Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2007
Отец Народов, самый великий человек на Земле. Он живет в башне под пятиконечной звездой, о нем слагают песни лесорубы и народы-братья. У нас в стране много лесов и много лесорубов. И много народов-братьев, шестнадцать, если не больше, и все говорят на непонятных друг другу языках и, пользуясь одним, всем понятным языком старшего брата, поют во славу своего отца с раннего утра до поздней ночи, а мы слушаем по радио, как они поют, и поем сами на уроках пения, а особо одаренные — на школьных концертах…
И он отец каждой из нас? Тогда, если хочешь быть его любимой дочерью, золотой осенью пойди после уроков в Александровский парк имени Ленина, собери больше других девочек самых крупных желудей, принеси в класс и свали в общую кучу в дальнем углу за шкафом. Тогда, может быть, он и тебя, как ту раскосую девочку в расшитой тюбетеечке, что собрала хлопка больше других девочек, возьмет на руки, поцелует, дохнет в лицо трубочным дымком и пощекочет пылающие счастьем щеки пышными черными усами… Если, конечно, ты еще соберешь больше всех яблочных и грушевых семечек и сливовых или абрикосовых косточек, конечно, пока их не сварили в компоте, и поможешь спасти Родину от страшного врага ее Суховея… Мам-ля-кат! Забавное имя.
А хорошо бы еще вырастить много-много ветвистой пшеницы и порадовать Генералиссимуса, Отца Народов, Корифея всех наук, только бы узнать, что такое корифей…
Кстати, у Корифея тоже был отец, наш “сверхдедушка”… Простой сапожник, в маленьком далеком южном городке, с горьковатым таким названием, зовущим, однако, куда-то в горы… в голубую высь… Гори… гори, гори, моя звезда… гори, гори ясно…
Вот тут-то заминка вышла, недоразумение. В классе была у нас одна, в венчике из огненных кудряшек и россыпью протуберанцев по круглой мордашке, с маленьким круглым носиком. С наглой развязностью она не скрывала своего нездорового интереса к некоторым, наглухо закрытым от нас аспектам бытия. Она была напичкана информацией свойства, делавшего ее личностью далеко не однозначной. Она знала то, чего совсем не знала я, например: кто такие евреи — пьют кофе по утрам, а мама каждое утро, как на грех, варила на керосинке этот желудевый, а в хорошие дни ячменный. Каждое утро, да еще с молоком, какой ужас, неужели мы еще и это, да это же еще хуже, чем интеллигенция в шляпе, вшивая и гнилая. Пришлось допрашивать дома, мама отвечала не очень определенно, — нет, но если бы и да, то, мол, это не важно, ведь все народы и все люди — братья…
К. знала, сколько костюмов нашли в шкафу у Попкова после ареста — 30; знала, что почем в “Смерти мужьям”, и кто там покупает, и кто вчера под вечер стрелял по прохожим на Невском из черного “ЗИСа” с двумя нулями: “Да вы что, не знаете, что значит черный └ЗИС“ с двумя нулями?”
Проныра раньше всех узнала, конечно теоретически, откуда берутся дети и как они получаются, говорила про это ужасно гадко, а это знание, как совершеннейшая непристойность, сберегалось от нас в строжайшем секрете.
Она одна из первых заподозрила неладное об Отце Народов. Дело в том, что портрет самого Великого Человека на Земле в качестве обязательного ассортимента, как хлеб в булочных, который уже продавался без карточек и очередей, висел в каждом классе. А рядом вешали портрет одного Великого Путешественника, конечно, достойного того, чтоб висеть рядом с ним, потому что он был самым великим из всех великих путешественников мира.
Прикрывая ладошкой растянутый в ехидную улыбку рот, К. нашептывала на переменках, будто гордый красавец в эполетах, о котором только что песен не пели, но на фильм о нем и его маленькой лошадке водили целыми классами, и есть настоящий отец Отца Народов, а вовсе не какой-то там бедный сапожник.
Не скрою, и между нами пробегало, сходство бросалось в глаза, но чтоб вслух! К. мало было нас, она привела в ужасное замешательство достойнейшую, интеллигентнейшую, “из бывших”, говорили о таких неодобрительно, как о провинившихся, географичку Екатерину Дмитриевну Герке.
На уроке географии — когда это было: в пятом, шестом? — предварительно возбудив класс, она задала ей коварный вопрос, касающийся истинного происхождения Вождя.
Почему именно ей? Да Е.Д. ведь все знала о географических открытиях, путешествиях и путешественниках, могла быть осведомлена и в этом вопросе. Класс замер от неслыханной дерзости, но жаждал правды, какой бы она ни оказалась. Момент безумный, мы стояли у порога великой тайны.
Лицо Екатерины Дмитриевны мгновенно залилось густой розовой краской, грузное тело скособочилось, близорукие глаза в пенсне беспокойно искали точку опоры, она оперлась о стол рукой, уже немного дряхлеющей, чуть подняла голову, чуть отвернулась в сторону и замерла вместе с нами. Потом оглянулась с едва, но все же заметной укоризной. Всем стало не по себе. Мы не получили ответа на безумный вопрос.
На немолодом, по обыкновению, бледном лице Екатерины Дмитриевны, безрадостном, несколько застывшем — от какого-то несчастья, от тяготы житейской? — никогда не пробегало и тени улыбки. Сказать, что оно было печальным, — значит ничего не сказать. Взгляд ее выражал чувство большого человеческого достоинства, отнюдь не гордости, но одновременно в нем прочитывались какая-то затаенная обида, страдание. Когда-то, забавляясь во время болезни, я сломала наши старинные часы “Брегет”, и молоточки больше не извлекали из чудной золотой пружинки веселого перезвона, сколько ни вертела ключиком — ничего, кроме равномерного тик-так, тик-так…
И невозможно было понять, добра Е. Д. или нет. Мы слышали — она воспитывала приемную дочь… Определенно можно было сказать, что она была иной, нежели многие из наших учителей, “закваски”. А разве закваску скроешь, даже крепко сдерживаемая давлением сверху, она, как-нибудь да даст себя знать.
При всем видимом бесстрастии, Е. Д. умела увлечь нас рассказами о великих географических открытиях и путешествиях. Но что, в конце концов, все эти путешествия и путешественники в сравнении с другими ее потаенными знаниями, которые лелеяла она в глубине сердца. Потайное приоткрылось неожиданно, как приоткрывается прекрасный и заманчивый вид из забранного кирпичом окошка, когда его вдруг вздумали разобрать, да не удалось до конца.
Позже из разговоров пожилых людей ее круга мне стало понятно, что она окончила университет еще в двадцатые годы и, вероятно, участвовала в одном из исторических кружков, возможно, самого Анциферова. Но как рискнула она организовать в женской школе № 87 кружок по истории города-героя, города Ленина, Ленинграда в 52-м? “На болоте рожден, три раза крещен, ни разу не побежден”, — ничего больше нам знать не полагалось… Да, еще колыбель революции… Мы жили и учились на переименованных улицах, нас окружали поросшие сорняками пустыри на месте бывших не только домов, но и храмов, имен которых мы не должны были знать…
Е. Д. успела провести единственную экскурсию по городу, да имеющие уши слышали. По набережным, почти бегом, немолодая и грузная, неуклюжая, без остановок, не давая ни себе, ни нам роздыха, едва успевали головы поворачивать, спешила: Кваренги, Растрелли, Росси, Штакеншнейдер, барокко, классицизм, изумительная рустовка пятидесятых, жалкая безвкусица восьмидесятых, ах эти безобразно-роскошные дорогостоящие здания, по архитектурным достоинствам — ничто, и их уже не убрать, были проекты, но, увы, они навсегда скрыли историческую панораму Адмиралтейства…”
Но что позволила себе в безумном порыве эта загадочная, недоступная, замкнутая в себе женщина еще на Троицком мосту, в виду приближающегося дворцового берега? Обратив наше внимание на Мраморный дворец, “построенный по проекту архитектора Ринальди”, она как будто потеряла чувство реальности. Воспользовалась моментом, и, погрузившись в то, чем жила внутри себя, она выплеснула толику запретного, всего лишь толику. Но известно, и из искры может разгореться пламя. Да, конечно, она потеряла чувство реальности, иначе как объяснить отчаянную выходку, забвение опасности, когда на бегу скороговоркой она проговорила, что дворец этот принадлежал великому князю К-ну К-вичу. Князь был поэтом, сочинял стихи и печатал их под псевдонимом КР. Искра, что ожгла ее в ту минуту, пробилась в питерский туман, пропитанный ложью и лицемерным молчанием. Нет, среди нас не было стукачек, но на следующем занятии мы с недоумением узрели гвоздями распятую на фанерном стенде пушистую веточку хлопчатника, и лицо Е. Д. печальнее печального, непроницаемее непроницаемого. Никаких стилей и, Боже упаси, великих князей!
Хорошего понемножку, будущих строителей коммунизма не должны занимать всякие ненужности, подозрительные к тому же, текущий момент заполнен иным.
Увы, никто из нас не смог увлечься бесценной для народного хозяйства страны культурой, за отдаленностью ее плантаций, быть может. Кружок прекратил существование, а ведь еще немного, и, кто знает, Е. Д. начала бы улыбаться и шутить с нами… Да запомнили на всю жизнь пять любознательных пионерок из 7-а стили и ее подвиг. Впрочем, что подвиг, осознали не скоро.
А эту К. будто бес распирал. На большой перемене — еще мы были малы, в столовой, помню, все разошлись, осталось нас двое и нянечка, и вот она показывает на портрет — он висел и там — и с дурацким смехом объявляет во весь голос, что я его родная дочь! В это время я развлекалась глупой игрой — подбрасывала в воздух и ловила ртом горсточку меди и от неожиданности проглотила алтын, трехкопеечную монету, и с ней, разумеется, герб Родины, нашего Отечества, Советского Союза, он в секунду закатился мне прямо в желудок! Три дня домашними средствами выводили алтын с гербом из меня и в школу не посылали, потом он долго хранился у нас в отдельной коробочке как реликвия…
…Он не был никому из нас отцом, но был нашим общим мистическим Сверхотцом. Сверхотец не какой-нибудь там папа, которого убили на войне или который умер от голода в 42 году… Или жив и здоров и ездит каждый день на работу в трамвае, потому что работает на заводе Кулакова или на фабрике “Светоч” или не ездит, а, как у Гальки М., катается на дощечке с колесиками, подбивает и чистит обувь на углу Воскова и Пушкарской, неподалеку от дома…
Или, не дай Бог, как у Вальки З., лупит ее крученым проводом за двойки, и, когда ее вызывают, та белеет от страха и ничего не видит перед собой, кроме этого провода, и шевелит синюшными губами, закручивает линялый, сто раз подшитый, старенький сатиновый фартук несгибающимися пальцами с обкусанными ногтями, закручивает и раскручивает, раскручивает и закручивает, и от страха ничего не понимает и ничего не видит, и снова — двойка.
И не сидит в тюрьме, как у мальчика с Блохиной. У него не было санок, и он прыгал на морозе, пока кто-нибудь не даст ему свои — прокатиться с горки в Неву. А летом мама покатала его в лодке вместе с нами, мы попросили, он был несчастен, этот мальчик, и ему было хорошо с нами.
Сверхотец, случай давно убедил меня. Второклассницей я зашла в школьную библиотеку, чтоб сдать скверную затрепанную книжонку, в которой Нинкой Булкиной мне обещано было нечто необыкновенно интересное и которую я так и не удосужилась прочесть, и хотела отделаться от нее, попросить что-нибудь путное. И надо же было зайти в такую минуту, когда старая библиотекарша, по совместительству хранительница методических пособий, топала за барьером отечными ногами в рыжих фильдеперсовых чулках, размахивала руками, рыжий паричок с кудряшками подпрыгивал на голове — все знали: у бедняжки парик, а волос нет совсем. За толстыми стеклами очков мерещилось по два зрачка, изо рта ее вылетали ужасные крики, слюна, и что-то сверкало и шевелилось там, и… Ужас! Мегера требовала от худенькой, беленькой, с жидкими косицами, сжавшейся в комочек, низко склонившей голову девочки ответа на вопрос очень и очень странный. Мегера желала знать, могла бы эта девочка завернуть книгу или что-нибудь еще в портрет своего родного отца. Надо полагать, она имела в виду ее папу, то есть обычного отца…
Не только эта девочка — весь хвостик из тщедушных второклассниц онемел и дрожал от страха, страх передался мгновенно и мне, он сидел во мне заранее оттого, что вдруг спросят, а я не прочла, теперь он увеличился во сто крат. Все даже взмокли от страха, в воздухе точно пар стоял…
Мегера была сама, кажется, напугана, стало жаль и ее, ведь это она от страха! Я должна была присоединиться к очереди, но не решилась, бежала и влетела в дверь напротив, в уборную, и долго под журчанье воды, разглядывала сквозь дырочку в масляной краске на оконном стекле “предбанника” торцовую пустую стену соседнего дома, зажав в руках ни во что не завернутую глупость.
Была я озадачена всерьез и надолго. Да был ли у этой девочки папа, или его?.. Да было ли у нее во что завернуть, кроме “Правды” с его портретом?.. Да и как бы она сумела, как бы ей это удалось в портрет своего папы?.. А я? Нет, нет! Даже крохотную раскладушечку, “Три поросенка”, подарок нашего дорогого папы, ни в одну из двух или трех сохранившихся его фотографий…
О, даже если бы пришла в голову дикая мысль — фотографии так малы, три на четыре, шесть на девять… Забирайте ваших “Трех толстяков”, я больше сюда не приду. И не пришла никогда…
Мне не удалось пробиться к необычайным приключениям героев Олеши сквозь “стадион метафор”, может быть, я пытаюсь оправдать свою тупость и лень оттого, что книжонка была грязна и тоща? К тому времени я успела полюбить большие книжки: “Хижину дяди Тома”, “Давида Копперфильда”, “Оливера Твиста”. И малые: “Марийкино детство”, “Малышка Ликстанова”, “Трех девочек” Дины Бродской и много других простых и добрых книжек.
Особое место в нашем разоренном доме занимала толстая книжка о детях знаменитого капитана.
* * *
Мы учились в третьем классе, и загадала нам загадку чудная, бывшая сельская, в белой кофточке, с русой косой вокруг головы, как в пожелтевших книжках с ятями, которые мама читала мне вслух, готовя ужин на керосинке, а теперь в наглухо застегнутом платье, в вязаном платке внакидку, с косой, скрученной на затылке, строгая и не ко всякому справедливая наша первая учительница Анна Ефремовна. “А ну, дети, угадайте, что за соколятки в поднебесье стаями летают, вокруг соколов кружат?”
Класс заерзал на партах, и самые умные молчали, даже К. молчала, и даже наводящие вопросы не помогали.
“Ну, ну, же… думайте, думайте лучше, думайте… ах, недогадливые! Да Лаврентий Павлович же, глупые, Лаврентий Павлович, Климент Ефремович… Ну и — кто еще? Правильно, молодцы, Вячеслав Михайлович…”
Она много знала, Анна Ефремовна, и с удовольствием рассказывала нам что-нибудь из жизни в верхах захватывающе интересное. Вот, например, о том, как уговаривал Вячеслав Михайлович Иосифа Виссарионовича сделать выходной для трудящихся в день своего рождения и как Иосиф Виссарионович ни в какую не согласился. Разрешил красные флаги, и то после долгих уговоров… И кто ей рассказал, или в газете было… Обещала и про Великую китайскую революцию, нет, не про стену, может, про стену она и не слыхала, она же не по географии была, а про революцию, про товарища Мао Цзе-дуна, какой он великий человек, но не такой все же, как Иосиф Виссарионович…
Когда же Сверхотец начнет умирать, то есть окажется не Богом, это застигнет нас врасплох. Мы были уже немалы, но оставались дурами… Мы заканчивали восьмой, когда он вздумал умирать от белков в моче. Подумайте только, у него, бессмертного, — МОЧА!!! Как у обычного человека. А в ней — БЕЛОК!!? Как в курином яйце? Это обстоятельство зародило первое сомнение в божественной природе его… Может, это было обнародовано с умыслом? Стоя в ровной шеренге, как солдат, неподвижно, руки по швам, кто мог бы выдать безудержный преступный истерический смех за плач, за рыдания, выслушивая по школьному радио ошеломительные известия о количестве этих самых белков в моче у бога!!! И это на весь мир! К. это совершенно не удавалось, она заражала меня, и, поглядывая искоса друг на друга, мы давились, зарывались лицами в черные фартуки, рискуя выговором с занесением в личное дело!
Впрочем, пожалуй, сомнение возникло чуть раньше, скорее недоумение. Когда незадолго до того в “Люксе” на Большом проспекте П. С., в киножурнале перед показом трофейных “Трех мушкетеров”, а может, “Александра Пархоменко” или “Амангельды Иманова”, ни одного показа которых немыслимо было пропустить, проплыло по экрану рябое, болезненное, противное лицо невысокого старичка с жидкими усами. Промелькнуло, озадачило, потрясло несходством с портретами и вышло из кадра — кусочек нашумевшего XIX съезда…
Это не избавило в конечном итоге от более грандиозного потрясения, вызванного вскоре разразившимся, ни с чем не сравнимым событием. После смерти бог затмил старичка.
Всего, что написано по этому поводу достаточно, добавлять описание еще одного опыта сходных переживаний тех дней едва ли стоит. Страх будущего: как дальше, не перестанет ли вращаться Земля, не обернется ли ее вращение в противоположную сторону, и даже — не померкнет ли само Солнце? Если говорить образно, то приблизительно так. Космический, вселенский ужас. Мы испытали его.
Можно вспомнить о тихой, незаметной однокласснице, одной из четырех наших Ивановых, бежавшей из дома, чтобы присутствовать при торжественных прощаниях. Класс был озабочен ее судьбой, ее нашли через две недели в Мурманске, она перепутала поезд. И, слава Богу, придавили бы насмерть в толпе.
А дома, когда, рассмеявшись чему-то совсем другому в тот знаменательный день, и тетя, рассмеявшись было со мною вместе в ее комнате — мы жили в коммуналке, — вдруг попыталась сделать серьезное лицо, сказав, что сегодня смеяться нельзя, хотя мы были одни, я вдруг ощутила, что на самом деле ей ужасно весело и что смеяться — можно…