Сценки из жизни. Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2007
Мариус Стефанович Плужников родился в 1938 году. Закончил первый ЛМИ им. академика И. П. Павлова. Работает заведующим кафедрой оториноларингологии с клиникой СПбГМУ. Автор двух книг прозы. Живет в Санкт-Петербурге.
Светлой памяти дорогого друга
С. М. Львовского
Семен Михайлович Львовский, более известный в дружеской среде просто как Сема, был человеком исключительно мягким, несомненно, добрым и очень покладистым.
“Сема, — который раз ему говаривали близкие, — сколько раз можно наступать на одни и те же грабли?”
При этом имелось в виду, что Семен Михайлович вновь кому-то дал взаймы и ему благополучно долг не вернули. Почему, в конце концов, он пренебрегал великой восточной мудростью: “В кредит — никому, даже вам: кредит портит отношения”, и, более того, как это было понять, если у самого Семена Михайловича с деньгой было туго? То ли из деликатности, то ли от природной любви ко всему живому (и в том числе к людям) он не мог никому отказать и всегда всем и во всем шел навстречу. Добрая душа его прощала всех и вся, в особенности подчиненных и сослуживцев, включая Марика Рубина, которые по странному стечению обстоятельств или по необъяснимому пристрастию все норовили подвести Семена Михайловича под монастырь, однако на все на это он смотрел спокойно, почти как Аристотель, полагая, что человек несовершенен и “все в нас вторично”.
Что ж, возможно, прав был греческий гений, утверждая, что смысл человеческой жизни в счастье, правда, он не пояснил, что это за штука. В отличие от Аристотеля Сема считал, что человек создан для женитьбы, без которой не бывает счастья, что больше, конечно, соответствовало постулатам самого Сократа. Справедливости ради надо отметить, что Сократ утверждал вот что: счастье может быть потенциально в женитьбе, но если женитьба неудачная, то никакого счастья, естественно, не будет и человек в этом случае превращается в философа. Давайте сохраним в памяти своей эту мысль величайшего ума человечества. Итак, исходя из канонов греческой философии, Сема принял решение жениться и проделал это искусно и осознанно, отыскав старую студенческую любовь, уже успевшую к этому моменту серьезно разочароваться в своем первом муже Захаре.
Вскоре после свадьбы, которая была выдержана в спокойных тонах, и первой бурной брачной недели Сема решил посетить с молодой женой родные края, представить супругу любимому дядюшке и на всякий случай и своей матушке Фане Ефимовне.
Дядя его, Яков Ефимович, хлебосольный хозяин, продолжал обитать в солнечной Молдавии, и потому молодые решили вначале поехать к нему “на виноград”, дабы наполнить себя витаминами вместо меда в медовый месяц и тем самым немного освежить свои истомленные страстью организмы.
Весь путь их в поезде протекал гладко и радостно, если не считать небольшого досадного эпизода, связанного с “милой” старушкой, присоединившейся к ним на станции Дно, которая постоянно налегала на кислую капусту, издававшую тлетворные ароматы в купе, что даже терпеливого Сему заставляло временами выходить в коридор со словами:
— В нашей квартире прямо как в трактирном сортире.
Говорить о его несчастной половине при этом вообще не приходится, страдания которой не подлежат никакому литературному описанию.
Дядюшка Яков Ефимович встретил молодых со всем радушием, прибыв на станцию самолично на “Москвиче-401” выпуска послевоенных славных лет.
Надо заметить, что Яков Ефимович овдовел в свои семьдесят, и ему стали усиленно искать спутниц жизни. Перебрав их с добрый десяток, он пришел за советом к родной сестре Фане Ефимовне:
— Фаня, — умоляюще сказал он, — посоветуй, что делать? Есть тут одна, рыжая, ей шестьдесят, учительница, дала согласие попробовать пожить у меня. Другая — черная, ей тоже под шестьдесят, врач, хочет сразу, без пробы пера и чернил.
— Яша, — сказала ему Фаня доверительно, по-свойски, — признайся и скажи мне честно как сестре: ты что-нибудь можешь?
В ответ Яков Ефимович промычал что-то нечленораздельное.
— Яша, я тебе спрашиваю: что ты можешь, ну?
Яков Ефимович продолжал мычать.
— Так что они от тебе хотят? Яша, я тебе вот что скажу: видишь вот у нас за окном стройку напротив? Так, когда придет рыжая, пойди к ним и попроси на время домкрат.
После этого совета родной сестрицы Яков Ефимович решил остаться холостяком, кровно обиделся на Фаню и всю свою любовь перенес на племянника Сему, а также на кулинарию, проводя большую часть времени на кухне в экспериментах над продуктами, так что однажды одна из его посетительниц, глядя на его ужимки и прыжки у плиты, со скрытым восхищением воскликнула, делая ударение на первом слоге:
— Ах, какой вы гурман, Яков Ефимович!
Дядюшка Яков Ефимович постарался к приезду племянника в создании шедевров кулинарного искусства, но и племянник не подкачал: он привез подарок дорогому дяде — огромную бутыль китайской водки под названием “Великая стена”. В центре бутыли красовалась здоровенная змея, обвивавшаяся вокруг причудливо ветвящегося корня женьшеня. Лучшего подарка Яков Ефимович и не ждал от племянника, в душе предвосхищая свои будущие и успешные “пробы пера и чернил”, но один вопрос все же не давал ему покоя, а именно когда закусывать змеей — до или после. К сожалению, племянник не владел темой, поэтому дядя решил оставить проблему нерешенной до лучшей поры, а пока стал наливать милому Семочке свежеизготовленный по собственному рецепту самогон, ничем не отличающийся от шотландского виски “Black Label”, который по непонятной причине продают по пятьдесят долларов за бутылку, тогда как дядюшкин первач обходился максимум в пятнадцать российских копеек за литр.
Отдышавшись денек-другой у дядюшки в его “апартаментах” и в “вишневом садике колы хаты, где жуки жужжат немолчно там”, наши путешественники немного заскучали, и Яков Ефимович, взяв это дело в толк, порешил повезти их обозреть местные окрестности, а заодно и побаловать молодых пикником на лоне природы.
Так и сделали. Дядюшка загрузил багажник “Москвича” разными разностями, в том числе и тремя живыми курицами со связанными ногами, которых он сунул в обветшалую кожаную кошелку, на что Семина супруга Ольга шепнула мужу на ухо:
— Зачем это он? Он что, не знает, я ведь кур не ем, — а дядюшке после некоторых колебаний тактично заметила, что его обращение с курами было не вполне гуманным и, более того, совсем непрактичным, так как птицы могут задохнуться.
— Помолчи уж, молодая, ничего не понимаешь, — мирно заметил ей дядюшка, отмахнувшись от невестки, как от назойливой мухи, и экипаж тронулся под аккомпанемент своих повизгивающих составных частей.
Воздух вокруг струился и колебался от жары восходящими потоками, как в пустыне Такла-Макан, побуждая ощущения нереальности окружающего мира и знойных миражей. В салоне машины вскоре омерзительно запахло, даже сильнее, чем кислой капустой недавней старушки. У Ольги начались характерные конвульсии, и в этот раз уже без всяких тактичных колебаний она заставила дядюшку остановить машину. Открыли багажник. В сумке лежала дохлая курица, измазанная экскрементами, две же другие судорожно дышали, как бегуны после победы на длинную дистанцию.
— Дядя, — сказал Сема, — куру надо ощипать: жалко — ведь добро пропадает.
— Дурак, — спокойно заметил дядя, — ничего не понимаешь. Возьми вот и выброси ее в канаву.
С большой неохотой Сема поступил соответственно, тяжело в душе переживая материальный убыток.
— Другие птицы, дядя, тоже непременно должны погибнуть, — с некоторой тревогой и даже скрытым возмущением в голосе заявила Ольга.
— Что ж, дочка, мы это дело поправим, — сказал дядя, развязал курам ноги и пустил их в салон.
Курицы от неожиданной свободы ожили, захлопали крыльями во время дальнейших перемещений тарантаса и с кудахтаньем стали порхать по салону, все время норовя разместиться на кудрявой голове дяди, как в гнезде. Дядя, как ни странно, флегматично на это реагировал, нехотя сгоняя их со своих плеч и головы, которую возбужденные куры сумели-таки непроизвольно загадить. В салоне парили их перья и царило благоухание от их помета, усиленное молдавской жарой.
— Куда мы направляемся, дядя? — встревоженно спросил Сема, заметив на дороге ржавую табличку, прибитую к столбу: “Проезд закрыт. Запретная зона”.
— Куда, куда, — передразнил его дядя, — на кудыкину гору — вот куда. Куда надо, туда и едем, чудак, — ответил ему раздраженно дядя, устав, видимо, отбиваться от кур, и энергично продолжил крутить баранку по ухабистой проселочной дороге.
Ровно через километр они наткнулись на колючую проволоку, перегородившую проезжую часть, и на солдата, угрожающе вертевшего в руках автомат Калашникова.
Дядя затормозил. Двигатель заглох сразу же сам по себе. Дядя вылез наружу. За ним, радостно квохча, опрометью последовали и куры и с невероятной скоростью скрылись в кустах в запретной зоне за колючей проволокой, что явно порадовало грозного часового.
— Цып, цып, цып, — призывно позвал их дядя, но обиженные куры и не думали возвращаться. Перегретый двигатель, благополучно заглохший при остановке машины, проявил характер и упорно отказывался заводиться.
— Надо облить его водой, это он любит, — невозмутимо обронил дядя и послал Сему с ведром искать воду, сам же приступил к дипломатическим пререканиям с солдатом, имея дальнюю цель вернуть своих пернатых.
Тем временем солдат, удовлетворенно переживший негаданное приобретение кур, пришел в себя от съестных предвкушений и вновь принял грозный вид.
— Куда прете, — заорал он на дядю, — нельзя, не положено. Стрелять буду, — но направил свой огнестрельный инструмент, как это ни странно, не в сторону дяди, а в сторону кустов, куда скрылись бойкие куры.
— Да что это ты, служивый, выстегиваешься, не видишь, что ли — мотор заглох, а стрелять ты никак не можешь: мы на нейтральной полосе. Строевой устав плохо знаешь — вот что, а кур-то все равно вернуть надо.
— Хрен тебе, — брякнул часовой, — они нарушители границы и подлежат конфискации.
— Ах ты, подлец, — завопил на него дядя, — узурпатор, еще сам нарушаешь права человека местного населения, не понимаешь политического и международного положения в Европе….
Эмоциональный монолог дяди удручающе подействовал на солдата, в особенности упоминание Яковом Ефимовичем устава и политического положения в Европе, однако он упорно, несмотря на это, отказывался выгнать беглянок из кустов. Разрядил обстановку лишь Сема, вернувшийся с пустым ведром в пыли и в поту, изодранный в клочья в поисках воды.
— Я догадался, — сказал он, — солдат наглый как танк и не отдаст кур.
— Сволочи, — назидательно сказал дядя в пространство то ли солдату, то ли Семе, то ли курам, — у нас дураков непочатый угол. А ты вот, Сема, садись — хай воны сгинуть эти куры. Садись, и едем. Мотор уж давно остыл.
— Я догадался, — недовольно буркнул Сема.
Машина затарахтела и развернулась, обдав солдата вместе с курами густыми клубами дорожной пыли.
— Дядя, — сказала Ольга, — я хочу домой, назад, меня тошнит, — не добавив, однако: от всего от этого.
— Что ж, а вот это могёт быть у баб после свадьбы, — заключил дядя, и они двинули восвояси, правда, еще дважды заглохнув на перекрестках.
На следующее утро под неослабевающим напором Ольги они отбыли в Черновцы к свекрови, покинув гостеприимный дом дяди, немало и искренне удивившегося их скорому отъезду.
В Черновцах проживала Семина мама, Фаня Ефимовна, в скромной квартире на втором этаже коммунального дома. Среди его обитателей Фаня Ефимовна слыла известной личностью и пользовалась безграничным и неоспоримым авторитетом, примерно как Генеральный секретарь ООН или местный участковый уполномоченный Рахмилемич с внешностью Семена Михайловича Буденного. Каждый вечер Фаня Ефимовна возглавляла на лавке напротив входа в подъезд синклит из местных старух, регулировавший общественное мнение в радиусе ста пятидесяти метров от их лавки.
В момент, когда уважаемые матроны заинтересованно обсуждали на той самой лавке последнюю модификацию рецепта Фани Ефимовны, как готовить рыбу-фиш и выпекать тейглах, прямо как с небес, появился во дворе Сема с чемоданом и с молодой женой. Последовала немая сцена радостного оцепенения, а затем раздались бурные восклицания и счастливые причитания Фани Ефимовны, объятия и лобызания мамы и Семы и, наконец, подозрительное разглядывание мамой Семиной жены как явления несомненно чужеродного, таящего в себе неразгаданные опасности, как будто Семина жена была кем-то вроде инопланетянки, залетевшей непонятно зачем и прямо с Марса. Потратив немало сил, Семе в конце концов удалось убедить маму, что они прибыли не из космоса, а всего лишь от дяди из Молдавии, именно от Якова Ефимовича, хорошо известного Фане Ефимовне в качестве ее единокровного брата, на что Фаня Ефимовна не преминула заметить:
— И зачем вам надо было посещать этого старого мерина, выжившего из ума и потерявшего всякий стыд, как будто и других дел у вас больше нет.
— Фаня Ефимовна, — скромно обратилась к ней Ольга, немного даже конфузливо порозовев от смущения, — нам очень неловко вас беспокоить. Я думаю, мы с Семой остановимся в гостинице.
— Ты плохо думаешь, девушка, — сказала ей Фаня, — будто не знаешь, что в гостинице надо платить деньги. Так-то у Семы их никогда и не было, а с тобой их и подавно никогда не будет. Уж если у меня, родной матери, для вас плохо, то где же вам вообще может быть хорошо? Вижу, вижу, вам горячего камня только и недостает, — и злобно сверкнула глазами, как черными угольями, на невестку, которая перестала разговаривать с Семой и всю ночь пролежала в кровати, отодвинувшись в гордом одиночестве, а утром заявила, что уезжает в Петербург к своей маме, Эмме Марковне, так как сыта по горло Семиным дядей, живодером и мужланом, и свекровкой, мегерой и садисткой.
Сема страшно всполошился и стал уговаривать Ольгу остаться, познакомиться с другом его детства, кстати, по фамилии Петербург и по имени Миша, весьма славным малым и оригиналом:
— Все говорят, он клептоман, но это ерунда. Он ворует только в ресторанах, да и то столовые принадлежности. Зато когда он выходит из заведения, то бьет тарелки об мостовую с грохотом вместе с вилками.
Однако оригинал Миша, странно, не вдохновил Ольгу остаться, а, наоборот, вызвал у нее яростную реакцию неприятия Миши по фамилии Петербург, и со словами: “Я боюсь сумасшедших и хулиганов” — она похоронила Семино ценное предложение.
Тогда Сема, не зная, как ему “горю пособить”, кинулся рассказывать о славном прошлом родного городка Черновцы, который когда-то был румынским, польским, венгерским и, наконец, украинско-советским, и предложил себя Ольге в качестве экскурсовода по родному городу, но по этому поводу она заявила, что к истории испытывает холодную апатию. Их взволнованный диалог повелительно прервал голос Фани Ефимовны, пригласившей Ольгу на кухню:
— Вот что, милая, — довольно неласково, как бы заранее с упреком, сказала ей Фаня, — Сему надо кормить умеючи, а не как попало, — будто Ольга кормила его отбросами с помойки. — Так вот, — продолжала Фаня, — у Семы с детства слабый желудок. Он не может есть селедку просто так. Прежде чем ему подать селедку, ее надо перетереть с яблоком как следует и сделать фаршмаг, а потом уж подавать ее ему к столу.
— Я не ем селедку, — заметила Ольга Фане.
— Да не о тебе идет речь, а о моем сыне Семе и о твоем муже. Ты вообще можешь ничего не есть — это твое личное дело, — и продолжала невозмутимо далее: — Телятину для Семы, и только свежую, надо брать с рынка, а не из магазинов. Да, совсем забыла, ее надо понюхать и проверить на цвет. Куры должны быть только живые…
— Вы не знаете, я не ем кур, — опять заметила ей Ольга.
— Да что ты все заладила: я не ем, я не ем — не о тебе ведь речь, повторяю, а о Семе. Ты должна трижды отварить куру. Отварить — и слить, отварить — и слить вторую воду, отварить — и слить третью воду, — как тупой дикарке, повторяла Фаня, — вот тогда кура не пахнет, а издает свежий аромат. Да, забыла, — продолжала Фаня, — Сема не ест покупной творог, а только домашний. Сейчас я тебя научу его готовить…
Лицо Ольги приняло кислое, страдающее выражение, что не ускользнуло от Фани Ефимовны, и она сказала:
— Нечего здесь кривиться. Мужа кормить — это искусство, настоящая жена должна это делать в совершенстве, — напирая на слово “настоящая”, будто Ольга была временная и ненастоящая, — а сейчас я тебя буду учить, и мы вместе сделаем домашнюю лапшу: в хорошей семье порядочная жена всегда делает домашнюю лапшу, а не покупную дрянь, — и начала раскатывать на доске заранее поставленное тесто.
Между тем несчастный Сема весь разрывался между мамой и молодой женой, не зная, что предпринять, и наконец придумал: забрать маму с собой. Мама же совсем ехать никуда не хотела, особенно напирая на то, что жить не может без местных старух, все события в семьях которых были для нее так близки, как свои родные. Тогда Сема вынужден был прибегнуть к последнему средству: он напомнил Фане Ефимовне, что так-таки он ее законнорожденный сын, а не сыновья старух, с чем Фаня неохотно согласилась, а заодно и с мыслью об отъезде.
Узнав, что Фаня Ефимовна едет с ними, Ольга сказала, что клянется всеми святыми, что никогда и ни при каких обстоятельствах — “слышишь: никогда” — с ней под одной крышей жить не будет. Мало того, она доходчиво и в сердцах пояснила Семе, что домашней лапши и уж тем более фаршмага ему не видать как своих ушей.
— Я догадался, — сказал Сема, — оставь, не нервничай, видишь, я спокоен, как ребе. Мы продадим ее квартиру здесь и купим ей квартиру там: не бросать же мне родную мать на произвол судьбы.
Что оставалось Ольге делать, как не поверить Семе-риэлтеру, хотя червь сомнения не покидал ее души: цены-то на квартиру тут и там ведь были совсем разные.
Остаток отпуска молодые провели, торгуя Фанину квартиру под аккомпанемент Фаниных ежедневных протестующих завываний, а заодно пытаясь выдать замуж закадычную подругу Фани, старую вдову Матлю. Наконец свершилось: за квартиру дали пять тысяч долларов, а Матле отказал последний жених, и все трое, объединенные идеей начать новую и счастливую жизнь, сели в отдельное купе поезда (купив четыре билета), следовавшего на север, в Россию.
— Сема, — сказала Фаня, — а как мы проедем украинскую границу? Ведь наши деньги отберут эти остолопы таможенники. Они не только Матлю однажды обобрали, но и даже нашего уважаемого Рахмилевича, хоть он и сам с усам. Ты думал об этом, сынок, или у тебя в голове пусто?
Семе в этот момент почему-то вспомнилось любимое выражение дядюшки Якова Ефимовича: “А вот это могёт быть”, и он заволновался. Ночью ему приснился ужасающий, мрачный сон, будто он с размаху изо всех сил бьет таможенника по зубам, но зубы почему-то от этого остаются целы, а мерзкий таможенник по-украински несет всякую несусветицу, что за это он посадит Сему в каталажку, причем на всю жизнь.
Утром, изнемогая от дурных предчувствий, тревоги и головной боли, он задал маме и жене мучивший его вопрос, не претендуя на исторические лавры Н. Г. Чернышевского:
— Что делать?
Немного помолчав, он подобострастно присовокупил:
— Мама, что вы все молчите? Мама, вы умная, вы все можете — подскажите, что делать?!
Этого обращения и именно в такой уничижительно-подхалимской форме к маме Ольга никак выдержать не смогла, вся вспыхнула, как спичка, и выскочила из купе в коридор, резко захлопнув за собой дверь.
— Вот, сынок, видишь, твоя мать нарочно тебя спросила про таможенников. Хотела проверить, что твоя “мишугине” скажет, а она, ясно, пороху не выдумает, ей только скакать да дверьми хлопать. Запомните: без Фани вы — никуда! Да что для меня эти поганые таможенники — тьфу и растереть всего-то. Сделаем вот что: деньги положим в масло.
— Мама, вы в своем ли уме? — испуганно спросил Сема.
— Я-то в своем, а вот ты ум за морем не купишь, если дома нет. Приспичило тебе разведенную цацу взять, да еще со взрослой дочерью. Раз уж ее муж бросил, значит, она уж никуда не годная. Хороших-то жен не бросают, а ты подбираешь: на тебе Боже, что никому негоже…
— Да что вы, мама, одно и то же заладили — поезд ушел, хватит. Я вам про деньги, куда спрятать, а вы все свою песню — одно и то же…
— А про деньги — ерунда. Вон большая плошка. На дно положи деньги, сверху — полиэтилен, а на него — масло. Вот и все дела: теперь такое масло, что в огне не тает. Кто же сунется в масле ковыряться? Ну, скажи, какой таможенник полезет ни с того ни с сего в масло разыскивать там доллары, если он только не придурок жизни? Это все понятно и просто, небось твоя мать понимает, с какого конца редьку есть, а вот что делать с твоей цорес… — в этот момент в купе вернулась из коридора Семина благоверная, и разговор сам собой угас, как сырые дрова при плохой тяге.
Часа через два поезд встал на границе. Пришли солдаты-пограничники в зеленой форме проверять паспорта, а затем нагрянули и долгожданные таможенники. К этому моменту в купе у Семы пир шел горой. Столик между нижними полками и частично сами нижние полки были уставлены сказочными яствами в исполнении Фани Ефимовны на экзотической посуде с кривыми надписями “Нарпит” и “30 лет РККА”. Тут блистали всевозможные битые черепки, старые кастрюльки, треснутые пластмассовые тарелки и прочие отходы исторического кухонного производства из запасников многоуважаемой Фани Ефимовны, подлежащие, к ее великому сожалению, скорому выбросу. Содержимое же этих археологических предметов материальной культуры советского периода по контрасту было просто замечательным, и если бы я был таможенником, то не смог бы выдержать искушения и пренебрег бы своим “высоким долгом” ради всей этой вкуснятины, столь искусно изготовленной непревзойденной и неповторимой кулинаркой Фаней Ефимовной.
Домашняя буженина, прослоенная чесночком, в соусе с духмяными присыпками на большом ломаном блюде торжественно покоилась в окружении свежепросольных огурчиков (Боже! И каких огурчиков: вы даже представить не можете — насладительных, крепких, пахнущих укропом и корнем хрена). Блюдо было декорировано домашней аджикой, тонкий аромат которой разве что может сравниться с волшебными ощущениями арабских пиршеств в “Тысяче и одной ночи”.
Ах, как гордилась Фаня Ефимовна куриными ножками: это были не пошлые американские ножки, это были особые, совсем непростые куриные ножки, в меру поджаренные, с коричневой хрустящей кожицей и розовым сочным мясом, благоухающие кориандром. А крутые яйца в майонезе?! Нет, конечно, не в покупном майонезе, конечно, нет. Каждый яичный ломтик нежился в том самом майонезе, которому завидовал весь дом Фани Ефимовны, и даже участковый Рахмилевич однажды сказал:
— Ах Фаня, Фаня, вам бы в Брайтон-Бич с этим майонезом — вы стали бы там Рокфеллером!
Нет, а салат из кроваво-красных помидоров, которые бывают только под солнцем юга, в сочетании со сладким перчиком и теми свежими огурчиками, каждый пупырышек которых еще остро колется. Само собой, все это было сорвано вот только-только на родном огороде с грядок, ухоженных заботливой рукой самой Фани Ефимовны. Центром угощения, разумеется, была селедка! Та самая, нежная, удивительная “баночная” селедка с севера, из самого Петербурга, которую родной сын Сема привез в подарок матери. Селедка была в кольцах белого лука (ну, того самого, сладкого индийского лука, что Фаня вырастила в этом году), и плавала она в горчичном соусе, который Фанечка, естественно, готовила сама, тщательно перетирая сахар в натуральном семечковом масле с горчицей до гомогенной массы, которую она продолжала взбивать и одновременно “тушила” уксусом. Вы когда-нибудь пробовали такой горчичный соус? Я вас уверяю, в этом соусе можно съесть гвозди и не заметить, потому что стоит только попробовать, и вы уже никогда не оторветесь. И это сущая, истинная правда.
Из большой плошки, до краев заполненной сливочным маслом, Ольга невинно намазывала жирным слоем толстые, аппетитные ломти свежего, еще тепловатого ржаного хлеба, а из-под стола Сема скромно, как бы стесняясь, с извинительной миной на лице доставал бутылку заморского пива “Нешекеп” из большой картонной упаковки.
— Дорогие гости, проходите, пожалуйста, что Бог послал, — с фальшивой услужливостью затараторила Фаня, лучезарной улыбкой приветствуя таможенников, как будто всю жизнь она только и делала, что ждала их.
Таможенников вначале было двое в раскрытой двери купе, но затем, и весьма вскоре, из-за их широких, раскормленных спин стала проглядывать и вся их таможенная орава, привлеченная запахами съестного из купе и смачно втягивавшая ноздрями воздух.
Первый, толстый, краснорожий и большой, видимо, самый среди них главный, таможенник, потрясенный до глубины души увиденным и унюханным, печально выдавил из себя нечто похожее на “noblesse oblige”, чувствуя за спиной свидетельскую аудиторию:
— Мамаша, мы же при исполнении, — сам же не переставал таращиться на толстые куски буженины, сглатывая непроизвольно набегавшую слюну, точно собака Павлова.
В ответ на его скромное официальное заявление Ольга взяла самый здоровенный и что ни на есть жирный кусок мяса, положила его на масленый ломоть хлеба, украсила сэндвич луком, помидором и огурчиком и грациозно, по-женски тепло и ласково, подала деморализованному Фаниной кулинарией таможеннику со словами:
— Попробуйте, пожалуйста, уверяю вас, это, несомненно, должно быть очень вкусно.
Психологически раздавленный, несчастный и голодный таможенник, пробавлявшийся в местной столовке дрянной похлебкой, на миг растерялся, забыв свое высокое положение в нашей жизни, взял бутерброд, и на лице его возникла простая, благодарная человеческая улыбка, свойственная всем нам, когда нам делают что-то хорошее. Зубы его сами по себе автоматически, без приказа свыше глубоко вонзились в мякоть бутерброда, и раздалось такое громкое аппетитное чавканье, которое лучше любых слов говорило об истинных ощущениях едока, однако едок этот был таможенник, и его таможенная суть, так глубоко въевшаяся в его натуру, также не заставила себя ждать: сквозь чавканье неразборчиво прорвались слова, с трудом преодолевшие во рту таможенника Фанину преграду в виде кусков буженины:
— Валюту… есть?
Сам же в этот миг хитрый и нагловатый таможенник, уплетавший за обе щеки буженину, глазами стал молча показывать и кивать в сторону своих обездоленных, обделенных товарищей: неудобно, мол, как-то, им тоже надо дать хоть чего-нибудь, а то я лопаю так, что в ушах трещит, а они вот, бедные и несчастные… Наперегонки Фаня с Ольгой кинулись потчевать остальных раскатавших губу очередников.
— Валюты нет и никогда не было, — тем временем солидно подал голос Сема, небрежно прихлебывая “Нешекеп”, и царственным жестом указал на четыре потрепанных чемодана, сопровождавших наших пассажиров как жалкая поклажа и прямое доказательство несчастья беженцев, убегающих из “горячей точки”.
— Откройте, — начальственно сказал неумолимый главный таможенник сквозь буженину.
Сема открыл все четыре чемодана и с презрением распахнул их с видом оскорбленной невинности перед ошарашенными таможенниками. На лицах поднаторевших крохоборов и мздоимцев возникло вполне закономерное и понятное подозрительное удивление: как это так, жрут в три горла, да еще деликатесы, а в чемоданах ничего, кроме старушечьего древнего барахла и хлама, не было. После съеденных бутербродов таможенники обрели второе дыхание и с утроенной энергией накормленных гончих принялись шарить под лавками и на верхних полках — везде, везде, но, увы, все понапрасну. Ничего не обнаружив, посрамленные слуги мздоимства удалились несолоно хлебавши, но вкусно поевши.
— Сема, запри дверь, — сказала Фаня тоном начальника контрразведки, заполучившего карту военных действий наглого противника, — ешьте как ни в чем не бывало и молча: они еще, я чувствую, могут снова прийти, псы шелудивые.
— Я догадался, — допивая пиво, усмехнулся Сема.
И действительно минут через десять раздался стук в дверь, и появился тут как тут самый первый таможенник, который всех подозрительно и внимательно осмотрел, затем, не удержавшись, сладко принюхался и величаво, как самодержец, наделенный неограниченной властью сверху казнить или миловать, изрек:
— Так уж и быть — поезжайте, а бутерброд все-таки у вас, мамаша, был, спасибо, что надо.
— На доброе-предоброе здоровье, — заверещала Фаня и льстиво заулыбалась, в душе торжествуя заслуженную победу.
На прощание, когда уже поезд набрал скорость и было окончательно ясно, что с таможенниками покончено навсегда, Фаня Ефимовна заключила с металлом в голосе по поводу таможенника и его второго “явления народу”:
— Схватился поп за яйца, когда Пасха прошла.
Далее все шло без приключений, как по маслу (правда, его уже больше не ели), если не считать, что за время путешествия Семы с женой его падчерица Лена вышла замуж за Женю Абрамовича, почему-то утверждавшего с завидным упорством, что он от рождения белорус. Лена была счастлива приезду своей мамы, так как наконец-то смогла ей поведать, что беременна. Женя тоже был рад приезду тещи и тестя и, не откладывая в долгий ящик, тут же попросил на первое время взаймы две тысячи долларов, которые ему сразу же выдал добросердечный Сема, не знавший, что Женя отродясь нигде не работал, полагая, что вполне безбедно может существовать в долг без такого глупого предрассудка, как работа.
Эти события не омрачили их приезда домой даже тогда, когда на следующий день изобретательный Женя Абрамович принес в их малогабаритную квартиру, напоминавшую кишку, изогнувшуюся в форме буквы “Г”, малютку щеночка китайской породы в порядке первой компенсации полученных им двух тысяч долларов. Собачонку нарекли Фифой, и она сразу же нашла общий язык со старым котом Пудиком, имя которого не было заимствовано, а просто совпадало с именем известного персонажа из сказки А. М. Горького “Воробьишко”.
Так они и зажили все вместе до поры — философ Сема с красавицей Ольгой, беременная Лена с неугомонным Женей, строгая Эмма Марковна с колоритной Фаней Ефимовной и кот Пудик с собачкой Фифой — все единым кагалом и под одной крышей, на что Фаня как-то сказала:
— Черт лапти подрал, когда нас вместе собрал!
Что было с ними дальше, мне известно доподлинно, но об этом — в следующий раз, а пока дай Бог им всем счастья и здоровья!
Комарово, лето 2005 г.