Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2007
Михаил Евсеевич Окунь родился в 1951 году в Ленинграде. Окончил Ленинградский электротехнический институт. Работал радиоинженером, литконсультантом в СП СССР, редактором в газетах и издательствах. Автор нескольких сборников стихов, книги рассказов “Татуировка. Ананас” (СПб., 1993) и множества журнальных публикаций. Стихи переводились на английский язык и печатались в международном журнале поэзии “The Plum Review”. Номинант литературных премий “Северная Пальмира” (1999) и “Честь и свобода” Санкт-Петербургского русского ПЕН-клуба (1999). С 2002 года живет в Германии.
Рассказы
Невский уксус
Выйдя из автобуса, Травкин торопливо пошел по Суворовскому по направлению к Смольному собору. Было ветреное раннее утро. Растрепанные, как жизнь, облака мотались туда-сюда по небу. Чуть левее Смольный невозмутимо парил над крышами своими пятью куполами. “Дорога к храму, — усмехнулся Травкин. — Правда, своих функций храм этот не выполнял никогда”. Свернув направо и пройдя сквозь арку огромного помпезного дома, Травкин оказался за кулисами проспекта. Место было весьма странное.
Переулок, состоящий из обшарпанных двух-трехэтажных особнячков, делал резкий поворот почти на девяносто градусов. А на самом углу располагалась и вовсе загадочная территория.
Забор, якобы огораживающий это пространство, не просто живописно завалился, а извернулся при этом лентой Мёбиуса. А она будто действительно уводила в другое измерение, ибо то, что открывалось взгляду, в центре города существовать не могло.
Рельсы узкоколейки ярко-рыжего металла, извиваясь и двоясь, уходили в неведомое. Кустарники и буйные лопухи скрывали в своих влажных зарослях серые деревянные строения. Казалось, здесь даже щелкают соловьи. А на столбе парой антикварных гвоздей была присобачена ржавая жестяная табличка. Белая краска фона сохранилась на ней лишь отдельными чешуйками, зато черные некрупные буковки держались весьма цепко:
“Завод „Невский уксус“”
“Нашел”, — вздохнул Травкин. Он добрел до покосившегося барака с намалеванной на стенке самонадеянной надписью: “Цех № 1”. Вошел внутрь. Вся его лаборатория была уже в сборе. Это были те времена, когда овощебазы, совхозы и дежурства в ДНД сменяли друг друга с регулярностью часового механизма.
В центре цеха № 1 уходил в недра земли круглый чан из осклизлых досок. Остальную часть барака занимали беспорядочные горы полуразложившихся кочанов капусты. Рядом с чаном громоздился кафкианского вида агрегат, основными частями которого были раструб и транспортер. Его лоснящаяся брезентовая лента была испещрена грубыми заплатами и проволочными скрепками. От агрегата, зловеще извиваясь среди капустных куч, полз по земляному полу потрепанный электрический кабель, местами неприлично оголенный. Он, словно кобра, делал стойку у стены барака и впивался размочаленным концом в рубильник образца тридцатых годов.
Итээровцы, коллеги Травкина, стояли притихшие и помрачневшие. Видно было, что даже на них, многоопытных, прошедших горнила корпусов районной овощебазы, интерьер производил угнетающее впечатление.
Появился человек, облаченный в прорезиненный общевойсковой защитный комплект не по росту, представился бригадиром и хрипло поставил задачу. Агрегат, оказывается, был капусторезкой (поначалу Травкин подивился этому слову, но потом вспомнил, что как-то раз на стенке кладбищенской сторожки, где изготавливались нехитрые каменные надгробия, он приметил вывеску “Словорубка”). Основная масса прибывших должна была, отделив от кочанов почерневшую хряпу, забрасывать их в раструб. Один сотрудник (им стал, конечно же, начлаб Суриков) занял пост у агрегата и контролировал загрузку. Другой — выбор пал на юного практиканта из техникума — спустился по шаткой лесенке в чан, чтобы по мере сил уминать и разравнивать нашинкованный продукт, забрасываемый туда транспортером капусторезки. Вечный камикадзе Гаврильчик встал на рубильник — на случай аварийной ситуации.
“Невский уксус”, таким образом, снабжал город не только тем самым продуктом, который “и на халяву сладкий”, но и поставлял серьезную квашеную капусту.
В определенные, одному ему ведомые моменты появлялся бригадир и бросал в чан по нескольку горстей серой крупной соли и наструганной моркови из эмалированных ведер без дужек. В эти минуты он напоминал сеятеля с первых советских бумажных денег. Впрочем, по мере заполнения чана бригадир появлялся все реже. А когда к нему в закут юркнула сотрудница завода в мужской кроличьей ушанке и потертой нейлоновой куртке цвета кремлевских елей, он исчез окончательно, чем лишил верхние слои капусты причитающейся пайки соли и морковки.
Капусторезка скрипела, содрогалась всем корпусом, но тянула. Часа в три, дисциплинированно наполнив с полчана, итээровцы покинули завод. Актив, в том числе и Травкин, направился в близлежащую рюмочную, подсказанную каким-то местным краеведом.
Через много-много лет, уже в другой (географически) стране и совсем в других временах, которые, согласно утверждению ленинградского классика, “не выбирают”, завод “Невский уксус” внезапно всплыл во снах Травкина. Вернее, приснился ему не сам завод, а именно поворот переулка.
Он, семилетний, стоит на трамвайной остановке напротив забора, изображающего собой загадочную геометрическую фигуру, и ждет маму. Зима, вечер, почти полное безлюдье. Лишь неподалеку стоит, насупившись, гражданин в черном кожаном пальто.
В подъезде ближнего особнячка скрежещет пружина открывающейся двери, и, выпуская в темный воздух слабый пучок света, выходит мама и торопливо идет к нему. Но, не доходя двух-трех шагов, останавливается и внимательно приглядывается к кожаному господину. А потом радостно вскрикивает:
— Мишенька, как же ты не узнал?! Это же Саша Бочанов…
Господин поворачивается к ним, смотрит внимательно, и Травкин вдруг узнает спокойного плотного мальчика, стриженного коротко, но с челкой, в круглых очках. А тот, отвечая собственным мыслям и ни к кому не обращаясь, задумчиво говорит:
— Вот зря машину отпустил…
Первый школьный день. У плотного мальчика в круглых очках на парте выложены: стопка разноцветных тетрадок, вставочка с набором разнообразных перышек, красивые линейка и треугольник из красной пластмассы, пенал с остро отточенными простыми карандашами от М до 2Т, большая дорогая коробка цветных карандашей, чернильница-непроливайка, новенькие стирательные резинки. В общем, для долгой дороги к знаниям он оснащен прекрасно.
Впоследствии Травкин узнал, что мальчик этот никогда не вступает в драки (не то что он, Травкин, иногда так отчаянно сцеплявшийся с одноклассником Гришкой Футерманом, что, казалось, они готовы были удушить друг друга пионерскими галстуками). А когда Саша Бочанов слышал что-либо неприятное в свой адрес, он лишь щурился и немного отворачивал голову в сторону — в точности как кот, если ему слегка подуть в глаза.
В школьных дисциплинах Саша Бочанов не преуспевал, не было у него и любимого предмета. Получал в основном тройки, не всегда “твердые”, иногда, впрочем, разбавленные четверками по неосновным предметам. Как-то не доходила до него арифметика, позже алгебра, физика, а для истории и географии он обладал плоховатой памятью. Времена же, когда учителя стали откровенно тянуть на хорошие оценки детей, полезных для школы и для себя лично, родителей, еще только наступали.
Когда Саша отвечал у доски, над его тугодумием, бесконечными “вот… вот…” класс подсмеивался. Но он лишь щурился в ответ. И компенсировал свои досадные промахи аккуратностью, вежливостью, упорно выработанным красивым почерком, позже — общественной активностью. И ранней житейской сметливостью.
Травкин запомнил проверку первого домашнего задания. Весь класс, в том числе и он, как могли, криво-косо нарисовали в тетрадке по три флажка. А у Саши Бочанова флажки были идеальными, потому что вычерчены были по никем не виданному доселе офицерскому трафарету (чего только не было вырезано на этой волшебной пластинке из оргстекла — от идеальных цифр и букв до изображений самолетиков!). Легкий ропот класса учительница веско пресекла: “А я и не говорила, что рисовать следует обязательно от руки! Смекалку нужно проявлять”. Слово это — “смекалка” — Травкин с тех пор почему-то сильно невзлюбил. Какой-то синоним обмана чудился ему в этом слове. Мол, все — так, а я — этак, “смекну” в обход.
Нельзя сказать, чтоб они сильно сдружились, но Травкин стал бывать у Саши дома. Тот жил с отцом и матерью в двух больших комнатах коммуналки на Малой Московской. Отец, молчаливый человек с пронзительным взглядом, работал завгаром, мать, яркая крупная брюнетка южного типа, — зубным техником. В общем, семья, как тогда выражались, была “обеспеченная”. А позже случилось так, что Травкин с матерью после ее развода с отцом получили десятиметровую комнатку в той же самой коммуналке.
Насельники их большой квартиры каждый праздник непременно находили поутру на своих кухонных столах написанные красивыми округлыми буквами поздравительные открытки от Саши Бочанова. “Ты бы тоже написал, Мишенька, — говорила Травкину мать. — И почерк у тебя хороший, если постараешься”. Травкин искренне хотел… но не мог. Уже тогда что-то фальшивое виделось ему в этих “крепкого Вам здоровья, успехов в работе, счастья в личной жизни” на фоне бесконечного коммунального коридора с туалетом в торце, где влажная буро-зеленая краска отслаивалась наподобие обоев.
Кто там еще “проживал”? Одинокая старуха по имени Матильда Никифоровна в угловой комнате. За стенкой — полная добрая женщина, работавшая проводницей на поездах дальнего следования. Крупный, рыжий и громогласный еврей Сеня с семьей. Какой-то мастеровой, у которого все одалживали молоток и отвертки. Словом, коммуналка.
Как с открытками, так и с “общественной активностью” не получалось у Травкина. Он как-то раз прочел в журнале “Искорка”, который для сына выписывала семья Бочановых, рассказ о неком пионере, который поставил на собрании отряда вопрос об обнаруженной им бесхозяйственности. Он заметил, что надпись на бортах всех грузовых вагонов (пионер почему-то предпочитал шататься в районе товарной станции) гласила: “БОРТА ПОДНЯТЬ”, в то время как, по мнению активиста, вполне достаточно было: “БОРТ ПОДНЯТЬ” — ведь надпись-то имелась на каждом борте. Сколько краски сэкономится на букве “А” по одному составу? А на одной железной дороге? А в масштабах страны?! Страшно подумать! Сам министр путей сообщения выразил пионеру благодарность и наградил ценным подарком. Травкин остро завидовал герою очерка: он бы так не смог.
Ежегодно родители Саши Бочанова устраивали для сына празднования дней рождения с приглашением большого количества одноклассников. Но не всех. Хотя все приглашенные знали, что без приглашения обязательно появится бесцветный мальчик из малоимущей (впрочем, тогда говорили просто “бедной”) семьи Витя Новиков с копеечным подарком. Он знал обо всех справляемых днях рождения в классе и являлся на них неукоснительно, хотя его почему-то не приглашали никуда. И наравне с “официально” приглашенными пил лимонад и ел пирожные.
Была и “культурная программа”: все присутствующие дети должны были обязательно что-либо исполнить, а отец Саши обязательно делал фотографии. У Травкина сохранился сероватый снимок девять на двенадцать — стоя спиной к полированному шкафу, он читает вслух не совсем ему понятное “покатились глаза собачьи золотыми звездами в снег”. О метафоре он узнает значительно позже. Но стихотворение было “жалестное”, Травкину оно очень понравилось, и он учил его всю неделю, предшествовавшую дню рождения.
Вот он стоит в скованной позе: светлая рубашечка, вязаная кофта на пуговках — парад полный. Слава Богу, что хоть не в школьной форме, которую он терпеть не мог: гимнастерка с белым воротничком, широкий ремень с латунной пряжкой, фуражка с лакированным козырьком… Как-то раз много лет спустя он показал свою школьную фотографию знакомым голландцам, и те просто обалдели от вида маленького солдатика.
Травкин, конечно, поначалу, после переезда, и уроки делал вместе с Сашей, что очень нравилось Бочановым. Но позже это дело как-то само собой заглохло. Виноват был Травкин — не хватало у него терпения объяснять Саше то, что и так было абсолютно ясно.
А что родители Саши были людьми со связями, показал редкий эпизод с телесъемкой детской передачи непосредственно на их жилплощади. Передача была посвящена тому, как советские дети проводят досуг в свободное от выполнения домашних заданий и общественных нагрузок время.
Приглашенный для участия Травкин должен был принести какую-нибудь поделку из пластилина. Накануне вечером он усердно трудился над образом Бабы Яги в ступе и с метлой. Однако режиссеру передачи замысел Травкина показался несозвучным времени. В итоге перед съемками ему вручили наспех обклеенный фольгой шар с четырьмя прилаженными к нему металлическими прутиками-антеннами. Шар имитировал ИСЗ — искусственный спутник Земли. Не так давно он пролетел, делая “пи-пи-пи” над планетой, и все печатные издания и немногочисленные на то время телепрограммы захлебывались, восхваляя это творение разума и рук советского человека.
Детский режиссер не хотел отставать от “велений времени”, и Травкин должен был перед телекамерой приклеивать спутнику веселый курносый пластилиновый нос, используя материал неактуальной Бабы Яги (которая тоже, если вдуматься, в полете являла собой некий ИСЗ). Впоследствии Травкин очень ждал выхода этой передачи и наконец увидел себя, мелькнувшего где-то на заднем плане. Солировал, естественно, плотный спокойный мальчик в круглых очках.
Подобных детских разочарований у Травкина, как и у любого мальчишки, было немало. Тут и пропущенный гол в матче с командой другого пионерского лагеря, в котором он не был виноват (но каждый, участвовавший в тех нескончаемых боях на изрытых пыльных полях, знает, что виноватым всегда бывал вратарь). Или история с факелами, которые велели изготовить для торжественного шествия на Марсовом поле в день 7 ноября. Травкин старательно прибил к концу палки консервную банку, в нее затолкал смоченный в керосине комок марли. Факел получился хороший. Однако на следующий день какая-то трезвая голова из гороно спохватилась: ветер понесет по Марсову полю сотни горящих тряпок, комков ваты и марли! — и по срочному звонку в школу самодельные факелы немедленно у всех изъяли.
Впрочем, что детство? — брызнули из-под ног июньские кузнечики врассыпную, и нет их…
Вскоре семья Бочановых получила отдельную квартиру, а Травкин перешел в другую школу. Так детская дружба с Сашей прервалась.
Как-то раз на исходе десятого класса Травкин решился сходить на выставку “Промышленная эстетика США” в ДК Кирова. “Решился” потому, что об обстановке вокруг выставки ходили страшные слухи. Как раз в эти дни американцы бомбили советские мирные сухогрузы (согласно официальному сообщению ТАСС) в порту Хайфон Социалистической Республики Вьетнам, доставившие продукты питания борющемуся против империалистической агрессии угнетенному народу.
Пикетчики (естественно, добровольные) с аккуратно выполненными плакатами “ПОЗОР…” и т. д. образовали живой коридор и осыпали упреками шедших на выставку несознательных соотечественников. А на выходе еще более добровольные пикетчики из местных гоп-компаний задирали посетивших выставку, а кое-кого из лезших на рожон даже оттаскивали в ближайшие кусты и поколачивали, присваивая при этом добычу в виде глянцевых журналов и проспектов. Милиция унимать справедливое негодование масс не считала необходимым.
Конечно, выставку можно было вообще прикрыть, но тогда как еще продемонстрировать это самое “справедливое негодование советского народа”, кроме навязших на зубах митингов протеста и самосочиненных “писем в редакцию”? А тут — вот она, стихия народная!..
Впоследствии, в бойких девяностых, Травкин однажды припомнил случай с американской выставкой и подивился тому факту, что своими воспоминаниями об этом антидемократическом эпизоде времен махрового застоя так никто печатно и не поделился, не поведал широкой прогрессивной общественности о своей роли пострадавшего за идею ознакомления с заграничным промышленным дизайном. Тем более это было странно, что воспоминателей в те годы объявилось хоть пруд пруди. Одних завсегдатаев “Сайгона” возникло столько, что вряд ли такое их количество могла вместить эта небольшая кафешка на углу Невского и Владимирского за все годы ее существования.
Для Травкина поход на выставку сошел благополучно, страсти уже успели поутихнуть. И все же среди вяло негодующей молодежи с плакатами Травкин с удивлением заметил своего бывшего соседа и одноклассника, повзрослевшего Сашу Бочанова. Но потом, едучи в метро, решил, что ему это показалось.
Через несколько лет, в начале семидесятых, бывшие друзья детства столкнулись носом к носу на лестнице Радиотехнического техникума. Позже Травкина даже обуревали сомнения, состоялась ли эта встреча в действительности. Хотя в те времена он еще не начал путать сны с явью.
Техникум занимал старинный особняк на одной из прилегающих к Литейному улиц. Парадная беломраморная лестница делала торжественный поворот и утыкалась в огромное зеркало. В те времена ее перила еще были украшены тремя бронзовыми метровыми фигурами пухлых амуров, стоявшими на столбиках в начале, на повороте и в конце лестницы. Позднее, в один прекрасный день бесшабашных девяностых годов, амуры бесследно исчезли. Да так прочно, что никакое следствие ни до какого ответа не докопалось.
Был там на площадке еще мраморный волк, сидящий на задних лапах и держащий в передних щит с гербом. Он-то был помассивнее амуров и вполне мог сохранить свои позиции и дальше. Но, по-видимому, лишь зеркалу не грозила экспроприация ввиду его поистине гигантских размеров. Хотя как знать — ведь человеческая изобретательность безгранична.
Все эти атрибуты былой роскоши потому так прочно врезались в память Травкина, что отец его когда-то преподавал в этом техникуме и водил туда маленького Мишу. Особенно поражал воображение мальчика замечательно исполненный резчиком волк.
После армии Травкин продолжил обучение на вечернем отделении института и устроился на должность лаборанта в лабораторию электронных приборов этого техникума. Тогда в одной из аудиторий, когда-то служившей, видимо, каминной залой, он рассмотрел окрашенный отвратительной коричневой краской мощный камин, над которым красовался латинский девиз “Nec timeo, nec spero”. Дотошный Травкин выяснил, что это означает: “Ничего не боюсь, ни на что не надеюсь”. Вероятно, петербургский вельможа, владелец особняка, был заядлым латинистом и позаимствовал гордый девиз у какого-нибудь древнеримского “солдатского императора”. А позже, в семнадцатом году, он или его потомки осознали, что бояться-то как раз есть чего, а вот надеяться действительно не на что.
Столкнувшись с Сашей Бочановым как раз у скульптуры волка, Травкин отметил довольно высокий рост Саши (телосложение невысокого плотного мальчика этого не обещало) и узнал, что тот преподает в техникуме ОПП — общественно-политические предметы.
Саша, тот самый Саша — преподает! Травкин удивился несказанно. Вот она, жизнь! Способный, но немного безалаберный мальчик загремел вверх тормашками в армию, не добрав вступительных баллов на дневное отделение вуза. С трудом выпутался из солдатчины и теперь учится на втором курсе вечернего, скромно работая при этом лаборантом с окладом девяносто рэ. А мальчик, мягко говоря, малоспособный тем временем поступил на юридический факультет университета имени Жданова, закончил его, преподает ОПП. Все же родители Саши были действительно людьми со связями — и не только на телевидении.
Впрочем, Саша туманно намекнул, что преподавание сие — как бы временный, переходной период. А впереди ждет настоящее ДЕЛО. Какое? Саша этого не пояснил, но как-то неопределенно махнул рукой в сторону Литейного, точнее, его дома под номером четыре. Травкин догадался…
Телефонами они не обменялись — вероятно, потому, что вновь стали какими-никакими, а коллегами, и поэтому, разумеется, впредь увидятся не раз. Но Травкин, проработавший в техникуме еще около двух лет, Сашу так больше и не увидел. Может быть, в силу того, что Сашин “переходной период” продлился всего лишь один-два дня?
Следующая встреча с Сашей Бочановым состоялась в тех же семидесятых, но уже в конце их и произошла на Московском вокзале, у столба, на котором вместо нынешнего бюста царя в развевающихся лентах и кудрях стояла тогда строгая обнаженная голова вождя.
Был сырой поздний ноябрьский вечер. Травкин, по окончании института работавший инженером в НИИ, ехал в пренеприятнейшую командировку в Москву. Город этот он вообще не любил, а тут еще предстояло мотаться на завод смежников во Фрязино, да и неясно было, как с гостиницей получится. Одно утешало: поезд был хороший, “Стрела” — тройка.
Спеша через зал, Травкин увидел оживленного Сашу Бочанова в окружении небольшой группы не менее оживленных солидных людей, одетых совсем не по-советски и улыбавшихся во всю зубную “клавиатуру”.
Саша был в турецкой дубленке, шотландском мохеровом шарфе, отечественной пыжиковой шапке — писк зимнего сезона. Ноябрьская демонстрация на Красной площади: “кролики” идут, “пыжики” на мавзолее стоят. Что ж это за зверь такой был — “пыжик”? Олененок не более месяца от роду. “Зеленые” всех стран, бейте в барабан и ужаснитесь кровожадности меховой промышленности Страны Советов!
Они поздоровались, и Саша коротко сообщил, что сопровождает важную иностранную делегацию в Москву. А затем, кивнув на прощание, сделал приглашающий жест своим подопечным и повел их грузиться в вагон СВ “Стрелы” № 1. Она считалась покруче тройки и отправлялась в Москву на четыре минуты позже, в 23.59.
Травкин понял, что настоящее ДЕЛО для его бывшего одноклассника уже началось. И под звуки “Гимна великому городу” композитора Глиэра, уставившись из окна тронувшегося поезда на густые мокрые хлопья снега, отбыл в столицу.
Первая половина восьмидесятых годов охарактеризовалась смертями одного за другим, в затылок, трех генсеков. Покинутая ими страна осталась в противоречивых чувствах и даже в некотором недоумении.
Примерно в это время мать Травкина вышла на пенсию. И вскоре после появления у кормила энергичного сменщика вышеупомянутых усопших начала трудиться, для сохранения пенсии, по “рабочей сетке” — цветоводом в гостинице системы “Интурист” неподалеку от дома. Однажды она пришла домой оживленная:
— Представляешь, у нас висит объявление: открытое партийное собрание с участием партсекретаря “Интуриста” Бочанова. Это наверняка Саша. Там написано “А. В.”. Ты не помнишь его отчества?
— Не помню, — ответил Травкин. — И ты пойдешь?
— Все пойдут.
Однако побывать на собрании ей почему-то не удалось. Но когда в тот же день позже в стеклянном переходе между зданиями гостиницы и ресторана она поливала цветы и изымала из горшков окурки и мелкие иностранные монетки, мимо нее по направлению к ресторану быстро прошли импозантный секретарь в синем костюме с блеском и темно-красном галстуке, и директор гостиницы. Последний поспешал в полушаге за партийным шефом и торопливо говорил: “На хорошем уровне прошло собрание. Не правда ли, Александр Васильевич?”
Ответа цветовод не расслышала. А секретарем оказался, конечно же, Саша. Маме Травкина, не видавшей его лет двадцать пять, внешний вид и начальственная повадка Саши понравились. Как понравилось и то, как заискивал перед ним обычно хамоватый директор.
Через некоторое время ей довелось столкнуться с А. В. Бочановым лично. Сквозь приоткрытые где-то наверху вентили ей внезапно капнула профсоюзная путевка в Прагу. В числе прочих подписей под разрешительными бумагами (заграница!) должен был стоять и росчерк интуристовского парторга.
Мать отправилась на площадь Островского, где за “Катькиным садиком” и помпезным желтым зданием Александринки скромно стоял солидный мрачноватый дом — бывшее немецкое посольство. Там и располагалось ныне управление “Интуриста”.
Встречей она осталась очень довольна. Саша узнал бывшую соседку, поинтересовался ее здоровьем и делами сына, то есть Травкина. Предложил чая и без лишних слов бумагу подписал. “Он всегда был хорошим мальчиком, — резюмировала свой рассказ мама. И добавила: — Секретарь… А ты вот не пожелал…”
Действительно, был такой эпизод в биографии Травкина. Незадолго до смерти первого из трех генсеков его вызвал начальник отдела Казин и в приподнятом тоне сообщил, что на их отдел по разнарядке пришло одно место кандидата в члены КПСС. Посоветовавшись, решили отдать его Травкину: он и активное участие в подготовке и проведении конференций молодых специалистов принимает, и в резерве на должность заместителя начальника отдела состоит и т. д. “Так что пиши заявление”, — заключил Казин тоном человека, которому приятно сделать ближнему приятное.
Тут следует заметить, что в те времена для всяческих НИИ и КБ существовала строгая разверстка на итээровцев, вступающих в ряды правящей партии. По общей численности они, естественно, в этих учреждениях превалировали, но их количественное соотношение со вступающими туда же представителями рабочего класса должно было составлять один к пяти. Прослойка, пусть даже инженерно-техническая, не должна была доминировать над классом в составе партии.
Но где, скажите на милость, было набрать в НИИ очередную пятерку работяг, желающих вступить в КПСС? Ну, радиомонтажники опытного производства, ну, вспомогательный персонал: электрики, сантехники, посудомойщицы столовой, наконец. Кто из этой братии хотел вступить, давно это сделал, кто не хотел, того никакими коврижками… Поэтому одно место для итээровца, выбитое на отдел, Казин считал своей серьезной заслугой, а для Травкина — подарком судьбы.
Травкин опешил, поняв, что его “вступают в партию”. Зародились ли сомнения: а может?.. Не без того. И все же он нашел в себе силы промямлить, что не готов, что как-нибудь в другой раз…
Начальник обиделся на Травкина так, будто тот нанес ему личное оскорбление, и даже потом с ним не разговаривал с неделю. Но Травкин, покинув кабинет, почувствовал значительное облегчение. Будто какую-то опасную инфекцию мог подцепить, будто даже слегка температурить начал. Но — пронесло. Почти как в детском стишке: “Здравствуй, Травкин! — Здравствуй, Казин! Я уж больше не заразен”.
Впрочем, подавляющее большинство людей в стране, подцепивших данную инфекцию, от нее отнюдь не страдали. Напротив, считали себя поздоровее большинства сограждан.
Последний всплеск отношений с Сашей Бочановым пришелся на завершающий год существования Союза Советских. Травкин к тому времени несколько приободрился, побывал в Болгарии, расстался с инженерным делом, уйдя в журналистику.
Как-то раз, выбравшись из разлива на Пестеля, он столкнулся с Сашей, выходящим из личной, как выяснилось, машины с шофером. Саша был в модной белой рубашке без воротничка, пополневшим и совсем седым.
Лето стояло жаркое. Воздух будто слоился. Все время хотелось пива, пива…
Оказалось, что Саша теперь, после распада объединения “Интурист” на исходные составляющие, трудится директором гостиницы “Загреб”, временно расположенной в жилом доме на окраине, в районе озера Долгое, и пригласил побывать у него на работе. Травкин решил съездить потому, что одна его знакомая искала что-нибудь типа должности буфетчицы в приличном месте, и ему захотелось показать, что и он кое-что может.
Подробности поездки на это самое озеро почти совершенно стерлись из памяти Травкина. Тесные квартирки-номера, буфет, занимающий кухню. Веселья не получилось (да и не могло получиться, наверное). Саша, почуяв некоторое разочарование Травкина, пояснил, что вверенное ему учреждение располагается здесь временно и здание под гостиницу ускоренно строится на Петроградской стороне с помощью югославов.
Впоследствии, впрочем, “ускоренное строительство” замерзло до абсолютного нуля, Югославия распалась на манер “Интуриста”, а то, что все-таки выросло лет через пять на Петроградской, именовалось уже не по названию столицы не слишком-то дружественной Хорватии, а гостиницей “Петроградец”, и Травкин так и не узнал, возглавил ли в итоге Саша это заведение.
А тогда они за скромной чашкой кофе поговорили о будущей работе знакомой Травкина. Саша не сказал, как водится, ни “да”, ни “нет”. Травкин пригласил Сашу на свой день рождения, чтобы там в присутствии знакомой решить вопрос окончательно. За неделю до дня рождения все отменилось: у отца Травкина случился инсульт. Травкину показалось, что Саша воспринял телефонное известие об отмене сборища с облегчением.
Все это промелькнуло перед Травкиным как законспектированный сон, вложенный, словно в конверт, в другой, основной сон. Получилось как бы некое письмо. Не адресованное никому.
Стоя на темной улице, молчали мать и сын, молчал Саша Бочанов. Кем Травкин и Бочанов были сейчас? пятидесятилетними мальчиками? семилетними мужчинами? Травкин вдруг ощутил, что время впало в кому, ситуация безысходна, а трамвай не придет никогда. “И в этом мире, слишком узком, где всё потеря и урон…”
Но тут Саша Бочанов дернул подбородком в сторону территории заводика и с легким раздражением, косо взглянув на Травкина, сказал:
— Вот инспектировал там сегодня… Надо укреплять кадры. Пойдешь к ним директором?
Предложение было столь фантастичным, что время вновь дернулось вперед, и Травкин от неожиданности проснулся. Несколько секунд он хлопал глазами, не понимая, где находится. С вечера он не опустил жалюзи, и в окно бил резкий солнечный свет.
Травкин поднялся, прошел на кухню. За широким окном, плавно переходя одна в другую, шли покрытые еловым лесом невысокие полукруглые горы Швабской Юры. Один бывалый человек сказал как-то раз, что с виду они — точь-в-точь дальневосточные сопки.
На столе стояла пустая коньячная бутылка. Всего одна, а потому похмелье было нетяжким. Травкин налил чашку кофе, сел на табурет, но внезапно с маху уткнулся лицом в сложенные ладони, губы его искривились. Но, пересиливая себя, он громко произнес вслух:
— Бог ты мой! Сегодня он чуть не назначил меня директором “Невского уксуса”!
Наша родина — проспект Энергетиков
Проснешься утром, откроешь глаза. И что? И ничего. Хоть на все четыре стороны.
Можно пойти в ближнее кафе — в “шайбу”. Там сидит Виталик — зимой и летом в одной и той же куртке и непременно при галстуке типа “микитка”, бывшем в большой моде в шестидесятых годах, — с вечным узлом, на резиночке и с серебряными нитями. Если Виталика спросить, как дела, он ответит, брезгливо указывая на стакан с бурой жижицей, именуемой сливовым напитком:
— Видал, что приходится хлебать?!.
И начнет смотреть просительными глазами. И тут надо делать вид, что не понимаешь, к чему он клонит, а от этого становится мучительно больно за бесцельно прожитые годы.
Когда же Виталику удается найти человека с понятием и с его бескорыстной помощью перейти от ненавистного декокта к чему-либо более существенному, то уже через пятнадцать минут слышатся оживленные Виталиковы речи, оснащенные подчас странными деталями: “Связали мне ласты и бросили в трюм…”
Можно зайти в одну квартирку, где обитают Гена, Надя, Настя и мама их Наташа, народившая эту неугомонную троицу от трех разных мужей, а также пес Чирик, три кролика и кое-какая другая неустановленная текучая живность. Там почти всегда весело — если не по одной, так по другой причине, а Надя к тому же в свои одиннадцать лет обещает стать дивной красавицей. Радует и то, что нет у них телевизора. Ибо, по глубокому моему убеждению, “володеющие и правящие” нами существуют на белом свете лишь до тех пор, пока включен телевизор. А выключи его — и нет их и в помине.
Можно заглянуть и в стоящую за гаражами серую коробочку под красными буквами “Завод № 10 „Электроприбор“” — вход туда не загорожен никому — и навестить телефонного мастера Серегу. Но нынче он стал вялый и скучный, потому что подшился. Подвели Серегу “попугайчики”. Для непосвященных: “попугайчик” есть двухсотпятидесятиграммовый флакон ядовито-зеленой (отсюда и народное название) жидкости для обезжиривания поверхностей. А четырех-пяти “попугайчиков” в день даже для такого закаленного язвенника, как Серега, многовато будет. К тому же экзотическое пернатое генерирует, как стало ясно из многочисленных экспериментов над собой энтузиастов, особо концентрированные глюки. Так, будучи на дачном участке, телефонист в течение субботы и воскресенья безостановочно полемизировал с женой и дочкой по хозвопросам и, потеряв терпение, изгнал их прочь с территории. Позже выяснилось, что ни та, ни другая на участке не появлялись, были в городе. Как тут не подшиться…
Можно продлить маршрут и завернуть в стоящее на отшибе здание морга судмедэкспертизы к тамошнему фотографу Подворкову. Прежде Подворков служил в городской литературной газете, фотографировал живых писателей. Вскоре газета приказала долго жить, и пришлось ему несколько переквалифицироваться для работы в столь печальном учреждении. В нем, кстати говоря, слабонервных не держат, а потому употребляют там исключительно медицинский неразбавленный. Пришельцу перед посещением следует основательно укрепиться духом, дабы не дрогнуть перед лицом обнаженной, вывернутой наизнанку, расчлененной и дурнопахнущей смерти. Впрочем, как выражается твердокаменный Подворков, нет на свете предмета более безобидного и безвредного, чем покойник.
Когда же мертвое тело приведено в более-менее пристойный вид, длинный грубый шов от подбородка до низа живота напоминает жуткую застежку-“молнию”, застегнутую уже навечно. Одно слегка утешает: ведь и приходим в этот мир не по своей воле.
За моргом проспект Энергетиков растворяется в пустырях и переплетениях железнодорожных веток, свалках, полуразрушенных бетонных конструкциях неизвестного назначения, болотцах с бензиновой пленкой и косо выпирающими сгнившими автомобильными скатами, капустных полях, среди которых одиноко торчит кривобокий двухэтажный деревянный дом (живут ли в нем люди? — знаков их присутствия не заметно, хотя кто знает, не течет ли там иная, непостижимая для нас жизнь?). Не есть ли это местный загробный мир? В таком случае, даже померев, покинуть проспект Энергетиков невозможно.
То есть проспект как таковой существовать перестает.
Вкратце, вероятно, стоит упомянуть и о тех обитателях здешних мест, к которым запросто с улицы в гости не сунешься.
Можно вспомнить о загадочной белокурой девушке Даше, мастере спорта аж по трем видам, работающей ныне массажисткой в потайной баньке. Она, однако, является для меня величиной запредельной, описанию не поддающейся.
Поговорил бы я и о Люде, но она вышла замуж и уехала в Италию, которая, в отличие от проспекта Энергетиков, нам не родина, а потому в данное повествование не укладывается.
Можно было бы рассказать о недавно переехавшей на проспект крупной журналистке влиятельных изданий. Тон ее речей по мере укрупнения становится все более резким и нетерпимым, что, по-видимому, она полагает неотъемлемыми признаками тона делового. Однако нет худа без добра, и так как рост влияния обычно сопровождается материальным ростом, то после смены мебели в квартире жрица “четвертой власти” безвозмездно пожертвовала два старых дивана Гене, Наде, Насте и Наташе, спавшим до того чуть ли не на ящиках.
В одну из веселых белых ночей мы с шутками и гиканьем доставили указанную мебель по новому адресу, благо расстояние от журналистики до многодетной семьи составляет не более ста метров.
Из-за права приоритетного обладания диванами немедленно вспыхнул напряженный внутрисемейный конфликт. Но когда наконец он утих и все заснули безмятежным сном на замечательных, хотя и несколько продавленных ложах, не было, думаю, на проспекте Энергетиков людей счастливее, чем они.
Едешь иной раз в автобусе, глядя на окружающую действительность глазами, к которым нынче не поднесли волшебного стекла. И вдруг на остановке у автопарка до сего момента сонный внутренний объем начинает трещать под напором веселых людей, дышащих алкоголем и бензином. Все они знакомы между собой, любят друг друга, шумно и задорно перекликаются. И вот уж мнится, что наступил долгожданный золотой век и все люди — братья. А посреди всеобщего блаженного пространства торчит лишь один-единственный ненормальный (это автор), тверёзо пялящийся на недоступных людей будущего. И теплая зеленая волна обдает его неприкаянную сирую душу.
И мчится скрипучая птица-тройка под номером сто шесть сквозь мокрый снег и тьму, в которой время от времени вспыхивают освежающе-ободряющие надписи: “Круглосуточно”, “24 часа” и даже “Всё для вас”. И льнет одинокий автор к окну, и глотает украдкой утешительные сладкие слезы, беззвучно шепча: “Нету, нету у нас другой родины, кроме проспекта Энергетиков!..”