Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2007
Это была дорогая кабинетная мебель из Германии времен третьего рейха, такая солидная, что казалась музейной. Дед, майор медицинской службы, сам прошедший войну начальником госпиталя и даже получивший как хирург Красную Звезду за спасение командира, прикупил трофейный гарнитур по случаю у какого-то генерала. Из поверженного фатерлянда тащили тогда все без разбору.
В нашем доме, пока дед был на войне, а бабушка с маленькой мамой в эвакуации, стояли немцы, и вроде даже был их главный штаб. Так что появление у нас экспроприированного у врага имущества тоже можно было рассматривать как акт возмездия.
“Возмездие” включало в себя малопонятного назначения замысловатые тумбочки, этажерки, а еще бюро и книжные шкафы с застекленными полками, в которых у нас потом хранились толстенные медицинские книги. Стекла отодвигались ужасно туго, но я думала, что так оно и должно быть. Наконец, был двухтумбовый письменный стол, за которым могли уместиться, как минимум, двое взрослых.
Ясно было, из-за чего Германия проиграла войну — все-то оказалось устроено в ней по-дурацки, столько лишнего даже в простейших бытовых конструкциях. При этом, правда, лучшие сорта древесины, качественный лак, тонкая, с хорошим вкусом работа по дереву и металлу. Это даже я понимала в свои шесть-семь лет. Особенно нравились мне латунные барельефы, изображавшие древнеримских воинов в шлемах с конскими хвостами.
Позже, лет уже в десять-одиннадцать, когда меня переведут спать из детской в дедушкин кабинет, на большой черный кожаный диван с круглыми подголовниками по краям, я буду взахлеб читать об этих самых воинах, забираясь с фонариком под одеяло. Однажды это едва не станет поводом для бабушкиного сердечного приступа: не разглядев среди ночи мою голову на подушке, она со слабым криком “Тася, Тасенька пропала!” хлопнется в обморок…
Наша немецкая мебель очень гармонировала с дедушкиными зажигалками, несессерами, гамашами и прочими занятными штуковинами, которых я никогда не видела у других взрослых. Все эти аксессуары, как я теперь понимаю, с головой выдавали в деде, может быть, одного из первейших стиляг нашего городка.
Вообще был он из той части провинциальной интеллигенции, что со столичным образованием действительно принесла с собой некий стиль. Дед носил аккуратно подстриженную бородку, привычно “обшивался”, как тогда говорили, у лучшего портного, а еще писал статьи в московские научные журналы и тосковал по мегаполису с его богатым выбором театров, выставок, музыкальных вечеров. Все это, впрочем, не мешало ему во время операций орать благим матом на бестолковых ассистентов и сестер.
Около деда все время толкся самый разный народ. Прежде всего, конечно, больные со всего района, не дававшие ему покоя даже дома. Потом люди его круга, в основном коллеги-врачи. Няня, домработница. Приходил хромой молочник… А еще был странный человек по фамилии Шнекендорф — кто-то вроде помощника или ассистента. Лет, наверное, сорока с небольшим, роста выше среднего и довольно плотный, с неестественно широкой, почти квадратной спиной, с гладко выбритой по моде тех лет головой и толстыми складками сзади на шее.
Шнекендорф оставлял ощущение чего-то массивного, значительного. Однажды я увидала, как какой-то человек за воротами полез на него в драку. Он наскакивал, а Шнекендорф просто чуть отстранялся — и кулак проносился в сантиметрах от его носа. Потом, видно, ему это надоело, он взял драчуна за лацканы таким движением, будто хотел поправить что-то в одежде, и вдруг без всякого замаха нанес резкий и точный удар своей огромной головой в лицо.
Удар был не очень сильный, но человек, как куль, рухнул в бурьян и замер, как-то странно там побулькивая. Я застыла, ни жива ни мертва… А Шнекендорф — он к тому времени был уже далеко…
С тех пор прошло более сорока лет. Дед умер еще в 1968-м, совсем молодым, ненадолго пережила его и бабушка. Наша семья переехала в Москву, где нам дали пару комнат в “трешке” с подселением, а потом мы еще начали строить дачу.
Из дедушкиной мебели к этому времени сохранился лишь самый массивный книжный шкаф; чтобы не путать с другим, современным и вполне приличным по размеру, я назвала его “Шнекендорфом”. Он все так же был набит мамиными, еще институтскими конспектами да пожелтевшими журнальными вырезками, к коим она всю жизнь питала необъяснимую слабость.
Под моим напором “Шнекендорфа” перевезли-таки на дачу, где он угрюмо занял все те же полкомнаты. Я его побаивалась, особенно когда доводилось ночевать на даче одной. Он ассоциировался у меня с насупленными гестаповскими часовыми из популярного телесериала. Когда мне надо было заглянуть в его недра, дверцы упрямо не желали открываться. Потом они не желали уже закрываться: на шкафу мама складировала запасы сахара для компотов, и у “Шнекедорфа” под их тяжестью буквально “ехала крыша”.
Но самое ужасное случалось, когда, видно, под бременем все тех же маминых запасов “Шнекендорф” возмущенно распахивался среди ночи. “А где ку-ку, партайгеноссе?” — бормотала я в ответ.
…В тот день из-за печки, сильно начадившей за день, нам пришлось перебираться с внуком на второй этаж и устраиваться на ночлег во владениях “Шнекендорфа”. Я собиралась лечь с Андрюшкой, но все же опасалась, что шкаф расхулиганится ночью и испугает малыша. Подошла, задумчиво погладила прохладный бочок…
Летнее солнце поднимает с постели рано. Но в этот раз разбудило меня не оно, а звон выдавленного стекла где-то внизу, на первом этаже. Мне надо было сразу схватить внука на руки и броситься к окну с криком “Пожар!”, или что там рекомендуют в таких случаях. Но я смогла выполнить только первую часть задачи. Ибо это была единственная в доме комната, окно в которой вообще не открывалось: его наполовину загораживал мощной спиной все тот же “Шнекендорф”.
Потом я услыхала шаги: кто-то, крадучись, поднимался по лестнице. Скрипнула дверь, и в проеме показалась щуплая фигура. Я запомнила только дешевую шерстяную шапочку, именуемую в народе “пидоркой”. Увидев меня, мужчина вытянул вперед руку и что-то невнятно произнес. Сидя на постели, я прижимала к себе Андрюшкину голову так, чтобы, проснувшись, он не увидел незнакомца, и успела подумать: хорошо, не пистолет, а с ножиком мы еще повоюем.
Конечно, его интересовали деньги и ценности, а мне нужно было выиграть время. И я решила подсунуть ему молчуна “Шнекендорфа”. Пока он будет возиться с дверцей, непременно случится чудо…
“Шнекендорфушка, миленький, не подведи”, — молила я про себя, указывая грабителю на шкаф. Но я недооценила щуплого. Слегка подергав дверцу, он не стал зазря тратить силы, поднял валявшуюся рядом кочергу и принялся яростно и бестолково молотить по дереву, оставляя на нем глубокие зазубрины. Это напугало меня больше всего: у парня быстро сдавали нервы. А он, повернувшись ко мне, рявкнул: “Подь сюда! С дитем!” Голос был высокий, немного гнусавый.
Еще не успев вникнуть в смысл этих слов, я повернулась на мгновение к просыпающемуся от шума внуку, как вдруг уловила боковым зрением какое-то неясное движение в той стороне и тут же услышала сдавленный крик. Обернувшись, я с изумлением увидела, как “Шнекендорф” навалился на вора и прижимает его к полу всеми своими тремястами кэгэ. А тот уже не мог дышать и только сипел…
Мне бросилась в глаза деревянная чурка, в последние годы заменявшая “Шнекендорфу” одну из отломившихся ножек, — она будто была отброшена им в схватке, как ставший ненужным костыль…
Меня обуял ужас. Подхватив внука на руки, я бросилась на улицу, к людям…
…Человеку свойственны странные, труднообъяснимые поступки. Узнав, что воришка на всю жизнь останется инвалидом, я носила ему передачи в больницу. А “Шнекендорфа”, словно нелюбимого пса, мы завезли подальше от дома и тихо похоронили среди соотечественников, полегших на полях той войны…