых Дед памятлив. Оказавшись оком, Око научился мыслить государственно. Поделил людей на нужных и не очень — не себе, а Родине. Мысленно составил “Табель о рангах”, наподобие петровского. Естественно, не для огласки, а собственной устойчивости. В первый разряд поместил силовиков, то есть и себя, распределив по степени угроз; оборонщики попали во второй; ученые по космосу, атому, недрам поместились в третьем; бюджетники: врачи, учителя, работники науки и культуры — в предпоследнем, тринадцатом, разделе. В каждом имелись подразделы для сверхполезных, полезных и очень полезных, просто чуть полезных и никчемных. Их, а также убогих, инвалидов, вынес за пределы табели. Туда же отнес пенсионеров. Хотя на их счет сомневался, из-за персональщиков и льготников.
Как-то на подлете к Москве увидал дальнее зарево. Это столица светилась державно, озаряя пол-России. Уличные огни, как генеральские звездочки, посылали импульс в космос. Сократи эти звезды, и окажемся в темноте, во мраке серой безысходности. Мы, военные, мундирные чиновники, защитный пояс страны. Не только мы, но дипломаты с депутатами, ученые оборонки, юристы — элитный корпус, визитная карточка, фасадная витрина Родины. А что за витриной — проблемы семейные. Свои люди — как-нибудь сочтемся. Тень должна знать свое место. Бесспорно, Око понимал, что “выпавших в осадок” не закинешь в космос. Но доживали б молча, не докучая упреками и просьбами о лучшей жизни. Народ жизнь понимает правильно. Восемьдесят процентов опрошенных поставили гордость за Родину сначала, а любовь к ней на потом. Гордятся, кроме размеров (лесами, полями, реками), силой, ядерной мощью, флотом, авиацией, спецназом… Гордятся, длинной историей (не то что у Соединенных Штатов. Им вспомнить нечего), полководцами, адмиралами, Бородином, Полтавой, переходом через Альпы, Ледовым побоищем, полем Куликовом, Знаменем над рейхстагом… А Дед собрался нашу гордость разменять на инвалидов, превратить двуглавого орла в ощипанную курицу. Ни одна великая держава не оценит его шага, а в душе обрадуется безразмерно. Кончится могучая Россия, пристроится за Данией и Швецией… Растащат державу по частям — кто на Западе, кто на Востоке. Неужели Дед не понимает, чем окончится подобный разворот. Откуда партизанские замашки? Вроде всю жизнь сидел на горбу у трудящихся. Был, правда, один вывих, когда в своей губернии за год выстроил жилье барачникам, придержав обычных очередников. Видно, это было началом шизы. А Лапушкина оказалась последней каплей. Слопают Родину с ее лесами, полями и реками оптом и в розницу, и никто при этом не подавится, никому не станет поперек. Представив такой разбой, крепко скроенный, ладно сшитый Око загрустил, затосковал и уронил слезинку на мундир. Да не одну. Так жаль ему стало отчизну. Что делать, он пока не знал. Но понимал, надо спасть Россию от Деда. Но как? Если б он его не любил, сердцем не прикипел, то было бы, в общем, просто. Не очень просто, но не сложно. Вполне при нынешнем порядке вещей реально и возможно. Но Дед стал частью его, а он — частью Деда. Они срослись, как сиамские близнецы, — попробуй расчлени. Убеждать Деда было бесполезно. Зная его характер — пустая трата времени. Свое обращение он выносил, взлелеял. Не уступит ни строчки. Начнешь давить — обозлишь. Из любимца угодишь в постылые. А этого Оку не хотелось. Нравился ему Дед. Особенно (честно говоря) жизнь при нем. “Думай, Око, думай, — взбадривал себя. — Безвыходных положений не бывает, особенно для разведчика, если дело касается России”.
Психопатия
Делать было нечего. Как Око ни вертелся, путь оставался единственный — в Институт психиатрии Сербского, где трудились великие кудесники, способные в затемненной комнате отыскать черного кота, которого там не было. Об их подобной виртуозности наслышался Око от старших по званию, а также ветеранов органов. Они рассказывали такое, что приходила бессрочная бессонница и пропадало сексуальное влечение к несравненным управленческим агентшам. Ему посоветовали академика Савелия Григорьевича Сутулова, одного из разработчиков и теоретиков не признанного Западом открытия — вяло текущей шизофрении. Академику позвонили и предупредили, что за ним прибудет другой водитель — Николай Андреевич Римский-Корсаков. Им, естественно, оказался Око в соответствующем наряде. Поехали вверх по Тверской. Око тут же разъяснил ситуацию, извинившись за вынужденную конспирацию. Академик закивал понятливо. Он видал не такие маскарады. К Оку обращался во множественном числе: “Господа хорошие”. Не то серьезно, не то посмеиваясь. Много он видал таких “господ”, хотя сам не ходил в подмастерьях. Имел генеральский чин, состоял членкором трех иностранных академий (Польской, Чешской и Болгарской), с него был писан портрет известным мастером, который пока висел в домашнем кабинете, но был завещан Третьяковке. В кресле “Мерседеса” академик выглядел кукленышем (утекли соки жизни): сухонький, седенький, остренький — чистый гном, но в голове все тикало, как в “ролексе”. Слушая Око, вставлял словечки тоже фирменные: “С ума сойти”, “Ума лишиться”… Нервно кхекал: “Ума лишиться”. Сами понимаете, чего хотите? Бред параноидальный. Определить диагноз без больного. Вы, господа хорошие, лечили зубы за другого или, простите, гонорею с геморроем. То-то. А от меня хотите (пауза). Психиатрия — наука, а не ворожба (пауза). А если я поставлю вашему орлу вяло текущую шизофрению!!! Ха-ха! Вместо грыжи удалю аппендикс или пенис (пауза). Надо. Всегда надо. Вот мне необходимо видеть глаза больного, слышать не только что, а как он отвечает на вопросы… Его тонус, интонацию (пауза). У нас нет рентгена. Мы — рентген”. Они дважды проехали мимо Зубовского бульвара, но не могли дотолковаться.
Савелий Григорьевич настаивал: “Позвольте взглянуть на вашего протеже. Хоть краем глаза, мимолетно, чтоб оценить психопатичность: астеничность, гипертимность, гипотимность, психастеничность, истеричность, паранойяльность… Академик жонглировал терминами с удовольствием и каким-то шиком. Он блистал научной эрудицией, повергая Око в шок. Око отговаривался по-своему убедительно: “Мы все понимаем, но контакт невозможен. Объект сверхценный, сверхсекретный — расшифровке в интересах государственной безопасности не подлежит”. Академик, нервно шмыгая носом, гневался: “Господа хорошие, я ученый с мировым именем, заочно не врачую-с. Посоветуйтесь с руководством (пауза). Загримируйте вашего Джеймса Бонда, чтоб мама родная не узнала. Вы же умеете менять внешность”. Око представил Деда в гриме и с трудом сдержался от смеха. “Да и как его загримируешь — с какого боку подступиться. Чушь”. Сутулов продолжал психоликбезничать, размахивая укороченными ручками: “Психрасстройства — это космос, необъятная вселенная туманностей. Многие переплетаются, искажая истинную картину. Одна шизофрения чего стоит. Это, если хотите, целая оранжерея из диковинных тропических растений, источающих миазмы… К примеру, пресенильный параноид или сенильная деменция, то есть старческий психоз…” Академик оседлал любимого шизофренического конька. Око маялся: “Ну и влип. От таких инструкций сам сбрендишь. Но на что не пойдешь ради России”. — “Мой коллега и учитель академик Снежневский делириозную и конфабуляторную формы относит к формам сенильной деменции с особой локализацией атрофии или с присоединением сосудистых и общесоматических расстройств, — глянув на сумеречного Око, спохватился: — Впрочем, ваш агент вряд ли старческого возраста и слабоумие ему пока не угрожает”. Око собрался возразить, но, подумав, воздержался. Сутулов был в ударе: “Хорошо, оставим болезнь Пака в стороне. Хотя нам известны случаи, когда отдельные фигуранты из-за чрезмерных перегрузок впадали в старческий маразм в лет сорок-сорок пять”. По темпераменту, несмотря на возраст, Савелий Григорьевич выглядел холериком. Неожиданно заметил: “Нам мешает ваша некомпетентность в вопросах психиатрии. Было бы неплохо ввести этот предмет в вашей академии. Мы это безотлагательно обсудим с главным шефом ФСБ”. Видимо, долгая беседа смягчила академика. Он вдруг стал конструктивен. Пообещал найти подходы к пациенту, разумеется, виртуальные. “Имеется специальная анкета, вроде таможенной декларации. Ее надо заполнить, отвечая на вопросы кратко: └да“, └нет“. Кроме того, потребуются образцы почерка и несколько рисунков, что поможет уловить диагноз”. Если все устроит, попробуем дать рекомендации.
Светило изучал анкету долго — мурыжил недели две. Око начал беспокоиться, не помер ли — все же возраст — девяносто три. Даже пожалел, что связался с маразматиком, но хотел, как лучше. Наконец пришел сигнал: нужно встретиться. Снова колесили по Москве в “Мерседесе” с затемненными стеклами. Савелий Григорьевич жамкал губы, не зная, как начать. Он многое видал, но тут был озадачен. Замкнулся надолго, блуждая в паранойных кущах; щелкал пальцами, постукивал по лбу, ерзал. Когда заговорил, то взвешенно, спокойно: “Останемся в рамках разумного, то есть конкретно решаемого”. Кивнул Оку дружелюбно: “Пусть вас диагноз не пугает. В основу положил все-таки шизофренический бред с явлениями парофрении (мания величия в анкете просматривается), но исключим прогрессивный паралич при наличии сифилиса мозга, — похлопал Око по коленке. — На это наложим психопатию паранойяльную с реформаторскими идеями”. Око понимающе кивнул: что было, то было. Сутулов, уловив реакцию, подыграл кулачком: “Это может быть экзогенный бред как следствие токсикомании или алкоголизма. Все сопровождается циклотимией, то есть подъемом и спадом настроения”. Закончив, академик победно улыбнулся и вытер с лобика мнимую влагу.
Садовое кольцо, как обычно, бурлило. Машины лихача пыхтели самолюбием, меняя ряд. Пятисотый “Мерседес”, элегантно подрагивая, обгонял всю свору. Отталкиваясь от диагноза, Око ждал рекомендаций. Но мэтр не спешил с конкретикой. Он смаковал проблему. Пространно философствовал: “Лечение не панацея. Куда важнее установить истоки переживаний и конфликтов, астенизирующие личность, вскрыть причины. Французы говорят: “Ищите женщину”. Око согласился: “Верно говорят”. Будто чувствуя токи одобрения, академик распинался: “Господа хорошие, примите к сведению. Попытки разубедить паранойяльных психопатов не только не приведут ни к каким результатам, но, наоборот, способствуют еще большей убежденности в необходимости усиления активности для реализации проекта внедрения в жизнь”. — “А я что говорил, — огорчался и одновременно радовался Око. — С Гиппократами не служили, а кое-что кумекаем”. С Дедом все было ясно. Нарушая субординацию, спросил у академика о главном: “Делать-то, Савелий Григорьевич, чего?” Академик хихикнул: “Лечить (пауза). Если позволите”.— “Понятливый”, — среагировал Око. Савелий Григорьевич продолжил: “Стационар вас, естественно, не устроит. Это не анкету заполнять”. Око отметил: “Издевается”. Академик дополнил: “Есть гипноз, электросон, нейролептические препараты. Дадим галоперидол, триседил, неулептил. Не волнуйтесь — не вкупе, — отметив нервозность Ока, разъяснил: — Все в капельках вместе с пищей (пауза). Ни привкуса, ни запаха. Есть и другие средства”. — “Послушал бы Дед наш разговор, — самоедствовал Око. — Чего б выкинул. Списал подчистую, а то б упек в Лефортово за измену и подкоп”. Размышлял: “Триседил, неулептил что мертвому припарки”. Завертелся ужом, выпытывая главное: “Капельки — хорошо, особенно без запаха, но нет ли чего кардинальней гипноза, как у хирургов скальпеля?” От такого заказа академик сжался, скукожился, потерялся. За семьдесят лет врачевания он с таким не раз сталкивался. Озадачивали господа хорошие в интересах партии и народного блага. Для начала согласился с “Оком”: “Действительно, капельки — вторичное. Они, бесспорно, не лишнее, но, конечно, не основное. Согласно учению академика Павлова, в основе невроза заложено травмирующее психику конфликтное начало. Если его смягчить или устранить — можно исправить ситуацию”.
Где-то далеко, за останкинской телебашней, на черном горизонте расписалась молния, и прокартавил гром. На Садовом кольце всполошился мусор. Ускорился транспорт, озаботилась толпа. Око, стиснув баранку, наконец-то услышал долгожданное, спасительное, главное: устранить, устранить. В этом корень, в этом закавыка. Теперь Россия спасена, убережем Россию. А Сутулов излагал: “Реактивная депрессия заканчивается довольно быстро, если разрушается травмирующая составная”. Гроза, как это уже бывало, надвигалась на столицу. Кого она пугала! А вот теория нуждалась в проверке практикой.
Совет “богов”
Устаканились на даче в Простоквашине. Скинули лампасные брючата, заменив на шорты. Все в белом от обуви до шапочек. Отмахивались от комаров и мячика ажурными ракетками. Око свистнул всех наверх, как на пожар. Шеф ФСБ, по дружбе Крот, отложил поездку на Кавказ, министр МВД, среди своих Тузик, — в Италию, начальник Управления разведки, в обиходе Стольник, перенес планерку.
Дела летели кувырком, но Око выдал SOS. Значит, накатило. Ломали головы: новый ГКЧП, утечка информации, импичмент Деду… Они об этом знали бы не хуже Ока. После часа перестрелки на корте наплавались в бассейне, наконец, умытые и розовые, устроились в беседке, на отшибе. Для начала Око раздал для ознакомления текст телеобращения к стране. Углубились надолго. Видимо, каждый абзац утюжили по буквам. Тузик вдруг сказал: “Что-то потемнело. К дождю”. Крот и Стольник согласились: “Сейчас польет”. Око хмыкнул: “Все верно. Когда мне Дед прочел, тоже показалось, что вырубили свет”. Крот тут же уточнил профессионально: “Давно читал (пауза). Недели три назад”. Спросил тут же: “Чего молчал? (Пауза.) Это бомба с тротиловым эквивалентом в тонну. Все разнесет”. Око подробно изложил контакты с академиком. Мужики одобрили, но уточнили: “Старик не заподозрил. Эти гипнотизеры-жмурики читают мысли. Как мы, видят всех насквозь”. Око успокоил: “По-моему, не срентгенил. Я ему анкету так заполнил, что академик чуть сам не сбрендил”. Крот сомневался: “Так-то так. Но эти прохиндеи умеют сбить со следа. Сталин их побаивался. После Бехтерева избегал”. Око убеждал: “Я не лох. Академик выдал диагноз, как на блюдечке: шизофренический бред с явлениями парофрении и паранойяльной психопатией с реформаторскими идеями, сопровождаемый циклотимией, то есть подъемом и спадом настроения”. Министр Тузик, листая обращение, твердил одно: “С этим понятно. Доложим миру и России, что нами управляет паранойяльный псих с циклотимией (пауза). Делать что”. Стольник в легком трансе мямлил: “Он весь генофонд расфукает. Посокращает академии, Высшие училища, суворовцев, прикроет космос. Армию подрежет до контрактников. Это при наших-то границах. Похерит внутренние округа; ВПК обезоружит, обезножит — поставит на кровати и кастрюли, то есть ширпотреб. Жили без него и будем. Такой потенциал — коту под хвост”. Тузик лаконично сокрушался: “Стране без нас не жить, — горевал искренне: — Мужики, на кой Красная площадь без парадов: танков, самоходок, баллистических ракет (пауза). От сводного оркестра дрожь в коленках (напевает марш └Прощание славянки“. Все ему подыгрывают губами). Порушить щит Родины!” Министр Тузик добавил образно: “Все одно что с черепахи содрать панцирь. Как без него жить” (пауза). Это при расширении НАТО на восток!” Крот подсыпал соль на раны: “Все в курсе: через год-другой, точнее, в 2003 году Пекин запустит на орбиту мужика, а потом даму (пауза). Неужели Он не понимает, что без сильной оборонки любой, не говоря о США, нам даст пинка под зад? (Пауза.) Самые копеечные страны вооружаются, как могут, а мы вбухаем все средства в инвалидные коляски и отепление улиц…” Попросил слово помалкивающий Око. Он был торжественно-серьезен. Дождался своего. Снова вспомнил уважаемого психиатра с его научным приговором. Речь Ока звучала пророчески: “Господа генералы! При наших конфиденциальных консультациях академик Сутулов настоятельно подчеркивал, что главной панацеей при установленном диагнозе служат не нейролептические препараты, как-то: галоперидол, тресодил, неулептил и тому подобные, не гипноз с электросном, не даже электрошок, а согласно учению академика Ивана Петровича Павлова. — Тут Око оглядел притихших генералов, сделал мхатовскую паузу и сообщил указно: — В основе невроза нашего пациента заложено травмирующее психику конфликтное начало (пауза). Надо его смягчить, а еще лучше устранить — подчеркиваю: устранить, — можно добиться исцеления”. — “То есть?” — перебил шеф ФСБ. “То и есть, — торжествовал Око. — Говоря языком науки, реактивная депрессия заканчивается довольно быстро, если разрушится травмирующая составная”.
Генералы сидели ошарашенные, толком ничего не понимая. Попробуй устранить первопричину, когда инвалидов десять миллионов, живущих за чертой бедности еще больше. Плюс аварийное жилье, сироты, дети-беспризорники; превышение смертности над рождаемостью; укорочение жизни; вымирающие деревни; бездорожье; повальное пьянство. Нет. Око что-то путает или не договаривает. “Растолкуй, — попросил Стольник. — Темнишь, напустил дыма”. — “Господа хорошие, — Око вдруг заговорил текстом Сутулова. — Дело не в миллионах инвалидов и сирот. Это, как говорил господин Черчилль, статистика. Цифирь, которая на зубах навязла. Это мы знаем, это знает Дед. Но есть у него особый пунктик, шпунтик, винтик — живой человек, девица из провинции, школьница-инвалид Катя Лапушкина, которая написала ему письмо и залезла в душу, как заноза. Он на нее запал и поехал крышей. Ради нее все затеял: коляски, подогревы. Обращение — переворот российской жизни. Вот такие пироги с визигой, господа хорошие”. Сидели молча, переваривая информацию. Око разъяснял: “Это не бред, не сказки, а факт, описанный наукой. Поэтому нас надо дистанцировать от людей, чтоб от понятий не скатывались к эмоциям. Тогда получится синдром Катеньки, если хотите, Катенькин синдром. А как с ним бороться, надо думать”. Улыбались, подшучивали: “Катенька так Катенька. Видали пострашнее. С Катенькой управимся”. Допытывались у Ока, видел ли эту Катеньку. Как она, ничего или так себе. Око понимал, что мужики шутят. Отлегло — вот и куражатся. Достал из кейса папочку с белыми тесемочками, на ней надпись: “Личное дело Екатерины Лапушкиной”. Генералы засмеялись: “Успел пострел”. Министр Тузик сбил улыбку, напоминая: “До телеобращения — пять недель. Не успеем — гнать нас в шею. Россия на краю”. Крот поинтересовался: “Что ты предлагаешь?” Стольник скромно пояснил: “Выход всегда есть”. Око возразил: “Не знаю, что вы думаете, но это в крайнем случае. Самом крайнем. Мы и так по уши в дерьме: с Белым домом, Чечней. Привыкли безобразничать (пауза). Я этого не слышал. Мы — профессионалы и должны соблюдать”. Министр Тузик урезонивал: “Давайте без эмоций. Надо все предусмотреть. Ставки велики. На весах предметы несоизмеримые”. Стольник, явно обиженный, бубнил: “Хорошо, забудем, я ничего не говорил. Но, учтите, мы в ответе за страну”. Око, явно расстроенный направлением разговора, предложил: “Давайте покопаемся в анкете, биографии, вдруг наткнемся на подсказку. Операция должна быть как можно безболезненней для президента”. С этим согласись: его нельзя травмировать до крайности. Документы Кати рыхлили вдоль и поперек. В Венереченске родилась, ходила в детский сад, учится в интернате; пишет стихи, играет в волейбол (понятно, откуда ветер дует), постреливает в тире, записалась в клуб парашютистов, выступает в драмкружке и т. д., и т. п. Остальное генералам было побоку. Биография Полины Ивановны выглядела поначалу безоблачной. Родилась, как мы знаем, весной сорок пятого в деревне Петушья Гора. Отец, Сенокосов Иван Порфирьевич, погиб на фронте. После рождения дочери мать, Мария Кондратьевна, переехала в Венереченск, где и похоронена на местном кладбище. Все вроде ясно, как трафаретки в туалете, где “М”, где “Ж” . Но что-то в биографии царапало, покалывало. На то они и были сыскарями, чтоб во всем ожидать подвоха. Если Полина Ивановна родилась третьего марта сорок пятого, то Мария Кондратьевна “понесла” на девять месяцев раньше. Полина Ивановна могла оказаться недоношенной — время голодное, беспокойное. Следовательно, Ивану Порфирьевичу надлежало пребывать в родных пенатах до лета сорок четвертого, то есть до освобождения деревни Красной Армией. Могли, конечно, дуть на холодное, но лучше навести справки и знать доподлинно. Была бы похоронка! “Крота” вела интуиция и сноровка нюхача. Короче, гадание не устраивало. Решили развернуться вширь и вглубь, естественно, скоординироваться, но разграничить полномочия: что, чего, кому. Крот взялся за Полину Ивановну, к ней же подключили Тузика, а Стольник вцепился в Катеньку. Око определили в координаторы и досмотрщики Деда. Ему назначалось отслеживать любые его контакты с Лапушкиной и по возможности негативно вмешиваться.
Уже через час запрос пошел в Подольск в Архив Министерства обороны с грифом “срочно”: “Сообщить подробные данные о прохождении службы в действующей армии или других частях Сенокосова Ивана Порфирьевича. Год рождения 1920; место рождения — село Петушья Гора”. Из Управления внешней разведки по каналам ФСБ генерал Стольник интересовался расписанием занятий спортивных секций города Венереченска, где числится Лапушкина Екатерина. Ответ из Венереченска поступил в тот же день к вечеру. В нем значилось: “Екатерина Лапушкина занимается в тире по вторникам, средам и пятницам с 16 до 17 часов. В клубе парашютистов — по субботам, воскресеньям с 15 до 17 часов. Тренировочные прыжки намечены на 18 августа с. г.”. Информацию о прыжках Стольник подчеркнул синим карандашом. Ответ из Подольска пришел наутро.
По тонкому льду
Прочитав факс из Подольска, Крот себя поздравил: информация давала перспективу для работы. Можно было “рыть” и творчески решать. Тут же звякнул “Оку” и поделился. Тот сразу оценил находку. Подумал, потирая руки: “Был бы снег, а бабу слепим”. Оба казались рыбаками, ухватившими крутую рыбину, непонятно какую именно, но что крупную — несомненно. Хотя, как нередко случалось, могли подцепить корягу.
Факс вызвал массу вопросов, требующих срочной расшифровки. Встретившись, обменивались мнениями. Око, покусывая ручку, повторял, хитровато щурясь: “Ну, бабы, ну, трясогузки. Называется, слабя половина. Сплошняком — Мата Хари. А мы мужики — Емели”. Крот посмеивался: “Ладно прибедняться. Они — тактики, мы — стратеги. Думай лучше, чего куда”. На другое утро из московского поезда в Венереченске сошел молчаливый мужчина в штормовке и с рюкзачком за плечами, беззаботно напевавший стародавние куплеты: “Не кочегары мы, не плотники…” Окопавшись в местной гостинице — бараке, оформился на фамилию Урывкина Сергея Львовича — представителя московской турфирмы “Кактус”, прибывшего для определения маршрутов путешествий по озерам и рекам края. Оглядев скудные городские прелести, не спеша отправился на улицу Коммунистов и дому номер тринадцать, где жили Полина Ивановна с Катенькой. У подъезда повстречался с ханыгой сантехником и обменялся с ним как бы беспредметным взглядом. Оказавшись у квартиры Катеньки, достал плоский длинный ключ, без труда открыл обе двери и прошел вовнутрь. Ничего не трогал, не искал, не воротил. Как по компасу, углядел в гостиной полочку с толстым семейным альбомом. Уселся к столу и полистал. Но не стал, как в плохих кинофильмах, ничего выдергивать, а, достав обычный “Никон”, сделал, сколько надо снимков. Аккуратно положил альбом на место и как вошел, так и вышел: тихо, скромно, незаметно, словно здесь когда-то жил, соскучился и навестил уголок детства. На дворе переглянулся с сантехником, углубившимся в люк, и направился, потряхивая рюкзачком, в сторону центра.
Тем же утром в небольшой деревушке Петушья Гора из рейсового автобуса вышли двое. Один — маленький, лысоватый в штормовке, второй — тощий очкарик с портфельчиком. В местной сельской администрации назвались учеными-филологами, собирателями устного народного творчества: песнопений, сказов, причитаний, частушек, поговорок и прочей фольклорной бижутерии. Естественно, их интересовали пенсионеры. Возможные хранители раритетов. Один назвался доцентом Иваном Николаевичем Судилкиным, а очкарик — мэнээсом Павлом Нестеровичем Зажатым. Им указали фамилии пенсионерок (старики почти все вымерли или обеспамятовали) Евдокии Савватеевны Лаюшкиной, Верки (отчества не знали) Мордашкиной, Нюрки Пивовой, еще некоторых, способных говорить членораздельно. Посоветовали прихватить известно чего. Благо теперь этого навалом. Евдокия Савватеевна Лаюшкина сидела у ворот на лавочке и плела коробы (для продажи городским ягодникам). Сказов она не знала, а частушки вспомнила матерные (их записали на диктофон). Дали бабульке послушать. Она застеснялась, услышав собственные матюги, но беззубо хохотала. Пригубили по капочке. Как воробушки на зернышки, притопали соседушки. Тоже пригубили. Пошли в дом. Зарядили самовар, то есть включили в розетку. Беседа потекла ладком. Хлебали чай из блюдечек, размачивая в нем сухарик. Прихлебывая, похрюкивали и прикрывали глазки. Чай называли цайком. Шамкали с улыбочкой: “А ты, цай мой, цаек, сколько хочешь, лей в роток”. Диктофон наматывал. Павел Нестерович Зажатый, утираясь рушником, сокрушался: “Деревенька — сказка. А скоро все исчахнет. Говорят, подворьев было с сотню”. Бабульки соглашались: “Верно, верно, Мы последние. За нами не занимают. А народу было: Пекшиевы, Чаблины, Мачатовы. Корбины, Совины, Сенокосовы…” Иван Николаевич будто ждал: “Сенокосовы давно отъехали? Фамилия любопытная, крестьянская”. Бабоньки кивали: “Верно, верно! А все война проклятая. С нее началось. Финские солдатики к нашим девкам сватались и с собой увозили. Чай, с полдеревни”. Савватеевна заспорила: “Ну уж с полдеревни. Поменьше. Дворов двадцать обезбабили”. Иван Николаевич любопытничал: “И Сенокосовых одернули?” Оказалось — нет. Девка Марья задержалась. А уж как ее солдатик звал. До утра приживался у калиточки. Она его гонит: замучил ведь. А он — любезничает. Симпатичный солдатик — вежливый. Крышу им чинил, сарайку, крыльцо наладил, дрова возил. Молоденький, а хозяйственный. А она плачет, к нему тянется, а упрямится. Савватеевна вздыхала: “Не нам, старухам, судить. Дело молодое, сладкое. Мы, бабы, за мужиками, как нитка за иголкой. Нельзя нам без присмотру. Кто поглянет, за тем и тянемся. А Марьюшка осталась. Не знала, что брюхата. Своего Ванечку жалела, вдруг объявится. А он как ушел в сорок первом, так и сгинул. А финские детки да внуки гуляют по России. Не знают, где их папки. И Марьюшкина дочка где-то пребывает. Она, как разрешилась, вскоре подалась, дуреха непутевая. Видно, опасалась, что Иван найдется. Такие случаи бывали. Нет, нет, и вдруг объявится”. Покряхтели, повздыхали, поохали. Ученые собрались уходить. Что нужно, вроде записали. Но финал был неожиданным, как в крепкой драме. Почти молчаливая Нюрка Пивова зашлепала губами: “А Марьин ухажер приезжал надысь” (пауза). Все закудкудакали: “Ой, верно. Склероз” (это слово знали все). Савватеевна растолковала: “Приезжал, но не надысь, а лет пять тому. Раньше-то не пускали. Узнать бы не узнали, а когда спросил Марию — сразу догадались. Такой же — только белый. В курточке, кепочке, на └Мерседесе“ (для бабок все иномарки — └Мерседесы“). Ходил, расспрашивал, чего с Марией. Фотографировал. Гостинцев надарил. С ним была женка или дочь, в джинсах и кроссовках”. Зажатый доставал: “Гость адрес не оставил, телефон, фото? А звать-то как?” Бабки сомневались: “Вроде Карл или Вилли, может, Эйно”. Кто-то вспомнил: “Марья звала Толиком”. Это было кое-что. К вечеру “ученые-филологи”, полковник ФСБ Судилкин и капитан Зажатый, улетели спецрейсом в московский аэропорт Быково, где их ждали.
В тот же день в Хельсинки из российского посольства за подписью военного атташе в адрес финского Министерства обороны ушел факс на имя военного министра госпожи Элизабет Ренн с просьбой предоставить информацию о списочном составе подразделения, расквартированного в деревне Петушья Гора с января 1944 года по июнь того же года, с целью розыска родственников с финской стороны для дальнейшего укрепления российско-финских отношений. В четырнадцать часов в адрес военного атташе российского посольства в Хельсинки из Министерства обороны был отправлен факс: “С большим удовлетворением восприняли вашу просьбу. Список личного состава соответствующего подразделения, проходящего службу в деревне Петушья Гора, в указанные Вами сроки будет незамедлительно направлен на Ваше имя. С уважением г-жа министр Э. Ренн”. Через сутки список личного состава третьей роты 157-й пехотной бригады был отправлен в российское посольство, а оттуда с дипкурьером перепровожден в Москву в отдел ФСБ.
В ходе сбора информации Око посетило вдохновение (и в разведке такое случается). Он не мог усидеть на месте, бегал по кабинету, напевал куплеты Тореодора, имитируя “бой с тенью” (в юности занимался боксом), постукивал кулаком по дереву (только бы получилось). Рвался к телефону, чтобы пообщаться с Кротом, но сам себя одергивал: “Юноша, не пыли”. Пока не отыщется “Толик”, ни о чем не могло идти речи. Тем временем команда аналитиков шерстила ротный список. “Толиком”, скорее всего, мог оказаться Тойво или Тайсто. Тойв имелось четверо, Тайст — трое. Смотрели по возрасту, тогдашнему семейному положению. Снова обратились в наше посольство в Финляндии, чтобы те попросили разрешения ознакомиться с личными делами семерки. Вдруг дошло: все ли из семерых живы? Список-то был на конец войны. С тех пор воды утекло — море. В Хельсинки полетела шифровка — выяснить наличие в живых. А время на ходиках тикало. Утекало время. Через сутки из Военного архива Минобороны Суоми сообщили, что из указанного перечня живы три Тойво и двое Тайсто. Это задачу упрощало, но совсем немного. Кто-то из аналитиков обратил внимание на пребывание финского гостя в Петушьей Горе. Вот это было кстати. Снова запросили посольство в Хельсинки, какие Тойво или Тайсто посещали Н-скую область с девяносто третьего по девяносто шестой годы. Ответ огорошил: ни Тайсто, ни Тойво в указанные годы визы в Н-скую область не оформляли. Подключили аналитиков из Внешней разведки. Какой-то стажер, лейтенант Забава, размыслил нестандартно: почему Толик обязательно Тойво или Тайсто? Мало ли сработало у девчонки, да могли все попутать бабки. Запросили дипломатов без условий: кто в указанное время получал визу в Петушью Гору? Что вы думаете — попали в десятку. В июле девяносто четвертого года такую визу поставили Сулло Тайсто Нарья и его дочери Еве Марии, проживающим в городе Лаппенранта по адресу: улица Маршала Маннергейма, номер восемь. Око, получив информацию, выкушал бокал “Смирновской” (для начала).
Пустые хлопоты
На шестые сутки операции в доме пенсионера Сулло Нарья, что на улице Маршала Маннергейма в тихом городке Лаппенранта в Юго-Восточной Финляндии, раздался телефонный звонок. Трубку сняла хозяйка Ева Лииса. Звонили из российского посольства — господин советник Игорь Парапетов просил к телефону господина Сулло Нарья. Смущенная звонком Ева Лииса вежливо сообщила, что супруга нет дома. Он гостит на севере в Ивало у сына Пекки и вернется через неделю. Вежливый русский советник господин Парапетов высказал сожаление, но тут же попросил разрешения позвонить в Ивало. Ева Лииса назвала номер телефона сына. Жена сына Хельми Кетрин, извинившись, объяснила, что ни свекра, ни супруга пригласить к телефону не может, так как мужчины уехали на рыбалку на озеро Инари. Советник Парапетов мысленно по-фински выругался: “Сатана перкале” — и тут же позвонил в Москву. Москва, наскоро посоветовавшись, дала указание взять вертолет в аренду и, не мешкая, лететь на Инари, отыскать Сулло Нарья и ввести в курс дела. По дороге приземлились в Ивало. Разыскав супругу Пекки Хельми Кетрин, господин советник Парапетов, намекнув на важность дела, уговорил лететь с ним вместе, чтоб помочь отыскать свекра. Внизу синело большое озеро, усыпанное по краю, словно листьями и веточками, бесчисленными островками; вверху голубело небо, оштукатуренное облаками. Пестрыми лепестками на воде болтались яхты вперемежку с катерами: это старательные финны тралили свои рыбные угодья. По сигналу дальнозоркой Хельми вертолетик завалился на бок, приближая синюю витрину. Разлохматив воду, завис над пузатым катером, выбросив веревочные сходни. Пекка прихватил ее рукой, а Хельми с Парапетовым спустились. В каюте разместились на застольном диванчике. После вежливых приветствий советник Парапетов как светский человек покрутился вокруг да около, затем, соблюдая этикет, извлек из “дипломата” бутылочку “Столичной”, завинченную нарезной пробочкой. Пекка тут же достал из рундучка деликатесную закуску: малосольного лосося и такую же икорку, масло, хлеб, помидоры с огорода… Для начала выпили за мир и дружбу. Сулло закивал: “Война такая дрянь. Ну ее к черту”. Парапетов закивал: “Это точно”. Тут же задал вопросик: “Вы, конечно, господин Сулло, ветеран. Где воевали?” Тот ответил: “Все четыре года. В зимнюю кампанию под Выборгом, потом за Медгорой, у Белоострова и с осени сорок третьего бригада стояла на Ладоге, а моя рота на Петушьей Горе — есть такая деревенька (пауза). Там недавно побывали с дочкой. Решил показать, где воевал”. Советник Парапетов кивал, как дятел: “Очень интересно. Волнительно”. Вспомнил, что его дед тоже сражался, но с немцами, у синявинских болот. Был там ранен. Недавно помер. Предложил выпить за ветеранов: живых и кто ушел. Сулло поклонился: “Китос”. Полез в глаз за соринкой. Чуткий господин советник, уловив момент, тут же достал из “дипломата” желтый конверт, вытащил пачку фотографий. Одну протянул Сулло. Тот, надев очки, глянул, прирос глазами и заметно побледнел. Советник очень вежливо спросил: “Господин Сулло, вы кого-нибудь узнали? Вам кто-нибудь знаком? Я готов помочь”. Протянул остальные фотографии. Сулло долго рассматривал, не выпуская ни одну из рук. Только осторожно перекладывал из правой в левую, из левой в правую, словно опасаясь, что кто-то отберет. За тонкой стеночкой хлюпала вода, раскачивая катер, где-то тыркались моторы. Пека и Хельми притихли, понимая, что происходит что-то важное. Повернувшись к гостю, он сказал: “Я узнал — это Марья. Такая, как знал, потом постарше. Она такая же. Совсем такая (пауза). Что с ней?” Парапетов, сильно погрустнев, ответил: “Умерла в семьдесят третьем от воспаления легких. Похоронили в Венереченске”. Долго сидели молча. Выпили, не чокаясь, за Марью. Рассматривая фото, Сулло спросил у Парапетова: “Кто с ней рядом? Тут на руках, здесь на коленках, в бантах, школьной форме?” Господин советник приподнялся, взял Сулло за руку, будто подстраховывал. Сказал спокойно, но весомо: “Компетентные органы, а также Общество российско-финской дружбы поручили мне встретиться с вами, предъявить эти фотографии для опознания и поздравить с воссоединением семьи (пауза). Не волнуйтесь, на снимках, это установлено доподлинно, теперь и с вашей помощью, рядом с Марией Сенокосовой, которую вы знали по Петушьей Горе, ваша дочь Полина, при рождении Пелагея, и правнучка Катюша”. Вежливо добавил: “Все эти фотографии вы можете оставить. Еще раз поздравляю. Нашлись ваша старшая дочь и первая правнучка. Очаровательная девушка. С ней дружит наш президент”. Сулло передал снимки Пекке с Хельми, пояснив от себя: “Тут ваша сестра Полина с внучкой. А это Марья. Моя военная подружка, о которой вы раньше уже слышали. Как это сказать, я к ней сватался, звал с собой, чтоб дома обвенчаться… С вашей мамой поженились, а Марью не забыл (пауза). Про Полину ничего не знал. Она с ней — одно лицо. Катя тоже (пауза). Повидать их надо, пока топчусь (пауза). Съездить”. Находчивый советник Парапетов, помня московские инструкции, поддержал идею встречи (конечно, надо), но развернул по-своему: “А не лучше, господин Нарья, пригласить дочь и Катюшу в Лаппенранту? Насколько нам известно, они еще не выезжали за границу. Вам было бы удобнее и лучше принять родню у себя. Есть что показать, порадовать гостей, перезнакомить со всей семьей. Наше посольство возьмет все расходы и хлопоты по оформлению документов: виз, паспортов, билетов. Вы бы встретили их на границе. Показали свой чудесный край. Он может им понравиться, и они захотят остаться (пауза). Не сразу, а в перспективе. С нашей стороны препон не будет”. Улыбнулся довольный, что так грамотно в застольном разговоре внедрил главную идею руководства о невозвращении Катеньки. Сулло, слушая советника, соображал. Мысль, оброненная им, что дочь и правнучка захотят остаться, согрела до костей (а может быть, “достала” водочка). Порешили, что Сулло напишет Полине с Катенькой письмо с приглашением приехать в гости, в нем расскажет, какие они родственники, и к письму приложит фотографии: нынешнюю, военную и со всем семейством. Сулло, хитро улыбнувшись, вынул бумажник и достал оттуда фото, старенькую карточку, закатанную в пластик, с надписью на обороте: “Сулло Тайсто на память от Марии. 10.03.44 года”. Будь это на родине, советник Парапетов при виде такой находки полез бы целоваться. Но тут, в чужой стихии, достав еще бутылку, затянул прежалобно: “Ой, цветет калина в поле у ручья, парня молодого полюбила я…” Сулло, что-то вспомнив, кивал согласно: “Полупила, полупила”. Взрослые Пекка с Хельми тоже подпевали: “Полупила…” Полдела было сделано. “Толик” отыскался и признался в содеянном. Ждал с родней встречи. Оставалось их упаковать, отгрузить и спровадить до границы. Получив информацию из Хельсинки, Око по-детски радовался. Рассуждал: “Дело за Сулло. Суоми, к счастью, не страна бывшего соцлагеря. Тут все, как надо, устаканилось и притерлось к людям. Для кайфа жизни хватило б только сауны. А у них, как в Греции, все есть”. Око как-то в сильном трансе размышлял: “Не родись в России, не дожив до генеральства, выбрал бы Финляндию для места пребывания. Удобная страна. Да люди со славянской хваткой: не хуже нас умеют воевать и пьют, как надо, без оглядки”.
Ждать оставалось с гулькин нос. Однако, как говорит пословица, забыли про овраги. Получив письмо из Лаппенранты, в отличие от Сулло Тайсто, Полина Ивановна вместо радости впала в кому. Глядя на фотки, узнала мать, ее понятный почерк, рассмотрела паренька в чужой военной форме и от ужаса зашлась. Тут, очевидно, Око, Крот и их подельники крупно просчитались, забыв о психологии советской женщины, в недавнем прошлом пионерки, комсомолки, партийки. Не учли, какой закваски встречались люди (особенно из рядовых). Не рассчитали, что Полина Сенокосова воспринимала себя дочерью погибшего героя-красноармейца, так сказать, почетной сиротою. Мечтала отыскать его могилку, над ней поплакать, принести цветы. Не зря же она пела (напомним) даже в старости: “Я родилась в конце войны, когда весенний дождик крапал, и повторяю с той поры: когда же ты придешь, мой папа?..” Папа — защитник отечества, освободитель Европы. Она верила, что памятники в Берлине в Трептов-парке советскому солдату с “девочкой спасенной на руках”, на горе Геллерт в Будапеште, в Вене, в болгарской Варне (на который помочился ее бедный Вася) поставлены ее отцу Ивану Сенокосову, “смерть поправшему” в бою с фашистскими захватчиками. 23 февраля, День Советской армии, а потом Защитника отечества, был ее любимым праздником, как и 7 ноября и Первомай, день смотра всех трудящихся. Теперь она не представляла, что и думать. Ее мир рухнул. Раньше весь. Теперь ее. Из дочери погибшего бойца-героя превращалась в незаконнорожденную от какого-то шюцкоровца, который, кстати, мог убить ее отца. Молоденький ушастый паренек на фото не выглядел убийцей, но пуля — дура. Из дочки воина-победителя она превращалась в родню разбитого врага. Это меняло ее статус полностью, лишало пьедестала, где она так торжественно стояла столько лет. В автобиографии, анкетах всегда писала в графе “родители”: мать — швея-мотористка. Отец, Иван Сенокосов, погиб на фронте. Даже фамилию, выходя за Васю, не сменила в память об отце. Что ж выходило: погиб — правда. Но не отец. А этот — Сулло Нарья — позирует на фото, как огурец, со всем семейством. Откуда только взялся?! Теперь ей стало ясно, почему мать, не успев родить, подалась из дома. Мамочка, бедная. Наверно, этот финн снасильничал. Иначе, как ни старалась, не могла понять, почему могла, забыв отца, сойтись с врагом. Полина Ивановна представила, как зашипят подруги, узнав ее позор. От этих мыслей по ночам трещал затылок. Померила давление у школьного врача. Та всполошилась: аппаратик показал сто пять на двести десять. Муж Василий просыпался от ее ворочанья. Бубнил: “Забудь ты эту КПСС, плюнь. Было и прошло. А мы Катеньке нужны”. Решила твердо: в Лаппенранту не поедет ни за что. Жила все время без отца, и ничего. Нужен ей этот старикашка. У него, глядя на фото, своя семья: жена, дети, внуки. Она — пятая вода на киселе. Отрезанный ломоть. Да язык чужой: ни “бэ”, ни “мэ”, ни “кукареку”. Пусть радуется без нас.
Дня через три после получения письма раздался неожиданный звонок из мэрии. Звонил не кто-нибудь, а сам глава. Николай Васильевич сначала полюбезничал, а затем упер вопросом: “Когда, Полина Ивановна, собираетесь отъехать за кордон? Август на подходе. Надо поспешать”. Полина Ивановна растерялась: “Откуда, черт, унюхал?” Но нашлась, сославшись на дачные проблемы: “Самая страда. Овощи поспели, картошка молодая. Придется отложить”. Кафтанчиков опешил, просто онемел. Он звонил по просьбе губернатора. Тот прямо намекнул, что было бы нелишним избавиться от Лапушкиной — “ока” государева. Николай Васильевич, засучив манжеты, агитировал: “Неправы, Полина Ивановна. Ой, неправы. Если куда и съездить, то обязательно в Финляндию. Райский уголок. Край Калевалы, Санта-Клауса, — зная симпатии учительницы, тонко завлекал: — Там скрывался Ленин от ищеек Керенского. Есть в Тампере его музей. На конференции в этом городке он встретился со Сталиным. Разве вам не интересно приобщиться и пополнить свой багаж?” Полина Ивановна отбивалась: “Чего уж райского? Климат как у нас. Погода тоже. А остальное, кроме ленинских мест, мне без разницы”. Кафтанчиков, отсосав конфетку, удивлялся: “Вы меня, Полина Ивановна, разыгрываете, даже подтруниваете. Лично я был у соседей семнадцать раз по разным деловым обменам и готов от них не вылезать”. Полина Ивановна кивала: “Мне-то все к чему? У них своя жизнь, у нас — своя. Нам чужое ни к чему. Живем — как можем. Слава богу, свое прожили и гордимся”. Тогда Николай Васильевич выдал главный козырь: запустил в разговор Катеньку: “Для нее это редкий шанс. Люди вас приглашают небедные, можно сказать, состоятельные — средний класс. В их силах помочь внучке. У финнов есть специальные центры для церебральников с бассейнами, тренажерами, аппаратами, а главное — другая социальная адаптация (пауза). Ей лошадку предоставят. Не придется побираться, — засмеялся: — Вы думаете, мы не видим? Отступились? Пусть христарадничают. Нет денег на инвалидов. — Николай Васильевич подсел поближе и почти зашептал: — Уважаемая Полина Ивановна, разговор у нас неофициальный. Так сказать, тет-а-тет. Признаюсь, как на духу. При нашей с вами жизни не наладится ни с дорогами, ни с коммуналкой, ни с жильем. Кто Катеньке поможет, когда. Мы великая держава, у нее свои заморочки — их не разгрести. Куда до Катеньки. Все ее жалеем, а руки не доходят — карман дырявый. Сами не желаете — подумайте о Катеньке. Ей, даст Бог, жить долго. Да только как!” Полина Ивановна сидела молча, только руку дергала из пятерни Кафтанчикова. Не шла на контакт. Знала этих ухарей без стыда и совести. Катеньку пожалели — так им и поверила. Наконец сказала твердо: “Мы как все. Мы не особенные. Где родились — там пригодились. Народ бедует, а мы жировать! За морем телушка — полушка, за рубь перевоз. Катеньку не отдам!” Николай Васильевич опустил руки. Другая б заплясала, а эта уперлась. У нас полрайона пытались записаться финнами. А тут — прокол.
На Кудыкину гору
По лесной тропинке продвигались двое. Оба с рюкзаками за спиной. Ее — напоминал коровье вымя после дойки, его — слоновью голову без хобота. Видно, собрались далеко. Слева, за ольховыми кустами, скатывался не спеша ручей. Точнее, речка, отжатая за лето солнцем до потери собственного голоса. Тропинку укрывала хвоя и пересекали выпуклые корни сосен. Тогда Виктор Петрович возвращался к Катеньке и помогал. Справа покатый долгий склон укрывал зеленый ворс черники. Рты и руки путешественников выдавали их наклонность лакомиться. Пучки брусники тоже обещали урожай. Но ягоды пока не проявили цвета и не округлились до нужного размера. Сетку тени покачивали ветки. Спереди и справа дельно постукивали дятлы. Желтые веснушки осени еще не делали погоды. Но яркость солнца без летнего напора говорила за себя. Шли уже долго — часа два. Как давно уговорились — направлялись к Кудыкиной Горе. Это придавало движению особый, только им понятный смысл. Двигались молча. Так велел Виктор Петрович. Во-первых, берегли дыхание, во-вторых, настроение сопричастности с природой.
Катя иногда приостанавливалась, прислушивалась и признавалась: “Какая глубина! Мы где-то на самом донышке”. Виктор Петрович молча кивал. Казалось, что между ними общего? Он годился ей в отцы. Эта мысль его обычно охлаждала. Хотя свой возраст не чувствовал. Воспринимал себя тридцатилетним. Не без оснований. У Кати в этом смысле проблема на проблеме. Он ее выделил давно, классе в седьмом, как умненькую девочку с недетским взглядом. Она сидела на первой парте в среднем ряду, то есть перед ним.
В интернате в старших классах оставалось по пять-шесть учеников. Рассказывая о минувших катаклизмах, он сначала меньше, а потом все больше обращался лично к ней. Так получалось. Он, конечно, поглядывал на остальных, но открыто упирался взглядом в Катю. Его приятно удивляло, что любой, даже занудный, по теме рассказ, например, о социалистах-утопистах, “Манифесте” Маркса, развитии российского капитализма, она воспринимала будто сказки Шехерезады.
Как-то постепенно их предметное общение в десятом классе переросло в подстрочный диалог двух заговорщиков. Если всем он рассказывал о “Колоколе” Герцена, то Кате одновременно еще о чем-то явно неурочном, совершенно постороннем. Катя согласительно кивала, но было непонятно — рассказу о Герцене, развернувшем агитацию, или совсем другому.
В одиннадцатом классе Виктор Петрович вел четыре часа истории в неделю, значит, столько же видел Катю. По форме шел урок, по существу — свидание. Пожалуй, до конца они этого не сознавали, но ждали классных встреч.
Несмотря на годы, историк Корюшкин оставался душевным девственником. Имел каких-то женщин, но с ними не срастался. Не то чтобы боялся притереться, а не имел внутренней потребности. Катенька располагала к откровенности. Его тянуло исповедоваться. Долго не решался, вспоминая наглядные страшилки русских живописцев: “Неравный брак”, “Сватовство майора”. Они остерегали. Знал, как Чехов заочно пристыдил Золя за “Доктора Паскаля”. С петушьими ногами влюбился в Катину ровесницу. Нет бы только сам, так написал роман для пропаганды немощи. Но жизнь (как мы знаем, Корюшкин был практик) ломала догмы классиков. В семьдесят пять влюбился Гёте; чуть помоложе Тютчев; к шестнадцатилетней девочке сватался автор “Кобзаря”; почти в шестьдесят женился на девчонке Рубенс, и, наконец, Александр Сергеевич Пушкин был постарше своей Натальи. Конечно, в здешнем захолустье хватит сплетен, но он не собирается повесничать. Он ни разу не пожалел, что в юности оклеил Ленина листовками и был выбит пожизненно из карьерной колеи. Отсидку в лагере не считал бедою, а равнял к Звезде Героя, правда, без обычных льгот. Но он был не в претензии. Твердил по-пушкински: “Ты сам свой высший суд”. Идут они с Катенькой к Кудыкиной Горе, хотя оба понимают, что Гора в тридевятом царстве, в тридесятом государстве. Прошли уже два-три километра, а ей легче: они хоть на чуть-чуть, но ближе к месту. Корюшкин остановился и глянул сверху вниз на Катеньку. Она смотрела на него устало, но доверчиво. Подумал: “Катенька не ноша, не крест. Она предназначение”. По современным меркам признание выглядело пошло. Но ему было наплевать.
Гром и молния
Хорошо усвоив, что земля “слухом полнится”, Полина Ивановна после встречи с мэром не без колебаний, но все же решила потолковать с Катенькой, упредив разговоры. Полина Ивановна начала круто: “Катюша, ты уже взрослая, сделаешь верные выводы. У нас — беда”. И рассказала все, как знала, прочитав письмо Сулло Нарья и показав фотографии. Катя слушала округлив глазки, вместо печали они светились любопытством. В них явно не просматривались траурные флаги, а прыгали рогатые, хвостатые чертики. На вопрос: “Что скажешь?” — Катенька засмеялась. Набросилась на Полину Ивановну, затискала, зацеловала. При этом приговаривала: “Как здорово! Бабулечка, ты финночка”. Заметив, что та сердится, поправилась: “Полуфинночка. Теперь поняла, чего ты такая сдержанная. В папочку. Ты, значит, не Ивановна, а Полина Сулло Тайстовна. Представляешь, как ученики обрадуются и учительницы тоже. — Катя делала открытия: — Выходит, я тоже на четверть финка — Кетрин Сулло Тайсто Нарья. Ничего звучит — романтично и загадочно, — подчеркнуто всполошилась: — Выходит, бабулечка, ты не православная, а лютеранка. Кто теперь наш Бог?” Полина Ивановна хмурилась: “Говори, говори, да не заговаривайся. Совсем заболталась. Бог у христиан — един, а дед у тебя — Иван. Каин убил Авеля, а Сулло Нарья мог твоего прадеда”.— “Бабушка, — возмущалась Катенька, — какая же ты темная! Виктор Петрович рассказывал, что это СССР напал на Финляндию зимой тридцать девятого. Сами себя обстреляли, а повесили на финнов. Они защищали свою землю от захватчиков. Поэтому Маннергейм столковался с немцами, чтоб вернуть, что у них отобрали. Выходит, мой прадед — воин-освободитель, а не захватчик. Маленькую Финляндию все зауважали за храбрость. Почти полгода они отбивались от Сталина (пауза). Ой, получается даже интересно. Мы можем любить и гордиться — Сулло и Иваном. Они оба сражались за Родину — каждый за свою”. Полина Ивановна отмахивалась: “Катя, ты мня дразнишь. У тебя в голове каша”. Катя не сдавалась: “Виктор Петрович объяснял: войны затевают не Сулло с Иваном. Им нечего делить. Они пашут, сеют, строят, а их стравливают и посылают убивать друг друга (пауза). Знаешь, сколько Советский Союз потерял убитыми в той зимней войне — больше двухсот тысяч, а они — двадцать пять”. Полина Ивановна кипятилась: “Вот видишь, в тебе, Катенька, нет патриотизма. Памятники ставят своим, а не чужим солдатам. Чужая земля не бывает пухом…” Катя не уступала: “Бабулечка, ты, наверно, не знаешь, что в Лапландии установлены памятники немецким и финским солдатам. Там, летом сорок четвертого, финны после выхода из войны сдерживали немецкую дивизию. А в земле лежат рядом. — Катенька обнимала Полину Ивановну и взбадривала: — Бабулечка, расслабься. Считай, что у тебя два папки. Старый — Ваня, а второй тоже старенький, но живой. Сейчас у многих похожие обстоятельства: один отец родил, воспитывает другой, а то и третий. Такая вышла мода. Никого мы не удивим (пауза). Съездим в гости, пообщаемся, а там посмотрим”.
Твердила, поглаживая бабкину голову: “Мы же, бабулечка, ходим в церковь. В Библии написано: возлюби ближнего. Ты только не обижайся, коммунисты не признавали бога, наверно, только из-за этого. Он велел любить, а не убивать или ненавидеть. В Библии не сказано: возлюби бедного. Значит, любого. А некоторые в церковь ходят, а других терпеть не могут. Кого за что. А главное — из-за гордыни: себя считают лучше, даже перед богом. Виктор Петрович объяснял, что в Москве есть один ученый, который изобрел прибор, который может определять в градусах, кто крепче любит Родину. Поднесешь его ко лбу, и сразу видно”.
Полина Ивановна кивала, но явно думала о другом. Взяв Катю за подбородок (ее любимый жест), глянула в глаза и спросила прямо в лоб: “Чего это у тебя на каждом слове сегодня Петрович да Петрович?” Катя увернулась от бабкиной прихватки. Обошла ее сзади, обняла и шепнула на ухо: “Бабунечка, держись покрепче. Виктор Петрович, когда шли на Кудыкину Гору, сделал мне предложение стать невестой, а весной повенчаться. Он пришлет к нам сватов — Олега Григорьевича и еще кого-то”. Полина Ивановна обмерла и лишилась речи (не совсем, а временно). Простудным шепотом отмахивалась: “Он же старый и демократ”. Понимала, что говорит не то, но сильно растерялась. Обнимала внучку: “Как ты с ним без меня? (Пауза.) К финну поезжай, раз такая умная. Я останусь”. Известие о предстоящей помолвке Катеньки с Виктором Петровичем облетело Венереченск мигом. Но небо не треснуло, земля не провалилась. Новость дошла до Кафтанчикова моментально. Он чертыхнулся: “Вот это ход! Не какой-нибудь — гроссмейстерский. Кандидат в мэры метит в официальные женихи Екатерины Лапушкиной — стукачке президента”.
Проповедь московского референта
Перелетные птицы возвращаются в Венереченск весною, а высокие гости из столицы и Питера прибывают утренними поездами. Так появился вытянутый в струночку моложавый Максим Леонидович Сыроколотов, по документам Иван Петрович Сидоров — референт общества российско-финской дружбы. Помахивая “дипломатом”, самоходом направился в город. Через двадцать минут деликатно позвонил в квартиру Виктора Петровича. Облучил историка голливудской улыбкой (первоначально окончил ГИТИС). Предъявил служебное удостоверение на имя Сидорова. Виктор Петрович отмахивался: “К чему такие формальности? Тем более мне звонили из мэрии и предупредили о вашем визите”. Иван Петрович поддакнул. Он, разумеется, был в курсе, из какой мэрии звонили. Расположились в так называемой зале. Она же спальня, гостиная, кабинет. Гость в долю секунды оценил профессионально апартаменты. Из каждого угла, как писал классик, выглядывала благородная бедность. Подумал: “Человеку за пятьдесят, а прозябает, как прапорщик”. Правда, книги занимали стену. Поддерживая дипломатический уровень, Виктор Петрович употребил светскую фразу, спросив очень вежливо: “Простите, чем обязан вашему уважаемому обществу? В Финляндии, к сожалению не был, но наслышан”. Иван Петрович козыря припрятал, а начал с комплиментов, похвалив предвыборную программу Корюшкина: “Смело и оригинально. За вас мертвые поднимутся отдать голос. Жаль, что в России не проводятся праймериз. Вы бы уже сейчас порадовались рейтингу. Видимо, у вас опытные имиджмейкеры. Знают психологию народа. Ваша проницательность впечатляет. Даже не верится, что вы начинающий политик”. Максим Леонидович Сыроколотов знал, что делает. Ему надо было непременно расположить несговорчивого историка, расшатать оборонительную стойку. Виктор Петрович слушал со вниманием и любопытством. Мнение московского референта ему было, разумеется, небезразлично. Но дальнейшее его насторожило. Гость заговорил о Катеньке: “Вы очень своевременно объявили о помолвке с Лапушкиной”. Заметив ожидаемую реакцию Корюшкина, тут же уточнил: “Это, конечно, случайное совпадение. Ваше предложение — от сердца. Но объективно оказалось к месту. Вы же знаете, какой наш народ чувствительный. Это сработало на рейтинг. Вам это бесспорный плюс. А Катеньке? Общество российско-финской дружбы беспокоит ее судьба”. Корюшкин возразил: “Наверно, не больше, чем меня”. Но Иван Петрович продолжил: “У нас к вам единственный вопрос: “Вы сделали предложение Катеньке до или после приглашения в Лаппенранту?” Ответ Корюшкина: “До”, казалось, устроил Ивана Петровича. Он вздохнул с заметным облегчением: “Мы так и предполагали. У нас гора с плеч. Мы в Москве, обсуждая ситуацию, даже заспорили: └до“ или └после“. Большинство сотрудников считало └до“. Я лично не мог представить, чтобы такой солидный человек, как вы, мог это сделать └после“,— добавил, улыбнувшись: — Я вообще-то трезвенник. Но по такому случаю могли бы принять по рюмашке. — Услышав, что хозяин дома не употребляет, развел руками: — Вы действительно идеальный мэр”. Чувствуя некоторое напряжение, Иван Петрович наводил мосты: “Мы в обществе почему-то уверены: знай вы о письме Катеньки с приглашением, повременили бы с предложением (пауза). Разве не так?” Что оставалось ответить Корюшкину? Он уже понял уклон разговора. Только мотивы не доходили. Сказал, как любил, прямо: “Я же Катеньку не в кино пригласил, а позвал в спутницы жизни”. Иван Петрович только и дожидался такого поворота. Заговорил мягко, но весомо: “Наше общество, поверьте, предельно уважает ваши чувства. Но в какую жизнь вы зовете Катеньку? Естественно, нашу. — Иван Петрович, оглядев комнатку, опять же скупо, развел руками. — Не будь приглашения от прадеда, естественно, мы бы не вмешивались. С какой, собственно, стати? Живут же полтораста миллионов, перебиваются, кто как может. Четверть за чертой бедности. Можно сказать, нищенствуют. Но у них нет выбора. Тридцать процентов готовы выехать. Только кто их впустит. Но если есть выбор, вы меня, Виктор Петрович, извините. Стоит ли раздумывать. А в Катенькином положении тем более. Не вам, историку, талдычить. Конечно, наше правительство старается. Но вы же отлично понимаете: благополучие страны определяется ценами на нефть. А они устанавливаются не нами. Сегодня тридцать долларов за баррель, а завтра — пятнадцать. Поэтому стабильное положение весьма туманное, если хотите — призрачное. Сегодня в плюсе, как говорят преферансисты, а завтра — в минусе, — спросил: — Вы не играете в преферанс? И слава Богу, — продолжил так же рассудительно: — Вы, уж извините, не юноша. Допустим, отработаете до семидесяти, дай Бог здоровья. Но всех денег хватит на коммунальные услуги и в лучшем случае на сносное питание. А Катеньке нужно лечиться, нормальное жилье, фрукты, морской воздух. Одна ампула ботулетаксина сейчас обходится в пятьсот долларов. А это надо повторять. Санаторные путевки в Крым, Карловы Вары, Балатон. Разве потянете на учительскую зарплату, даже подрабатывая сторожем? Если выберут мэром, при вашем характере, примите комплимент, не присвоите ни копейки. А зарплата мэра в принципе копеечная. Ваши жилищные условия, сами видите, не ахти. А у Сулло Нарья, наше общество навело справки, двухэтажный дом на восемь комнат. Катеньке выделяют отдельную. Есть сауна с бассейном, помещение для тренажеров. Стоимость дома свыше трехсот тысяч марок. У прадеда сбережений в банке столько же. Часть всего этого останется Катеньке в наследство, — улыбнулся: — Жизнь есть жизнь. Семья Нарья — большая, дружная. Правнучку ждут не дождутся. Обещают золотые горы (пауза). Конечно, с милым рай в шалаше. Но Катеньке шалаш не на пользу. Она в нем, извините за резкость, погибнет (пауза). Кстати, вам никто не запретит обвенчаться с Катенькой в Суоми. Наше общество зондировало почву. Учителем вы, конечно, там не станете, но сторожем для морального равновесия — пожалуйста. Вы, говорят, надежный сторож. Подучите язык. Для такой работы хватит (пауза). Что касается России, мы не сгущаем краски. Она не может позволить регламент жизни Швеции или Дании. У нас иной комплекс притязаний — великодержавный. Хорошо ли, плохо ли — не нам судить. Лопни, а фасон держи. Госрасходы будут расти в геометрической прогрессии. А забота о народе — по остаточному принципу, прибавки — для покрытия инфляции. Такова се ля ви, — улыбнулся невесело: — Заграница Катеньке поможет (пауза). Наше общество крепко поработало, чтобы отыскать Полине Ивановне отца, а Катюше — прадеда. Поверьте, найти иголку в стоге сена легче. Подумайте о Катеньке”. Прощаясь, крепко пожал Корюшкину руку. Сказал, не то советуя, не то остерегая: “Власть, мне кажется, вам не по характеру. Надо уметь лавировать, а вы максималист. В оппозиции куда спокойней”. Но пожелал успехов.
Прощание с Венереченском
Предвыборные выступления Корюшкина собирали аншлаги. Шли как на Хазанова или Винокура. Надо же взглянуть на “чудо”, что обещает получать зарплату после всех и лечиться только в горбольничке. Зато Кафтанчиков частично лишился сна и твердости руки. В любимом стандарте из боевого пистолета, где Пушкин выбил пятьсот девяносто очков из шестиста, набирал пятьсот восемьдесят очков. Это был сигнал полного расстройства нервов. То же творилось с замами, замзамами и прочим верховодством. Приближался их судный день. Переплюнуть Корюшкина было нереально. Его жар-птица била не только синицу, но и журавля. Требовалось что-то подноготное, бронебойное: обухом по темечку, с ног долой, но не насмерть. Николай Васильевич зазвал в сауну главу милицейского ведомства Вячеслава Борисовича Долдонова. Охаживая друг друга веничками, размышляли, как похерить Корюшкина, чтоб выглядело понаглядней, вроде стародавней народной шутки: измазать дегтем, извалять в перьях и водить по городу. Затея-то понятная — с инженерным решением сложнее. Под парком да пивом Вячеслав Борисович скумекал — на то профессионал. Посмеялись всласть. Негениально, неоригинально, но беспроигрышно. Была одна загвоздочка: посвящать Троерукова или воздержаться. Решили: дело не распивочное — тут третий лишний. К учителю Корюшкину попробуй подкопаться, особенно в каникулы, а к Корюшкину-сторожу — миллион вариантов. Короче, долдоновская “шестерка” опер Кофточкин темной ночкой в дежурство педагога вынес интернатский видик “Сони” — подарок шведов — и доставил к нему на квартиру, естественно, не оставив “пальчиков”. Вернувшись утром домой, Виктор Петрович тут же обнаружил видик, оставленный для наглядности на телевизоре. От неожиданности повертел его так и эдак, то есть оставил отпечатки (на что и рассчитывал Вячеслав Борисович). Нет бы сразу позвонить в милицию и сообщить о находке, решил сначала отоспаться. Зато не дремала милиция. Школьная завхозиха Смакова с утра пораньше обнаружила пропажу и ударила во все колокола. Сначала позвонила Троерукову. Тот размышлял недолго, вникая в ситуацию. Знать не знал, но чуял чей-то ход. Быстренько связал пропажу с дежурством кандидата в мэры. Стоял на перепутье, как тот витязь. Решал, кому сигналить: в райотдел или историку. Кафтанчиков был свой, хотя и демократ, а Корюшкин — болтун, с которым каши не сваришь. Велел звонить в милицию. Милиция, разумеется, явилась к сторожу за показаниями и обнаружила искомый магнитофон. Вот что такое оперативная раскрываемость преступлений. Дело завертелось, как по маслу. Под стражу Корюшкина брать не стали, ограничились подпиской о невыезде. Главное — проинформировали городскую общественность через местную газету “Новый путь” о факте хищения гуманитарной помощи у детей-инвалидов, указав фамилию подозреваемого и занимаемую должность, — учитель истории и к тому же кандидат в мэры (кого выдвигаем!).
Город раскололся на два лагеря: одни злорадно хихикали, другие печалились. Полина Ивановна не знала, что думать. За внучку переживала. Катенька от всех пряталась, ночами плакала. Виктор Петрович тут же с ней встретился. Ничего не объяснял, не оправдывался. Только корил себя за опрометчивость. Находил силы посмеиваться, вспоминая Ленина: “Промедление смерти подобно. Улегся старый дурень спать”. Растолковывал притихшей Катеньке: “Вечный прием провокаторов: то листовки подкинут, то наган, то наркотики. А тут целый видик. Не поленились таскать. Утащили магнитофон, а я проспал. За ротозейство и поплатился”. Но Катя не улыбалась. Они бродили по затихшему Венереченску полночи. Было прохладно, но сухо. Светлые ночные облака двигались в розницу, как аэростаты, но довольно быстро с востока на запад. Виктор Петрович, успокаивая Катеньку, бережно вел под руку. Просил уехать а Лаппенранту, хотя бы на время, пока все не утрясется, повторяя настойчиво: “Вся эта провокация — борьба за кресло. Может быть, Кафтанчиков не в курсе. Постаралась его команда. Тут все средства хороши”. Обнадеживал: “Олег Григорьевич вызвал сильного адвоката из области, некоего Розенкранца, правда, без Гильденстерна. У него, говорят, суд убийц оправдывал за отсутствием улик, а со мной мелочевка — какой-то видик. Розенкранц поднимется и выступит вроде великого Плевако: └Всю Россию разворовали, тащат миллиарды. Какой-то сторож украл видик. Погибнет Россия“. Судья с заседателями засмеются, вспомнив плеваковскую старушку, и меня оправдают”. Но Катенька не смеялась. Виктор Петрович разводил руками: “Выборы, правда, пройдут. На этом у них расчет. Но в Красноярске, писали, какой-то Быков сидел в тюрьме, а его народ выбрал. Значит, у меня не все потеряно (пауза). Жаль спотыкаться на ровном месте, но, в конце концов, есть вещи поважнее, к примеру, ты — твое здоровье, настроение”. Глядел на нее нежно. Говорил так же: “Поэтому лучше быть подальше, если есть возможность, от мышиной возни. Когда все уляжется, ты вернешься или я приеду. А если останешься, мне будет тяжелее, оттого что ты видишь, как меня валяют в грязи”. Убеждал и видел перед собою вежливого референта Сидорова, убедительно расписывающего закордонную Кудыкину Гору. Как ни горько, а ведь он говорил только правду и про них, и про Россию — ее несладкую судьбу. Катенька пыталась спорить, вспоминая дорогого Александра Сергеевича, с которым бродила теми же улицами, беседуя о возвышенном.
Увезла Машенька Волконская ссыльному мужу пушкинское послание “В Сибирь”. Вот и Катенька настаивала: “Хочу, как она, находиться рядом”. Корюшкин был тронут такой душевностью, но непреклонен: “Мне не грозят ни Сибирь, ни каторга. В худшем случае — общак, а лишняя нервотрепка никому не на пользу — ни мне, ни тебе. В твоем присутствии могу дрогнуть, сорваться. Разве тебе без разницы?” Катенька молчала. За дальними звездами просматривались россыпи вселенской пыли. Оттуда, вероятно, наблюдали за нашей голубой звездочкой. Наверно, гадали, есть ли жизнь да какая. Седеющий, по сути юноша, историк Корюшкин, стесняясь возраста и чувства к Катеньке, давно ревнуя ее к Пушкину, читал в пику Лермонтова. Под настроение собирался “Завещание”: “На свете мало, говорят, мне остается жить… Моей судьбой, сказать по правде, очень никто не озабочен…” Но как педагог, поднимал себе и ей настроение строчками: “В глубокой теснине Дарьяла, где роется Терек во мгле, старинная башня стояла, чернела на черной скале…” Катеньке хотелось плакать, но она улыбалась. Ей Лермонтов тоже нравился. “…И было так нежно прощанье, так сладко тот голос звучал…”
Через несколько дней, накануне Дня авиации, 18 августа, когда Катенька собиралась прыгнуть с парашютом, ей вручили документы и билеты до пограничной станции, где должен был встретить Сулло Тайсто. До Петербурга ее провожали дед Василий с Полиной Ивановной. Виктор Петрович рвался, но был повязан подпиской о невыезде. Он знал: от жизни, что Катеньке наобещали, не возвращаются.
Последнее письмо
Каждое утро, просматривая почту, президент ждал письма от Катеньки. Спрашивал у Ока, не позабыл ли отправить на главпочту порученца с удостоверением на имя Харькина Захара Ивановича. Око добродушно отмахивался: “Этот Харькин только за Катеньку зарплату получает. Ездит на Кирова дважды на день”. Президент рубил рукой: “Проверяйте лично. Может, ваш Харькин запил от безделья. Знаем этих └альфовцев“. Чуть что — в кусты. Отправьте в Венереченск человека или запросите тамошних. Снова развели гадюшник. Плодитесь вроде тараканов. Всех разгоню, из мундиров вытрясу, если с Катей что. Может, она в больничке с обострением, а машинки нет. Через неделю выступать с обращением по телевидению. А я тут без Катенькиных писем кисну. Импульс мне нужен, чтоб взбодриться”. Утром, просматривая корреспонденцию и бумаги на подпись, он наткнулся на конверт Харькину З. И. Углядев обратный адрес, успел подумать: “Молодец Катенька. Не сидит на мете. Двигается. Собралась путешествовать. Это полезно. Это расширяет”. Аккуратно распечатал и прочитал.
“Дорогой Захар Иванович! Давно Вам не писала. Были на то причины, но не хотела расстраивать. У Вас и так забот хватает. Скажу о хорошем. У меня нашелся прадед Сулло Тайсто в финском городе Лаппенранта. Он ветеран двух войн, имеет награды за храбрость, а сейчас на заслуженном отдыхе. Всю жизнь проработал сантехником, а жил, как у нас большие начальники. У него двухэтажный дом, гараж на две машины: └Вольво“ и └БМВ“, при доме сауна с небольшим бассейном, на озере катер. Он любит рыбачить. У него два сына — Пекка и Карл, дочь Мария, четыре внучки, два внука и я, пока единственная правнучка. Он поздно женился: не мог позабыть мою прабабку Марью, с которой подружился в войну в России. Я живу уже с месяц в их доме. Он стоит на верху улицы Маннергейма, которая опускается к озеру Саймо. Иногда мне кажется, что я на Кудыкиной Горе, о которой рассказывал наш любимый учитель Виктор Петрович. Окна моей комнаты выходят на приусадебный садик с клумбами разноцветных хризантем и желтыми от осени кустами смородины, малины и крыжовника. Ягоды не все собрали, когда гуляю, рву с кустов и ем. За садом виднеются улицы с домиками разноцветными, как кубики. Приятно на них глядеть. Внизу поднимается большое озеро, покрашенное цветом неба: то синее, то серое, но все равно заманчивое. Автобусы тут с подъемниками для колясочников, тротуары на перекрестках, наклонные. А инвалиды на маленьких электроколясках разъезжают по улицам, как дома, куда им потребуется, хоть в кинотеатр, хоть в кафе, хоть в супермаркет. Спортивный зал в школе куда лучше венереченского Дома спорта. Потолки высоченные, пол паркетный, и полно тренажеров на все группы мышц. Есть специальное массажное кресло. Сядешь в него, задашь режим, и оно само рыхлит спину. В бассейне вода без хлорки, а электролизная; кого надо, опускают на подъемнике, подвязывают за туловище и везут вдоль бортика: человек машет руками и ногами, будто сам плывет. Говорят — большая польза для здоровья. Инвалидам все это бесплатно. Но главное, дорогой Захар Иванович, пять раз в неделю я езжу верхом. Мне выделили персональную кобылку Мэри — рыжую с белыми пятнами. Сначала ее водил конюх Якоб, а теперь езжу сама. Уже не только шагом, а пускаю Мэри трусцой. Вы, наверно, позабыли, как это интересно. Хотя потом все места болят. Но, говорят, пройдет со временем. На тренировки беру сахар: Мэри — большая лакомка. Сын прадеда Карл Юха — хозяин стекольного магазинчика, обещал купить собственную лошадь за пять тысяч марок, а летом научит ходить под парусом. У него своя яхта. Много времени уделяю финскому. Язык трудный, но продвигается. Видно, сказываются гены. По Венереченску, несмотря ни на что, очень скучаю. Бабушка Полина и дед Вася вроде собираются в январе в гости. Вот бы остались. Тогда все соберемся вместе. Такие мои новости. Пишите, если не забыли. Катя.
P. S. Привет от Суллы Тайсто. Он вас уважает и желает успехов. У меня проблемы. Не знаю, как и быть. Прадед и вся семья — лютеране. А я вроде — православная. На Пасху была в церкви и стала носить крестик. Ходить с ними или не ходить? Бог-то, говорят, единый”.
Отложил письмо. Разместил кулаки на столе. В голове одно вертелось: “Не успел. Опоздал. Не сберег Катеньку. Уехала. Не дождалась. Сколько можно терпеть. Нашла свою Кудыкину Гору. Добралась девочка. Там тебе колясочки бегают, хоть туда, хоть сюда. У сантехника хоромы двухэтажные, как у олигарха, катер, яхта. На лошадку усадили”. Поглядел снова на фото: “Добрая кобылка — Мэри звать. Катеньке нравится. Это правильно. Язык их учит. Умница”. Прикрыл один глаз, как от кислого, замотал головой: “Стыдно. Ой, стыдно перед россиянами. Запрягли в державную телегу да погоняем. Они тянут столько времени, а толку — ни хрена. Хорошо финнам — не надо пыжиться, чего-то доказывать, догонять, обгонять. Живут, как могут, вкалывают на себя и в баньках парятся. А теперь нашу Катеньку обихаживают. Лошадь ей купят, персональную, за пять тысяч марок”. Достал из заветной папочки текст обращения к россиянам. Полистал. Все как есть, все верно: “Генофонд страны под угрозой; плотность населения сразу за Гренландией; четырнадцать миллионов психически нездоровых, десять миллионов инвалидов, из которых почти семьсот тысяч — дети, наше будущее; четверть населения проживает за чертой бедности; каждый второй мужчина умирает, не дожив до пенсии… А мы продолжаем талдычить о силе и могуществе”. Он хотел все переиначить, поставить с головы на ноги, думая о конкретной Катеньке. Теперь ее больше нет. Ей у финнов хорошо. Он ей теперь не нужен. Даже в вере усомнилась. В лютеранки собирается”. Уложил обращение в папочку и упрятал в дальний ящик. Мелькнула мысль: может, Око с товарищами руку приложили? С этих волкодавов станется. Им что башку Амину отвернуть, что найти иголку в стоге сена — без разницы. Но чего им Катенька далась, где наступила на мозоль? Может, венереченцы подстроили. У них резоны были. Но Благодатьев вроде порядочный мужик — правовед, что на уме, то на языке. Кто всех их разберет: коммунистов, демократов, силовиков. Тянут одеяло на себя. Что им Катенька. А языки как помело — только и пекутся о народном благе. Надоели. Его огонек погас, потерялись зацепка, стимул. Он на глазах осел и сократился, выпустил кураж. Остался лишь фасон. За окном кабинета булькала столица — бестолковый муравейник неустроенных людей. Скривил челюсть набок: “Хотели генерала — будет генерал, не армейский, другой. Только не мордастый с толстой задницей. На это не пойду. Подберу красивенького, с выправкой. Он всех построит и направит, куда знает. А с меня хватит. С танками и ракетами разберутся сами — без меня. Спецов достаточно. Дела сдам до срока. Обесточили деда, чего дергаться. Плетью обуха не перешибешь. Жаль, что с Катенькой не повидался. Хотел, как лучше, а вышло, как всегда”. Поднялся, вытянувшись в полный рост. Глянул в стенное зеркало. Закручинился: “Какого дуба уломали! Коммунистов сгреб, а тут подрезали. Слава богу, есть семья: внук, внучки. Им послужу”. Новость, что президент решил сдавать дела досрочно, заменил прежнее телеобращение новым, просочилась во все властные структуры дымно. Пунктуальный Око посчитал своим долгом первым делом позвонить академику Сутулову. Сообщил торжественно: “Дорогой Савелий Григорьевич, поздравляю. Вы теперь наш Минин и Пожарский. Ваш диагноз спас Россию. Памятник бы вам поставить у Василия Блаженного”. Академик поблагодарил, но почему-то хмыкнул. Хотел сострить, но передумал.
Через пару дней после судьбоносных решений президента на загородной даче в Простоквашине, как бы на оперативное совещание, а на деле отметить завершение спецоперации собрались руководители тридцати восьми управлений, пяти департаментов, также прочих служб и подразделений Федеральной службы безопасности России. Все, как водится, в цивильном. Иначе такое звездное свечение могло быть зафиксировано из космоса американскими спутниками-шпионами. Золотая осень оказалась на редкость урожайной. И что существенно — в условиях демократии безоблачной. Все службы сработали ювелирно, без шума, не наследив (педагога Корюшкина намечалось подвести под амнистию). Генералы тусовались празднично, перезваниваясь бокалами шампанского, закусывая всякими разностями, что бог послал. Пили за известные перемены. За грядущий на их улице праздник (дождались “своего”), за стабильность державного курса. Большому кораблю — большое плавание. Грудастый Око выпячивался именинником. Чувство выполненного долга переполняло гордостью и служебным счастьем: на памятник при и после жизни, естественно, не рассчитывал. Какие памятники при его работе?! Главное — Россия сохранила статус. Не выбилась из колеи. Чего больше! Раздув паруса, неслась вперед — без Катеньки.
Январь — май 2006