Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2007
Владимир Васильевич Кавторин родился в 1941 году в г. Никополе. Окончил литературный институт им. Горького. Прозаик, критик, публицист, автор восьми книг прозы и исторического исследования “первый шаг к катастрофе”. Живет в Санкт-Петербурге.
Заметили ли вы, господа, что вопросы, грозящие нам разными бедами и потому особо волнующие, имеют привычку таинственным образом тасоваться, то отходя в тень, почти уже разрешаясь, то вновь выскакивая, как черт из ладанки? Еще год назад, хотя статья эта уже давно болталась в моем столе в виде набросков разной степени проработанности, я думал, что спешить с ней нет смысла. Два десятилетия назад, когда я заинтересовался тем, почему живущие вместе народы долго остаются столь разными и почему так внезапно и бурно способна вспыхивать между ними вражда, тема эта была горяча и взрывоопасна, но пока я в ней разбирался, успела остыть, отойти на второй, потом на третий план… Интерес к ней — как представлялось мне совсем недавно — стал сугубо академическим. Соответственно, я думал, не спеша доведя наработки свои до ума, опубликовать их в одном из тех научных сборников, тираж которых обычно не превышает 500 экземпляров и при одном взгляде на которые широкую читательскую публику (кстати: осталась ли еще таковая?) начинает одолевать зевота.
Минувший год эти мои намерения переменил. Чему способствовало многое, но последним толчком стало чтение статьи Валерия Барзаса “А. П. Чехов и └еврейский вопрос└” (Нева. 2006. № 10). С нее и начнем.
Статья эта умна, обстоятельна и совершенно справедлива по отношению к главному ее герою, сумевшему, в условиях не самых неблагоприятных, воспитать себя как гармоничную личность, постепенно преодолевая в своем сознании предрассудки и мифы той среды, в которой протекла его юность, в том числе — в корне изменить свое отношение к “еврейскому вопросу”, одному из острейших и неразрешимых “русских вопросов” конца XIX века. Если б не некоторые… ну, скажем так: мелочи — оставалось бы только благодарить автора за интересную и полезную работу. Но…
Нет-нет, дорогой читатель, ловлей случайных оговорок и прочих “блох” мы заниматься не будем! Ну полагает наш автор, что “реформы императора Александра II освободили еврейство от черты оседлости”, что, как говорится, и близко с реальностью не лежало, — и Бог с ним, на его конечных выводах это не сказывается. Я бы не придрался даже к утверждению, будто “милосердная императрица Екатерина II наделила евреев личной свободой и всеми правами, в том числе по имущественному состоянию, званием мещан и купцов”. Конечно, екатерининский указ 1783 года, о котором идет речь, трудно назвать милосердным. Прежде всего он преследовал цель запретить такие традиционные промыслы евреев, как аренда шинков, винокуренных заводов и поместий, для чего надо ведь жить в деревне, а купцы и мещане были приписаны к соответствующим городским “обществам” и могли отлучаться лишь с разрешения этих обществ. Меньше чем через три года Екатерине пришлось необдуманную свою “милость” отменить, вернув все права кагалам и разрешив евреям-арендаторам бессрочную “отлучку в деревню”. Причем добились этого не евреи, а польские помещики, нуждавшиеся в услугах арендаторов и справедливо увидевшие в екатерининской “милости” ущемление своего права распоряжения собственностью. Ссориться же с первым сословием вновь обретенной провинции было властям совсем не с руки.
Конечно, точность и аккуратность желательна в любых утверждениях. Но автор наш отнюдь не историк, о многих частностях судит, не обращаясь к первоисточникам, и нет смысла ставить всякое лыко ему в строку. Задели меня в статье Барзаса “мелочи” другого порядка. Ну, вот, к примеру: “…после растекания по свету, на чужой земле, в чуждых обществах, евреям приходилось напрягать все силы, изворачиваться, хитрить, крепко держаться друг за друга, постоянно и везде откупаться от властей, для чего копить деньги — чтобы не пропасть, выжить. Отсюда еврейская хватка, предприимчивость, еврейские миллионеры Старого и Нового Света. └Биконсфильды, Ротшильды и Крамаровы“ и наши, вспомним, нынешние российские миллиардеры, все как на подбор. Отсюда же заскорузлая, убогая зависть к ним нас, русских, не привыкших наживать и наживаться, а лишь жить, проживать, профукивать, расслабляться водочкой и пивком, задушевно └базарить“ в хорошей компании”.
Не буду говорить, что русская моя половина отнюдь не согласна с тем, что мы умеем только “профукивать, задушевно └базарить“”… Не буду, ибо сие — эмоции, а эмоции при обсуждении серьезных вопросов лучше держать в стороне. Но о “наших нынешних российских миллиардерах, всех как на подбор”, к которым я отнюдь не принадлежу, сказать должен. В списке “100 богатейших людей в России”, опубликованном журналом “Форбс” в апреле 2006 года, большинство (54 человека) составляют как раз таки русские. Кроме них, там числятся 4 украинца, 3 азербайджанца, по 2 грека, татарина и ингуша, по одному немцу, армянину, башкиру, осетину, чеченцу, узбеку, белорусу, лезгину. Евреев (включая полуевреев) 25. Как видим, интернационал полный! И никому из этой сотни, я полагаю, не откажешь в деловой хватке, предприимчивости и жажде наживы, — без этих качеств за два десятилетия в миллиардеры не выйдешь.
Но тогда — с какой же стати полагать эти качества чертами лишь еврейского менталитета, да еще сформированными жизнью “на чужой земле, в чуждых обществах”?.. И разве наличие в этом списке пятидесяти четырех русских не доказывает, что и мы способны не только профукивать, но и наживать?..
Нет, я не ставлю скоропоспешность подобных суждений в вину г-ну Барзасу. Не им все сие выдумано. Открыв, к примеру, после десятой “Невы” десятый “Октябрь”, вы и там прочтете у Вячелава Пьецуха, что “что мы, русаки, все народ деревенский и духом, и повадками, даром что существуем, главным образом, по нашим отравленным городам”. И что “Россия — это страшная, бестолковая, неухоженная страна, в которой живут самые красивые в мире люди”.
Впрочем, соблюдая литкорректность (жаль, что таковая считается у нас вещью ненужной!), я сразу оговорюсь, что у Пьецуха суждения сии принадлежат не автору, а герою, героям же со времен Белинского положено быть явлениями типическими, и в этом-то качестве подобные рассуждения вполне приемлемы — во всяком случае, сходные характеристики русского менталитета встречались мне в десятках, если не в сотнях всяких других сочинений — почти везде, где авторы пытались дать некую общую характеристику народов, описать их “извечные” черты, сформировавшиеся еще в глубокой древности.
Но в том-то, однако, и дело, что все подобные характеристики лишь устойчивые мифы, общие места массового сознания. Ибо о национальных характерах мы склонны судить так же эмоционально и безапелляционно, как, скажем, и о проблемах воспитания или медицины, в которых каждый, как известно, великий специалист. А уж что касается того, каковы русские, евреи или грузины, — так нам ли не знать? Не видели ли мы их, что ли?!
Нам трудно осознать, какую опасность таят в себе эти мнимые “очевидности”, которые якобы “всем известны” потому, что о них все давно говорят и пишут. В умной статье А. Барзаса подобные “мелочи” потому так меня и задели, что 2006 год наглядно нам показал, к чему может привести распространенность подобных мифов в современной России. Наши политики и правоохранители утверждают, что события в Кондопоге — это вовсе не межэтнический конфликт, ибо были спровоцированы людьми, имевшими конкретные экономические интересы. Охотно верю. Но с такими же основаниями можно утверждать, что распад Советского Союза начался с базарной ссоры из-за тарелки клубники (помните, как незабвенный Рафик Нишанович Нишанов убеждал нас с трибуны съезда народных депутатов, что национализм там ни при чем, просто поссорились люди из-за тарелки клубники и пошли резать друг друга?), а первая русская революция — с несправедливого увольнения пятерых путиловских рабочих… Важна не искра, а накопленный в обществе запас горючего — недовольства и раздражения — и тот миф (социальный или национальный), который мгновенно подкладывается массовым сознанием под уже вспыхнувший конфликт. И самый опасный, самый кровавый из этих мифов тот, что “во всем виноваты они, потому что они не такие, как мы”.
И единственное, что могут делать для предотвращения подобных конфликтов люди мыслящие, — это настойчиво проводить демифологизацию межэтнических отношений, выяснять и растолковывать то, как в действительности формируются (и меняются!) национальные характеры и обычаи.
Вот об этом и пойдет речь. Заранее хочу оговориться: если о еврейских обычаях далее сказано будет немало (как, впрочем, и о других), то вовсе не потому, что автор полагает “еврейский вопрос” особо важным. Он был для России “горячим” в течение двух веков, но сегодня и в самом деле “остыл”. Во всяком случае, он не “искрит” так опасно, как грузинский, чеченский, или таджикский. Поэтому и говорить о еврейских обычаях довольно удобно. А закономерности, которые мы постараемся выяснить в этом разговоре,— они общие.
“Извечные” миражи
Всякий народ — особенный. Этим и важны они друг для друга, этим и интересны. И каждый может понять, каков он, только на других глядя.
Это банальность. Но спросите: а отчего так, и вы сразу получите десяток несхожих ответов. Покойный Л. Н. Гумилев полагал, что этносы — явления живой природы: рождаются, крепнут, старятся и умирают, растворяясь в новых, на них непохожих. Увы, эта точка зрения пока что не стала всеобщей. Напротив: чаще всего приходится читать о русских, живших чуть ли не до нашей эры, о евреях, чей характер с эпохи рассеяния отличался тем-то и тем-то, “за что они не раз были биты и многажды изгоняемы”, о древних аланах, как две капли воды похожих на нынешних осетин, и т. д., и т. п. И чаще всего эти “неизменные” черты народов возводятся к влиянию древних текстов — Ветхого Завета, Талмуда, Евангелия, Корана и пр.
Глупо говорить, что книги, читаемые уже тысячелетиями, влияния не имеют, но… Влияние-то это, как нетрудно заметить, давно уже имеет преимущественно опосредствованный характер, при котором важным оказывается не сам текст, а его толкование. Толкование же любого текста — штука чрезвычайно гибкая.
Чтобы не растекаться по древу, ограничусь одним примером. Древним христианством рабство, как известно, было отвергнуто. Но шли века, влияние христианства росло, а рабство продолжало существовать. Что требовало объяснений. Вот знаменитые богословы Василий Великий, Амвросий Медиоланский и Иоанн Златоуст и стали писать, что рабство предустановлено свыше Ноевым проклятием, история которого, изложенная в 9-й главе Книги Бытия, и ныне всем хорошо известна.
Изобретатель вина Ной напился, уснул в шатре голым, а сын его Хам, увидев пьяного отца, стал хамски смеяться и рассказал об увиденном братьям — Симу и Иафету; старшие деликатно, пятясь, вошли в шатер и “прикрыли наготу отца своего”; Ной же, проспавшись, проклял почему-то не Хама, а сына его Ханаана: “…раб рабов да будет он у братьев своих” (Бытие, 9–25).
И рабство, доказывали отцы церкви, проистекает из необходимости контролировать “хамское отродье” — тех, кто неспособен к самоконтролю. Вплоть до XV и даже XVI века Хам и Ханаан считались прародителями преимущественно крестьян-севров, рыцари числились потомками Иафета, прочие свободные — Сима; феодальные порядки, таким образом, оказывались божественно предустановленными, а те, кто вопрошал, кто же был сеньором, когда Адам пахал, а Ева пряла, — еретиками.
Наступившая затем эпоха великих географических открытий заставила богословов припомнить иные толкования книги Бытия, согласно которым потомки Хама расселялись преимущественно в Африке, а также то, что, согласно Талмуду (!), Ной не просто проклял Ханаана, но проклял его “черной кожей”. Благодаря такому толкованию африканская работорговля также оказалась предустановленной свыше, стесняться ее было незачем, и даже великий Бомарше одно время мечтал разбогатеть, торгуя неграми.
В последний раз объяснение рабства Ноевым проклятием было пущено в ход в 1861 году. В целях чисто уже политических. Вице-президент Конфедерации южных штатов Александр Стефенс доказывал, что именно южане воюют за дело Божье, поскольку черным свыше предустановлено быть рабами. Но победили, как известно, северяне, рабство исчезло, а вместе с ним — необходимость божественного его оправдания. Крестьяне-севры тоже исчезли в ходе европейской истории, и Хам опять оказался всего лишь прародителем хамов всех рас и народов.
Как видим, не обычаи следуют за толкованием священных текстов, а совсем наоборот — толкование изменяется так, чтоб объяснить и оправдать происходящее.
Но если не священные тексты и не религии формируют народные обычаи и национальные характеры, то что же? Вопрос очень интересен, но, поскольку ответ на него непрост, мы предварительно поставим еще один: насколько обычаи и черты характера разных народов извечны, к какой седой древности они восходят? Тоже ведь любопытно, не правда ль?
В. Барзас, со статьи которого я начал, среди лучших черт еврейского национального характера числит “тягу к знаниям”. Казалось бы, уж это бесспорно. Еще в конце 70-х годов прошлого века ходило в самиздате эссе “Трепет иудейских забот”. Автор его, известный советский физик и сионист А. Воронель пытался сформулировать “извечные” особенности евреев, среди которых первое место занимало, конечно же, “традиционное, сохраняемое в семьях уважение к образованности, любовь к учению, пиетет к мудрецам и книжникам”. Именно это, писал он, “объединяет евреев сильнее, чем общий язык и взгляд на жизнь… глупые и необразованные евреи восхищаются и боготворят умных и образованных соплеменников, вместо того чтобы их ненавидеть, как это принято в России”. Объяснялось это, разумеется, тем, что евреи вообще “народ книги”, издревле почитающий книжную мудрость. Объяснялось очень умно, логично, убежденно… Автор явно не предполагал, что ему когда-нибудь придется опровергать самого себя. Увы! — пришлось. Ибо, оказавшись на исторической родине, А. Воронель вскоре обнаружил, что неизбывная тяга еврейской молодежи к знаниям здесь неизвестно куда девается. О чем и сообщил читающей публике.
При этом как во втором, так и в первом случае А. Воронель ничего не выдумывал и не преувеличивал. Он писал об очень хорошо известной ему особенности российских евреев, ярко проявлявшейся на протяжении уже нескольких поколений и потому как самими евреями, так и всеми окружающими воспринимавшейся как черта национального характера.
Но если б, работая над знаменитым своим эссе, А. Воронель заглянул в прошлое, даже не столь уж и далекое — ну лет этак на сто с гаком, — то без особого труда узнал бы, что в 1783 году когда еврейский просветитель Яков Гирш подал в Екатеринскую комиссию о народных училищах проект создания для еврейских детей общеобразовательных школ, он встретил яростное сопротивление отнюдь не со стороны российских властей: “кагал напрягал все усилия, чтобы погасить малейшие проблески просвещения”. И хотя в общую школу доступ еврейским юношам был официально открыт уже в 1804 году, ни в 1817-м, ни даже в 1821-м, как следует из донесений минского губернатора, ни одного еврея в местных народных училищах не было. Такой вот исторический факт. О какой же “извечной” тяге еврейской молодежи к образованию может идти речь в свете этого простенького, но неопровержимого факта?
Впрочем, сильнейшая эта тяга тоже факт исторический. Она возникла в 50-е и резко усилилась в 60-е годы XIX века в связи с конкретными социальными обстоятельствами: образование открывало для тогдашней еврейской молодежи выход не только из-под все более тягостной власти кагала, но и за черту оседлости — к эффективной ассимиляции и гражданскому равноправию. Этот механизм социального приспособления к меняющейся действительности оказался столь эффективным, что надолго закрепился в сознании российского еврейства как особенность его “национального” поведения. Но когда на исторической родине необходимость в таком приспособлении отпала, то и тяга к знаниям оказалась вовсе не национальной чертой, а индивидуальной особенностью немногих.
Кстати, в последние десятилетия такая неуемная тяга к знаниям во всем мире все чаще воспринимается как “русская”. Ибо дети тех сотен тысяч русских, украинских и прочих семей, что оказались в Германии, Америке, Австралии, где все они числятся “русскими”, учатся истово, опережая в своих успехах большинство местных. Секрет прост: оплатить им получение престижных и доходных профессий родители пока что не в состоянии; будущий социальный статус может быть плодом только их личных усилий. Совершенно так же, как у российских евреев середины XIX века.
Но что мы все о русских да о евреях? Обратимся к другим народам. Среди национальных талантов, обеспечивших стремительный экономический подъем Германии во второй половине XIX века, немецкий экономист и социолог Вернер Зомбарт, отмечая и “талант социальной специализации”, и “талант кооперации”, на первое место поставил все же немецкую “способность приспособления”. В доказательство привел даже стихи, переданные ему отцом в качестве главного завета:
Приноравливайся к миру,
Так как ты чересчур мал,
Чтобы мир приноравливался к тебе.
Талант приспособления, считал Зомбарт, воспитан в его народе веками жизни в маленьких и слабых княжествах. Полагаю, он неплохо знал немцев, но нам, знающим историю первой половины XX века, трудно поверить, что именно это было главной чертой национального характера немецкого народа, чья воля к воплощению социальных утопий и построению колоссальных империй оказалась, как минимум, не меньше воли русских и в середине XX века была сломлена только предельными усилиями всего человечества. А ведь когда Зомбарт писал свою “Историю экономического развития Германии”, до Первой мировой войны, в которой впервые проявилась эта немецкая воля не приспособиться к миру, а приспособить его к себе, оставалось всего ничего!..
Можно привести еще множество примеров, доказывающих, что ничего извечного в менталитетах населяющих Землю этносов нет и быть не может. Национальный характер так же текуч и переливчат, как и все в этом мире, увы!
Нынче, кстати сказать, метаморфозы народных характеров становятся уже и предметом художественного осмысления. Сошлюсь на пример, быть может, не самый яркий, зато читателям “Невы” хорошо известный, — повесть Риммы Марковой “Штольц” (Нева. 2006. № 9), в которой швед Альф-Андрей Штольц оказывается благодушным лежебокой, а русский Илья Ильич Обломов — энергичным, предприимчивым трудягой. Литературный этот “перевертыш”, по сути, тем и хорош, что вскрывает существеннейший пласт реалий сегодняшнего мира, в котором шведская социальная система оказывается почти столь же надежной гарантией житейского благополучия для Штольца, каковой когда-то было для Обломова наличие сотен крепостных Захаров, так же лишая его воли к труду и жизнетворчеству А затрудненность традиционных путей достижения социального благополучия в нынешней России (да и во всем бывшем Союзе) гонит по всему миру сотни тысяч наших Обломовых, превращая их в таких же предприимчивых, подвижных, трудолюбивых искателей денег и приключений, как немец Штольц. Что ж удивительного? Ведь Штольцев первой половины XIX века гнали в Россию очень сходные обстоятельства — скудность и затхлость тогдашней немецкой жизни, невозможность достичь на родине ни высокого социального статуса, ни материального благополучия… “На ловлю счастья и чинов”, да и денег тогда отправлялись на восток, в Россию, нынче — из России на запад. Говоря птичье-научным языком, “сменился вектор трудовой миграции”. И этого оказалось достаточно, чтобы “извечные” народные характеры тоже переменились.
Так почему же
мы разные?
Но если сходные социальные обстоятельства формируют сходные же черты национальных характеров, то откуда же берутся поразительные отличия в поведенческих стереотипах разных народов? Приступая к ответу на этот вопрос, я прошу у читателя терпения. Ему придется совершить со мной довольно длительное путешествие и познакомиться с подробностями внешне совершенно несходных народных обычаев.
У меня интерес к этой теме возник в конце 80-х, когда был опубликован и вызвал бурную журнальную полемику давно ходивший в самиздате трактат И. Шафаревича “Русофобия”. Прочел его и я. И, помнится, поразил меня один из описанных им еврейских обычаев, аналогов которому у других народов я, признаться, не находил.
“Постановления кагалов, приводимые в книге Брафмана, — пишет о нем И. Шафаревич, — рисуют совершенно необычную форму отношения евреев к собственности окружающего населения. Этот общий принцип называется хезкат ишуб. Он заключается в том, что собственность окружающих христиан распределяется кагалом (продается) подчиненным кагалу евреям… Брафман видит источник такого взгляда в талмудическом принципе: └Имущество неевреев все равно что пустыня свободная“. Он цитирует └одного из крупнейших знатоков талмудического законодательства“, раввина Иосифа Клуни, полагающего, что эта территория подобна свободному озеру, в котором только тот еврей может ставить сети, который приобрел это право от кагала”. “В реальности, — уточняет И. Шафаревич, — приобретатель права хазаки, скажем, на определенный дом получает исключительное право стараться овладеть этим домом, причем └какими бы то ни было средствами“”.
Признаться, я даже не поверил в реальность такого обычая, тем более, что “Книга кагала” Я. Брафмана слывет среди историков источником, требующим строго критического подхода как раз ввиду слишком вольной трактовки автором ряда понятий. Но мое обращение к столь надежному источнику, как “Полное собрание законов Российской империи”, реальность существования права хазаки подтвердило. Там оно, правда, предстало несколько иным. Покупка хазаки оказалась приобретением членом кагала права брать некое имущество в аренду или принимать его в заклад (что, разумеется, не исключает, а скорее предполагает честные и бесчестные старания “овладеть им”) и одновременный запрет всем других членам кагала на подобные операции с этим имуществом.
Если вы заметите, дорогой читатель, что и при этом уточнении хазака не становится симпатичней, я с вами, пожалуй что, соглашусь. Но, живя в юности на Кавказе и затем проходя военную службу в Средней Азии, я выучился не торопиться с моральным осуждением чуждых обычаев. Сколько раз, к примеру, приходилось мне читать об “изуверском обычае кражи невест”! Но для народов, среди которых я жил, а следовательно, и для моих друзей такая кража была единственным, а потому и весьма уважаемым способом соединения любящих вопреки имущественным препятствиям, почему вызывала у меня скорее симпатию, чем осуждение. А потому и с нравственным осуждением права хазаки я не спешил, прежде всего решив выяснить: действительно ли оно предписано священными текстами или же возникло в силу определенных условий и лишь оправдано было при помощи толкования древних текстов?
Не буду утомлять читателя историей этих поисков. Лучше мы с ним отправимся на несколько тысяч верст к востоку, где община называлась не кагал, а “яицкое казачье войско”. Н. Я. Данилевский, подробно изучавший там рыбные промыслы и сделавший о них доклад в Императорском географическом обществе, тамошними обычаями откровенно восхищался, считая, что именно на Яике сохранилась “живая картина общинных работ, как они производились некогда по всей Руси”.
Вот эта “живая картина”, им зафиксированная: “Лов начинается с солнечным восходом… Перед началом бударки выравниваются в линию по берегу и по сигналу сталкиваются в воду. Когда все бударки в воде, начальник ведет их до некоторого расстояния от ятови гурьбою, не давая заходить вперед его лодки. Приблизившись к ятови, он отплывает в сторону, и тогда начинается перегонка; гребут с таким напряжением сил, что сильные и здоровые люди иногда загребаются до обморока. Здесь цель каждого… не просто обогнать товарища, а достигнуть первым или, по крайней мере, из первых ятови, то есть места, где скопилась рыба и откуда, прежде чем она будет распугана, ее можно черпать, как из садка”. Замечательное соревнование в силе, ловкости, мастерстве! А вместе с тем — важнейшая часть жизнеобеспечения каждой казацкой семьи. Ведь средний годовой доход на одного ловца превышал 115 рублей —деньги для середины XIX века совсем немаленькие! Хороший обычай, правда?
Давайте, однако, вдумаемся: чем же был сформирован обычай этого промысла? “Воды, — сообщает Данилевский, — не разделены между отдельными лицами и селениями, а принадлежат войску сообща; так что казаки, живущие в Гурьеве, имеют право отправляться за 500 верст в Уральск для участия в производимом, начиная оттуда, багрении (зимнем лове. — В. К.) и действительно пользуются этим правом”. Замечательно! Но отчего же только казаки? Допустим, киргизы и калмыки оттеснены в степь по праву завоевания. Но почему не допускаются к этой ловле живущие поблизости русские? Реку-то не казаки создали, правда? Река Божья…
Река Божья… Но в первой половине XVIII века по ней проходила граница России. Чтобы ее укрепить, в верховьях Яика собирались поселить драгун. Казаки же, опасаясь, что “новые поселенцы будут перелавливать на пути идущую к ним рыбу”, вызвались построить две крепости и охранять своими силами всю линию вплоть до Гурьева. За что “императрица в 1743 году пожаловала им желаемое”. Таким образом, рыбные промыслы на Яике не собственность войска, а его условное владение, казенный природный ресурс, переданный казакам в качестве материального обеспечения их службы по охране границы.
Дальше — еще любопытней. За тот век с небольшим, что река находилась в распоряжении войска, появились новые способы лова. К багрению и ловле на ятовях прибавилась ловля неводом, а невод — штука дорогая. Хозяин его требует себе пять паев, а ежели и сам тянет, то шесть. Для лова в прилегающих к устью Яика районах Каспия и вовсе нужно хотя бы небольшое судно, так называемая кусовая, которая стоит еще много дороже невода; и богатые владельцы кусовых “скупают под видом доверенностей права бедных казаков… и занимают таким образом своими сетями обширные пространства моря”. В этом обычае Данилевский видит “влияние присутственного места — Войсковой Канцелярии”, но легко заметить, что новые виды промысла и без канцелярии требуют уже не только трудолюбия и мастерства, но и значительного капитала, и преимущества в них тех, кто этот капитал вкладывает, конечно же, неизбежны. Хотя и канцелярия, поди, требовала с владельцев кусовых таких взяток, которые превышали возможности бедных казаков.
И еще: “…давая рыбе спокойно улечься на ятовях, — пишет Данилевский, — казаки заменяют летний лов осенним и зимним и возвышают цену на красную рыбу от 1 рубля 25 копеек за пуд до 4 и 5 рублей. Подобного добровольного откладывания лова… не существует ни в какой другой местности”. То есть, говоря по-иному, община, минимизируя конкуренцию между членами, получает возможность максимально возвысить доходность своего природного ресурса, хотя это вряд ли нравится покупателям рыбы.
Таким образом, на примере описанного Данилевским уральского рыболовства легко заметить, что общинные обычаи соответствуют не столько “природным свойствам человека”, сколько характеру предоставленного общине ресурса и приемам его эксплуатации, которые со временем могут существенно меняться.
Если мы последуем за Данилевским на русский север, то убедимся, что нравы и обычаи здесь были существенно иными, нежели на Яике, но сформированы теми же факторами: “Здесь, — пишет Данилевский, — как и везде, где русский человек имел возможность распорядиться организацией своего труда сообразно своим наклонностям и своим понятиям о праве пользования дарами природы, он сделал это на началах не индивидуальной, а общинной собственности, служащих у него основанием лежащих на нем повинностей (курсив мой. — В. К.)”. То есть сами “понятия о праве”, формируемые общиной, напрямую зависят от характера природного ресурса и условий его предоставления. Община ревниво оберегает свой ресурс от чужаков (Данилевский описывает, например, ежегодные кровавые побоища между русскими и карелами, возникавшие из-за того, что русские безосновательно считали сельдяной лов в Сорицкой губе своим исключительным правом); собирая и платя налоги, распределяя натуральные повинности, община обеспечивает выполнение условий, на которых ей предоставлен ресурс, а заботясь о платежеспособности всех членов, старается обеспечить им к этому ресурсу по возможности равный доступ. Именно по возможности, поскольку усложнение хозяйственной деятельности, появление таких ее видов, которые требуют значительной материальной вооруженности, а следовательно, и капитала, неизбежно ведут к нарушению равенства.
Излагать конкретный материал я не стану, во-первых, потому, что и так уже утомил читателя подробностями, возможно, показавшимися ему излишними, а во-вторых, потому, что желающих проверить мои выводы можно адресовать непосредственно к отчетам Данилевского о северной экспедиции и к его записке “О мерах к обеспечению народного продовольствия на крайнем севере России”. Все это опубликовано и легко доступно. Хотя прочитано — увы! —далеко не всеми историками.
Прочим же долготерпеливым читателям я предлагаю переместиться с русского севера на север Германии, чтоб присмотреться к еще одному типу общины — городским ремесленным цехам. “Цеховое законодательство, — пишет Вернер Зомбарт, — преследует цель исключить конкуренцию из-за клиентуры в среде ремесленников”. Поэтому немецкие города, во-первых, ограничивали число подмастерий и учеников, какое мог держать у себя ремесленник, то есть конкуренцию внутри цеха, а во-вторых, — постоянно подтверждали “суровые… базарные и ярмарочные предписания”, на основании которых “чужеземцы должны были находиться в условиях сбыта, принципиально менее благоприятных, чем местные жители”. Наверное, это не очень нравилось тем, кто был на этих ярмарках покупателем, — ограничение конкуренции оборачивалось повышением цены даже тогда, когда о законах рынка никто еще ничего не писал. Да ведь ремесленники для того и объединялись в цеха, чтоб диктовать свои условия!
Заботы цеха, как видим, по сути, те же, что и крестьянской общины на русском севере или казачьей на Яике, — ограничение конкуренции между своими членами и ограждение их от конкуренции внешней. Вот только ресурс, доступ к которому чужаков община всячески ограничивает, здесь уже не земли и воды, а жители данной местности, их потребность в товарах и услугах, то есть цех эксплуатирует не природный ресурс, а социальный. И это в сознании большинства европейских народов дело вполне законное. Во всяком случае — вплоть до эпохи модернизации, начало которой для разных народов растянулось от XVII до XXI века.
Вот теперь, покружив по свету, вернемся к евреям. Изгоняемые из ряда западных стран, они появились в Польше в начале XIII века. В 1264 году князь Болеслав Благочестивый издал “привилей”, надолго ставший основой их правового положения. Евреи объявлялись людьми княжескими, то есть налоги, с них получаемые, принадлежали князю, который предоставлял им защиту. Ни земли, ни каких-то иных природных ресурсов в Польше и Литве евреи не получили. Им было предоставлено лишь право заниматься некоторыми ремеслами, ссудными операциями под залог недвижимости, выступать арендаторами и торговать. То есть, как и немецким ремесленникам, им для обеспечения существования предоставлялся не природный, а социальный ресурс в виде потребностей коренного населения в торговых и кредитных услугах и изделиях некоторых ремесел.
Пять с лишним веков — срок более чем достаточный, чтобы и самим евреям, и всем окружающим эти права их уже казались извечными, а приемы хозяйственной эксплуатации предоставленного ресурса — природными свойствами самих евреев. И, разумеется, раввинами было найдено немало древних текстов, которые были истолкованы как божественная санкция таких обычаев. Уж за этим-то дело никогда не стояло.
Но хотя право арендных и закладных операций с недвижимостью принадлежало еврейской общине в целом, то есть кагалу, практически пользоваться им могли лишь немногие, имевшие достаточный капитал, точно так же, как ловить в Каспии красную рыбу могли не все яицкие казаки, а лишь владельцы кусовых. И так же, как владельцы кусовых должны были выкупать права на этот промысел у прочих казаков, богатые евреи должны были приобретать у кагала право арендовать или брать в залог ту или иную недвижимость.
Как и русская крестьянская община, кагал был фискальным органом государства, обеспечивавшим поступление налогов, — любая власть оказывалась заинтересованной в контроле кагала над его членами. В 1672 году кагальным старшинам в Литве специальным указом короля было предоставлено, например, право карать порочных членов общины, позорящих своими действиями все еврейство,— право, которое можно трактовать так широко, как хочется. Через сто с лишним лет указ Екатерины II снова требовал: “…всех евреев расписать по кагалам, и кагалам собирать с них поголовные и накладные деньги и вносить в казначейство”. Российское правительство охотно подтвердило также право кагала “требовать, чтобы каждый еврей брал паспорт не только тогда, когда покидал пределы общины, но и тогда, когда намеревался взять аренду”, то есть признало право хазаки, хотя Талмуд для него вовсе не был законом и считать, что “имущество неевреев все равно что пустыня свободная”, оно не имело никаких оснований.
Механизмы
изменчивости
Но! Если сходные социальные механизмы общины способны формировать столь разные обычаи, наилучшим образом приспособленные к эксплуатации выделенного ей ресурса, то что же их потом разрушает? И почему нельзя изменить нравы народа, попросту выделив ему иной ресурс, предложив иной способ существования?
Логически, конечно, можно. И даже непонятно, зачем, собственно, народу таким попыткам сопротивляться? Поэтому, вероятно, история зафиксировала тьму подобных попыток, которые предпринимались вновь и вновь, несмотря на то, что явно одна за другою проваливались. Видимо, властителям всегда было трудно примириться с подобных “упрямством” подвластных народов. О сталинских попытках в этой области говорить нет смысла — тут все ясно. Но, быть может, стоит вспомнить проект более давний, составленный человеком широко образованным и безусловно гуманным, который и без нас многие вспоминают — державинское “Мнение об отвращении в Белоруссии голода…”, представленное им Павлу I. Резонно заметив, что голоду немало способствовали широкое винокурение и пьянство, а содержали шинки и винокурни евреи, Гаврила Романович предложил не просто запретить этот промысел (со времен “милостей” Екатерины II было ясно, что это вызовет недовольство не столько евреев, сколько помещиков, которым принадлежал основной доход от шинков и винокурен), но решить вопрос более радикально — переселить евреев на пустующие земли империи и тем самым превратить их в добродетельных землепашцев. Для чего предлагалось наделить их “прогонными деньгами, необходимым имуществом и землепашеским инвентарем”, а на новом месте, по крайней мере, на шесть лет освободить от налогов. Павлом этот проект был отвергнут, о чем до сих пор с сожалением вспоминают некоторые публицисты, причем не только из числа наших “державников”.
Я совершенно согласен с теми, у кого язык не поворачивается назвать подобное переселение “страшным словом депортация”. Русские помещики переселяли своих крестьян в южные земли на условиях гораздо худших. Но… Сожалеющие о державинском проекте почему-то забывают сообщить, что, отвергнув его в целом, российское правительство предприняло немало усилий, чтобы осуществить его по частям. Без всякого, впрочем, успеха.
С 1804 года евреям разрешили поступать в общую школу, а они не поступали; николаевский министр госимуществ граф Киселев, пытаясь устроить еврейские земледельческие колонии, выделил земли в плодороднейшей Екатеринославской губернии, даже немцев-инструкторов нанял, но кагалы силою гнали в эти поселения “нищих и дряхлых, а обеспеченных и здоровых удерживали”, сами же поселенцы при первой возможности разбегались. Многочисленные указы (от 27.02.1851, от 02.04.1852, от 10.10.1852 и др.), запрещающие евреям носить особую одежду (еще один державинский совет), упрямо игнорировались и, по признанию министра внутренних дел, “служили только полиции… средством брать взятки”.
Но время шло, и министр Александра II А. В. Головнин вдруг обнаружил, что такая цель, как привлечение евреев в общие учебные заведения, уже “достижима при употреблении средств, по-видимому, весьма незначительных”, а всего через пару десятилетий правительство отнюдь уже не поощряло, но всячески ограничивало и все же не могло сдержать приток еврейского юношества в эти учебные заведения… Время шло, и если в 50-е годы, когда еврейские юноши дружно двинулись не в ишивы, а за ненавистным их отцам “гойским” образованием, правительство еще терпело поражение в своих попытках заставить евреев отказаться от их особой одежды, то еще через несколько десятилетий местечковый Мотеле сам “выбрил пейсы и снял лапсердак” (И. Уткин). То же самое было и с новыми для евреев ремеслами, и с привлечением их к фабричному труду, и с ранними браками, и с прочими пунктами державинской программы.
Так вот: не свидетельствует ли это, что разложение общины, а следовательно, и всего традиционного общества — естественный, имманентный процесс, подталкивание или торможение которого извне невозможно? Ведь если малоэффективно воздействие столь мощного фактора, как государство, то что говорить о влиянии отдельных просветителей или той же, например, “Гаскалы” — первого общественного движения российских евреев, ставившего целью помочь им “выйти из духовного и фактического гетто, стать образованными и добропорядочными патриотами”? Оно должно быть (и было!) вполне ничтожно.
Я не привожу примеров из жизни других общин только из экономии места. Достаточно сказать, что в те же десятилетия, когда российское правительство всячески пыталось ускорить распад еврейских общин, оно же предпринимало немало усилий, чтоб сохранить и укрепить русскую крестьянскую общину. И — увы! — столь же безрезультатно.
И это понятно. По логике вещей в традиционном обществе, основанном на “идее пропитания”, где община (цех, сословие и т. д.) обеспечивает каждому своему члену необходимую и достаточную часть природного или социального ресурса, а все хозяйство крутится не вокруг мертвящих абстракций спроса, прибыльности и т. п., а “вокруг живой личности, испытывающей нужду, и действующего человека” (В. Зомбарт), человеку этому живется пусть скудно, но все же уютней, чем на знобящих сквозняках всеобщей свободы, конкуренции и всеобщей негарантированности будущего, предлагаемых ему модернизацией. Чтоб захотеть удрать, вырваться с кровью и болью из привычного общинного уюта, человек должен не Вольтера прочесть и не эсдэковскую листовку, а всей своей кожей почувствовать смертельную опасность дальнейшего сохранения привычных моделей жизни. То есть разрушить общину может лишь выход ее самой за пределы своих естественных и потому непреодолимых ограничений.
Одно из таких ограничений, кстати сказать, четко обозначил еще Н. Я. Данилевский. Убедившись, что пашня в Архангельской губернии постоянно росла, пока вновь расчищенные участки принадлежали расчистившей их семье не менее 40 лет, а с 1865 года, когда росчисти стали подлежать общинному переделу, расти перестала, он признал, что “единственное средство побуждать крестьян подчищать леса и обращать их в пашни, луга и пастбища заключается в отдаче подчищенного пространства в долговременное и потомственное пользование”, то есть во имя хозяйственного роста рекомендовал правительству подорвать основу основ всякой общины — право равного доступа ее членов к ресурсу.
Заметим, однако, что здесь речь идет не о существующем уже ресурсе, но о таком, который еще предстоит создать, поскольку имеющейся пашни явно не хватает для прокорма растущего населения. Чтоб создать этот новый ресурс, человека необходимо побудить к инициативе и сверхусилию, а сделать это община, с ее идеей равного доступа, как раз и бессильна! Нехватка имеющихся природных ресурсов делает ее экономически неэффективной, а следовательно, и нежизнеспособной! И ничей злой или добрый умысел не может это ни ускорить, ни затормозить!
Второй естественный предел эффективности общинного хозяйства мы наблюдали на примере различных военных, крестьянских и ремесленных общин, в которых появление новых технологий и методов хозяйствования, требовавших неординарного мастерства или вложения капитала, также приводило к нарушению и постепенной атрофии главной функции общины — обеспечению равного для всех доступа к ресурсу.
Нужно учесть и вот еще что: у каждой общины — свой особый ресурс, а потому начало и темп разложения традиционных форм жизни у разных этносов, как правило, не совпадают. В последней четверти XVIII века, когда евреи оказались в составе Российской империи, разложение кагальной организации у них уже шло, из их среды уже выламывались не только отдельные просветители, но и деятели нового религиозного течения — хасидизма, что очень важно, так как раввинизм, давно оправдав и окружив частоколом священных текстов сложившиеся обычаи, упрямо за них держался. Всю первую половину XIX века этот процесс плавно нарастал, к 60-м годам приняв лавинообразный характер. Можно отметить две его особенности, непосредственно связанные с характером ресурса, на хозяйственной эксплуатации которого держалась еврейская община. Во-первых, это быстрое имущественное расслоение, при котором верхушка, разбогатевшая за счет общинного ресурса (аренда, ростовщичество и т. п.), покидает общину (большие деньги во все века не признавали ни “своего” этноса, ни госграниц). И, во-вторых, относительное сокращение самого ресурса вследствие как польских восстаний 30-х и 60-х годов, так и общей деградации помещичьих хозяйств. Богатства Бродских и Поляковых оказывались сами по себе, а нищета в местечках черты оседлости — сама по себе. В бедном городке не может быть слишком много портных, лавочников, сапожников и шинкарей — это понятно. Все большему числу евреев, чтоб не погибнуть, приходилось идти на фабрики или заниматься нетрадиционными ремеслами. Старый быт уже воспринимался ими как цепи и проклятие — молодежь брезговала еврейскими одеждами; всяк, кто мог, правдами и неправдами покидал черту оседлости; получившие образование вливались в российскую интеллигенцию (чему весьма способствовал характер образования), а с нею вместе и в революцию; больше полутора миллионов евреев эмигрировало в Америку…
Распад русской крестьянской общины протекал совсем по-иному При отмене крепостного права она была не только сохранена, но вроде бы и укреплена передачей ей имущественных прав на крестьянскую землю и тех полицейских функций, которые прежде исполнялись помещиком. Ряд историков считает, что тем самым община была искусственно законсервирована. Но — так ли? И вообще — возможна ли искусственная консервация общины? Тогдашние реформаторы смотрели на ее сохранение как на меру временную. “Сознавая многие неудобства круговой поруки, которая ставит крестьянина в слишком большую зависимость от мира, — писал царю И. И. Ростовцев, — мы приняли ее как неизбежное зло, так как при существующем общинном владении землею она составляет главный способ обеспечения повинностей”. Но в общественном мнении община еще пользовалась безусловной поддержкой. В противниках у нее были разве что единицы — Б. Н. Чичерин, Е. Ф. Корш, молодой Катков… Кто еще? Защитников же было более чем достаточно как среди левых, видевших в ней основу социализма (и не без оснований, замечу, ибо социалистический идеал возникает именно как реакция на модернизацию, на распад традиционного общества, как попытка воскрешения и обновления прежних ценностей — момент, совершенно игнорируемый большинством историков), так и среди правых, считавших общину опорой самодержавия. Даже тогдашние либералы выступали ее защитниками. К. Д. Кавелин отмечал, правда, что она “не дает почти никакого простора личности и гражданской самостоятельности членам общины и тем парализует их силы”. Но это он относил лишь к “общине административной”, считая “поземельную общину” безусловным благом.
Первый, но сильнейший удар по престижу крестьянской общины в русском национальном сознании был нанесен вовсе не идеологами того или иного толка, а катастрофическим голодом 1891–1892 годов, унесшим около 300 тысяч крестьянских жизней! Подобные катастрофы не могут и никогда не остаются без осмысления, но осмысливание это растягивается иногда на целые десятилетия.
То, что причина голода была не в одной стихии, выяснилось почти сразу же, так как неурожаи и голодовки, хотя и в меньшем числе губерний, стали повторяться с угрожающей периодичностью (1895, 1897, 1898, 1901 годы). В систематически голодавших губерниях от половины до 80 % земельных угодий принадлежало крестьянским общинам. Урожайность этих земель была на треть ниже, чем частновладельческих. А западные и юго-западные губернии, где преобладало помещичье и подворно-крестьянское частное землевладение, голодные катастрофы обходили стороной.
Престиж крестьянской общины в русском сознании был, однако, настолько высок, что время требовалось даже для осознания столь очевидных фактов. Даже спустя целое десятилетие такой мощный аналитический ум, как Д. И. Менделеев, все еще выступал в защиту общины, сетуя одновременно, что из России-де хлеб вывозится в те страны, где его потребление на душу населения значительно выше, чем в самой России. Вот только вывозился-то вовсе не тот хлеб, который выращивали крестьяне-общинники: свыше 92 % общинных хозяйств хлеба на продажу вообще никогда не имели!
Можно сказать, что в 90-е годы XIX века крестьянская община уперлась одновременно в оба свои естественные ограничителя: при возросшем населении и прежних методах хозяйствования природный ресурс оказывался недостаточен, а новые методы требовали большей энерго- и капиталовооруженности и были доступны только самым зажиточным хозяйствам, формирование которых в рамках общины было затруднено как переделами земельных угодий, так и — и даже еще больше! — общинным сознанием, согласно которому тот, кто живет лучше других, их “заедает”. Отсюда и “кулак-мiроед”, уничтожили которого, разумеется, большевики, но ненависть к которому формировались в недрах разлагающейся крестьянской общины совершенно так же, как в недрах еврейской общины формировались ненависть и презрение ко всему “местечковому”, столь характерная для выходцев из нее.
К тому же распад общины, эксплуатирующей природный, а не социальный ресурс, неизбежно протекает медленнее и болезненнее. Решиться бросить землю труднее, чем лавочку. Уйти в город, в полную неизвестность и непривычность сложнее, чем, оставаясь дома, сменить традиционное ремесло на новое или пойти на фабрику. Разными оказываются и пути выхода. Лишь единицы, выломившись из крестьянской общины, попадали в купечество, в интеллигенцию, в эмиграцию. Даже переселенцами становились относительно немногие. Основных же выхода было два — в город, где вчерашний общинник становился свободной, но наименее квалифицированной, а следовательно, и наименее оплачиваемой рабочей силой, или — в миллионные толпы нищих, в босяки, челкаши… И там, и там чувство собственного изгойства, обиды и враждебности всему окружающему предельно обострялось, отчего именно эта среда была наиболее восприимчива к любой брутальной пропаганде — как к революционной, так и к черносотенной. Что же до выхода в интеллигенцию, то тяга к образованию, как правило, возникала лишь у второго поколения выходцев из общины. К тому же перспективы описанных выходов из общины, понятно, особой привлекательностью не обладали, и даже после того, как столыпинская реформа сняла все препоны, общину к началу мировой войны покинуло менее трети общинников. Можно сказать, что, исчерпав свой хозяйственный ресурс, община-мiр ресурс человеческой привлекательности исчерпать не успела — если б не это, Сталину никогда бы не удалось загнать крестьян в колхозы — эту злую карикатуру на общину.
Революция застала русскую крестьянскую общину на полпути естественного распада, что и предопределило характер самой революции: кто-то искал в ней свободы, но большинство вчерашних общинников — той уравнительности, которая обеспечивается лишь сильной властью, потребность в которой и составляет самую суть общинного сознания.
Казачьи общины к началу революции еще и не вступали в полосу распада — их куда более богатые природные ресурсы были далеко не исчерпаны. Поэтому именно здесь нашлось максимальное число защитников старого строя — много больше, чем среди дворянства. В дневнике Николая II запись о приеме “депутации уральских казаков, приехавших с икрою”, весьма символично соседствует с записью о том, что “войска должны были стрелять в разных частях города”, то есть во вчерашних крестьян-общинников.
Городские “общества” — ремесленников, мещан и купцов — распадались относительно безболезненно; их сословные учреждения — мещанские и ремесленные управы, купеческие собрания, биржи и т. д. — трансформировались в элементы местного самоуправления и рыночного хозяйства. Отдельно следует сказать о дворянстве, поскольку литература и публицистика второй половины XIX века потратили немало чернил на описание дворянского “вырождения” — на Гурмыжских и Гаевых, проедающих свои “вишневые сады” на леденцах. История, однако, немножко отличается от литературы. Для нее важно не самое яркое, а самое массовое. Реформа 1861 года лишила дворянство того социального ресурса, на эксплуатации которого строилась его хозяйственная деятельность, — дарового труда крепостных. Приспособление к новым реалиям не могло протекать безболезненно, но…
С. Беккер, изучивший не то, что о дворянстве когда-то писалось, а первичные документы, непосредственные свидетельства его хозяйственной деятельности — ипотечную задолженность, использование им банковского кредита, стоимость и рентабельность земельной аренды, дворянские завещания, в которых все реже упоминались родовые имения, но все чаще солидные пакеты акций и доли в промышленных предприятиях, — смог очень убедительно обосновать вывод, что дворянство в целом не разорялось, а богатело, успешно приспосабливаясь к новым реалиям. И в методах этого приспособления мы, кстати, находим немало общего с приспособлением к тем же реалиям евреев — перенос хозяйственной деятельности из традиционной в новые области, быстрый рост расходов на образование юношества, повышенную тягу к этому образованию, значительный выход в свободные профессии, науку, искусство…
Не является ли все это достаточным свидетельством того, что, живя вместе, как народы, так и отдельные общины и сословия одного и того же народа живут все же очень по-разному — процесс распада традиционного общества и модернизации наступает для каждого этноса и для каждого его сословия в свой час и протекает по-своему. Что и определяет характер их участия и в тех кровавых “судорогах модернизации”, которые не всегда удавалось избегать даже моноэтническим государствам.
Нет, я вовсе не сторонник экономического детерминизма и не верю, что ручная мельница “дает” такое-то общество, а паровая другое… — или как там это у Энгельса сформулировано?.. Экономические факторы могут действовать лишь опосредованно. Но когда людям становится ясно, что традиционные институты более не способны выполнять те функции, ради которых и были когда-то созданы, мысль, что так дальше жить нельзя, нехорошо, несправедливо, нецелесообразно — одновременно и сама собой посещает многие головы, — общество идет к кризису. Ведь “кризис” по-древнегречески не что иное, как суд. В обществе, утратившем легитимность традиционных институтов, все большее число голов начинает судить и рядить о том, так ли оно устроено, создавая для этого суда каждый раз новые формы общения и самоорганизации — провинциальные академии, масонские ложи, политические партии, самиздат, кухонные посиделки… — там-то и рождаются новые модели жизни. Человек, или по крайней мере отдельные люди, есть все-таки существо мыслящее, а потому и не могущее не подвергать сложившиеся “нормы поведения” своему суду, не искать в них смысла и целесообразности, не строить модели иного, более осмысленного существования. “Идеал, — писал когда-то Н. К. Михайловский, — всегда отрицательного происхождения. Человек неудовлетворен, оскорблен в том или другом чувстве и делает построение, в котором неудовлетворяющие и оскорбляющие его явления отсутствуют”. Разумеется, в таком идеале могут быть (и даже всегда есть!) свои темные стороны, выявляющиеся лишь в процессе следования ему.
Вот почему модернизация, то есть ломка традиционного, сословно-общинного уклада, везде протекала болезненно, часто сопровождаясь кровавыми судорогами. Строй жизни, просуществовавший едва не тысячелетие, неохотно выпускал людские души из тесной, но прочной клетки своих понятий и идеалов. С кровью и болью расставалось (и расстается!) с ним человечество.
Куда ж нам плыть?..
“Это все история! — готов, возможно, воскликнуть иной нетерпеливый читатель. — Меня же волнует день сегодняшний, его конфликты и беды!” Меня тоже. Именно тревоги сегодняшнего дня заставляют меня всматриваться в прошлое, откуда тянутся за нами не только подлинные проблемы, но и многие мифы, болезненные иллюзии нашего сознания, сильно затрудняющие ориентацию в современном мире. Да и будущее чаще выстраивается по старым нашим привычкам, нежели по умозрительным моделям идеологов.
И наш современный мир есть мир, с одной стороны, стремительно глобализующийся, но с другой — все еще не завершивший болезненный процесс модернизации, все еще трудно расстающийся со своим сословно-общинным прошлым. Конечно, община как экономическая, хозяйствующая единица сохранила за собой на земном шаре лишь крохотные островки, глобализация стремительно перемешивает народы, но… Привычки, представления и мифы, выработанные веками сословно-общинной жизни, оказываются штукой куда более прочной и властной, чем экономические реальности и даже экономические потребности. Стремление к личной независимости и достойному существованию гонят людей из Азии и Африки на Запад, заставляя покидать воспитавшие их общества, привычки и мифы следуют за ними, мешая адекватно воспринимать окружающее, заставляя селиться и жить особыми анклавами, возрождая в них отдельные черты общинной организации и зачастую жертвуя этому возрождению столь вожделенной личной свободой и усиливая то недружелюбие окружающих, которому они пытаются противопоставить свои анклавы. Старый миф: “Во всем виноваты они, потому что они не такие, как мы”,— оказывается самой опасной бомбой, подложенной под мир современный, даже более опасной, чем ядерная.
Вообще к глобализации можно относиться как угодно, можно воспринимать ее как благо, можно как зло. Нельзя только не замечать, что процесс это объективный и мало зависящий не только от наших индивидуальных оценок и усилий, но и от политики отдельных государств. Даже записные антиглобалисты уже предпочитают именовать себя альтерглобалистами, подчеркивая, что они-де тоже за глобализацию, только другую — белую и пушистую, но… Коль скоро процесс объективный, то может ли он протекать по-другому?
Впрочем, в связи с нашей темой стоит говорить только об одной составляющей глобализации — постоянном и все более интенсивном процессе перемешивания народов. Поскольку сходные социальные обстоятельства, как мы убедились, формируют сходные стереотипы поведения и черты национальных характеров, то это перемешивание, возможно, когда-нибудь приведет к выработке общечеловеческой цивилизации, единой культуры. “Жаль только, жить в эту пору прекрасную…” Перемены в национальных характерах и обычаях — процесс столь длительный, что требует, как минимум, смены поколения, а то и двух, и трех… Даже самым юным из ныне живущих не дожить до тех времен, когда привычки и нравы человечества приобретут более или менее единый характер. Да и будет ли это — Бог весть! Так что наш удел — жить в обществах полиэтничных и мультикультурных, то есть, говоря попросту, среди людей разных рас и национальностей, с их разными обычаями, привычками и способами обустраивать свою жизнь. И желательно при этом жить по-человечески, то есть мирно.
Нынче — увы! — все более модным становится лозунг “Россия для русских!”, мира не обещающий. Но… даже любителей скандировать этот лозунг следует постараться понять. Не в том смысле, чтоб простить, но в том, что только правильное понимание ситуации позволяет влиять на нее в желательном для тебя смысле. Ибо, к примеру, те меры по “наведению порядка на рынках”, что нынче нашей властью предпринимаются, способны дать эффект лишь противоположный желаемому. Всякое ограничение конкуренции ведет к росту цен, а ограничение по национальному признаку — еще и к обострению межэтнических конфликтов. Конечно, и власть, и различные политтехнологи, пытающиеся оседлать ситуацию и потому организующие рейды всякого рода “местных” и “наших” по российским рынкам, скажут вам, что они никого не преследуют по национальному признаку, а только борются с незаконной миграцией, но… Достаточно поприсутствовать при любом таком рейде, чтобы убедиться: “законность” определяется здесь не по документам, а с помощью того специфического фейс-контроля, при котором довод “что-то нам твоя рожа не нравится” перевешивает все юридические доводы. Опасно это, господа! Крайне опасно…
Так вот: о любителях покричать “Россия для русских!”. Ничего специфически русского в этой публике нет. Явление, можно сказать, общемировое. Во Франции, Германии, даже в Голландии подобные лозунги — увы!— пользуются возрастающей популярностью. Действие же, как известно, вызывает противодействие. Молодежь арабских пригородов Парижа бунтует, поджигает автобусы, громит школы, для нее же построенные, школьницы-мусульманки наотрез отказываются снимать свои хиджабы… И тут опять же проще всего возмутиться: как?! Они не уважают страну, в которую приехали?!. Попирают ее обычаи и законы? Ну и пошло-поехало… Если присмотреться, подоплека событий в Париже и Кондопоге довольно схожа. Но и “местным”, и “понаехавшим” от подобных событий становится только хуже.
О парижских событиях большинство комментаторов писали чуть ли не как о конфликте цивилизаций. Но стоит напомнить: в конце XVIII века ни конфликта цивилизаций, ни даже межэтнического конфликта быть не могло: в пригородах Парижа жили такие же французы, как и в центре, только беднее. Но именно жители пригородов стали главным “горючим материалом” французской революции, равно как и пригороды Петербурга в 1917 году — революции русской. Оказаться вечером в арабском пригороде Парижа нынче французу страшно. Ну, а в начале XIX века разве не страшно было оказаться вечером в пригороде жителю лондонского центра, хоть иноязычная речь в центре слышалась куда чаще, чем в пригородах?
Что-то в межэнических и межцивилизационных конфликтах нашего времени подозрительно напоминает социальные конфликты прежних времен, не так ли? И знаете, это совсем не случайно! Глобализация перемешивает народы таким образом, что разные этнические группы оказываются в близком соседстве, оставаясь при этом не только на разных материальных и образовательных уровнях, но и разных этапах развития общественного сознания. Но ведь все мы, пытаясь определить степень своих житейских успехов, оглядываемся не на далекую родину, а на ближайших соседей, стать вровень с которыми мигранту одинаково трудно — что русскому в Нью-Йорке, что таджику в Санкт-Петербурге, что арабу в Париже… Вот он всегда и неудовлетворен, всегда уверен, что подвергается дискриминации, пытаясь противопоставить ей свои прежние привычки и связи, чем только усиливает подозрительность и недружелюбие окружающих.
Получается кольцо самовоспроизводящихся проблем. И если не опускаться на уровень дикарской этики: “Наши всегда правы, потому что они наши”, то не так уж сложно увидеть, что обе стороны подобных конфликтов достойны сочувствия… Но где же выход?
В поисках его и предлагаю я вам опять оглянуться назад, в те почти легендарные времена, когда в больших городах межэтнических конфликтов и быть не могло, но что-то весьма подобное все-таки было. Европа, как и ныне страны, не до конца прошедшие еще тернистый путь модернизации, жила тогда не столько еще по законам, сколько по понятиям, по тому, “как принято”. Что и понятно: человеку, основной механизм социальной защиты которого связан с его принадлежностью к сословию или общине, понятие “свои” не звук пустой. Но это — по логике вещей, а вот посмотрим, что происходит в реальности. Расскажу одну маленькую бытовую историю о Франции конца XVIII века. Совсем крохотную, но из числа тех подробностей, в которых, как говорится, “таится дьявол истории”. В 1770 году Бомарше, тогда еще не великому драматургу, а ловкому придворному и процветающему коммерсанту, подвернулась возможность очень выгодно купить часть Шинонского леса. Права на такую покупку он не имел, поскольку занимал должность “старшего бальи луврского егермейстерства”. Но что значит нет права, если есть деньги?! Купил, разумеется, оформив сделку на имя собственного лакея Ле Сюера. Поступок, прямо скажем, в кодекс дворянской чести никак не вписывающийся, но… Может быть, дело в том, что Бомарше был уверен в своей принадлежности к дворянству только потому, что “имел квитанцию об уплате”? Но уж лакей-то его Ле Сюер должен был отличаться “приверженностью католической религии, верностью королю, сеньору, привязанностью к особенностям и привилегиям родной провинции, своего сословия или гильдии”? Может, он даже сам верил, что ко всему этому привязан, может быть… Но что точно известно, так это то, что денежки от продажи леса как-то сами собой потекли не в хозяйский, а в его собственный карман. Да так нагло, что Бомарше, чтобы найти на него управу, пришлось сознаться в совершении незаконной сделки главе егермейстерства герцогу Лавальеру, и герцог… Думаете, возмутился столь наглым попранием королевских законов и законов дворянской чести? Напротив, он тут же написал письмо канцлеру, в котором есть одна прелюбопытнейшая фраза: Бомарше, пишет герцог, купил лес на имя слуги, “как и принято в подобных случаях”. И канцлер, руководствуясь отнюдь не понятиями дворянской чести и верностью королю, а тем, как принято в подобных случаях, выдал ордер на секретный арест строптивого лакея. Вот ведь: до революции было еще два добрых десятилетия, но ценности старого общества уже ничего и ни для кого не значили!
Разные народы спотыкаются об этот порог в разные времена, но удивительно похожим образом. Накануне октябрьского переворота тысячам офицеров (а свыше 80 % офицеров были дворянами) правительством Керенского были розданы револьверы. Явись они все на защиту Зимнего… Но явились — увы! — не тысячи, а едва ли десятки. Зато уже в дни раздачи ВРК (военно-революционный комитет) почти тут же, на Невском, сотнями и по дешевке скупал “револьверы Керенского”. Можно сказать, что октябрьский переворот удался большевикам потому, что на тот момент минутная копеечная выгода перевесила для большинства русского дворянства честь, верность присяге и многие другие “дворянские ценности”. Увы!
Как видим, в канун той полосы социальных конфликтов, которая означает, по сути, конец всякого сословно-общинного общества, происходит глубокий размыв тех понятий и традиций, которыми это общество держалось века. Каждая социальная группа вырабатывает свои понятия о том, “как принято поступать в подобных случаях”, и по мере того, как они занимают место традиций, человек задолго до официального падения сословно-общинного строя оказывается один на сквозняках чужих влияний и интересов. Ему хочется назад, в уют защищенности и гарантированного (пусть и примитивного) будущего; взамен стихийно сложившегося (и уже разлагающегося) феодализма он выдумывает социализм, национально-освободительную борьбу и многие другие иллюзии.
И, может, совсем неплохо, что история движется не по выдуманным нами лекалам, а сама по себе. И всеобщая резня, начинающаяся оттого, что в миллионах голов “старые понятия” вдруг теряют всякую цену, останавливается, по счастью, не заговором Бабёфа, сулившим Франции диктатуру не хуже сталинской, и не сталинской диктатурой — любая диктатура лишь придает резне наиболее отвратительные, “организованные” формы.
То, что постепенно прекратило резню во Франции и сделало ее цивилизованной страной, называлось “Кодекс Наполеона”, а еще раньше в Англии эта сила называлась английским судом, постепенно формировавшим законодательство на основе прецедентного права. И то, что закон заступает место обычаев и привилегий различных социальных групп именно на стадии модернизации, глубоко символично. Ведь если при сословно-общинном строе человека защищает и формирует сама принадлежность к сословию или общине, то модернизация уничтожает все права, проистекающие из такой принадлежности. Современное общество — это общество индивидов, а не групп! Именно поэтому оно нуждается во всеобщем и универсальном регуляторе, каковым может быть только закон.
Не будем ходить далеко. Представим на минуточку, что не было бы в Кондопоге ни продажной милиции, ни продажной городской администрации. Как бы могли в этом случае “понаехавшие” захватить отдельные виды бизнеса (рынок и лесопереработку), кто б обеспечил им подобные преференции, кто б, наконец, разрешил раскатывать на машине без номеров? То, что в деле подкупа чиновников любая организованная группа имеет преимущество перед индивидуалом, понятно. Ему, бедному (даже и богатому), столько и не набрать, сколько легко соберет группа. Но основа здесь не наличие группы (осколка старой общины), а продажность чиновничества, без которого группа лишалась бы своих экономических преимуществ, которые, согласно общинной традиции, воспринимаются ею как предоставленный государством ресурс, то есть почти как законное владение, которым можно пользоваться, ничего не скрывая, что естественно воспринимается другими этническими группами как наглость и попрание местных обычаев, — если бы этого не было, то этнические и земляческие группы держались бы только на естественном культурном и языковом тяготениях и легко распадались бы по мере адаптации и ассимиляции мигрантов.
Вот и получается, что лучшая возможность профилактики межэтнических конфликтов в России заключена в ликвидации нашей всеобщей коррумпированности. Но возможна ли эта возможность? Ведь коррупция — увы! — давно уже стала частью нашей “манеры жить”, нашей национальной культуры. Если мы и осуждаем кого-то из коррупционеров, то только того, кто “не по чину берет”. Те же, кто дает или берет “по чину”, не беспредельничает, — это для нас нормальные граждане.
Так что вспомним классическую мораль: чем кумушек считать трудиться…