Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2007
Андрей Вячеславович Никитинских родился в 1965 году. Окончил Свердловский театральный институт. Работает в Театре сатиры на Васильевском острове. Живет в Санкт-Петербурге. Публикуется впервые.
Была весна
Теперь туда, в небо, улетали белые ракеты, унося в себе дворняг, возвращая их любимцами человечества. Отныне любой дворник Великой страны с уважением повторял клички этих безродных псов. Девушки кокетливо доставали из сумочек круглые зеркальца, подводя толстой стрелкой глаза, а с другой стороны, как из иллюминатора, глядели две мордочки с языками набок. Мощные умы засеивали гениальными изобретениями оболочку космоса, и торжество и величие человеческого разума сравнялись с Божеством. Вавилонская башня была практически возведена. Для полного торжества не хватало нескольких фрагментов. Это была эпоха, когда развязанный шнурок на ботинке кумира вызывал настоящую любовь и трепет, о нем писали газеты всего мира, отдавая первые полосы, когда девушки засыпали букетами цветов черные машины Звездных мальчиков и генсеки взасос целовали их, не считая это имперским пороком.
Пространство
Комната, в которой она жила с Вечной Матерью и Бедной Лизой, была большой, правда, единственной комнатой. И хотелось украсть для себя спертого воздуха потрепанной коммуналки. Каждая сальная тряпка, засунутая в батарею, или ненужное помойное ведро, поставленное в нужное место, являлось гарантией успеха.
Она любила эту квартиру с облупленными стенами и стертым старыми тапками полом. Любила за свою захваченную территорию. Даже запах в уборной был мил сердцу, он давал то ощущение хозяина, ощущение счастья, которое помогало видеть унижение и неловкость в других убогих существах, иногда шарахавшихся привидениями по темным грязным углам. У каждой тени за долгое проживание появилась индивидуальная характеристика и были вычислены особые слабые места, по которым в случае необходимости можно было бить хлестко и с оттяжкой. Тогда теней было немного, и справиться с ними было несложно. Нужно было только выждать и нанести сокрушительный удар. Тем более несложно, что все тени были отгоревшими свечами, которыми давно уже не интересовались души родственников. Сил у них уже не было, остались только привычки и старые фотографии с лицами ушедших. Тогда…
Солнечные зайчики дрожали на желтоватом потолке, отражаясь от большой лужи на улице, и прохладный воздух врывался в теплую, душную комнату, надувая парусом легкие занавески. Она давно не помнила, что слагаемые весна плюс воскресенье дают сумму счастья. В ее душе колыхнулась далекая, давно забытая забота о музыкальной школе, о нотных тетрадях, о заколочках, ленточках и прочих приятных мелочах, из которых состояла ее жизнь. Раскладушка предательски скрипнула пружинками, поджав ноги, она юркнула под одеяло с головой, в свой домик и стала дышать счастьем. Мама жарила на большой чугунной сковороде картошку, подгребая ее деревянной лопаткой. Масло трещало и шипело, захватывая жирным сладким запахом всю коммуналку.
Она открыла глаза. Дрожь прошла по всему телу холодом мелких иголочек и обожгла мозг. Сон! Перед глазами был только мутный потолок с одинокой лампой. Рядом из стены плевал и шипел водой в грязную раковину медный кран. Запах мыльного постельного белья возвратил ее к реальности. Железная солдатская кровать с облупившейся, пожелтевшей от времени краской скрипнула ржавым железом. Сон! Это сон! Этот ужас продолжается! Соль обожгла глаза, что-то сильное било изнутри, и противный высокой октавы визг вырвался наружу: “Г-а-ды!” Руки машинально рванули простыню. Она поняла, что сейчас придут они, будут ломать руки, издеваясь над голым телом. Повяжут, как ребенка, игла больно ужалит ногу, и мутное чайное облако ослабит разум, останется только счастье, тупое счастье. Воли не было, обида и ненависть сладко наполняли все тело, она знала это состояние своей низости. Но первый раз в жизни ее низость не была для нее защитой. Била больно куда-то в низ живота, и было страшно.
Они не ворвались в палату, даже в этом не было уважения к ней. Огромный и толстый парень лениво подошел к кровати, и руки враз попали в мясистые тиски. Ее, как рыбу на доске, перевернула мощная волна, она уткнулась лицом в серую подушку. Маленькая юркая медсестра задрала ночную рубашку, и боль обожгла левую ногу.
— Подержи немного эту куклу, — парень, чавкая, равнодушно смотрел на голую спину, на задницу с черными синяками. Когда руки ослабли, он отпустил их. Они сбрякали о железную спинку кровати, и два-три шлепка пришлись между лопаток. — Отдыхай!
В мутных глазах поплыли белые солнечные зайчики, закружились черной пургой, и наступил мягкий мрак. Спать, хотелось спать. Сна не было. Было старое мутное кино, в котором смешная угловатая девочка в очках и высокий худой мужчина в военной форме держали друг друга за руки и гуляли по прекрасной набережной. Ветер с Невы играл голубыми ленточками в ее косичке, и на завтра был праздник — 1 сентября.
Это было трепетно и волнительно, она шла первый раз в настоящую школу, со стеклянными белыми шарами под потолком, с широкими лестницами и длинными коридорами со скрипучими коричневыми дощечками, пахнущими ваксой или еще чем-то таким, чего она не знала. Вообще, весь этот город не был похож на места, в которых она жила прежде, в которых все просто и все знают друг друга. Здесь у воды сидели странные сказочные существа, похожие на львов, и их можно было потрогать. Только трогать не хотелось, хотелось смотреть и дышать красотой. Дышать и хрустеть вафельным стаканчиком с мороженым и держать папку за руку. Она вообще любила, когда папка был рядом. Любила гладить пальчиком две маленькие звездочки на черном погоне, любила его молчание.
— Папка, папка, я хочу… — она не услышала, чего хочет эта смешная девочка. Пленка затрещала, задергалась, остановилась, и маленькое рыжее пятно стало катастрофически разрастаться, и на его месте появилась большая дыра. Г-А-ДЫ! — выдохнула она из себя. Больше сил не было. Были только мокрая подушка и стена с желтой краской. Обида, жесткая обида давила горло. Она понимала, где находится, и ясно чувствовала вину перед матерью, перед этой старой женщиной, которая любила свой красный пеньюар и жила по режиму. Единственное, чего она не могла понять, — как это могло случиться? Она не могла выйти из комнаты. Накануне она испугалась оттого, что в углу, из огромной дыры, которая уходила в ванную, полезла белая масса. Она росла, как дрожжевое тесто, и через минуту на месте дыры с паутиной вырос гриб и стал твердеть, как пряник. Дыра была захвачена, и она уже не могла слышать того, что происходит в ванной. Она задыхалась, ей хотелось здравых аргументов в свою пользу, но, кроме визга, ее ум поддержки не давал.
Ночью ей снились большие скользкие рыбы с человеческими головами. Они беззвучно скалили зубы, их усы на верхней губе шевелились, как локаторы, глаза сверлили пустым хищным взглядом, а чешуя отливала красным золотом. Одна крупная рыба с лицом кавказской национальности ударила хвостом воду и медленно, но уверенно, как торпеда, поплыла в ее сторону. Рыба несколько раз мягко толкнула ее в живот и ушла между ног на глубину, оставив за собой дорожку теплого течения. Вера забила ногами, и мелкие пузырьки шипением окутали ее тело. Было приятно и легко. Дышать не хотелось. Грузинские рыбы наблюдали за этой ненормальной, которая неумело барахтала ногами и руками, не в состоянии осознать счастья свободы. Те, что поменьше, с лицами ангелов, завораживали своим танцем. Они, как вуаль с миллионом солнечных оттенков, обволакивали сознание красотой и гармонией. Хотелось стать частью этой беззвучной музыки, слышать только шорох мелких пузырьков, весело пробегавших по телу. Их были миллионы, миллиарды, целое небо под водой. Голова закружилась. Она отпустила себя и потерялась в красоте.
А утром не открылась дверь.
Ключ, гладкий и тонкий, настойчиво боролся в скважине с замком, щелкая язычком, но дверь не открывалась.
Она отошла от двери. Стрелки на часах показывали 8.10, нужно было греть ванную для Лизы. Она взяла в руку будильник, потрясла его и поставила на место. Но ведь я не сплю! Почему дверь не открывается? Она дернула ручку. Дверь была заперта. Она настойчиво стала толкать дверь всем телом. В углу зашевелилась мать на своем диване.
— Верка, ты что шумишь?
Дальше было затмение, мать то исчезала из комнаты, то появлялась вновь — Г А Д Ы! Г А Д Ы! — вырывался из нее крик, с которым невозможно было справиться. Шваброй, первым, что попалось под руку, она била упрямую дверь, чтоб они слышали ее. И когда они ее увидят, их власть в ее квартире закончится. Ей нужно только прорваться через дверь. Она же не сошла с ума! Это была реальность, самая настоящая реальность, которую заполняли Вечная мать, Бедная Лиза, ее рыбки в аквариуме, окно, чайники, будильники и все, что окружало ее в этой комнате, в этом мире. Почему исчезли из этой жизни открытая дверь и Они? Где Они? Она била стекла, пока мать не отняла швабру.
Стоят на балконе две девочки, одна добрая, другая злая. Обе плюют в прохожих. Злая девочка попала два раза, а добрая шесть. Потому что добро всегда побеждает!
Потом появились белые люди в халатах, и тело ослабло. Стало тихо-тихо. Вся эта суета: дверь, пена, яблоки, мама в красном пеньюаре, бесконечные обеды с завтраками, ложками и тарелками — все стало маленьким и беззвучным. Лишь тоненький плач Бедной Лизы тянулся из глубины сознания. Вера, хлопая глазами, искала ее и не находила. Она видела с высоты пятого… шестого этажа свое собственное тело, лежащее на кровати. Синее с прожилками, похожее на куриц из советских магазинов. Пальцы на руке перебирали простыню, слезы текли из глаз, на лице не было эмоций. Она чувствовала рядом отца, сидевшего в углу, Вечную мать с поджатыми до синевы губами.
— Опозорила, — задыхаясь, шептала мать, чтоб не услышали соседи.
Но соседи услышали и уже давно увидели. Если говорить честно, первый раз она была им всем благодарна за тот вечер, когда не осудили, а просто промолчали. Но почему это было сейчас? Это было давно, семнадцать лет назад. Мать с отцом уехали на дачу. Ей было тридцать пять, и не для кого было хранить себя. Он давил ее толстым животом, всю ночь дыша алкоголем, курил папиросы в окно и бурчал под нос какой-то мотив. Слезы все это время текли из глаз, она не понимала, счастлива она или нет. Вечная мать никогда и не узнала, кто был он, отец Бедной Лизы. Один раз она хотела пригласить его на день рождения дочери. Он что-то пробурчал в телефонную трубку про другую семью и других детей, и Вера жирно зачеркнула номер, написанный карандашом на обоях. Она гордилась сознанием того, что через унижение и побои матери она отстояла право на Лизу. Это право было бесспорно и неоспоримо.
Лиза была ее ребенком, ЕЕ! Она хотела бы зачеркнуть, выкинуть из жизни Бедной Лизы любых щетинистых особей, теребящих в своих штанах важные органы, часто заменяющие их мозги. Она хотела быть для дочери большой, Великой Матерью, единственной матерью, чтобы запах той ночи не имел к ней никакого отношения. Она одна, Великая Мать — Одиночка. И почему медали нет такой? Глупо, ужасно глупо выглядит Марфа, когда она еще за неделю до бесконечных праздников начинает чистить и оглаживать свой синий китель с медалями и значками.
Тихая Марфа, три раза жившая в отдельной квартире, потеряла свою взрослую дочь лет тридцать назад. Привез ее к ним в квартиру зять. Занес в маленькую комнату большое зеркало, машинку “Зингер”, две кровати, круглый стол и несколько чемоданов. Марфа зашла в синем кителе с медалями, держа в руке пластмассовую куклу. Со словами благодарности проводила зятя и больше его никогда не видела. Ее мучительно долгая, девяностотрехлетняя жизнь была переполнена смертями. Молодой женщиной за маленький кусок хлеба таскала она по блокадному Ленинграду большую почтальонскую сумку, которая с каждым днем становилась все легче, потому что людям некому было писать. Потом за большую, но такую же голодную пайку работая мастером на заводе, верила исполкомовскому товарищу с хриплым голосом о курортах и отдельных квартирах. Потом товарища расстреляли. Затем сказали, что расстреляли по ошибке, но курорты с пальмами и белыми салфетками не были реабилитированы. Но самое ужасное было то, что она помнила все имена и фамилии, дни их смертей от голода, ужасных болезней или расстрелов. Она помнила всех Петров, Тамар, Алексеев, Ольг, Моисеев, Васильевичей, Абрамовичей и прочих знакомых и совсем незнакомых людей, именами которых была заполнена ее жизнь.
“Простите, это вы в 65-м в Ташкенте вытащили маленького мальчика из арыка?” — “Да, это я, а вы тот мальчик?” — “Да, это я! Где тюбетейка?”
Дочь в школе была лучшим учителем, о ней снимали фильм. Неудачный прыжок с парты на пол развил в ней рак. Быстро ушла она, оставив Марфе только пластмассовую куклу, которая вот уже тридцать лет сидит на заправленной кровати. Марфа и принесла в эту квартиру прозвище — КУКЛА, которое так удачно подходило всем обитателям коммуналки. Перед очередным юбилеем чего-то к Кукле — Марфе пришли люди в пиджаках с блестящими пакетами, и “пирогом вечера” была маленькая коробочка с желтенькой медалью.
— А где медаль для Матери-Одиночки? — с тихой издевкой посмела поучаствовать в торжестве Веранда — и зря.
Люди в пиджаках брезгливо оглядели тетку в больших очках и сказали:
— Это не большое достоинство!
Словно пленка лопнула в голове Веранды, люди в пиджаках поплыли в вязкой липкой вате. Она замолчала. Это длилось неделю. Через неделю она сорвала с кабеля, заменявшего на кухне бельевую веревку, Марфины застиранные рейтузы и развесила по всей длине белые простыни и наволочки. Марфа долго молча кипятила чайник и тихо молилась в своей комнате.
Молилась она всегда, и тогда, когда две комнаты напротив ее дверей остались пустыми. Вся квартира с напряжением ждала, кто приедет в это пространство. Пожалуй, одну Куклу — Наташку Г. это не заботило.
И Кукла — Марфа намолила….
Все еще была весна.
Они пришли тихо и незаметно. Появлялись и исчезали, как фантомы, унося с собой большие белые мешки. Вместе с ними из квартиры исчезали тряпки из батарей, отколотые ленинградские квадраты с пола, усеявшие все коммунальное пространство, щетки, палки, огромные ненужные двери. Испарился сломанный телевизор “Рекорд”. Порядок вещей изменился, квартира зазвучала другим звуком, тревожным и гулким. Она запомнила их фразу после того, как в туалете появился новенький бачок. До сих пор все, что нужно было смывать, вся квартира толкала в унитаз тоненькой палочкой. И вот вода мощно лилась, смывала в дыру унитаза все нечистоты прямой кишки и мочевого пузыря.
— Как хорошо, я давно об этом мечтала! — запела она в коридоре.
— Теперь мечтайте о чем-нибудь лучшем! — оборвали они пение и исчезли.
Маленькую собачку вывезли на пикник в лес. Она радостно бегает по лесу и писает на деревья, помечая их. Подбегает к огромному баобабу, останавливается перед громадой в полном потрясении: “Это просто неописуемо!”
Первые звоночки зазвенели, когда кухонный помойный стол Наташки Г. исчез и его место заняла белая тумба, оставленная прежними хозяевами. Эта была первая несправедливость. Вместе с тумбой, на которую претендовала Вечная мать, подлая старуха обрела и отчество. Раньше для нее хватало прозвища — Кукла. Теперь ее величали Натальей Григорьевной. Днем эта тварь просила подаяние у шикарного магазина, а ночью пила разбавленную водку и тянула вонючие папиросы. Наталья заслуживала того, чего она заслуживала. Ее не раз бивали за воровство и заразу, которая тянулась за ее разбитыми башмаками.
Для Натальи жизнь начиналась ночью! Это было ее время. Как только сокоммунальники, устав от будней или праздников, кряхтя и пердя, уходили в свои грезы, она вентилировала свою комнату, открывая и закрывая дверь. Испражнялась она в ведро и полиэтиленовые пакеты, которые потом бросала в форточку. Наталья Григорьевна была из хорошей семьи, знала несколько языков и ночами, греясь у газовой конфорки, сгоревшими спичками писала на грязной стене: НЕLР.
Любой англичанин знает, что в жизни нельзя избежать двух вещей — смерти и налогов. Коммунальные люди знают, что нельзя избежать дежурства. Скандалы, угрозы, визг сорванных тормозов Веранды были в радость для Натальи Г. Поглумившись недели три, она выдавала Веранде мятую сотню, и та, взяв дежурство на себя, наматывая на швабру тряпку, игнорируя углы, собирала по стертому полу пыль.
В квартире для Натальи был ряд запретов. Запрет на пользование ванной она преодолевала с легкостью. Просто не было у нее к этому интереса. Презирала это дело, да и замерзала она в ванной. Помойное ведро она полоскала по ночам в раковине, где остальные мыли посуду. И все-таки один самый важный запрет ранил ее. Дверной запор! Там высоко наверху запирал он дверь на ночь, чтобы Наталья не могла привести с собой приятелей. Да и какие приятели? Прошло то время, когда она водила мужичков. Время-то прошло, а запор остался. А ночь была ей нужна, как водка. Там, в ночи, она ловила хитрых дураков и в сотый раз продавала им за сто рублей и бутылку водки свою комнату. Кряхтя, стараясь не выдать себя, тащила она по коридору спящей квартиры к двери старый табурет. Были еще силы высвободиться, надышаться на воле.
Наталья по всему была художником, только жизнь свою она писала говном.
Была весна.
Все перемены пришлись как раз на начало весны, на это ужасное время. Целыми днями и годами Веранда сокрушала ножом овощи, варя бесконечные супы и жаря котлеты, ожесточенно расправляясь с кастрюлями и тарелками, но именно весной у нее появлялся тот неприятный зуд в кончиках пальцев. В музыкальной школе она долбила по клавишам старинного “Беккера” этюды Шопена. Дома истерично орала на Бедную Лизу, предостерегая ее от промашек в жизни. Бедная Лиза кротко слушала, училась хорошо, занималась неведомым спортом и вечерами мылась в ванной, оставляя после себя длинные волосы. Лизе было строжайше запрещено общаться с сокоммунальщиками, и она здоровалась без восклицания:
— Здрасьте, — но при этом по детскому лицу пробегал тик.
Под новый год, в голодное горбачевское время, одна умная соседка, окрутившая снимавшего комнату в квартире немца, угостила Бедную Лизу пышной гроздью винограда. Лиза зашла в комнату, неся перед собой белую тарелку так, как будто в ней был торт с горящими свечами. Это было красиво, как музыка Шопена, но гадость, выросшая внутри, была слаще. Слюна выступила во рту и с глотком ушла в желудок. Подхватив тарелку, вдохновленная, она вылетела из комнаты. Упиваясь собой, она пропела:
— Подачек не нужно!
Вернув тарелку с лакомством, все ее тело наполнило другое, несравнимое ни с чем лакомство — сладость победы!
Последний раз она с лихвой глотнула этого счастья победы в начале зимы. Все бабки по комнатам нервно пили корвалол, заливая его валерьянкой. Первое счастье напоило тело, когда она наконец сорвала с аккуратно прибитой к двери доски воззвание, написанное нелепо-вычурным слогом:
— Пошел ты со своим Богом, — рванулось из нутра.
Бумажка полетела в лицо, но не долетела и упала рядом. Она схватила ее и яростно порвала на мелкие кусочки.
— Смирение!.. — завизжала она. — Опустить хотите! Хитро, ловко закрутили. Какое смирение! Знаете ли вы что-нибудь про унижение убирать грязь за ужасных старух, включая и эту Вечную Мать. Хватит, натаскалась пьяных Наташек и больных Марф. Хватит! А вас я не уважаю и, уж конечно, не люблю. Гады! Зачем вымыли окно на кухне, его два года не мыли, приехали, вымыли. Зачем?
Скороговоркой оралось изнутри:
— Гады!
Ее несло из слез в истерический хохот. В исступлении она пыталась передвинуть свой неподъемный шкаф на место их тумбы. Она истерически хлопала в ладоши, когда наконец-то они вышли из себя и тоже стали орать. Это был концерт, настоящий концерт низости! Так щедро она лилась в тот вечер из нее, так щедро одаривала откровением. Она все понимала, но, визжа, выписывала пальцем в воздухе:
— Не сметь Лизу девушкой называть, она вам не девушка!
— А кто она? — хватала ее за руки Вечная Мать.
— Она… девочка! — неистово боролась она. Потаенное выходило из души, темное. Детские страхи наполняли сознание. Она упивалась триумфом.
— А я скажу вашей дочке, когда она пойдет в туалет, что я ей ухо откушу… —Туки-та!
После этой реплики театр закончился. Фразы становились все слабее и не попадали в цель. “Эти” замолчали. Она понимала, что тормоза сорвало, ей хотелось этого полета ужаса. Воистину, какой русский не любит быстрой езды? А вернее, того бунта, бессмысленного, с кровавыми мальчиками в глазах. Но что бы она ни говорила, теперь она бесконечно натыкалась на стену.
— Вы безобразны, Вера!
— Туки-та-а-а! — крутила в воздухе она пальцем. — Это я первая сказала, что вы гады!
И в следующий вечер запах победы повторился!
Их дети приехали из санатория, и они намыли ванну.
— Это что здесь такое?
— Это мы детей будем мыть!
— Туки-та, я первая моюсь! Я первая сказала! Туки-та!
— Конечно, вы первая, Вера! — сказали “эти” и оставили ванну.
Она опять громко ходила по квартире, захлебываясь кашлем, но теперь почему-то ноги сами ступали только по узкой тропинке, и взгляд уже не окидывал обширные просторы коммуналки, а как-то тонул в своей кислой кастрюле. Она даже пыталась выпрямить спину, но годы, проведенные в корсете страха перед матерью, диктовали свой изгиб спины. Как клеймо, легло на плоть со школьных лет образ маленькой девочки с короткой стрижкой. “ Туки-та! Я первая!”
Она действительно была одна из первых в школе. Прозрачная девочка в очках, неплохо знавшая нотную грамоту, легко поступила в музыкальное училище, и мать легко обходила стороной все проблемы дочери. Она была хорошей девочкой, без вредных привычек и желаний. За Вечной Матерью всегда тянулся шлейф иной жизни. Она помнила это всегда. Мать появлялась в комнате, наполненная невиданным счастьем и запахом сладких духов, заставлявший отца все больше и больше молчать. Она помнила чувство зависти и стыда, когда в шкафу случайно наткнулась на новое, кружевное мамино нижнее белье. Руки дрожали, как будто делали что-то запретное.
— Ты уже взрослая. Хочешь жить отдельно от нас в своей квартире? — спросила однажды мать. Она не понимала, о чем ее спрашивают. — Мы можем купить маленькую квартиру, очень далеко, в Купчине, или большую дачу, с шашлыками и яблоней, с шубой в придачу.
Сказка, первый раз в жизни ей рассказали сказку о другой жизни. Она стала тихо мечтать о далекой квартире с маленькими окнами, маленькой кухней и еще чем-то маленьким и своим, только своим. И пока она мечтала, пришла зима, мать надела новую шубу, а весной уехала на шашлыки на свою дачу. Сказка закончилась, осталась только Вечная весна и Вечная Мать.
Когда мать вошла в палату, она все так же лежала на кровати, с задранной до головы ночной рубашкой. Мать, старая женщина, молчала. Сев на кровать, застонав, стала расправлять на дочери рубашку.
— Верка! Верка! Верка! Что ты творишь! Ты что, с ума сошла?! — задохнулась мать в ужасе от простоты правды, которая нечаянно выскочила из ее рта. Пауза была пустой и нелепой, озвучивать молчание помогал медный кран, выплевывавший из себя ржавую воду.
— Ты жарила картошку… — слабо улыбнувшись, произнесла Веранда, погладив ладонью мятую простынь. — Папа очень любил, когда ты ее жарила…
Она не видела лица матери, но поняла, что губы у нее сжались и посинели. Мать сейчас ненавидела ее. Она молча сидела рядом и подтирала губы платком.
— Почему я здесь? — спросила она.
— А кто тут должен быть, я, что ли? — забормотала мать. — Ты из дома три дня не могла выйти, а я на дачу не могу уехать.
Она еще долго заполняла пустоту, бормоча о потерянных льготах и огороде, о пенсии и больной пояснице.
Ей стало противно слушать мать:
— Мам, ты… иди… домой, Лизу нужно покормить.
Ночь пришла теплая и глубокая. На кровати лежало ее тело, тихо и спокойно. Руки держали у подбородка простыню, живот мягкий и теплый дышал, боль исчезла, оставив после себя слабость, слепые глаза смотрели в сторону шипящего крана, ногам было холодно, но она не двигалась. В голове она перебирала маленькие, знакомые с детства нотные значки. И из них составлялся квартет си-бемоль Шопена. Нотные листы переворачивала чья-то невидимая рука, и нотные значки летели легкой мелодией по палате. Она была дирижером этих значков.
За окном в темном городе наступала настоящая весна.
Выбеленные листы, прямые и острые, как кухонный нож, пахли типографским прессом. Чистота манила. Мир волокон, значков, крестиков, линий уже таил в себе жизнь. Уже чувствовалось в этой слепой еще жизни тайна, сокрытая на время. Что-то тихое и беззащитное таилось на каждом листе. Словно нерожденные дети торопили и просили о дыхании земном. Длинная очередь значков сопровождалась тихим шепотом, ожидая прикосновения, обретая силы через творца, промокнувшись в туши, явиться в образе едином и уникальном, услышать эту волю, подчиниться ей, идя по следу хрупкого характера тонким английским перышком. Точка, вторая, — и побежала линия по белому листу в легком танце, делая плавные и резкие повороты, пересекаясь с другими линиями. Успеть! Не дышать! Затаив дыхание! Отказаться от своего “Я”. Услышать чужую волю! Угадать ее. Не вспугнуть, не напугать грубостью. Ублажить малейшие капризы того невидимого еще характера, который должен проявить себя через тень точек. А уж поймав его, не отпустить в разгул эмоций, заковать нервное дыхание в оболочку теней. Укрощением или в некотором смысле насилием над бессознательным, тонким, не имеющим еще четкой плоти дать жизнь. Боги, я знаю, как вы создали бытие этого мира… Гениальная рука, выразила в легком эскизе мысль о будущей Гармонии, подхватив дыхание из глубины вселенной, пустив его через СТРАДАНИЕ! Наше бытие — НАБРОСОК! Он не может быть Настоящим и Вечным. Как эскиз достаточен для Великого дыхания, но как понимание обретает только понимание своей ограниченности и ничтожности. И бунтует против создателя. Рвет душу, томит ее и в порыве заставляет искать решения в загнанной плоти. Ничтожное в наброске и нечто огромное в замысле столкнулось в забытом времени, потеряв Великого творца. Он знает теперь, глядя на оставленный набросок, тайну вечности. И свет мироздания уже сияет в очах Его. Освещая некоторых из нас своим Светом. Тайной, которая, сломав последнюю печать, откроется вскоре миру. Но мы-то останемся лишь тем, что мы есть — ничтожным наброском, недоделанным, недописанным, недостойным и от того гордым правом первенства. Потому что начертаны были во Тьме Светом.
Болели спина, кисти рук и шея. Запрокинув голову назад, он выпрямил спину. С глухим хрустом позвонки заняли свое место. Откинувшись от мольберта, одной рукой он достал из пачки сигарету, а вторую сжал в кулак, оставив между пальцев маленькую щелочку, в которую стал разглядывать картинку.
— Метафизическая гармония неуча, — сказал он, держа сигарету во рту, — подковать углы, и будет хорошо.
Тишину коридора тревожил гулкий кашель, перемешанный с приготовлением обеда. Андрей тихо вышел из квартиры и, прикрыв входную дверь, спустился на пролет к разбитому окну парадной. В колодце гулял весенний ветер, играя надутым полиэтиленовым пакетом, и квадратом синевы заглядывало небо в кирпичное житие человека.
Питер!
Мощный, но обветшалый своими дворами, Питер дышал эхом улиц. После кончины главаря большевистской шайки крылья ангелов опустились на город серой тенью, молитва умолкла, и выдуманное имя сладким дурманом опоило умы скорбящих. Главная архитектурная святыня города мистически отображала росчерк каторжного романтизма. Большая “Л” — первая буква в кличке была сродни золоченому шпилю Петропавловской крепости. Молитва Богу, созданная из камня в соборе святых Петра и Павла, с Дворцовой набережной, уж очень напоминала подпись вождя рабочего класса. И картавость речи вошла в новое имя Великого города. И полноводность далекой реки Лены сошлась с изобилием Невы. Гармония присутствовала буквально во всем. И с каким трепетом и любовью сроднились с этим именем жители и почитатели воплощенной красоты! Сколько эмоций, сочувствия и понимания вызвало страшное кольцо, затянувшее город во время войны, навсегда сковав имя с событием! Редко так судьба сходится в понимании и любви. И только дворы города всегда носили запретное и забытое крещеное имя, отбросив немецкое “бург”. Что-то неформальное, гордое, диссидентское, в матросскую полосочку, не совсем ясное, подпольное и сладкое трепетало в названии.
Ткнув сигарету в стеклянную банку, Андрей тихо вернулся в свою комнату.
Кухня была черна. Только белая ночь наполняла голубым светом окно. Из тесноты керамического горшка тянулся к запертой форточке крепкий черный лимон, перечеркивая горизонтальную линию прозрачных занавесок. Театральными декорациями спрятались между рам бутылки и банки с серой мукой, усеянной черными насекомыми. Ночь тянулась сквозь запыленное стекло прозрачным сумраком, оттеняя оставленный на подоконнике быт. Две конфорки, экономя хозяевам спички, светились голубым огоньком. Андрей добавил огня на одной и поставил на нее турку.
Вдоль стен, как в очередь на дежурство, стояли разбросанные, грязноватые тумбы, наполненные темными натюрмортами одинокой жизни. Каждый стол давал щедрое описание их владельцев. Пустые консервные баночки, постиранные полиэтиленовые мешочки свешивались над ними на веревках, потемневшие алюминиевые вилки, черные сковороды и кастрюли — все говорило о желании их владельцев жить, жить, жить хоть как-нибудь. И запах, удушливый запах старости и помоев властвовал над пространством.
Андрей дернул форточку, и белая ночь легким ветром ворвалась в большую душную кухню, играя, задула слабые огонечки газа. Вдохнув свежего воздуха, он повернул засаленные ручки потухнувших конфорок и замер. Тишина играла немую мелодию. Маленький шедевр забытого века. Презираемая красота, собранная годами по крошкам. Черновик жизни, убивший, может быть, самые лучшие мечты о счастье. Сломанная гармония, воскресшая в хаосе. Голод сжался комом в желудке. Андрей с жадностью вдохнул грудью мрак этого чужого ему мира и унес его часть в свою комнату.
Белый, хорошо натянутый холст играл переплетенными льняными нитями. Смело разделив его по горизонтали на две половины, жирной черной краской он покрыл низ и густо положил на верхнюю часть белил, смешав их с голубым и фиолетовым цветами. Он кидал голод на холст кистью, щедро заправляя его красками, как это делала Елена, варя борщ. Писалось легко. Не думая. Бежалось за историей, которую он слышал. Через короткое время на черной скатерти появились зеленый графин с прозрачным розовым вином, с тонко нарезанными дольками лимона, сервиз на одну персону и небольшая слива с двумя маслинами на тарелке из старого, вероятно, фамильного фарфора. Рядом с графином был поставлен графинчик с оливковым маслом, и стол засветился утром, пробивающимся через плотно зашторенные окна. Тишина, запах времени и сыра Тomm de Cavoie определил характер хозяина. В довершении в левом верхнем углу лег багровой краской зубчатый знак, напоминающий Клетвый меч — безжалостный рок над всем сущим. Прищурившись, Андрей замер над символом и, ехидно усмехнувшись над собой, произнес:
— Все равно никто не поймет… но пусть останется!
Спустя час картина была готова во всех деталях. Гвоздь нашелся в кармане, он вогнал его в стену гирей. Накинул на него подрамник и, выронив картину, сел на диван. Прямо из турки наконец отхлебнул уже холодный кофе. Еще долго щурясь на картину, дал ей имя:
“Завтрак Карибальди”!
Кого звали Карибальди, он не знал, но что-то смутное помнилось из чьей-то театральной постановки. В конце концов, старик Карибальди мог жить примерно в такой же квартире. Ну, конечно, в другой, в другой стране, в другой эпохе… Брошенный, оставленный на унижение среди кухарок и лакеев, но гордый бедный аристократ, может быть, Дон. Да, конечно, Дон. А может быть… но это все уже литература. Выпив холодного кофе, Андрей достал сигаретку и решил выкурить ее в комнате. Дети с женой приедут через неделю, успеет выветриться. Он не мог оторваться от натюрморта, но что-то было в нем не так, что-то сквозило холодом, в чем-то была ошибка. Веяло неуютом! Приборы! О Боже! Приборы лежат неправильно. Вилка, объеденная старостью, почему-то легла справа, а нож, блестевший серебром сквозь зелень времени, слева. Сил переделывать не было. Тема ушла. Это была ошибка.
“Ошибка Карибальди”!
Бедный Карибальди, несчастный одинокий старик, педант, ошибся. Поняв это, он остро ощутил скверность старости. Кашель пробил одинокое, холодное утро. Он хотел было поменять местами приборы, но холод серебра напомнил о приближении смерти! Да, именно так и прозвучала его тема. Лене не понравится. Не любит она одиночества. Глубоко чувствует, но мало может объяснить.
Ангелы
Завтра почти была революция!
Пенсионеры наполнили улицы, захватили площади и парки, ближайшие сбербанки, метро и вокзалы. Опять расцветали яблони и груши, ах мамочки, опять покатились на саночках, вырвался из глубин сознания всемогущий, но к этому времени опозоренный, подзабытый — интернационал! Восторженные безумцы, имея в руках только красные флажки и дамские сумочки, с легкостью захватывали площади и автострады, били плакатами с репродукцией Великого тирана по иномаркам и их хозяевам. Как ладожский лед раскалывается по весне об основы питерских мостов, так эти старые люди раскалывали сознание людского потока. Сочувствие и понимание к ним становилось основой общества. У каждого были свои родственники, которых коснулась очередная реформа. Потеряв на дороге своего товарища, бросившегося под колесо иномарки, и еще парочку остановившихся в демонстрациях сердец, потрясенные своей силой, держась друг за друга, возвращались старые люди по домам, заваривали чай и смотрели бесконечный “Клон”. Наутро искры революции погасли тонной нефтяных банкнотов, выброшенных нервным государством.
Температура в городе снизилась до обычной уличной отметки, атмосферное давление вошло в норму.
Весна в парках распустила сирень.
Ангелов революции не интересовали. Они чинно, без всякой мистики, приходили в свои офисы, включали компьютеры, загружали файлы и выхватывали из списка нужные имена. Тонкими пальчиками с нежным маникюром они отбивали на серых клавишах белые цифры:
— Але, здравствуйте! Нину Николавну можно к телефону?
Редко в ответ они слышали благоухание жизни, но нежность была их профессией.
— Але! — и с этой секунды виртуальная Нина Николаевна, прошедшая войну, ветеран труда и еще Бог знает, сколько взявшая на свои плечи проблем этой страны, знала, что ангел из РАЙсобеса знает и понимает ее нужды и горести.
— Чего желаете, — звенел серебром голос ангела.
Отставные люди нашей страны желали, чтобы с ними поговорили. Счастлив тот, кто в свои годы, в своем брошенном положении остался жить в коммуналке. Небольшое счастье — тихо умирать в отдельной квартире. Коммуналка напоминала им их молодость, азарт той общественной жизни, которой они жили. И второе, самое важное, — они принимали непосредственное участие в кухонных разборках, мелких интригах, во всем, чем заражена любая коммунальная квартира. Они вольно или невольно становились участниками, а иной раз и главными героями местных переворотов или торжеств. С жадностью вкушали они лакомства чужой жизни, с жадностью делали последние глотки.
— Але! Добрый день, а Марфу Семеновну можно к телефону?
— Одну секунду! — секунда обычно длилась минут пять, с тресканьем и шарканьем тапок в телефонной трубке.
— Але!
— Марфа Семенна, добрый день! Как ваше здоровье? — вопрос для ангела не риторический, а скорее заслуженная минутка, за которую можно сделать несколько глотков кофе и определиться… со следующим адресатом. Ангел не мог себе позволить личного сочувствия к людям. Защищать себя от бесконечных людских проблем учили его на специальных тренингах. Дав с минуту пожаловаться на суставы и тошноты, ангел переходил к главному:
— Марфа Семенна, скоро в нашей стране праздник, нет, не Новый год, да, действительно, праздников много и поводов много, поэтому мы будем работать, а вы отдыхайте. Вы заслуженный человек, мы хотели бы вам помочь. Что вы желаете?
Марфа желала уснуть. Это было большое желание. Близость этого яркого, нежного сна, пробитого серебряными нитями, чувствовала она с каждым днем все сильнее и отчетливей. Новизна ощущений потрясала ее, ошеломляла простотой. Шипением лимонада “Буратино” — вот как уходила жизнь из тела. Ей было смешно и страшно от простоты Великой тайны человека. Но банальность слов не раскалывала истины. Она и не хотела истины, она хотела уснуть. Нужно было только зажмуриться сильно-сильно, сделать вдох и выдох, как у детского врача, и отдаться во власть ВЕЧНОГО и НЕОБЬЯСНИМОГО. Грехов у нее было мало, если не считать беспомощные попытки борьбы с воровкой Наташкой Г., которая приходила к ней по ночам и шарила по шкафам, все остальное можно было назвать усталостью.
— Наталья, ты зачем ко мне ночью приходила?
— Я ночью сплю. Это ты по ночам шарахаешься, блядь ты!
— Наташа, я не могу быть блядью, мне девяносто три года.
— Вот ты и есть блядь старая.
— Марфа Семенна, давайте мы вам подарим холодильник!
— У меня есть холодильник, поставьте нам в ванную новый грей!
— Водогрей, э-э-э…да, хорошо.
— Водогрей нам нужен… мытца…Я же к родственникам из-за него не поехала. Мне звонили из… этого… как его… из беса… са… беса. Сказали, поставят, ну я не поехала, а до этого ремонт обещали. Ну, уж этот ремонт, грязи много. А вот грей-то нужен. Мыца!
— Мы попробуем что-нибудь сделать, но это в квартиру, а лично для вас, может быть, телевизор?
Щедрость подарков вызывала сомнения, но предложение было сделана ангелом.
— Телевизор у меня есть, я за ремонт в прошлом году сто семьдесят пять рублей отдала, он хороший.
— А мы вам новый привезем.
— А мой заберете?
— Нет, ну зачем он нам нужен. Рядом поставите.
Марфа существовала в космосе своей жизни. Страна разговаривала с ней через “Радугу-76”, старый телевизор, который говорил либо совсем тихо, либо громко настолько, что в квартире о ней думали, как о глухой. Благодаря “Радуге” сокоммунальники знали, когда Марфа вставала и ложилась. Самые важные новости мира с утра до вечера вылетали в пустой коридор через закрытую дверь. Бесконечное кино прыгало с программы на программу, смешав в бедной Марфиной голове все сюжеты. Но больше всего она уважала рекламу. Эти маленькие, короткие сюжеты, красивые фантики от ириса были добры и понятны. Марфа поддерживала рейтинг всем программам и сериалам. Однако об отмене для нее льгот Марфа узнала на кухне, при сборе денег за телефон.
— Вам государство возместит разницу. Это мы все пользовались вашей льготой, а сейчас будем платить по ПОЛНОЙ, а вы КАК БЫ, как всегда.
— Вот гады, столько времени пользовались моей льготой, — сказала она, медленно разворачиваясь, как танк, к своему столу.
Кто были эти “гады”, можно было только догадываться. Веру она никогда не любила и страдала от этого. Терпением и молитвой она жила с ними столько лет.
Краски капризничали, не желая ложиться одна с другой. В голове блуждал туман, и тошнота убивала силы. Душа дрожала, отравленная черным кофе. Отсутствие темы убило часа три. Путаясь в линиях и символах, грязью протекла по холсту неопределенная мысль. Зацепиться было не за что.
— Надоело, не могу!
Солнце теплом наполнило день. Улица звенела от каблучков. Поток юных дев и старых дам устремлялся куда-то туда, за горизонт, за угол, в незримое. В их лицах и глазах светилось нечто трепетное и поражающее, то, что дает новизну чувствам. Врасплох захваченные весной щедро делились они своими чувствами, оставляя в мозгах прекрасные и тайные образы. Мир велик и страшно непонятен.
Андрей, сунув руки в карман куртки, пересек поток дев, на ходу подхватив несколько еще не внятных образов, и скрылся за стеклянной дверью кафе.
Если не помнишь рук любимой женщины, значит, вас вместе давно удерживают серые заботы. Привычка свыше нам дана, замена счастию она.
Сигарета курилась легко, и маленькая кружечка кофе напоминала вкус горького шоколада. Алексей Максимович Горький стоял черной глыбой на каменном постаменте, глядя на пролетавшие мимо машины. За большим стеклом, как в немом кино, бежали всегда спешащие люди.
Смешно каждый раз, преодолевая стыд, доходить до края степени своего ничтожества и дожидаться последней стадии, выскакивать в кафе. Смешно и накладно. Дешевле будет поставить унитаз. Да, ленинградцы — дети мои, чудесный город! Чудной народ!
Шпиль Петропавловского собора восклицал небу золотом ангела. Само небо жадно черпало свою глубину и силу из недр космоса. Тьма заглядывалась на свет этого мира, как старуха заглядывается на молодость, брякая клюкой. Великий итальянец прореживал своим тенором тихие голоса посетителей кафе. И во всем уже струилась весна, капризная, молодая и неумолимая!
— Я, как вам сказать-то, я живу на… о Господи, где я живу-то? Ну, где раньше был магазин… на… Малой-то, о Господи…А вы откуда звоните? РАЙ… этот… собеса… у-у… а… я там в прошлом годе была. Ну ладно. До свидания!
Ангел упорхнул, оставив после себя легкое пиканье в трубке.
— Из РАЙ… этого звонили, — поймав глазами одного из проживающих, сказала Марфа. — Грей нам поставят, не поставят, не знаю. Телевизор обещали к празднику. Так у меня есть телевизор, хороший. Я в прошлом годе сто семьдесят пять рублей отдала.
— Ну, повезло вам, Марфа Семеновна, — громко и направленно произнес мужчина в сторону Марфы, чтоб она услышала. — Новый телевизор будете смотреть!
— Так, хе, еще медаль обещали дать, девятую уж. А куда мне их? — завязывался разговор. — Мне в прошлом годе, когда звонили, я им сказала, что водогрей нужен…
Кофе поднял белую пену, что означало — пора прощаться. Еще немного интеллигентно потоптавшись, мужчина, не глядя на Марфу, взял турку и вышел из кухни.
“Богородице Дево, радуйся, Благодатная Мария, Господь с Тобою; благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса, родила еси душ наших”.
Марфа сама не могла бы ответить, откуда в ее душе возникали молитвы. Она твердила их всякое утро, когда не могла подняться с постели, и всякий вечер, когда смотрела на желтоватые фотографии своей любимой дочери.
— Люся, Люся. Как же ты меня оставила одну?
— Марфа Семеновна, хотите, мы вас в церковь свозим? Нам не сложно.
— Нет, спасибо. Я уж не поеду, куда мне. А раньше-то, когда в отдельной квартире жила, я часто ходила. Я же три раза жила в отдельной квартире. С дочкой жили и с мужем ее. Вроде все было нормально, а потом, когда дочь-то померла, он мне и сказал: или ты, говорит, в лифте упадешь, или на улице кирпич случайно свалится на голову… ну, я и бежала скорей, куда глаза глядят. Вот уж, сколько… двадцать лет здесь-то живу, да больше. Вера нехорошо на Пасху стала стирать, нехорошо. Она всегда стирает в самую Пасху. Навесит, навесит белья. Разве можно!
Была весна!
Тяжелой поступью памятник вождя в железном пальто придавил голову Марфы к полу. Она не видела сверкающих очей своего пророка, но чувствовала всем телом силу его учения. Стоял он, огромный, черный, гордый на ее голове, глубоко запустив руку в будущее. Вся мощь его учения давила мозги тяжестью огромной эпохи, и будущее не хотело подхватить руку Ильича и высвободить тело Марфы. У будущего на этот счет была своя четкая позиция: никаких переговоров с террористами всех мастей. Марфино тело дернулось легким ознобом, и множество ангелов, маленьких, как комарики, голубым сиянием закружились над головой. Марфа открыла глаза и пол, изъеденный старостью, медленно пополз половой тряпкой в серую бездну, унося с собой Великий призрак. Марфа выдохнула и жадно, сквозь искусственную челюсть, втянула кислый воздух:
— А-а-а! — Ангелы один за другим посыпались на пол дождевыми каплями и разлетелись мелкими горошинами, рассыпавшись на атомы. Холодное одеяло накрыло ее с ног до головы. Страх заколотил в виски. Марфа давно не плакала, но сейчас горячая, сжигающая глаза влага потекла по щеке, и кровь сначала медленно, а потом все чаще и чаще заколола вены. Было холодно. Скандала было не миновать. Холодное Марфино тело не могло высушить лужу, которую она пустила. Это случалось и прежде. Она была настолько стара, что иной раз не понимала, что из нее падает. Обычно Вера засыпала Марфины метки мукой, сопровождая унижениями и ругательствами. Марфа тихо молилась за Веру, но Вера не верила ни в кого, особенно в Бога. Сколько времени провела она на полу? В кухне пахло жженым железом — это горел чайник на плите.
— Наделала делов, — пытаясь собрать силы, запричитала Марфа. — Только бы не Вера. Наташка пьяная лежит, не поможет, может… нет, сама! Сама!
В беспомощности она провела еще несколько минут, пытаясь упереться коленом в пол. Сил осталось только на то, чтобы мелко и часто дышать. Ну, хоть надышаться. Теплая волна выхватила ее из холода, и песочные часы опять начали отсыпать маленькими песчинками ее жизнь. Она сидела.
— Марфа Семенна, вам плохо?
— А? Да! Я Ленина видела! — сказала она, глупо улыбаясь и крепко схватив руку соседки.
— Марфа Семенна, вы посидите, я Андрея позову!
— Нет, нет. Не надо, пожалуйста. Я сама! Я в туалет пошла, да вот не дошла, споткнулась, — оправдывалась она. — Вишь, как обделалась. Я все уберу, — прошептала она.
— Марфа Семенна, давайте подниматься, не надо на полу сидеть, холодно!
— Да, холодно, там очень холодно!
Марфа от страха, что ее могут отвезти в больницу, и от своего позора пряталась в комнате два дня, не включая телевизор. По ночам, когда вся коммуналка затихала, она тенью кралась погреть чайник и сходить в туалет. Раза два к ней наведалась Наталья, злорадно хихикая:
— Ну, где вы там?
Но Марфа всегда отправляла ее из комнаты:
— Чего ты пристала ко мне? Уйди отсюда, мне плохо.
— Але! Марфу Семенну позовите к телефону!
— Секунду!
— Да! А, это ты. Хорошо, все хорошо. Нет, голова болит. Кто? Когда? Да как же? Што же они? Как не стыдно-то им! Я просто споткнулась… да какой час… Ой-ой. Да кто они такие, как им не стыдно! Я здесь столько живу, а они только приехали и вон как наговаривают. Я не поеду никуда! Нет, только отлежусь, и все. Вот какие, а! Зачем вас беспокоить! Нет, нет, я не поеду!
К вечеру Марфу увезли родственники. Закрыв в своей комнате на ключ стойкий запах корвалола и валерьянки, Марфа, заплатив за дежурство, уехала на праздники. Почему для нее это всегда было испытанием, можно было только догадываться. Во-первых, родственники эти были родственники относительные, взявшие на себя обязанность ухаживать за ней скорее из-за комнаты.
— Ну что я там? — говорила она тихо. — Они смотрят одно, я другое. У них, помимо меня, свои заботы, а у себя я сама хозяйка. Хотя — тоже! Вот когда я… гм… ну… когда… гм… в кладовке барахло всякое… снесете прямо на помойку.
Когда Марфа заговаривала о смерти, застигнутые врасплох жильцы замолкали и погружались в свои мысли. Она стольких пережила и стольких похоронила, что было страшно остаться в дураках, отдав Богу душу раньше ее.
— Я уеду к Наташе, так вы, пожалуйста, когда привезут телевизор из мульти, этого… политета, поставьте его у комнаты.
— Хорошо, не волнуйтесь.
Но она волновалась. Она волновалась всегда, боясь, что больше не вернется в свою комнату. Брякая палочкой по ступенькам парадной, она отбывала на малый срок, позволить родственникам выполнить перед нею свой долг.
— Ваши дети, когда моются, поют, — прошептала Веранда, упав на стену, зашелестела старыми обоями и исчезла во мраке своей комнаты.
— Что она сказала? — разрезал тишину кухни Андрей.
В голове опять зашумело, и подступила тошнота. Елена посмотрела на Андрея.
— Она сказала: наши дети в ванной поют. Я ее боюсь!
Елена с детьми приехала утром.
Ничему не удивляться, все воспринимать как должное. Всегда всем улыбаться и здороваться. Ничего не бояться, и, главное, всегда знать, что сейчас это наш дом. Буся, как кошка, в новом доме ходила по непривычно большим комнатам, поскрипывала паркетом, долго разглядывала резные высокие потолки, смотрела в окно, оглаживала гладкие ручки оконных задвижек с маленькими якорями, в конце концов ей все понравилось. Она разложила своих кукол по креслам и успокоилась. Родион увидел больше, но предпочел пока не задавать вопросов.
— Марфа Семеновна, где вы там, пожар! Пожар! — высоким, пародийно мефистофельским голосом кричала Наталья, брякая пальцами в запертую дверь. — Пожар!
Медная дверная ручка опустилась вниз, и в проеме показалась Марфа.
— Что?
— Пожар! Пожар! — нарочито устрашающе твердила Наталья Григорьевна, наслаждаясь испугом своей жертвы.
— Где, где пожар?
— По радио сказали!
— Тьфу на тебя, дура ты, Наталья!
— Хе-хе! Испугались, что ли? А я к вам в гости пришла!
— Какие гости, Наталья, я уж телевизор давно выключила!
— Телевизор-то ваш где?
— Как где, на тумбе стоит.
— Хе-хе, а тот, который новый, куда спрятали? — давилась сарказмом Наталья.
— Да ты чо! Мне его еще не привезли.
— Когда привезут?
— Откуда ж я знаю! Не знаю… когда. Ой, Наталья, не могу я, голова болит. Сегодня опять кровь из носа текла…
— Ой, — закряхтела Наталья, — опять про свои болячки. Вам сколько лет? Пора бы уж и поболеть!
— Ладно, давай иди. Я сплю.
Марфе казалось, что не спала она всю ночь. Темнота комнаты была наполнена пестрыми красками картинок, которые тонули в слепых глазах. Лица чужих заглядывали в лицо Марфе и беззвучно исчезали в темноте углов. По потолку изредка пробегала тонкая полоска света, сопровождаемая шумом моторов. И кровь, предательская кровь, рисовала на подушке красные пятна. Марфа холодными пальцами катала ватные шарики и затыкала ими ноздри. Язык шершавой тряпкой искал слюну, и в пелене летели голубые ангелы. Мелким шуршанием и шипением были заложены уши. Утро тонуло в бессилии, медленно заполняя холодным светом мутную комнату. Сон накрывал Марфино лицо белой пеленой. Она давно жила вблизи иного мира, которому не нужна была та малая сила жизни, остававшаяся в ней. Но нерешенные проблемы и счастье глотнуть воздуха, который знаешь и любишь целый век, каждое утро заставляли ее открывать глаза. Тело дернулось от звона рассыпанных ложек. Марфа приподняла голову и увидела у стола горбатую Наташкину спину.
— Наталья, ты, что ли, здесь? Чего тебе надо?
— Чаю пришла попить, одной скучно, — скороговоркой отмахнулась Наталья Григорьевна. — Угощаешь сегодня, что ли?
— Как тебе не стыдно, я еще сплю. Иди ты отсюдова!
— А, как хочешь. Дура ты старая, телевизор-то тебе не привезут.
— Почто не привезут? Из РАЙ-бесу звонили. На праздник — сказали.
— Праздник-то давно уже прошел.
— Ладно, иди отсюда.
У ангела в телефонной трубке был уже другой тон. Ангелы не любили, когда звонили им, да еще и с претензией. Ошибки в их работе были исключены на том основании, что это все-таки рай. Иной раз могли возникать мелкие недоразумения и вопросы, которые требовали времени. Но в раю время отсутствует.
— Але! Добрый день! — дальше давалась маленькая пауза, чтобы звонящий выпустил пар. Из всего возмущенного потока нужно было выловить суть, а дальше пустить проблему по кругу. В любом вопросе главное — выиграть как можно больше времени и понять, с кем ты имеешь дело. Истерики проводят у телефона гораздо больше времени только потому, что их попросту не слушают. Они всегда кричат в пустые трубки, мирно лежащие на столах. Изредка им подкидывают реплики понимающим и, конечно, сочувствующим голосом.
— Да, да, конечно, слушаю вас, говорите… — тем самым гася глас вопиющего. Когда силы заканчивались, записывался телефон с настойчивой просьбой ждать звонка. История с Марфой была среднестатистической. Первое — нужно было понять, кто такая Марфа Семеновна с Большой Посадской, и второе — о каком телевизоре идет речь.
— Марфа э… Семеновна, вы свой телефончик оставьте, пожалуйста, мы вам перезвоним. Не помните, ну, вы успокойтесь, а мы сами вас найдем. До свидания!
Марфа еще с прошлого года заглядывала в кладовку, которую она делила с новыми жильцами. Законная полка, прибитая неким Семеном Агафонычем, по рассказам самой Марфы, добрым и любезным человеком, давала ей право разместить на ней свои вещички. Здесь важна была не полка, а порядок, правило коммунального жития. Нельзя было снять с гвоздя мешочек, если ты его туда не повесил. Нельзя, ну, потому что нельзя! После приезда новых жильцов многое поменялось и исчезло. И закон “нельзя” превратился в “можно”. Во-первых, многие мешочки пропали безвозвратно, вместе с гвоздями, на которых они висели. Исчезли даже и дыры от гвоздей. Это была стихия, которая уносила накопленное в неизвестном направлении. Месяца два, а то и больше ум Марфы Семеновны был занят пропажей “щотки”. Это ценнейшая вещь, без всякой иронии. Хотя отличить ее от мусора было сложновато, так как этой щетке было лет тридцать, но именно она была показателем отношения к частной собственности. Поняв оплошность и устав от долгих и мучительных объяснений, новые жильцы купили Марфе две щетки на выбор, но пропавшая все равно была ценнее. Она была родной.
Недовольная Марфа стояла в разоренной кладовке. Моргая подслеповатыми глазами, глядя в пустые углы, она разводила руками и бубнила:
— Ну как же это можно так?
Во время осмотра разграбленного помещения открылась входная дверь, и появился молодой мужчина, такой, какие снимаются в кино, он-то и был варвар и еретик. Они встретились взглядами.
— Здравствуйте, Марфа Семеновна.
Марфа недобро поздоровалась и решилась на вопрос:
— У меня здесь висели пакетики с травами, я их после войны собрала, вот здесь, на гвоздике, висели.
Молодой человек, не уважающий законов коммуналки, брезгливо относящийся ко всему, что составляло всю ее трудную жизнь, но помнящий о злополучной “щотке”, молча снял обувь, ткнул ноги в тапки и медленно развернулся к Марфе.
— После войны… гм… понимаете, Марфа Семеновна… гм… дело в том, что… гм… содержимое пакетиков, которые висели с войны, находи… их не представляло… И я взял их, и если… что-либо… пройти… и тогда…
Как старые сломанные вещи пропадали из квартиры, так и слова из уст этого молодого человека таяли в эфире. Он явно говорил с ней, спокойно и четко, и даже объяснял сказанное руками, но большая половина по какой-то злой причине до нее не долетала, потерявшись по дороге. Глаза у нее округлились, и она медленно перевела взгляд на дверь в свою комнату, из которой, как ни странно, именно сейчас старый телевизор без запинки и спотыканий орал какую-то песню. Ей явно нужно было добраться до своей постели и полежать. Она, улыбаясь, протянула руку в сторону двери, маленькими шажками посеменила в свою комнату.
Она долго думала, что же это было. Действительно ли старость взяла ее крепко за руку, или была другая злая причина, о которой она не знала, причина, не имеющая со старостью ничего общего.
На следующий день они опять встретились на кухне, и Марфа решила проверить вчерашние подозрения.
— Здравствуйте, Марфа Семеновна.
— Здравствуйте… Андрей… э… не знаю вашего отчества. Хотя, может быть, отчества и не нужно…
— Почему не нужно? — весело подхватил он. — Я бы хотел, чтобы в нашей коммуналке меня звали по имени-отчеству.
Марфа приняла это за шутку, и лицо у нее засветилось:
— Хе-хе, я уж старая называть вас по отчеству. Я хотела спросить, э… — мужчина варил кофе. — Э… батареи у вас теплые?
— Видите, в футболке хожу, жарко! — заговорщически забасил он. — Горячие, на батарее яичницу жарим.
Наталья, гревшаяся у конфорки, закашлялась от смеха.
— О, не может быть. А мы мерзнем.
— А вы физкультурой занимайтесь!
Обе бабки зашлись от смеха.
— Куда уж нам, физкультура-то, нам бы до магазина дойти, — сверлила разными глазами по кухне Наталья Г.
Кофе сварился, и мужчина исчез.
— Веселый парень. Таких у нас еще не было. Работящий. Вон какую красоту навел, как в санатории, — забубнила Марфа.
— Да уж, мне курить запрещает в комнате. Говорит, окно будет открывать на кухне, проветривать. А куда проветривать, и так холодно.
— А про батарею он пошутил?
— Не знаю, — задумалась Наталья Григорьевна. — Наверное, пошутил. Так бы и дала по башке! — сладко добавила она.
Наталья Григорьевна жарила арахис на давно сгоревшей алюминиевой сковороде, перемешивая его грязной вилкой с разъехавшимися в разные стороны зубчиками. Жирный запах арахиса глушил все остальные, достойные и недостойные запахи коммуналки. Встревоженная Марфа Семеновна ходила тут же, нервно протирая старой тряпкой баночку из-под майонеза.
— Нет. Я так никогда не делала! Разве так можно? Наталья, всю кухню задымила.
— Мне пожарить-то надо. Их нежареными-то не едят, — спокойно ответила Наталья, укутавшись в сальную куртку. — А ты спроси у него. Может, это не он.
— Да как не он, когда про него сказали. Ой, не знаю, приличный человек. Как можно-то так было сказать.
— А что сказали-то?
— Сказали, что позвонили, и им ответили, что больше я здесь не живу. А я же живу, я к Наташе ездила.
— А может, не он! — спокойно вставляла Наталья. Ей сейчас нравилось подначивать подругу, она любила, когда в воздухе звенело. Сегодня она была трезва и могла получить наслаждение.
Вечером вернулся сосед Саша, виновник случившегося. Андрей встретил его в парадной. Несколько месяцев назад общими усилиями благополучных собственников дома был произведен ремонт парадной. Надписи дебилов умерли под модной шпатлевкой, и убитая парадная дала первую ноту былой прекрасной архитектуры. Весь блеск питерской гармонии парадной требовал других вложений, но то, что было сделано, заслуживало большого уважения. Но не для всех. Раздражением отозвалась чистота в душах истовых ленинградцев. Как истинные, они были униженными и оскорбленными, и только это обстоятельство удерживало их от праведного вандализма. А пока парадная превратилась в кофейню, где в красоте и чистоте можно было выкурить вкусную сигаретку и за чашечкой кофе в приятной компании поговорить о высоком и даже о низком. Александр тоже был из истинных, но не ленинградцев, а петербуржцев. Рожден он был хаосом подпольной свободы коммунистического режима и, сделав этот вдох, уже не умел дышать корпоративно.
— Анекдот новый слушай: “Папочка! Ты же обещал сводить меня сегодня в зоопарк”. — “Еще чего! Хватит с тебя на эту неделю развлечений! Вчера ты видел дома пьяную драку, позавчера — пожар!”
— Смешно! Саш, у нас тут тоже своего рода анекдот возник. Марфа с меня на тебя переключилась. Хочет, чтобы ты ей новый телевизор купил.
— Как?
— Вот так, ты зачем сказал по телефону, что она здесь больше не живет?
— Кому сказал?
— Рай-Бесу!
— Я не говорил.
— Ну, это ты сейчас Марфе Семеновне расскажи.
— А что случилось-то?
— Случилось страшное, обида за “щотку” — ничто по сравнению с телевизором.
— А что делать?
— Не знаю.
— Ну, куда-то надо позвонить, выяснить. Я сказал, что она к родственникам уехала, они же не представляются, откуда звонят. Я, как птица секретарь, бегаю, всех их к телефону зову, еще и виноват. Фу! Не буду ее больше любить!
— Да, Саня, влетел ты на телевизор!
Марфа действительно затаила нешуточную обиду. Здоровалась с Александром, как скала, и считала именно его виновником случившегося, щедро делясь этим с желающими послушать. Желающих было немного, только Наталья Г., которой эта история скоро наскучила, да еще телефонные дальние родственники, которые вообще не понимали, что произошло. Разрешили ситуацию ангелы. Они ведь были настоящие ангелы и имели в своем компьютере полную базу данных нуждающихся в телевизорах. Как и обещали, позвонили Марфе с утра. Позвонили и извинились за неловкость ситуации. Телевизор исчез, это правда, растворился в дымке праздника, но есть еще у нас на Руси спонсоры, которые, латая дыры в своем бюджете, по окрику губернатора возместят потерю по программе “Долг”. Марфа опять была счастлива, она опять жила ожиданием, но обиды Саше не забыла.
Крестьянский переулок мал, в нем пять строений. На одном из них кто-то написал: НЕ ХОЧУ!
Утро, как это было часто, началось борьбой с тарелками. Вера скребла их, мяла, долбила, пилила, метала, давила, грызла, рвала, втирала, крушила. На кухне шла нанайская борьба с тарелками или с собой. Кто победил, Саша не знал. Но он знал, кто проиграл! Он! Он опять не доспал свои любимые полчаса. За окном шел мелкий дождь, полосуя пыльное оконное стекло тонкими струями.
— Какая же ты все-таки дура, Ве-ра! — с наслаждением сказал он в потолок, когда громыхающие шаги по длинному коридору поставили жирную точку ударом входной двери. Не хочу вставать, полежу еще немного.
Серебристую гладь Невы эллиптическим носом рассекала белая корабельная шлюпка с безжалостным названием “ЛЮБОВЬ”. Капитан третьего ранга с лицом премьер-министра, сидевший на забрале шлюпки, резал воздух зеленым огнем, валившим из трубки, и дирижировал десятком матросов, оравших грубыми голосами марш “Прощание славянки”. Маленькая женщина в белом халате медработника, с золотыми волосами лихо управлялась с веслами, ведя шлюпку “ЛЮБОВЬ” вдоль Университетской набережной, мимо зачарованных сфинксов, в просторы Балтики. Был вечер.
На гранитных ступенях перед Академией художеств, закатав портки до колен и опустив ноги в воду, сидел Том и на чисто английском языке рассказывал анекдот.
— Жили три сестры: Вера, Надежда и Любовь. И представь себе, Надежда умерла последней.
Саня, сидевший рядом, покатился со смеху.
— А я женюсь! — отсмеявшись, произнес Саня.
Теперь Том заржал, приняв откровение за удачную шутку.
— На ком? — давясь от смеха, произнес Том.
— На ней! — сказал тихо Саня, указывая на проплывающую в шлюпке женщину в белом халате.
— Врешь?
— Правда!
— Здорово! Поздравляю! Когда свадьба?
— Когда приплывет! Она в походе уже пятнадцать лет. У нее навязчивая идея — бороться с трудностями и посвятить себя всецело морю. Высокая натура. Она психолог. Изучает мозг моряков и влияние на него феминистических взглядов. Это ее тема. У меня даже карточка полароидная была, где мы с ней вдвоем, один американец снял. Правда, ее одна дура подожгла, я остался, а Тоня расплавилась. Ее Тоней зовут. Вот теперь, как соскучусь, прихожу сюда, посмотрю на нее издали, и на душе легче становится.
— Ты молодец! Горжусь знакомством!
Они чокнулись чашечками кофе, и Том затянул свою “Блю велен тайм”. Было хорошо от воздуха и красоты. Счастье было близко. Кто-то кинул в чашечку из-под кофе медную монету, и Саша почувствовал за своей спиной присутствие чего-то неприятного и неуместного. Он повернулся, и желтый платок с длинными кистями срезал благодать вечера. Пьяная и веселая старуха ходила по каменной набережной лезгинкой, шевеля и причмокивая губами по черному лицу.
— Хэй! Хэй! Хэй! — била она грязными калошами по граниту. — Это я, Саша, твоя соседка! Возьми меня замуж! Смотри, какая я веселая!
— А-а-а! — выдохнул из себя Саша, резко сев на кровати. — Что это было? Что это было? — пытаясь опомниться, запричитал он. — Боже мой! Она пришла в мой сон. Боже мой, как страшно.
Наталья Григорьевна с жадностью ждала весны. Она не любила зиму. Зимой она мерзла и, как старая искалеченная собака, бродила по своей маленькой разбитой комнате, заваленной хламом, в ожидании ЧЕГО-ТО! Пресловутое “чего-то”, могло возникнуть в любой момент и на пустом месте. Если объяснить точнее, главное, чтобы струна звенела! Она очень тонко чувствовала конфликт и редко была сторонним наблюдателем. Она никогда себе не готовила, питаясь жареным арахисом и тем, что удастся стырить на кухне. Правда, со вторым часто возникали проблемы. Все знали, что она лазит по кастрюлям, и кто как умел, так и защищался от ее микробов. Назидание, уличение в причастности и даже битье за содеянное ее не останавливали. Она лазила грязными руками в горячие кастрюли, вытаскивая лакомства. Однажды, и это стало уже легендой квартиры, Вечная Мать ждала гостей, наготовив целую кастрюлю котлет. Наталья, именовавшаяся тогда просто КУКЛОЙ, была еще живенькой бабенкой, хотя уже и сильно подточенной неправедным образом жизни, конечно же, не приглашена на торжество, покрутилась-покрутилась на кухне, да и исчезла с глаз долой у себя в комнате. Гости начали потихоньку собираться, бочком проходя в логово, неся жиденькие букеты. Вечная Мать была возбуждена вниманием и, преувеличенно смеясь, озорно шутила с гостями, подкидывая указания дочери по обслуживанию стола. Пили, ели, наконец дошла очередь до котлет. Вечная мать изгибом брови приказала дочери тащить кастрюлю. Котлет было много, но… все имело счет.
Когда Вечная Мать ворвалась к Наталье в комнату, та, сидя на своей кровати, ясно улыбаясь, сладко вытирала жирный рот руками.
— С праздничком тебя, Марья Петровна! — не удивившись визиту, произнесла Наталья.
— С праздничком?! — завопила Вечная Мать, занеся над головой Натальи кастрюлю с котлетами.
Наталья сидела, испуганная, вся в котлетах, но блаженная улыбка не сходила с ее лица. Вера рванулась из-за спины матери. Вот уже несколько дней что-то колотило внутри нехорошее, она, не понимая, что делает, начала хлестать Наталью по лицу. Старуха скоро упала, и Вера, не помня себя, продолжала бить ладони. Ошметками сыпались дикие ругательства из ее рта, прояснение в сознании пришло только тогда, когда она услышала крик матери: “Верка, что ты делаешь? Ты убьешь ее, тебя в тюрьму посадят, Лиза сиротой останется!”
Как ни страшна была эта сцена, юбилей все-таки продолжился, и даже, говорят, были танцы. Наталья Григорьевна перенесла торжество по-своему. Но тоже осталась не в обиде. Правда, были и последствия побоев, не считая синяков и ссадин: глаза, и так косившие в разные стороны, разъехались еще больше.
Но даже после такого ужасного урока иллюзий насчет Натальи никто не питал. Скоро она опять подтвердила свою репутацию воровки, выкрав из сковороды соседа рыбий хвост. Поэтому кто как мог, так и защищал свои обеды, завтраки, ужины. От заразы спасали только личное присутствие на кухне либо сложная изощренная система сигнализации, придуманная Верой. Пирамида из пяти крышек на кастрюле, готовая рассыпаться при первом чужом прикосновении, давала Вере стопроцентную гарантию успеха. Спасала Наталью лишь Марфина старость. Она уже не могла бороться и делилась с ней, чем придется.
— Наташа, как тебе не стыдно. Я старая, хожу в магазин, а ты не можешь себе хлеба принести.
— Да, ладно вам! Вдвоем-то веселее будет! — хихикала Наталья Григорьевна.
Не отсутствие денег или сил “доползти” до магазина толкали Наталью Григорьевну на унижение воровства. Деньги у нее были всегда. По старой советской привычке она хранила их в мутном полиэтиленовом пакете. И с нескрываемым удовольствием платила она свою долю за свет в коммунальный общаг. Любила она вытаскивать из людей присутствие эмоции. Скверной своего бытия наслаждалась она скверной людского неприятия. В современности это называется — ПИАР.
И все-таки была весна.
Утро для Натальи Григорьевны начиналось всегда одинаково. Она подолгу сидела на кровати, вся сгорбленная, потрепанная ночными видениями и явью. Тихо курила сигарету на голодный желудок, и дым наполнял комнату едким сиянием. Волосы на затылке торчали перьями, как у старого индейца, засаленная курточка, которую она не снимала с осени, приняла форму маленького худого тела, застыв на ней панцирем. И во всем ее облике было столько же комичного, сколько и трагичного. Она была персонажем Великого режиссера современности, снимавшего второе десятилетие фильм о Боге. Но он не знал о ее существовании, и ей было на него глубоко плевать. На дворе была весна, и хотелось поскорее на ступеньки, в ноги чужих людей. И дышать, дышать, дышать, ища сострадания. Правда, сострадание Наталья использовала не по назначению. Она наказывала за сострадание. Не раз в квартире появлялись люди, приносящие для Натальи пакеты с продуктами и, главное, с напитками. Но, скоро поняв, что комната принадлежит не ей, они исчезали, освободив место следующим “сердобольцам”.
Во дворе монотонно шаркала метла дворника.
— Все метешь? Мети, мети. К осени медаль дадут, — прохрипела Наталья Г. и тихо залилась старческим смехом. Года два назад она, по обыкновению, через форточку избавилась от пакета с нечистотами. Был скандал! Через минуту в квартире появился дворник. Без разговоров, на радость Вере, он вытянул Наталью за шкварник во двор. Наталья кричала, плакала, умоляла, но ничто не могло разжалобить истязателя. Она вылизала место под окном, в буквальном смысле окропив его слезами. Затем, получив под зад пенделя, была отпущена восвояси.
Но сегодня была весна. И какое ей было дело до дворника! Весна, весна гнала ее из душной, враждебной к ней квартиры. Там, на ступеньках перехода, получит она свою милостыню. С трудом надев ботиночки, подаренные новыми жильцами, держась за кровать, помогая себе палкой, мелкими шажками подбежала она к своей двери. Ухватив холодную медную ручку, уже запыхавшись, охая и ахая, она толкнула дверь в темноту коридора. Наташке Г. было тяжело. Она протянула сморщенную руку в темноту, нащупав стену. В углу глухим звяканьем задребезжал старый телефон.
— Ох, проклятый, испугал! Кого тебе надобно? Никого дома нет. Все ушли… на фронт, — Наталья, похожая на Бабу Ягу, опираясь о клюку, засеменила к выходу.
— Иди, блядь такая, шевелись! — подстегивала она себя.
Дверь была открыта. Двое мужчин у окна пили кофе и курили. Заслышав в дверях возню, они замолчали, ожидая появления соседки.
— Здравствуйте! — пропела она сладким голосом в ответ на приветствие соседей. — Пойду прогуляюсь немножко, проветрюсь.
— Да… — сказал один из них, нервно глядя на чудо коммуналки. — Проветриться не мешает!
Она услышала в пожелании двойной смысл и, оценив его, мелко хихикая, стала быстро перебирать ногами ступеньки парадной.
— Какая она противная, — передернуло курившего. — Вчера, похоже, стырила у меня со сковороды рыбу.
— Да ты что?
— Да! Чужие, вонючие руки в сковороде… Бр… Выкинул все, что приготовил. Сейчас-то еще ничего, а вот в прошлом году от нее так несло! Я из кухни уходил, когда она выползала греться. Потом родственники ее увезли, помыли да обратно сюда кинули.
— Давай камеру наблюдения поставим!
— Я хотел поставить, у меня есть муляж. Да опять Веранда завопила, что это ее личная жизнь и она не позволит. Я ей говорю, это муляж… чтобы хоть как-то защититься от Натальи Григорьевны. Веранда как кинет тарелку, как заорет: “Все равно не позволю!” И пальчиком в воздухе замахала, как дворник по лобовому стеклу. О, сказал я, до свидания!
— А чего она не позволит, мы ведь не в ванную его поставим. Хотя тоже интересное предложение. Очень хочется узнать, что Веранда там по три часа делает?
— Какое место намывает? Хорошо, что Наталья Григорьевна в ванную не ходит. Презирает!
— Я, когда в ванной белил потолок, Наталья Г. все кряхтела, кряхтела на кухне, потом подкралась ко мне под стремянку и говорит: “Чем мы с вами расплачиваться будем?” Я злой был, промолчал сначала, потом говорю: “Натурой!” Ты знаешь, поняла, захихикала и, довольная, убежала к себе.
— Довольная?!
— Довольная! Знаешь, она ведь совсем не дура. Она очень может быть предметом искусства. Нет, правда! У нее своя философия. Ты посмотри, как она борется за жизнь. Колорит!
— Да ну, тошнит меня от таких колоритов! И не хочу я на нее смотреть, ни с точки зрения искусства, ни просто так. Не люблю я такое искусство и ее всем нутром не перевариваю, — сказал сосед, подняв чашку кофе и оставив на подоконнике коричневое кофейное кольцо.
— Ладно, пойдем. Надо еще в стене дырку проковырять в ванную, интересно все-таки, что там Веранда так долго делает, — заговорщицки сказал сосед соседу, и оба покатились от смеха. — Я сегодня еще зубы не чистил, не могу пробиться…
Наталья Григорьевна возвращалась домой грузной тенью. Она ползла по стенам перебежками, преодолевая метр за метром. Большую передышку она сделала к дома с доской из черного мрамора, в память о добром сказочнике. “У нас такие тайны — обхохочешься”, — золотыми буквами гласил он из небытия. У Натальи Григорьевны перед миром не было никаких тайн. Тайна была в самом ее существовании. Прохожие, расслабленные модерном Петроградской стороны, в ужасе шарахались при встрече с пьяной тенью. Она воплощала другую сторону красавца Питера.
На здании Большого зала Консерватории на Театральной, 2, на углу кем-то было начертано: ЗАЧЕМ?
Ей-Богу, зачем?
ЗА-ЧЕМ?
Ночь была тихая. На стройке лаяла собака. За окном горел фонарь, квартира спала.
“Когда окончил Соломон молитву, сошел огонь с неба и поглотил всесожжение и жертвы, и слава Господня наполнила дом”. Елена лежала в мягкой постели и читала Книгу Веков. Стыдно было говорить о Боге, думать о судьбе, о себе, не увидев слов, данных Богом. Понять, даже малость, было сложно. Нравы и поступки иной раз просто поражали своей низостью в стремлении выжить, продолжить род любой ценой. Но увидеть эти слова, прочитать их казалось ей необходимостью. Она читала ее маленькими порциями, глубоко за полночь, не стремясь скорее дойти до последней страницы. Иной раз ей казалось, что существует какая-то тайна в том, насколько быстро она прочтет эти папиросные листы. Та же тайна, что была у Монферрана с Исаакиевским собором.
“И не могли священники войти в дом Господень, потому что слава Господня наполнила дом Господень”. В коридоре стукнула входная дверь, и тайная жизнь зашуршала суетой. Высокий, нарочито-ласковый шепот Натальи Григорьевны говорил о том, что в квартире чужие. Ее мелкие суетливые шаги, смешавшись с цоканьем тонких шпилек, прошаркали в сторону своей комнаты, и на минут пять воцарилась тревожная тишина.
“И все силы Израилевы, видя, как сошел огонь и слава Господня на дом, пали лицом на Землю, на помост, и поклонились, и славословили Господа”. В коридоре опять зашуршала жизнь, брякали дверьми в ванной и на кухне. “Ибо Он благ, ибо вовек милость Его”, — прочитала Елена, решая, что делать. Притвориться спящей или с пионерским задором броситься защищать имущество? Почему Андрей в такие моменты уезжает?!
— И все силы Израилевы… пали лицом на Землю… вторая Паралипоменон, запятая, глава седьмая, ТОЧКА, — сказала Елена, решительно вставая с постели, засовывая ноги в домашние тапочки. Накинув на себя халат, она вышла в маленький коридорчик, соединяющий их комнаты, и, включив свет, открыла дверь в общий коридор.
Наталья Григорьевна, закрывая на ходу дверь в кладовку Марфы со страхом мелкой воровки, ласково запричитала, держа в руке красиво выполненную визитку.
— Доброй ночи, Леночка! Простите, мы вас побеспокоили…
— Доброй ночи, — низким голосом Елена оборвала вихляния Натальи.
Маленькая беленькая лампочка залила светом ночную гостью. На старых ленинградских плитках, истертых десятилетиями безучастия, стояла молодая женщина в белой пушистой шубке, из-под которой было видно черное, в серебряной нити, вечернее платье. Она была без шляпки, под короткой изящной стрижкой блестели драгоценные камни. В одной руке она держала черную сумочку, идеально подходившую для таких женщин, и перчатки из белой лайки. В другой — маленький серебряный мобильный телефон. И вся она была мобильная, юркая, деловая, от нее исходили легкий запах алкоголя и ненавязчивый аромат дорогих духов. Если бы это была сказка, можно было бы сказать, что сегодня ночью Наталью Г. посетила Фея. Но Наталья Григорьевна не помнила ту жизнь, в которой она была маленькой девочкой, и была ли та жизнь вообще, да и вся обстановка мало напоминала чудесную сказку. Может быть, сказки и не было, зато в углу стоял белый пакет, из которого выглядывало горлышко бутылки.
— Наталья Григорьевна, вы опять гостей принимаете?
Белая Дама, осмотрев коммуналку, внутри себя уже составила образ людей, которые должны были проживать здесь, и вела себя спокойно и надменно.
— А вам, собственно, что нужно? — встала на защиту новообретенной подруги Фея.
Слово “собственно”, да еще взбодренное словом “нужно”, прозвучало как вызов для Елены. Она умела принимать такие вызовы. Ей хотелось поставить все точки над “i”. Выждав долю секунды, сжав это время до квадрата, она, четко выговаривая слова в тоне выпада, умело переведя это в тонкий юмор, поставила все на свои места.
— Мне, собственно, дела нет до ваших намерений в нашей квартире, — глядя на визитку в руке Натальи Г., тихо сказала Елена. — Я просто хочу, чтобы утром я проснулась не от визга сирены милиции или пожарных. Это понятно?
— Я пришла к Наталье Георгиевне…
— Не Георгиевне, а Григорьевне…
— Я пришла сюда, в гости к Наталье Геор… Григорьевне, — на миг споткнулась Белая Дама. — Или Вы думаете, что у нее не может быть друзей и товарищей?
— Гусь свинье не товарищ. Извините, это русская поговорка. Но если вы пришли к Наталье Григорьевне в гости, то, может быть, вы не будете бродить по квартире, заглядывая в чужие кладовки, а пройдете прямо в комнату. Ведь вас сейчас комната интересует больше всего, не так ли? Или она мала и на две бутылки не тянет?
Она понимала, что это уже грубо, но не могла остановиться.
— Или вам там душно? Тогда можно открыть окно, будет хороший повод проветрить комнату. Да, Наталья Григорьевна? — резко обратилась Елена к Наталье Г.
— Ой, нет, нет, что вы! Только не окно! — затрепетала уже давно испуганная Наташка.
Белая Дама была готова покинуть ночной коридор, но что-то тайное и непонятое заставляла ее тянуть неприятную беседу.
— Я, пожалуй, поеду… — обратилась она к “подруге”, — уже поздно разговаривать о чем-либо, а завтра вы мне позвоните на мобильный, и мы все решим.
— Ой, какой мобильный, у меня нет его.
— Вы с вашего телефона позвоните мне… Значит, до завтра? Да? — жирно подчеркнула Фея, напоминая о своих намерениях.
Наташка, как школьница, стояла и глупо улыбалась.
— Да!
— До свидания! А вы зря так. Я ничего плохого не делаю. Я просто хочу помочь Наталье Г… Ге… о…ргиевне.
— Григорьевне… — помогла Елена. — Я не против. Просто не вы первая, кто хочет… помочь.
— В каком смысле? — с подозрением посмотрела она на Наталью Г. и на белый пакет.
— Сейчас это не важно. Вы ведь уже помогли? А об остальном узнаете завтра. До свидания! Удачи!
Фея вдруг поняла, что ее, как говорится, кинули, использовали не по назначению.
— До свидания… Наталья Г… р… Георгиевна, — повторила она и дернула медную ручку двери Марфы Семеновны.
— Эта дверь в комнату Марфы Семеновны, соседки нашей.
— Да откуда мне знать, сколько вас тут живет? Где выход-то?
— Вот здесь, здесь, Галочка! — засуетилась Наталья Г., открывая двери в парадную.
— Я вам позвоню. Не волнуйтесь, — замахала Наталья Григорьевна в воздухе визиткой, как флажком на демонстрации. — До свидания, Галочка!
Дверь закрылась, Фея, как это всегда бывает в сказках, исчезла, оставив только прекрасный аромат дорогой жизни. “Надо бы купить себе новые духи, — подумала Елена, — и шубку… тоже… надо подкупить… с зарплаты”. Но запах скоро смешается с испарениями старого мира и пропадет в нем подавленный реальной жизнью.
— Леночка… — кинулась Наталья Г.
— Все! Спать! — оборвала ее порыв Елена.
— Да, да, да, — быстро зашаркала Наталья, унося добычу во тьму.
— Как там? Ибо он благ, ибо вовеки милость его, — произнесла Елена из Соломона пустым стенам, не имеющим ушей, чтобы слышать, и светлый образ Св. Троицы над дверью просиял пасхальными красками. — Да, скоро Пасха.
Горы падают и рассыпаются в песок, гонимый ветром и водой. Под гнетом сомнений и неудач истощается вера людей в праведность Небесного правосудия, и, наоборот, в унижении приобретается высокий смысл существования, возносясь к небесам золотым Словом. Великие и сильные мужи спотыкаются на дороге всемогущества и разбивают свой талант о свинец государственности. Сами государства гибнут под язвой бархатных, урюковых, тюльпановых и прочих революций. Ничто не устоит перед временем и судьбой. Зараза безумия просеивается в гениальные головы, ищущие чистоту истины. Мир больше не строит Вавилонские башни, раздраженный непониманием друг друга. И, как бич Господа, в хрупкий мозг человеческий вложено знание, чувствование родной речи. Гармония звучания слов, сладкая с детства, порой обнажает душу человека чаще, чем сами слова и поступки. Ткань подсознания сама рисует увиденные образы и через язык передает сложность архитектуры творения внутреннего. Волшебство слова сказанного обличает человека перед человеком, относя его к тому или иному сословию. Речь иной раз беспощадна к своему хозяину, хоть и мила его сердцу. За каждый звук положено много сил и любви, и каждый вздох упакован в личную гармонию. И неприятие другим речевой гармонии вызывает бурю протеста и непонимания. Распаковать звучание и заставить его выглядеть по-другому чрезвычайно сложно. Еще сложнее понять, для чего это нужно! И обладающие красивой стройной речью утраченной эпохи аристократизма являются обладателями несметного богатства, данного поколениями предков.
Как это бывает в великих городах и старых квартирах, несметные сокровища лежат под слоем пыли, до времени скрывая свою ценность. В этой разбитой квартире, все-таки сохранившей свой барский лоск, была и другая красота, упавшая и обезображенная гадкой жизнью. И владела ею Наталья Григорьевна. Чистота питерской речи, привитая ей, как оспа, шрамом осталась в ее мозгу. Это был талисман ее прошлого, метка от родителей. Красота подачи слова и само слово, без театральной пошлости, пропитанное органикой, выбрасывалась ею в грязном мешке на улицу, к ненавистному ей дворнику. Она сыпала этой красотой тогда, когда ее слушали. А слушать ее могла только глухая и больная Марфа Семеновна, которая и сама с большим удовольствием речью Сенной площади рассказывала одни и те же смертельные истории. Грязью и отравой иной раз летели слова, когда Наталья Григорьевна в пьяном угаре запиралась в своей клетушке. И строгостью архитектуры фасадов Английской набережной наполняла она свою речь в дни штиля своей природы. Реставрации судьба человеческая не поддается, а для души есть только один реставратор, но это тайна. И нам ее не решить!
Ночь разлилась по городу теплотой и светом. Автобусы с туристами парковались на набережных в ожидании разводки мостов. Автомобили нервно стояли в очереди на красный свет светофора, боясь пропустить тот миг, когда можно будет перелететь через мост на другой берег. Лодочки с пассажирами кружили под мостами, а пешеходы второпях менялись берегами. Это была пора Белых ночей.
Замок на прикосновение с “таблеткой” пропищал грустные две ноты и зажег на маленьком экране слово “ОРЕN”. Андрей потянул ручку двери, и теплый воздух улицы ворвался в прохладную парадную. Под тусклым светом лампочки и двора с белой ночью на подоконнике сидел Александр, как всегда, в рубахе с яркими цветами и петухами и курил сигарету. В другом конце окна, закинув ногу на ногу, сидела Елена.
— Привет!
— Ты почему не позвонил, что придешь поздно? — помолчав, произнесла Елена.
— Да… мобильник сел! — готовый к этому вопросу, отмахнулся Андрей.
Александр и Елена молчали, глядя через окно во двор.
— У Марфы Семеновны телевизор работает с утра. Сейчас передачи уже закончились, он теперь только шипит, — тихо произнесла Елена низким голосом.
За окном ветер перебирал листья большого старого тополя, в доме напротив в единственном окне горел свет, обнажая невеселый быт жильцов этой квартиры: редкий лай дворняги оглушал переходы и колодцы двора, все курили и молчали, стряхивая пепел сигарет в стеклянную баночку.
Прервали молчание две нотки парадной двери, впустив молодого парня, соседа с верхнего этажа.
— Доброй ночи, — произнес он, пробегая по ступеням.
— Доброй! — как-то разом выговорилось у всех троих.
Парень поднялся на верхний этаж и, щелкнув замком, исчез за дверью своей квартиры.
— Ну, что? Куда звонить? — пикнув телефонной трубкой, произнес Александр.
— Подожди, — сказал Андрей, делая последнюю затяжку. — Я сейчас!
Зайдя в квартиру, он оставил дверь открытой и щелкнул выключатель. Вторая лампочка загорелась в подмогу первой, и в коридоре стало совсем светло. Андрей подошел к двери соседки. Он забыл купить хлеб, о чем Марфа еще вчера просила. “Постучать или не надо?” — промелькнуло в голове.
— Не надо! — сказал он вслух и толкнул дверь. Шипение телевизора водопадом вырвалось из комнаты, и Андрей увидел у правой стены Марфину руку, свисавшую с кровати.
Он вошел в комнату. Стараясь не дышать, подошел к телевизору и выключил звук. Тишина моментально овладела комнатой, и только стойкий запах валерьянки глушил боль этого пространства. С полминуты он еще простоял у глухого телевизора, глядя в окно. В комнате было тихо настолько, что часы затаили свое дыхание, не желая нарушать тишины. “Я что-то должен сделать”, — подумал он. Напротив Марфиной кровати на любовно заправленной постели, улыбаясь пластмассовыми губами, куда-то в вечность тянула руки старая Марфина Кукла. Андрей закрыл глаза, скороговоркой выпалил: “Отче наш”, и вышел из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь.
— Саша, вызывай службу, которая приезжает в таких случаях.
— А родственникам позвонить? — спросила Елена.
— Потерпят до утра.
В пустом, влажном от дежурства коридоре звенел домофон, прося хоть кого-нибудь из жильцов снять трубку. Обмотавшийся в шоколадный халат Саша был единственный, кто, невзирая на утро, подходил к домофону:
— Да! Марфу Семеновну?.. А вы кто?… гы… э-э-э… ладно, зайдите.
В дверях появился молодой парень в синем комбинезоне с надписью “33 зайца” и весело выпалил:
— Фирма “Тридцать три зайца”, здравствуйте!
Саша улыбнулся и тихо поздоровался.
— А Марфу Семеновну можно увидеть? — готовя листочки на подпись, парень не обратил внимания на усмешку незнакомого ему мужика в халате.
— Нет, Марфа Семеновна четыре дня назад умерла.
— Опа! Вот это да, — ошарашенно произнес он.
— А мы с ней договорились на сегодня, мы телевизор привезли… блин, куда его сейчас? Вот блин! А вы родственник?
— Нет!
— А, ну все равно, она лично нужна… Ну ладно. Извините. До свидания. — Парень, порхая и подпрыгивая, исчез внизу.
— До свидания! — тихо произнес Саша, прощаясь с чем-то в своей жизни. — До свидания!
Солнце властно рассыпало по углам свет утреннего золота, перебирая тенями паркет. Картины, тарелочки, бусинки, иконки и прочие мелочи жития замерли на пожелтевших стенах. Под высоким потолком старинную лепнину украшала мелкая паутина трещин. Окна были распахнуты, и точеный звук тонких женских каблучков, простукивавших тротуар, наполнял большую комнату. Все было в тревоге и ожидании. Они сидели за белым столом.
— Дело не в том, что произошло и насколько это было страшно. Дело не в этом. Мне страшно, мне страшно жить в этой коммуналке, в этом городе, с этими людьми. Они не люди или другие, какие-то особые люди. Мутанты. “Ленинградцы — дети мои”. Мне страшно, я перестала замечать некоторые вещи, которые бросались в глаза год назад. Я стала оправдывать их и даже понимать. Андрей, она ведь была жива! Она была жива, когда я поняла, что случился пожар. Только она испугалась и закрылась изнутри. Я била в дверь, а Вера в истерике шипела: “Не открывай, пусть задохнется эта тварь!” Ой, я не могу. Я думаю о том, что, если, не дай Бог, что-то произойдет и нас не будет дома, наших детей никто не спасет. Когда нас пожарные пустили в квартиру, они ведь все разбрелись по своим комнатам и сладко заснули, как маленькие ляли, как будто ничего не случилось. А еще самое страшное то, что… А! — отмахнулась Елена, закрыв лицо руками. — Давай уедем отсюда. Ради чего мы здесь живем, ради кого? Это все ужасно! Лиза, Бедная Лиза, кобыла… Наталью Григорьевну вынесли на улицу, кое-как прикрыли лицо курткой, дождь пошел, правда мелкий, Лиза подошла к телу и пнула его. Андрей, здесь все больные! Уедем в Енисейск. Там хорошо, там река, там народ сильный, там три церкви стоят. Купим дом, корову, уток, кур. Там мы не сойдем с ума.
Он молчал и курил. Запах, ядовитый запах пожара, черный дух Натальи Григорьевны упал на стены квартиры.
— Почему, когда что-то случается, тебя никогда не бывает дома? Почему ты всегда уезжаешь или уходишь? Я устала!
Они еще долго молча сидели за белым столом, наполняя стеклянную пепельницу окурками.
— Тебе кофе сварить?
— Нет, не хочу.
Андрей кинул в медную турку ложку жирного кофе и вышел.
Теплый сквозняк опоил свежестью комнату. Елена, поджав ноги, завернулась в тонкий махровый халатик.
— Через пять минут? Хорошо! Я тоже кофе попью и поедем — послышалось из коридора.
— Куда ты?
— Мы с Сашей съездим… тут недалеко. Мы скоро.
— Я лягу полежу. Может, усну. Хлеба купи!
— Хорошо!
Она легла и закрыла глаза. Было тихо. Сон покатился, как камешки с горы. Он тревожил и завораживал необъяснимостью. И чувство раскрылось, ослепив разум, кормя душу. Необъятным столпом, не имеющим основания, прорывался свет ввысь, возвращаясь, тонкой иглой прокалывая твердую оболочку голубоватого облака. Океан природы жил, дыша мощью, готовый в любой миг поглотить и переварить в своей бездне цивилизации и века. Но по воле БЕСКОНЕЧНОСТИ покорно нес ОН в себе караваны страстей людской природы. Солнца не было. ОНО, большое, занимающее вселенную до предела, было везде и во всем. Говорящие не имели слов. Душа светлыми кристаллами в порывах создавала стройную структуру мысли. Искалеченные потемками молчали, леча и храня в звенящей тишине свои надежды на жизнь. А жизнь была во всем. Она плыла над твердью пеленой, орошая ее серебряной влагой. Для жизни не было предела, и предел был во всем. Знание покрывало природу, и секрет растворился, исчез, как тень от плоти. Надежда рубцевала раны страха, оставляя розовый шрам памяти об ушедшей боли. И желание горячим родником пробило новое дыхание отдельной жизни. Оно питало силами, прося благословения дать еще одну жизнь. И белое облако притупило боль рождения, оставив взамен только силу для счастья. Дыханием новой жизни оглушило просторы. Из рук ВЕКОВЕЧНОГО передан был плод счастья и спокойствия. Она родила девочку. По силам дается. Была зима, и падал снег. Хрупкие снежинки покрывали землю словами Господа, исцеляя всякую боль.
Она открыла глаза, и запах луга и придорожных цветов наполнил ее память о маленькой девочке, оставшейся в ее городе тридцать лет назад.
Дверь открылась, одурманив скошенной травой, рассыпанной по всему полу клевером, чистотелом и желтыми сочными одуванчиками. Запах луга напоил свежестью всю комнату, вытеснив из нее черный дух. Все задышало знакомым чувством нежности и любви. Это было неожиданно, нелепо неожиданно и неожиданно глупо и абсурдно, и абсурд стал счастьем.
— Что это?
— Это просто трава, Лена!
У стены стояло большое пластмассовое ведро водоэмульсионной краски с огромной кистью.
— А это что? Ты будешь красить стены?
— Да! В белое, как чистый холст! Все набело, все заново! Все будет хорошо, Ленка, мы все сможем!
— А мне сон приснился… — улыбаясь, сказала Лена.
— Какой?
— Какой? Ну там… э… Там была зима. И солнце. А еще… — засмеялась она, — не-ска-жу!
— Ну, хоть хороший?
— Хороший! Очень хороший!
Лена, улыбаясь, села на диван, подвинув к себе мокрую трехлитровую банку с букетом полевых цветов, перемешанных березовыми веточками.
— Ты хлеба купил?
— Забыл.
— Ну конечно… Иди в магазин, я пока чай заварю.
По тонким березовым веточкам бежала божья коровка, перебирая маленькими ножками зеленый сочный цвет. Елена подставила ей свою ладонь и, тихо вступая по сочному ковру, пошла к окну. Коровка на миг замерла и, расколов свой красный панцирь на две дольки, полетела в небо, конечно же, прямиком к Богу.
— Улетай на небо, там твои детки, кушают конфетки… — улыбнувшись детской улыбкой, произнесла Елена.
За окном город громыхал жизнью и полным днем.
Кто хоть раз в жизни открывал толстый журнал “Бюллетень недвижимости”, знает, что стоит за магией цифр и букв, мелко запиханных в каждую строчку. Шикарные квартиры с каминами, с лепниной, с видами на исторические места и “убитые” развалюхи выставляются на продажу, как сестры в одном издании, обозначенные таинственными буквами БЛ, ДЕР, Л (зл), В/К, СТ. ПП., СРОЧНО, СВОБОДНА, ПП. Только специалист, добросовестно и честно с полгода изучающий эти серые странички и сбивший ноги по адресам, может понять, действительно ли это “прямая продажа” и правда ли, насколько “Срочно”. Семьдесят процентов того, что заявлено на продажу, купить вообще нельзя. Потерянные люди, ушедшие в армию или находящиеся в местах заключения, часто становятся серьезным препятствием в сделке. В расселении коммунальных квартир самое опасное — рождение зверя зависти и дележа. “На исключительных условиях!” — кричит он в душе коммунальщика и на долгие годы тормозит мечту губернатора о статусе прекрасного города как культурной столицы. Каждый риэлтер знает парочку адресов, по которым столкнулся он с таким зверем. И разрывались цепочки, и рушились планы и мечты о свободе встать утром с постели, сладко потянуться и в трусах или без трусов пойти в свою ванную комнату и без очереди почистить зубы. Еще хуже довод, ставящий крест на расселении: “Я здесь родилась, я здесь и умру!” После такого лозунга на провозгласившего его действительно смотрят недобро, и какие-то нехорошие мысли сами собой лезут в голову. “В этой стороне нет Фен Шуя!” — как говорит моя хорошая знакомая. А мы все, за очень редким исключением, хотим этого Фен Шуя и чуточку любви.
Так и появилась в одном из разделов, наряду с другими адресами, квартира, о которой шла речь. На редкость скоро отыскался и покупатель на метры, и потянулась долгая, но дающая живые надежды цепочка для иной жизни. После долгих размышлений и колебаний, отдав свои намозоленные метры и собрав свой скарб, разъехались они на разных машинах по разным адресам, чтобы никогда больше не увидеть, но и никогда не забыть друг друга.
Величественный Город, мощный и спокойный, стоял под этим небом, принимая на себя сотни тысяч миллионов тонн солнечных лучей и бесчисленное количество тонн воды, и, как нарцисс, глядел в мокрое небо, в глаза самого Бога.
В Душе была Весна!