Даниил Хармс в контексте классики
Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2007
В 1926 году на Фонтанке, 50, в Союзе поэтов состоялся вечер ленинградских заумников, где было сделано сообщение об Ордене заумников и оглашен “Манифест”. Возглавлял это неординарное мероприятие поэт-авангардист Александр Туфанов, а его активным участником был Даниил Иванович Ювачев, он же поэт Даниил Хармс. На вечере Хармс дал образцы абстрактной зауми, которая полностью вписывается в художественную программу “левых” поэтов, “чинарей”, как они себя называли, позднее объединения ОБЭРИУ. Аббревиатура придумана Хармсом, мастером экспериментов с языком, о чем свидетельствует и его псевдоним, имеющий россыпь значений на разных языках, в том числе на древнееврейском, который изучал поэт. Карнавал, шутовство, маски, фарс, выморок, розыгрыш, пародия, “перевертыши” (инверсии), гротеск, сатира… Список определений эксцентричного экспериментального искусства писателей 20-х годов ХХ века можно длить и длить. Так начинался век повсюду в Европе, достаточно вспомнить дадаистов во Франции или сюрреалистов. А Эжен Ионеско? Его “Лысую певицу” вполне мог бы написать Даниил Хармс. За авангардистскими, “левыми” экспериментами у Даниила Хармса стоит глубокий трагизм в восприятии человеческого бытия. Здесь он близок к своему трагическому современнику Кафке, хотя вряд ли мог о нем знать. В творчестве Хармса читается тоска по вечному, рядящаяся в шутовские одежды тоска по Богу (Хармс вслед за своим отцом был человеком верующим).
Творчество Хармса, одного из самых ярких и парадоксальных писателей ХХ столетия, вобрало в себя весь трагический опыт русской литературы. Трагедию обогатив абсурдистской концепцией неприятия земного бытия. Произведения Хармса насыщены парафразами и цитатами из мировой и русской классики: Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Жемчужникова, Блока, Есенина, многих других. Повесть “Старуха”, написанная в 1939 году, отражает трагический взгляд на ирреальный, абсурдный мир с его неразрешимыми вопросами, мир земной, противостоящий вечности. Парадоксальное развитие нашла здесь тема “Пиковой дамы” Пушкина, которая причудливо переплетается с отсылками к “Преступлению и наказанию” Достоевского и советскими реалиями.
Слово-понятие СТАРУХА прозвучало в метафизическом, философском плане, по-видимому, впервые в русской трагедии у Александра Сергеевича Пушкина в “Пиковой даме”, где старуха графиня олицетворяет неумолимый рок. В ХХ веке тема старухи возникает в “Преступлении и наказании”, здесь она также связана с навязчивой идеей героя разбогатеть, что оборачивается проклятием и гибелью. Тема мертвой старухи из “Преступления и наказания” возникает в повести Хармса порой цитатно: “…из-под задравшейся юбки торчали костлявые ноги в белых, грязных шерстяных чулках”. В повести “Старуха” Даниила Хармса трагедийный накал усиливается гротеском, характерным для Хармса смешением реальности и вымысла, фарсовой сниженностью классической темы. Реминисценции из “Пиковой дамы” вполне откровенны: “На кресле у окна будто сидит кто-то… Да, конечно, это сидит старуха, и голову опустила на грудь. ‹…› Голова старухи опущена на грудь, руки висят по бокам кресла… Я нагибаюсь и заглядываю старухе в лицо. Рот у нее приоткрыт, и изо рта торчит соскочившая вставная челюсть. И вдруг мне делается все ясно: старуха умерла. Меня охватывает страшное чувство досады” и т. п. Если кто-то не догадается, какой литературный образ представляет здесь старуха, есть и еще более прозрачные намеки. Вот знакомый писатель спрашивает рассказчика, отчего он не пригласил к себе “милую дамочку”; он предполагает: “└Что же, у вас в комнате была другая дама?“ спросил Сакердон Михайлович. — └Да, если хотите, у меня в комнате находится другая дама“, — сказал я, улыбаясь”, — имея в виду мертвую старуху. Кстати, явное противопоставление — “милой дамочки” и “пиковой дамы”.
Германну пиковая дама является после смерти торжественно в белом и открывает роковую тайну — у Хармса грязная мертвая старуха медленно ползет к герою через комнату на четвереньках, потеряв по дороге вставную челюсть. Затем рассказчик запихивает старуху в чемодан, чемодан крадут и т. п. Разворачивается жутковатая пародия и самопародия. “Старуха” — дурной сон на мотивы русской классики, где они утрированы до абсурда, полны алогизмов и диссонансов. Подобный прием использован многократно в литературе и искусстве ХХ века. По сути, из Хармса и ОБЭРИУ вышел весь постмодернизм. Темы классической музыки стилизуются, например, в нашумевшей опере Десятникова “Дети Франкенштейна”. Можно вспомнить премированный фильм Кирилла Серебренникова “Изображая жертву”, где еще в преамбуле идет жуткая возня с трупом девушки, которую парень никак не может запихнуть в гнусную дыру.
Пародийность усиливается включенностью в ткань повести городского фольклорного материала: анекдотов, слухов, присказок. Тут и вываливающаяся челюсть старухи, и украденный чемодан, и скандалы в очереди за хлебом и т. д. В очереди за хлебом, во время свалки у кассы, герой, кстати, и знакомится с “милой дамочкой”, ведет ее пить водку и т. п. Реалии убогого советского быта 30-х годов вполне соответствуют мрачному шутовскому колориту.
“└Вот я и пришла“, — говорит старуха и входит в мою комнату”. Безымянная старуха ведет себя подобно роковой “пиковой даме”, но можно вспомнить и, например, Командора, явившегося незваным, и любого рокового гостя — именно так всегда приходит Рок. “└Встань на колени“, — говорит старуха. И я становлюсь на колени”. А что же еще остается рассказчику делать? Разве что по приказанию той же старухи “лечь на живот и уткнуться лицом в пол”. И вот тут уже явны реалии арестов 1937 года! Так классика постоянно переплетается с самой жгучей современностью.
Итак, “Старуха” — вариации на классические темы. Но при этом повесть полна оригинальных, единственных в своем роде мыслей и образов. Старуха в самом начале повести показывает рассказчику часы без стрелок. Это само Время, оно же Вечность. “Мне делается приятно, что на ее часах нет стрелок”. Ведь время — химера. Образ часов и фантасмагории времени постоянны у Хармса, который экспериментировал с понятием великого исчезающего Ничто. Старуха Хармса — это сама Судьба, Рок, неотвратимо преследующий безвинного человека. Бытовые неудачи буквально сыплются на рассказчика, превращая жизнь в тихий ад. Перед нами одно из воплощений Арлекина, излюбленного персонажа Хармса, который просвечивает сквозь шутовские маски и сосредотачивает в своих злоключениях весь трагизм бытия. Писатель — Арлекин. А кто же Пьеро? Мертвая старуха! Злой рок в ее образе, подобно пиковой даме, преследует рассказчика, ведя его к неотвратимому концу. Глубинное содержание повести — трагизм смерти, в которой Хармс видит непреодолимое экзистенциальное одиночество. “Каждый умирает в одиночку”, — написал в “Записных книжках” молодой Альбер Камю. Хармс ту же мысль воплотил в зримый кошмар, довел ее да гротеска, реализовав метафору. “Еще, прошу, за то меня любите, за то, что я умру”, — писала Цветаева. У Хармса мысль о том же вызывает не любовь, а брезгливость и ужас. “Лишь только то высокий смысл имеет, что узнает в своей природе бесконечность”, — пишет он.
Логика прозы Даниила Хармса — это логика сна, сна о сне, где сон и явь не различимы. “Сон дразнит человека” — название прозы Хармса из цикла “Случаи”. Внешнюю канву событий составляет шутовской, перевернутый, я бы сказала, ложный сюжет — будто бы рассказчик и в самом деле сокрушается только о том, что трудно избавиться от трупа. На самом деле он готов вопить от ужаса и отчаяния, что человек превращается в падаль и другой вынужден его куда-то запихивать. “А теперь вот возись с этой падалью, иди разговаривать с дворником или управдомом”. Мистический ужас и экзистенциальную безысходность герой хочет скрыть — от себя прежде всего, а потом и от нас — за якобы пугающими его больше всего бытовыми хлопотами. Но мы понимаем, в чем трагизм: человек, только что бывший держателем Времени, имеющим власть, стал пустым местом. Но это еще далеко не все. “Противная картина, — говорю я, но закрыть старуху газетой не могу, потому что мало ли что может случиться под газетой”. Покойников уместно было бы называть беспокойниками. Покойники не просто падаль, это еще и нечисть, и роковая сущность старухи с ее смертью только усиливается (как и в “Пиковой даме”). “Терпеть не могу покойников и детей”. Те и другие внушают ужас как существа хтонические, по определению мифологов, наиболее близкие к тайне жизни и смерти. Впрочем, Хармс сам творит новую мифологию. “А другой покойник заполз в палату рожениц и так перепугал их, что одна роженица тут же произвела преждевременный выкидыш, а покойник набросился на выкинутый плод и начал его, чавкая, пожирать”. Жуткая пародия на Время, пожирающее своих детей! Ведь Старуха — Смерть — Время — все это разные лики великого Ничто, которое так мучительно занимало Даниила Хармса.
Творчество Хармса оказало огромное влияние на литературу ХХ и нашего века. Тут можно было бы говорить о Владимире Сорокине с его жуткими реализованными метафорами — но не в пользу его произведений, — о кошмарной прозе Юрия Мамлеева. В определенной степени о замечательной прозе талантливейшей Людмилы Петрушевской (“В садах других возможностей”). Но это тема других статей.
Дети и старухи всегда зловещи в творчестве Хармса. Вспомним прозу “Вываливающиеся старухи”, этот абсурдистский шедевр, пародию на кратковременность и бессмысленность человеческого существования. Только высунулся человек, успел посмотреть, как умер предыдущий, — и тут же сам окочурился. В быстротечности жизни, дурной повторяемости бессмысленных актов бытия видит Хармс непреходящий ужас. Вот потому и отвергает он то, что для обычных людей принято считать ценным: детей, природу, любовь. “Любить, но кого же? На время не стоит труда, а вечно любить невозможно…” В “Воспоминаниях одного мудрого старика” Хармс, можно сказать, “споткнулся о Гоголя”, об его “Записки сумасшедшего”. Его и самого можно назвать сумасшедшим в том смысле, как говорил о себе Сальвадор Дали: “Мое отличие от сумасшедших в том, что я не сумасшедший”.
Бренность плоти — навязчивая идея писателя, его в жуть повергает возможность одного человека порушить другого: оторвать руку, ногу, ухо, чем изобилует его проза. Арлекинада с традиционными пощечинами вырождается в выморочное действо членовредительства и бессмысленной гибели. Это все та же шутовская маска. Но при этом автор вполне обнаруживает себя: он прямо спрашивает у собрата писателя, верит ли тот в бессмертие, а ведь это самый главный, “проклятый” вопрос русской литературы и философии, вопрос Ивана Карамазова. Не случайно Сакердон Михайлович сидит на полу в позе не то йога, не то греческого философа (имя-шарж!).
Тема загадочного Старика, приходившего к рассказчику в его отсутствие и н назвавшегося, адресует нас к еще одной центральной теме русской литературы — теме черного человека. “Мне сказали, что заходил… за мною кто-то, одетый в черном” (“Моцарт и Сальери”). Старуха мертва. Но ее двойник — Старик — он жив, и он уже приходил. И некуда деться бедному, замученному, изначально и извечно одинокому человеку…
Так в ХХ веке выдающийся писатель Даниил Иванович Ювачев — Даниил Хармс — развил и модернизировал ключевые темы русской классической литературы.