или Невоспетые герои рейха
Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2007
Юрий Колкер
Юрий Иосифович Колкер родился в 1946 году. Поэт, автор книг “Послесловие” (Иерусалим, 1985), “Антивенок” (Иерусалим, 1987) и многих других. Живет в Лондоне.
Список Мадиевского, или невоспетые герои рейха
вокруг книги Самсона Мадиевского
“Другие немцы”, М., 2006
Из соображений самых общих ясно: другие немцы были. Их не могло не быть. На всех уровнях, не только в подполье. Не мог культурный народ поголовно сойти с ума и потерять совесть. И какой народ! В XIX веке первейшей чертой немцев считалась мечтательность, пусть и несколько сумрачная. Гёте вздыхал: практичные англичане делом заняты, а мы в эмпиреях витаем. Народ мыслителей, композиторов, математиков, поэтов; народ добропорядочный и аккуратный, честный и педантичный (иной скажет: не в меру!); народ, больше других развивший культуру жизни в провинции — так, что и захолустья в немецких землях не осталось. В каждой деревне — скрипач и органист, в каждой церкви (непременно каменной) — орган. Германия и культура — это были синонимы.
Конечно, на русский вкус немец скучен. Одновременно умен и туп. Умные люди ведь сплошь и рядом бывают тупы. И добропорядочность его — бюргерская, мещанская, русскому духу чуждая. Широты не хватало немцу, задушевности. Штольцы да Крафты всякие. Всем хороши, а чего-то недостает. Но тут мы уходим от темы. Не было еще народа, которому бы другой народ казался равным. В подсознании, в иррациональных глубинах народных заложено неизъяснимое и неистребимое чувство превосходства. От него и мыслители не свободны. Проходит это чувство только вместе с народом. Пробный камень тут — как раз вот это неопределимое понятие — задушевность. Разве усредненный немец не убежден, что он задушевнее усредненного русского? Убежден на сто процентов. И ему не возразишь.
Не мог такой народ поголовно потерять совесть, — а ведь когда со стороны смотришь, особенно с еврейской, то именно так и видится. Не раз говорили: время стояло в Европе особенное; все народы были на грани помешательства, а пример подали и вперед вырвались русские. Разве большевизм не помешательство? Он только лозунгами был лучше нацизма. (Но лозунгами же и хуже: красивые лозунги обманывают вернее, держатся дольше.) Какой-то страшной бациллой оказались заражены все народы страны святых чудес. Или — космическим излучением (говорили и такое). Британцы — меньше других, но тоже подцепили. По улицам Лондона маршировали молодчики сэра Освальда Мосли (только в парламент провести не сумели ни одного человека).
Болезнь объяснялась не космическим излучением, а космическим ускорением истории в ходе Первой мировой войны. Демократизация прошла за четыре года путь четырех световых лет. Равенства оказалось столько, что люди не знали, что с ним делать. Испугались свободы. Спасение увидели в рабстве — и бросились к ногам Сталина, Муссолини, Франко, Гитлера и других фюреров.
Немцы спасали евреев
А если так, если и без того ясно, — то о чем же тут и писать? Над чем Самсон Мадиевский корпел четыре года? Над чем и зачем? Книжка, кстати, хоть и уйму сил отняла, а тонкая, всего 110 страниц, зато уж ссылок в ней — видимо-невидимо, без числа, как девиц у царя Соломона. Точнее, пятьсот ровным счетом, а это и значит: без числа. За каждым утверждением — авторитет с его фактами и выводами. Ничего голословного.
Историком руководит другая логика. Он расхожими соображениями публициста не довольствуется. Хочет удостовериться, назвать и сформулировать. Уточнить и сделать очевидным. Сопоставить, соразмерить, выстроить и вычислить. Домогается точности и полноты. Иные, исходя из этого, историю наукой называют — пусть их, а мы иначе скажем: история — постижение (по прямому значению этого слова), но — с помощью писательства. Архивист, археолог могут не быть писателями, а историк должен. Историография не одного только литературного таланта требует, но без него — неполна. Обладай Лев Гумилев даром своей матери, его значение удесятерилось бы.
И есть в этом писательском постижении головокружительный парадокс: историк должен всеми силами стремиться к беспристрастию, к отказу от нравственных оценок, прекрасно сознавая при этом, что такой идеал в принципе недостижим. Научная точность и полнота — недостижимы. История — люди, а где люди, там и нравственные оценки и метафоры. Прошлое не поддается математической формализации или биологической систематизации. Отмычка к нему — метафора. Даже полный отказ от метафор в тексте (гениальное изобретение Фукидида) ничего не меняет: весь текст в целом становится развернутой метафорой. Пафос историка — в жертвенном служении недостижимому идеалу.
Итак, были немцы, которые оказывали сопротивление нацистскому режиму, не считая себя при этом ни борцами, ни — зачастую — даже противниками этого режима. Конечно, были. Мадиевский берет тех из них, которые спасали евреев: золотое сечение, не правда ли? Но — уже сечение, уже метафора, уже нравственная отмычка. Нравственная позиция сильная и красивая: ведь Мадиевский — еврей. Он своим выбором словно бы возражает тем евреям, а их — много, кто по сей день всякого немца видит сквозь дым крематориев. В этих евреев мы камня не бросим. Если твоя мать погибла в Освенциме, отрешиться от этого нельзя. Но историческая и человеческая правда не с ними.
При нацистах спасатели (Retter) жизнью рисковали: тем самым они — герои. Почему же их не воспели, когда нацизм в Германии был осужден? Слова “невоспетые герои” — установившаяся в Германии формула.
Вот любопытнейшее наблюдение историка: спасатели скрывали свой подвиг, неохотно рассказывали о нем. Наблюдение это не Мадиевскому принадлежит (он дает ссылку, ворох ссылок), но по-русски прозвучало впервые. Оказывается, признаться в подвиге — в обновленной, осудившей нацизм Германии — было небезопасно. Иные спасатели скрывали — и скрыли — свои имена. Вообразите: банкир, давший на помощь евреям сто тысяч марок, не пожелал даже после войны назвать свое имя… На верхнем уровне, там, где располагается совесть народа, нацизм осужден бесповоротно; на уровне нижнем, там, где народное исподнее, где задушевность, — сдвиг едва наметился. Короткая эпоха внезапной дикости культурнейшего из народов пустила корни.
Психологически еще любопытнее другое: спасатели (в сущности, горстка людей, но ведь совесть всегда в меньшинстве) усугубляли вину каждого немца, делали ее всенародной. Ведь если был один ариец, спасший с риском для жизни одного еврея, значит, формула “тогда ничего нельзя было сделать” неверна, и получается, что, кроме этого одного, виноваты все! Потому-то сборник “Праведники в немецкой культурной памяти” заканчивается словами: “При рассмотрении Шоа эта сторона дела — существование спасателей — все еще вызывает наибольшее раздражение…”
Занятно, что слово Шоа (pcwX, на иврите — катастрофа) вошло в немецкий, тогда как в русском утвердилось английское холокост.
…Имена, имена. Названия книг, институтов и проектов. И термины (все сплошь метафорические, начиная со спасателей). Бесконечные ссылки; то, что гуманитарии называют аппаратом. Треть каждой страницы — под чертой: это источники, почти все немецкие и английские…
В сущности, Мадиевский разворачивает перед нами борьбу послевоенного немца с самим собою, со своим прошлым. Пожалеем немца. Не убийцу-нациста, конечно, а его внука. Как жить с таким прошлым? Немец — сирота. Гитлер зачеркивает Шиллера. Не зачеркивает, нет, но тень на него отбрасывает. Как немцу гордиться своим языком (изумительным), своей культурой (бесподобной в своих высочайших проявлениях)? Русские — те защищены. Да: Сталин и Гитлер на одном черенке выросли, большевизм и нацизм — близнецы-братья, но по одному пункту сравнение не проходит — по национальному. Большевики всех резали без разбору. Себя резали. Гулаг — тот же интернационал. (Вздор о том, что Гулаг будто бы инородцы создали, даже опровергать не станем.) Конечно, были национальные притеснения, например, депортации целых народов, но, во-первых, народы попались малые, бессловесные, с короткой памятью (не то что евреи), а во-вторых и в главных, все мы, выходцы из братской семьи народов, — жертвы; все как один. Разве нет? Сейчас даже кажется: все как один боролись. Иначе как это мы без усилия разом из комсомольцев в богомольцев превратились?
Заглянем в себя: в каждой душе сверху — Бог, а снизу — бес. Высокое держит под спудом низкое. Держит тонкая пленка поверхностного натяжения: беса в нас больше, чем Бога. Бог исповедания требует, то есть культуры, а бес ни с какой культурой не связан, он старше культуры, старше человечества, к моллюскам восходит и к амебам.
Так и в каждом народе. Но — каково жить, зная или подозревая, что мой добрый, ласковый дедушка был изувером?! Это пытка. А теперь похвалим немца. В целом Германия справилась с этой болезнью, выдержала пытку. Ее демократия прочна, как ее экономика. Совесть — главенствует. Высокое и низкое никогда больше в этой стране не поменяются местами. Процент фашиствующих (неизбежный в каждой демократии) не превышает нормы.
Ничего этого Мадиевский не говорит, он ведь ученый, а не моралист и не газетный борзописец, — но эти соображения напрашиваются, если не выводятся из его сочинения. Хорошая книга! Мысли словно симпатическими чернилами вписаны между напечатанными строками. Мысли противоречивые, в том числе — и книге противоречащие. И это — хорошо.
Совесть
в процентном исчислении
Большинство почти всегда неправо. Совесть — всегда в меньшинстве. Отчего же демократия — наименьшее из зол? Пусть правит совестливое меньшинство! Но, во-первых, кто его выявит? А во-вторых и в главных, совесть, ставшая властью, совестью быть перестает, как тот китайский мальчик, победивший дракона. Совесть не материализуется — и в этом смысле всегда диссидентка (сами-то мы материальны). В двухпартийной системе — совести в оппозиции больше, чем в правительстве. Чем дальше от прямой власти, тем ее больше. В конституции совести больше, чем в своде законов, в своде законов — чем в парламенте, в парламенте — чем в кабинете, в кабинете (мы говорим о демократиях) — чем у главы правительства. Так — в нормальное время, в годы благоденствия. Только в годы народных бедствий совесть выявляется и материализуется: кормит и спасает. Выявляются люди, которые — с риском для себя — не могут не кормить и не спасать.
Мадиевский с этой своей книгой — тоже в меньшинстве, и он тоже — совесть. Нужно было не только сказать по-русски: такие люди были, нужно было назвать их поименно. Всех, кто известен (две трети спасателей; целая треть свои имена скрыла). Еще полезнее была бы его книга в переводе на иврит. В Израиле она бы немедленно стала бестселлером — уже просто потому, что большинство (совести противящееся) встретило бы ее с возмущением. Вспомним, как израильское общество встало на дыбы, когда Ханна Арендт произнесла (в связи с процессом Эйхмана) свое знаменитое: зло — обыденно, банально. Кстати, у Мадиевского, в точности как у Арендт, главное вынесено в название — как вызов. Совесть кусается.
Сколько же их было, этих спасателей? В каких цифрах выражается совесть?
Всего, говорит Мадиевский, можно насчитать от пятидесяти до ста тысяч человек, что дает, хм, 0,04 %. Четыре сотых процента! (От населения Германии, составлявшего к началу войны 54 миллиона человек.)
Есть еще такая статистика: женщин среди спасателей было больше, чем мужчин; бедных — больше, чем богатых. Но тут историк справедливо замечает, что ведь мужчины были в основном на фронте, а богатых в любом обществе меньше, чем бедных. Значит, эта статистика нам ничего не сказала.
Были “спасатели в мундирах”, даже в мундирах СС и гестапо. Были! Эти случаи, пожалуй, самые интересные. Кроме банальных (но все равно увлекательных), когда верный сын отечества, честный национал-социалист влюблялся в еврейку и все ради нее бросал, были и совсем необъяснимые. Но тут статистика еще более умопомрачительная. Служило в 1939–1945 годах всего 19 миллионов немцев, а спасали — менее ста человек, то есть 0,0005 %. Но — и то чудо. Немец ведь туп, взяток не берет и приказы исполняет с педантичностью, которой задушевность не допускает (потому-то и лучшего солдата, чем немец-нацист, история не знала). Зато эти “около ста” и спасли больше. Рекордсмен тут — Георг Фердинанд Дуквиц, сотрудник германского посольства в Копенгагене. Он сообщил датчанам о предстоящей депортации евреев в концлагеря — и датчане (чемпионы среди спасателей) разом переправили в Швецию шесть с половиной тысяч человек. Для сравнения: знаменитый теперь Шиндлер спас 1098 человек, и как ради этого старался! Дуквиц же палец о палец не ударил: только сообщил; но точно жизнью рисковал (а Шиндлер — нет).
И еще статистика: на территории собственно рейха спасателей было от десяти до двадцати тысяч. Те же немцы смелее спасали на оккупированных землях. Там и возможностей было больше, и уничтожали людей в больших масштабах.
Были еще спасатели-супруги. Целых 80–90 % не пожелали развестись (хотя этого требовали власть и партийная дисциплина) и спасли своих жен и мужей. В иных случаях — даже когда развод был бы уже только юридической формальностью, закреплявшей разрыв. Им удалось спасти 12–14 тысяч человек.
“Величины исчезающе малые”, — уныло констатирует один историк из списка Мадиевского. Так ли? Поставьте себя на место этих ускользающих. Сегодня, сейчас — не жизнью своею рискните, а хоть временем своим пожертвуйте для того, кому плохо. Вот вам и ответ.
Впрочем, главного ответа на главный вопрос мы никогда не получим: каков был процент тех, кто спасал евреев, среди других арийских народов под нацистами. Цифры ведь в сравнении уясняются. Без сравнения — ничего не стоят. Три волосины на голове — мало, а в супе — много.
Корректные немецкие историки такого вопроса не ставят, они только себя клеймят. Знаем из общих соображений, что в этом списке, которого никогда не будет, высоко стояли бы датчане и итальянцы, чуть ниже — венгры и испанцы. Мерзавец Франко, тот самый диктатор, спас тысячи евреев. Спасибо ему: в любой европейской стране эпохи нацизма любой еврей мог обратиться в испанское посольство и на месте получить испанский паспорт. Совсем низко в этом списке — посмотрим правде в глаза — стояли бы поляки, украинцы, литовцы, латыши. Народы, которые на верность рейху не присягали, научной евгеникой не руководствовались. А русские?.. Такого списка тоже нет.
Сколько всего удалось спасти? Бог весть! Цифры слишком расходятся. Самое большее — сто тысяч. Копейки рядом с шестью миллионами. Но — сто тысяч человек’. И в каких условиях? Для спасения одного еврея требовалось в среднем участие десяти спасателей. А самое главное в другом: каждый человек равновелик Вселенной, заключает ее в себе. Спаси одного — и спасешь Вселенную, не говоря уже о своей душе.
Корреляция
и прочая чепуха
Не все, конечно, не все спасатели руководствовались только велением совести. Спасали и за мзду — но опять же с риском для себя, иногда смертельным. Разве труд не должен оплачиваться? Что тут дурного? Каждому нужно концы с концами сводить. К тому же ведь можно было бы (у беззащитных-то!) вознаграждение взять, а договора не исполнить. Были и такие. Их германские историки называют мародерами евреев. Опять метафора.
Вообще, какие мотивы выявлены среди спасателей? Все мыслимые. Были религиозные мотивы, в том числе — вдохните глубже — и религиозная симпатия христиан к евреям. Евангелия по-разному читаются. В Послании к римлянам св. апостола Павла, гл. 11, ст. 26, говорится: “Весь Израиль спасется”, то есть другим еще потрудиться нужно, а евреям — привилегия, блат. У них рука наверху. Они как-никак “первая любовь Бога”. (Эта метафора — тоже из списка Мадиевского.)
Было стихийное неприятие нацизма у людей, далеких от политики. Они и соглашались с антиеврейскими законами (немец ведь законопослушен), но как-то не до конца. Внесла в дело спасения вклад и мещанская порядочность, противная задушевности. Сделала свое дело благодарность к конкретным людям. Был и такой странный мотив: природная строптивость, авантюризм, врожденная жажда риска. Работали, понятно, и любовь, и семейные связи. Отмечены решительно все нормальные человеческие побуждения.
Поразительно, но и некоторые убежденные антисемиты спасали евреев. Логика у них была простая, нормальная: еврей плох, но убивать — нельзя. С чего вдруг мне любить чужака? Жить с ним рядом не хочу, но и убийцам помешаю. Нормальный христианин может испытывать отталкивание от еврея, может вывести это отталкивание из Евангелий. Особенно если он чуть-чуть секуляризован и понимает, что завет возлюбить врагов своих — метафора (или, если угодно, гипербола).
Социологический подход к проблеме спасателей потерпел полный прах. Никакая систематизация не проходит. Никакие мотивы не преобладают над другими. Тезис “Бытие определяет сознание” оказался материалистическим вздором. Урок ясный: не делайте науку там, где ее нет и быть не может. Не играйте в наукообразие. Нет тут никакой корреляции, а есть (и были) люди.
Опять отдадим должное Мадиевскому: он-то советской школой выпестован, с молоком матери представления о классовой борьбе впитал, он даже начинал как историк-социолог, а вот нашел в себе достаточно духу, чтобы признать: все это чушь; если не всегда, то уж в данном конкретном случае — точно.
Где список-то?
Нет книг без недостатков. Каковы они у Мадиевского? Главный — в чрезмерной страсти к обобщениям. Возможность обобщать в идеале вообще лучше оставить читателю или борзописцу. Отчего не видеть в читателе партнера, сотрудника? Он, вообще говоря, не глупее автора. Перегиб в сторону обобщений в предмете неустранимо гуманитарном — то же наукообразие. Там, где речь о героях, он особенно плох. Читая о герое, я хочу в первую очередь видеть человека в его неповторимой физической и нравственной цельности. Каждая черточка мне важна, каждая мелочь. И лучше пусть с элементами беллетризации, чем систематизации. Нельзя, как это делает Мадиевский в угоду наукообразию, размазывать эти черточки по всей книге. “Чтобы спасти Ильзу и двух ее сестер, Шульц совершил описанное”. Где “описанное”? За двадцать страниц до этого, а ссылки (см. с. 14) нет. Добросовестно ли это по отношению к читателю, даже самому внимательному?
Нет: нужно все, что известно о человеке, бережно собрать вместе — в главе, пусть даже в крохотной главке в несколько строк, но непременно с именем этого человека в качестве названия. Хочу и имею право знать, как человек жил до подвига и после подвига; и как он умер — тоже. У Мадиевского же обобщение пожирает не только слова и улыбки героев, а самые их имена! То и дело читаем:
“Вот лишь некоторые примеры”, “случалось”, “бывало”. Полную оторопь вызывает “и др.” — после перечня имен. Нет, так нельзя. Если это история, долой историю.
В книге, чего уже совсем понять нельзя, отсутствует именной указатель. В книге о героях!
Библиографию тоже можно было бы организовать разумнее. Например, так, как это делается в точных науках. Бесконечные lbid. и Op. cit. не облегчают читателю жизни, особенно над книгой, вызывающей взрыв чувств и потому не поддающейся прочтению разом.
Русский язык книги мог бы быть чище. Почти все переводные цитаты выглядят калькой с немецкого или английского — настолько калькой, что легко поправляются без сверки с источником. Например: “Больше чем расстрелять, с нами ничего не могут сделать…”; “служба полевых водных путей”. Историк словно не знает, что дословный перевод практически всегда искажает смысл.
Как писать: Фрейбург или Фрайбург? Допускаем, что первое (словарная норма) устарело. Принимаем, исходя из живого немецкого произношения, второе. Но тогда пусть это правило действует всюду в книге, в том числе и в слове полнцейпрезидиум.
Что для неподготовленного русского читателя может означать словосочетание Яд Вашем? Обрывок русской фразы с двумя русскими словами — ничего больше, если только мы с ума не сошли. Поскольку же речь идет о евреях, об Израиле, то этот обрывок еще и намек содержит, притом антисемитский: где яд, там и еврей; еврей — ядовит (а для современного остроумца — еще и жидовит). Такое написание — вздорно, неприемлемо. Если б еще хоть дефисом эти два слова были соединены! Ведь не пишем же мы Сан Франциско (по-русски это означало бы: “высокая должность какого-то там Франциско). Но одного дефиса мало. Первым делом нужно оттенить тот факт, что на иврите это не два слова, а три, по-русски же — одно слово; затем попутно и от яда можно освободиться. Сделать это проще простого: Йад-ва-Шем. Не мешало бы и перевод дать: “рука и имя”. Источник тоже не повредит: “…ибо и они услышат о Твоем имени великом и о Твоей руке сильной и о Твоей мышце простертой…” (3 Цар., гл. 8, ст. 42). Неужто это менее важно для читателя, чем бесконечные имена немецких историков, которыми перенасыщена книга?
Что такое Бейтар, тоже не мешало бы пояснить, хотя бы потому, что это слово косвенно отсылает к России. На иврите это аббревиатура: Брит-Йосеф-Трумпельдор, союз имени Иосифа Трумпельдора, еврейское молодежное движение в Палестине. Трумпельдор отличился в русско-японской войне, потерял руку, получил Георгиевский крест и выслужил офицерский чин из рядовых, а погиб в Палестине в стычке с арабами. Вполне можно было бы поместить такое в примечания. Все равно ведь мы отвлекаемся от основной темы, о чем бы ни говорили.
“Трансфер средств” вместо “перевод денег”; “временная отсрочка” (а какая еще?); “границу с Голландией перешло пару десятков человек”; “завязывать связи”; “католический госпиталь”; жэковское “проживает” (вместо живет)’, новорусское “противоправный” (вместо противозаконный); “метла” (как множественное число от метлы); св. Рафаэль (вместо св. Рафаил) — все это не украшает книгу, но, конечно, легко исправляется — и, главное, ни на минуту не отменяет ее значения для нас.
Очень бы не мешало расшифровывать и пояснять некоторые немецкие слова в тексте. Мы уже далеко отстоим от эпохи нацизма — и по времени, и по интересам. Отчего не напомнить, что НСДАП (NSDAP) — национал-социалистическая немецкая рабочая партия? Или что капо — надзиратели из числа заключенных? Или хоть намекнуть, что оберрегирунгсрат — какой-то важный чин? Не бог весть какой труд, а чтение облегчило бы.
Что мы запомним
Открывая книгу, мы знали, о чем она и зачем, — и были согласны с главным тезисом. Заранее хотели пожать руку автору, сказать ему спасибо. Что мы удержим в памяти, закрыв книгу? Эпизоды. Штриховые портреты. В первую очередь это, а потом уже цифры. И опять встает вопрос: нужна ли история, как ее понимают современные университетские историки? Нужна ли кому-нибудь, кроме самих историков? Ведь это тоже признать нужно: по самому своему смыслу история (в отличие от физики) обращена ко всем. Случайно ли великие историки перевелись в тот самый век, когда история стала университетским предметом?
Вот эпизодами и закончим разговор об этой книге, будоражащей мысль.
В мае 1944 года еврейка-партизанка Хана Гохберг была тяжело ранена и попала в плен. Врач Карл Мутти отказался выдать ее для допроса, сказал, что она без сознания. Через несколько дней допрашивать раненую явился офицер Вальтер Розенкранц. Вместо допроса он снабдил ее подходящими документами, вывез в безопасное место и рекомендовал передать партизанам, чтобы те сменили базу. Потрясенная Хана спросила Вальтера, не еврей ли он. Тот ответил: “Не все немцы потеряли человеческое достоинство”. После войны Хана пригласила Розенкранца в гости в Израиль. Доктора Мутти разыскать не удалось.
Во время обыска у графини Марии фон Мальцан гестапо нашло и предъявило ей мужскую одежду ее возлюбленного еврея Ганса Гиршеля. Мария и бровью не повела. “Что ж с того? Как вы знаете, я недавно родила. Могу заверить вас, что не от Святого духа…” — и назвала имя человека, находившегося за пределами досягаемости нацистов. Ей велели открыть диван. “Он не открывается, — спокойно ответила графиня. — Не верите, прострелите его, только сперва дайте мне расписку, что компенсируете стоимость ремонта…” Гестаповцы ушли, а из дивана вылез бледный, как смерть, Гиршель. Графиня спасла еще нескольких евреев. Она была как раз из тех, кто любит риск, попросту не знала страха.
Как говорит Мадиевский: “случалось”, “бывало” и “др.”…