Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 2, 2007
Михаил Георгиевич Гиголашвили родился в 1954 году в Тбилиси. Окончил филфак и аспирантуру Тбилисского университета. Доктор филологии, автор монографии “Рассказчики Достоевского” (1991) и ряда статей по русской литературе. Преподавал в вузах Тбилиси. С 1991 года живет в г. Саарбрюккен (ФРГ), преподает русский язык в Университете земли Саар. Печатался в российской и зарубежной периодике (журналы “Знамя”, “Сельская молодежь”, “Зарубежные записки”, “Note Bene”, “Крещатик” и др.). Автор романов “Чертово колесо” (“Молодая гвардия”, 1994), “Толмач” (“Лимбус пресс”, 2003), ряда повестей, рассказов, эссе.
Голая проза
Памяти Г. М. Фридлендера, светлого человека
1
Академик Остерман (мировое имя в филологии) бойко перебирался через кёльнскую улицу. Я поспешал за ним. Он прилетел из Ленинграда, я приехал на электричке из Трира. Мы долго не виделись, и встреча на конференции оказалась для нас приятной неожиданностью. Академик выглядел неплохо. Возраст его всегда был тайной, а внешность не менялись полвека. Имя его, Ксаверий Вениаминович, давным-давно поколениями студентов и аспирантов было сокращено до ласкового Ксава.
Звенели трамваи, шуршали машины, трещали мотоциклы, шаркали люди. Академик, увертливо постукивая палочкой по булыжникам, говорил в пустоту:
— Главное — купить подарок жене. Сейчас этим и займемся, ибо нет более важной задачи и цели… Сколько же мы с вами не виделись? Когда вы защищались?
— Да лет пятнадцать назад, как минимум…
— Вот видите… Да, время не летит, оно улетело… Ох, а вам не кажется, что я обидел того юношу, который на утреннем заседании так хорошо возражал мне?.. Не был ли я излишне суров к его выводам?
— Да ведь это все равно, что там болтают эти “молодые ученые”! — отвечал я. — Рассуждают о Ницше и Свидригайлове, а сами двух баб имели в жизни! Гроша ломаного их брехня не стоит! Их еще жизнь научит!
— Вы всегда были анархистом, друг мой, но вы, оказывается, еще и ретроград! — смеялся академик, поправляя свой любимый берет времен французского Сопротивления. — Дайте же высказаться молодым умам! Да и сколько баб у самого Ницше было — тоже вопрос весьма щекотливый…
— Пусть. Но мне лично все это скучно. Я лучше с горничной пересплю, чем тезисы о сладострастии Ставрогина слушать!..
— Вы, по-моему, этим вчера и занимались? — оживился Ксава. — С кем вы так громко спорили в три часа ночи? Я слышал сквозь сон, хотя и принял снотворное. С этой дамой из Софии, у которой такие красивые ноги?.. А?.. Я заметил, как вы с ней флиртовали, признавайтесь!
— Да, ноги у нее что надо… — вздохнул я. — Теперь от этих ног голова лопается… Похмелье пощады не знает… Осторожно! — успел я рвануть его из-под копыт мохнатых битюгов, тащивших повозку с пивной бочкой “Kцlsch”.
Копыта тяжеловозов были с черепаху. Румяный возчик, кудрявый блондин, потрясая полной литровой кружкой, лениво пошлепывал кнутом тяжелые панцирные крупы.
— Боже, какие чудовища!.. И какие гривы!.. Откуда?.. — удивлялся академик, пока я тащил его к тротуару. Провожая взглядом повозку, он вдруг перешел на тихое бормотание: — Да, но что же мне надлежит привезти ей?.. Это же так некрасиво: себе купить ботинки, свитер, две рубашки, а ей, святой, — ничего! Только маечки для сна! Да и спит ли она в маечках — вот в чем вопрос!..
— Что вы сказали? — переспросил я из вежливости, зная особенность академика внезапно переходить на неведомые темы, рассуждать вслух и разговаривать с самим собой; да и ночь с болгаркой ощутимо давала о себе знать: похмелье клонило голову вправо-влево, скреблось в затылке, хватало за сердце суставчатой лапой.
— Это я о жене. Проблема в том, что я должен купить ей подарок. А что купить — не знаю. Не ведаю вовсе! — он развел руками, чуть не задев палочкой какую-то женщину. — Пардон, мадам!.. Или фрау?.. Я же в Германии!
— Ну, не покупайте!
— Нет, как же это!.. Так не принято. Конечно, у нее все есть, но женщины ведь любят новенькое…
— Это точно, любят… Сатана их сделал такими… любознательными… — язвительно сказал я.
— Ах, я не в том смысле, голубчик. А сделал их, кстати, не сатана, а бог. Сатана потом появился…
— Может, сатана тогда еще ангелом за их родами наблюдал и что-нибудь наколдовал по ходу дела? — предположил я, думая, как бы без лишнего шума избавиться от похмелья.
— А что там ребру наколдуешь? — усмехнулся Ксава. — Ребро — оно и есть ребро, так к нему и надо подходить. Впрочем, все это глупости. Кстати, как вам последний докладчик? — уставился он на меня, обтирая платком плешь. Брови у него топорщились, как у Брежнева. Из ушей и носа сочились струйки седых волос. Выпуклые глаза блестели из-под сильных линз.— И он еще смел утверждать, что демократия в России — недостижимое будущее! Разве это конструктивный подход — заявлять подобное на международной конференции?!
— А вы считаете, что достижимое?
— Я ничего не могу утверждать наверное, но нельзя же так категорично! Это то же самое, что говорить, что русского народа уже нет вовсе, а есть некий советский конгломерат, как позволил себе этот красномордый докладчик, очень неприятный человек… Вообще, знаете, очень раздражают эти бесконечные нападки!.. Демократия у нас, видите ли, недостижима!
— После перестройки уже двенадцать лет прошло, — напомнил я ему. — Да и мне ли вам говорить, что красивым словом “демократия” прикрываются все мировые людоеды?.. И в европейских странах второй свежести, вроде Польши, под этим соусом миллиарды прикарманены. Вчера с этой болгаркой, Цветаной, мы об этом как раз и говорили… Осторожнее! — успел я не дать ему запнуться о мраморную ступеньку магазина “Gucci”.
— Спасибо! Я чуть было не упал! С этой дамой из Софии? Что-то я мало верю, что вы о демократии ночью рассуждали!.. — прищурился он.
— Ну, между делом можно и поговорить…
В витрине “Gucci” были выставлены три бабьих окорока. Какие-то обрубки вместо рук и ног. Вокруг в живописном беспорядке валялись блузочки и кофточки. Взгляд Ксавы начал бегать по ценникам, а сам он перешел на шепот:
— Боже, цены!.. Немыслимо! Откуда у меня такие деньги?! Не могу же я купить ей блузку за пятьсот шестьдесят марок! Вы знаете, произошла преглупая история. В день приезда я поторопился и приобрел ей три ночные рубашки в комплекте: желтую, розовую и синюю, за двадцать пять марок. Но дома я увидел, что синяя майка не тех тонов, которые она любит. Мой немецкий профессор, у которого я вначале жил несколько дней, сказал, что это не беда, всегда можно поменять или сдать. На другой день мы пошли с ним в другой магазин, где и наткнулись на точно такие же маечки, но уже не за двадцать пять, а за пятнадцать марок. И я покупаю их, зная, что первые можно сдать. Но когда мы приходим домой, то выясняется, что я потерял чек от этих первых!.. Таким образом, у нее теперь шесть спальных маечек. И зачем ей столько?..
— Чтоб ребенку тепло спалось, — ответил я, не вникая в суть.
— Какому ребенку? — вскричал он. — Это маечки для жены!
— Ах, извините, я думал — для внучки. Тут все для детей что-нибудь покупают. Притом это бутик, сюда нормальные люди не ходят. Вот крыша собора, слева! Пойдемте! — повел я его под руку от витринных страшилищ.
— О, замечательно! Крыша похожа на шоколадный торт, которым меня угощал мой немецкий профессор, у которого я жил под Кёльном, пока не перебрался к вам в гостиницу… Но вообще бессмыслица какая-то: зачем я, собственно, вообще сюда прилетел? Что надо было мне на этой глупой конференции, где никто не предлагает конструктивных решений?
— Может, выпьем по кружке пива? Это будет конструктивно, — ускорил я шаги к массивным дверям с гравировкой “Kцlsch”.
— Здесь, как видно, пиво пьют уже давно! — пошутил он, касаясь палкой чугунных дверей с цифрой “1585”.
2
Пивная была под старину, из темного дуба: рубленые столы, массивные лавки, бочки со свечами. С балок свисали связки чеснока и лука. А из углов потолка четыре грубо резанные химеры изо всех сил тянут к пиву свои отвратные хари, на которых застыло вековое похмелье. Каково: столетия смотреть — и не пить? Когда я бывал в Кёльне, то обязательно заходил сюда, чтобы взглянуть на недовольные рыла химер и выпить за их вечное нездоровье. Чем хуже им — тем лучше нам.
Мы уселись за черный стол, где, говорят, сиживали еще Якоб Шпенглер и Генрих Крамер, авторы дотошного “Молота ведьм”. Один был деканом теологии местного университета, а другой — истовым монахом-доминиканцем по прозвищу Инститорис. Торчали, наверно, в углу, пили пиво, пялились из-под капюшонов на грудастых служанок и удивлялись: какое еще доказательство греховности надо искать, когда сам вид женщины (хочет она того или нет) уже греховен по сути и производит смуту в душах паствы, ввергая ее в адский соблазн?..
— Вам известно, что на собор во время войны упало двенадцать бомб? Это варвары американцы постарались, — сказал академик, укладывая палочку, разматывая кашне и расстегивая не по сезону теплое пальто. — А жители города устроили живую лестницу и передавали снизу кирпичи, чтобы латать дыры и пробоины. Это мне рассказал мой профессор. Представляете — стоять на такой высоте, да еще под бомбами? Это ли не героизм?
— Не представляю… — признался я, поеживаясь. — Тут и на стуле не усидеть… Притом я панически боюсь высоты. А Гитлера они сами на власть выбрали. Так что чего уж тут…
— Однако как вы думаете, ведь невозможно же купить ей блузку, не примеряя? — вернулся он к известной теме. — И размеры тут, говорят, не соответствуют нашим. Ах, вообще получается очень нехорошо: себе купил то да се, пятое-десятое, а ей — ничего!.. Был в Германии — и ничего путного не привез, каково?..
Я заметил знакомого кельнера, поднял руку. Он тащил шесть полных кружек, но свернул к нам.
— Здорово, братуха! Как там, пиво не кончилось? — спросил я.
— Туто его прорва, — засмеялся братуха, обнажая золотые зубы и ставя поднос на стол. Пиво золотилось в высоких кружках.
— О, мой друг! Вы русский? — оживился академик. — Откуда?
— С-под Караганды.
— А я было принял вас за немца!
— А я фриц и есть. По паспортине, — ответил кельнер и добавил: — Там был фашист, туто русак.
— Русский немец-переселенец, Серега Шульц, — пояснил я, видя недоумение академика.
— Да, никому нигде не нужон. Два пивка?.. Бери, немчура подождет. Я побег. Если чего — зови на подмогу! — и он блеснул зубами, поднимая синими от татуировок руками тяжелый поднос.
— Вы слышали его речь? — спросил меня академик, проводив его удивленным взглядом. — Это же чистейшая русская речь, хоть и абсолютно неправильная!
— Какой же ей быть? Ведь “с-под Караганды”!.. Вот и спорьте теперь — из чего он состоит, русский народ, — засмеялся я.
— Да… Действительно!.. — протянул он, нечаянно взглянул на свои ботинки, и прилив скорбных мыслей вновь увлек его: — Боже, как это низко — купить себе удобные, теплые ботинки, а ей — только глупые маечки!.. Но в том магазине не было женских ботиночек без узора. А с узором она не носит, поэтому я и не купил. А вот эти, мужские, — он постучал палкой по желтому ботинку, — были без узора, поэтому я и купил, хотя теперь нахожусь в раздумье: у меня сороковой размер, а я купил сорок первый. Не будут ли они велики, когда я разношу их? И вообще — ссыхаются к старости ноги или, наоборот, распухают?
— Думаю, что ссыхаются, — сказал я, чувствуя, как пиво, подобно Вольфу Мессингу, снимает головную боль. — Как и все остальное.
— На что вы намекаете? — подозрительно переспросил он.
— Ради бога, на что я могу намекать? — поспешил я, зная его обидчивость. — У кого ссыхаются, а у кого и распухают.
— Да? — с сомнением покачал он головой. — А правда ли, что наш сорок первый соответствует их сорок второму?
— Трудно сказать. По-разному бывает. Из-за отсутствия денег по магазинам давно не хожу, — признался я. — В магазинах голова кружится.
— Но меня, знаете ли, больше всего возмущают здешние ступеньки вагонов на железной дороге — они так высоки, что и не забраться! — вдруг невпопад вспомнил он.
— Есть специальные, для инвалидов.
— Но я не инвалид! — вскричал академик и пристукнул палкой по ботинку. — Разве я инвалид?.. Полуинвалид — это еще можно сказать. Впрочем, и вообще не инвалид. Боже, а это кто? — указал он через окно на трех девиц, куривших у входа.
— Проститутки, наверно, — ответил я. — Там, слева, начинается их район.
— Нет, нет, вы все склонны преувеличивать. Просто девушки. Почему вы решили, что они проститутки? Потому что они в мини?.. Сейчас свободные нравы, каждый ходит, в чем хочет.
— А размалеваны очень: синяя тушь, яркая помада, крикливые краски. Тут так не мажутся. Если раскрашены — или легкого поведения, или из “ост-блока”. Или и то, и другое вместе.
— “Ост-блок” — это откуда считать? — деловито уточнил он.
— Все, что раньше было Восточно-Советской Европой и дальше, сама империя.
— Кстати, а правда ли, что девица на ночь стоит тут тысяча марок? — блеснул он очками. — Мне мой профессор сказал.
— Правда. А в Питере сколько?..
— Ну откуда же мне знать?.. Но я, академик, со всеми моими званиями и знаниями, получаю в месяц всего, если пересчитать, около трехсот марок…
— Что вы сравниваете, Ксаверий Вениаминович? — засмеялся я. — У вас другая специфика труда!.. Кстати, знаете, как на комсомольском собрании ругают Наташу за то, что она стала валютной проституткой?.. “И как же тебе не стыдно, Наташа?! И мать у тебя — заслуженная учительница, и отец — стахановец, и дедушка — ворошиловский стрелок, и бабушка — ветеран труда, а ты стала валютной проституткой, путаной. Как это могло случиться?..” Наташа разводит руками: “Я и сама не знаю… Наверно, мне просто повезло…”
— Ужасно, ужасно! — вскричал академик. — До последнего времени я еще верил, надеялся, но теперь — уже нет!.. Вряд ли все наладится само собой. Чудес не бывает. И скатерти-самобранки тоже. Страна в руках неучей и махинаторов. Был Сталин — им не нравилось. Теперь Зюганова желают. Это же уму непостижимо! Сталин — и Зюганов!.. Такой декаданс дорого обойдется России и миру. Те были — крепость! Четко знали, что делали! Все держали под контролем! Неправильно, разумеется, делали, — поправился он, — но не крали хотя бы и не бесчинствовали, как эти!.. Когда ставишь эксперимент — не обойтись без ошибок. Великие велики и в своих ошибках! Вы думаете, это легко — руководить такой империей? Да еще в изоляции, в осаде?.. Они хоть руководили системно, а эти и этого не могут!.. Ах, но не будем об этом. Поговорим лучше о вас. Чем вы тут занимаетесь?.. У вас по-прежнему часы? — спросил он, протирая толстенные линзы и поглядывая на меня близоруко-кроткими глазами.
— Часов кот наплакал. Надо бы постоянное место где-нибудь на кафедре искать, да положение ухудшается с каждым днем. Интерес к России падает. Все боятся иметь с ней дело.
— Да, быстро разнюхали, что к чему, — сказал он растерянно.
— Вот именно. К тому же славистикой тут могут заниматься или богачи, у которых все есть, или нищие, кому нечего терять.
— Я понимаю. Я спрошу у моего немецкого профессора, как у него с местами. Чем черт не шутит? Может, и найдется для вас полставочки. Кстати, я давно не встречал ваших статей. Почему?
— А я давно их не писал. Надоело обгладывать мертвецов. Свежатинки захотелось.
— Да, говорили, что вы пишите какую-то голую прозу. Что сие значит?
— Чтоб словам быть тесно, а мыслям просторно, — уклончиво ответил я.
— Может быть, прочтете что-нибудь?
— Увольте. После вчерашнего голова трещит.
— А все-таки?.. Мне интересно.
Я допил кружку, приложил руку ко лбу и прочел:
— “Похмелье. В теле — лом. В мышцах — стон. В ушах — звон. В мозгу — крен. Сердце трепещет. Печень вздыхает. Легкие сникли. Колени сводит. Виски мерзнут. Череп идет трещинами. Желчный пузырь ноет. Желудок пышет. А простата звучно укоряет горящий геморрой, как будто он, невинно виноватый, не есть продукт борьбы с собой…”
— Что-что? — обеспокоенно уставился он на меня. — Вам так плохо?
— Как мне может быть хорошо? Разве вообще может быть хорошо?.. Если прозаику хорошо, то для прозы это очень плохо… Впрочем, любой писака по определению уже существо безнравственное, антиморальное…
— Это что за новости? Как это так? — всполошился Ксава.
— “Прозаик, по завету дедушки Мичурина, не может ждать милостей от природы. Он должен брать их сам — подслушивать, подсматривать, вскрывать чужие письма, заглядывать в замочные скважины, совать нос в чужие дела, копаться в грязном белье, ворошить мусор возле изб, вынюхивать, высматривать, выслеживать… Он обречен на антимораль, если он хочет знать истину, а не правду”.
Прочитав это, я честными глазами посмотрел на него.
— Постойте! — вдруг всполошился академик. — Это вы просто говорите?.. Или уже читаете?.. О, хитрец! Вы морочите мне голову! Вы меня разыгрываете! Это вы читали свою голую прозу! — он погрозил мне пальцем.
— Я вас просто развлекаю, — махнул я рукой. — Поза прозы просит розы.
— А раньше вы писали?
— Не принимайте всерьез — это только средство не сойти с ума, — сказал я, чувствуя, как пиво прорастает во мне тем ячменным зерном, которое умерло, но дало всходы. — Тут через многое пришлось пройти. Тут я повзрослел. Разве есть проза без опыта? “Писатель без опыта подобен семимесячному недоноску: уже жив, дышит, но не готов жить. В молодости писатели пишут о том, что было. В зрелости — что могло бы быть. А в старости — о том, чего уже быть не может. Правды от них не дождешься. Любой писатель — лгун: он лжет природе, перевирая ее реалии, лжет читателю, рассказывая только то, что хочет рассказать, выдавая желаемое за действительное и бросая за борт все остальное. Он расставляет акценты, как ему вздумается, и вытаскивает на свет только те типы и тех типов, которые кажутся ему главными, но есть таковые. Проповедует то, что считает истиной, а не то, что является ею на самом деле. Но странно: чем он больше лгун — тем больше его любят люди!..”
— Это мне понравилось, — кивнул академик, допивая свое пиво. — Это правда. Я подозреваю, что поэты — лгуны еще больше.
— Может быть, выйдем? Собор ведь ждет, — сказал я, повинуясь воображению, в котором замаячила чекушка дешевого коньяка “Chantre”, продаваемого во всех ларьках. — Не хотите ли мороженого?
— Что вы, с моим горлом?.. Однако вы меня рассмешили вашей голой прозой! Последний вопрос: существует это все на бумаге или только так, устно, как… ммм… у Сократа?.. Могли бы вы дать мне экземпляр? Здесь вы что-нибудь публиковали? Вам за это платят?
— Да вы шутите, что ли? Кто будет платить? Мне за труды платит только Создатель, — туманно отозвался я. — Он не очень щедр, тащит мордой по камням и лужам, но от смерти пока спасает. Но все равно: в последнее время я стал замечать, что жить во сне стало интересней, чем наяву, — признался я.
— Опасный симптом! — серьезно хмыкнул он.
— Знаю. — Поискав глазами Серегу-кельнера, я дал ему знак, что хочу расплатиться, но он только махнул рукой: “Потома! Идите!” Мы покинули пивную.
3
Собор внезапно вырос в великана, когда мы вдруг вышли на него из-за поворота. Не верилось, что тут обошлось только человечьими силами — так громаден скелет его балок, так мощны блестящие от копоти стены, так массивны пятнистые, словно руки стариков, колонны. Два шпиля, догоняя друг друга, тянутся ввысь, а туристы, задрав головы, ведут вечный спор, равны ли они.
Два акробата кувыркаются на ковре среди толпы. Дальше фокусник в чалме пускает клубы дыма. Под деревьями меланхолично сидят хиппи с крашеными хохлами в окружении собак, мешков и баулов. Они дымят травкой и вяло клянчат мелочь.
Академик испугался было их, но, взглянув на собор, позабыл обо всем на свете.
— Боже!.. Это нечто нечеловеческое… Жуткое… Как это вообще возможно?.. — бормотал он, вперившись в гиганта. — С пирамидами можно сравнить. А вы знаете, сфинкс в Египте так противно щерится, что на него просто страшно смотреть, я даже боялся!.. — вдруг вспомнил он. — Это глупые французы иссекли его картечью, и теперь он щербат, как в оспе… Боже правый, а это что?.. Живое существо?.. Никогда бы не поверил! — указал он палкой на белую фигуру, которая, подобно статуе на постаменте, недвижно стояла в плотном кругу зевак.
Это был здоровый парень в трико под мрамор. На плече у него сидела крыса и, свесив мордочку, внимательно рассматривала публику. Парень изредка менял положение, застывая в античных позах. Дети внимательно разглядывали его. Мамы разглядывали его не менее внимательно. Потом дети подходили ближе и с визгом отскакивали, когда фигура вдруг схватывала кого-нибудь под хохот толпы. Мамы бросались спасать их, фигура, вращая глазами, пыталась схватить и мам, а крыса с писком металась по псевдомраморным плечам.
Мы пошли дальше за группой японцев, которые, как пионеры, боясь потеряться среди дядей, покорной гусеницей следовали за флажком гида и в голос щебетали, рассуждая, наверно, о том, достанет ли самый современный японский кран до верхушек шпилей и что случится, если в Кёльне произойдет землетрясение в семь баллов или нагрянет цунами из Рейна.
Чем ближе мы подходили к собору, тем больше росли фигуры на его фасадах. И вот уже можно разглядеть надменные глазницы святых, бороды старцев и троны царей. Выше тянут свои поганые пасти охранницы-химеры — сестры и подруги тех, что сидят взаперти в пивной, где чадили свечи и воск капал на бумагу, когда Якоб Шпенглер под диктовку Генриха Крамера лихорадочно вычислял формулу женщины: “Femina = fe + minus” 1. За химерами начиналось пространство, куда нечисти путь заказан.
— Знаете, почему возле соборов всегда свищет ветер? Это сатана вьется, тщетно пытаясь ворваться внутрь. Он никогда там не был и подыхает от любопытства, — сообщил я Ксаве.
Он пожевал губами. Ответил:
— Я всегда говорил, что это вместе: добро и зло, день и ночь, свет и мрак… А впрочем, есть ли тут не очень дорогой магазин? Меня мучает мысль о подарке, — вдруг круто остановился он. — Я был так низок, что купил себе ботинки за восемьдесят пять марок, а ей — почти что ничего. А если она спросит: “Почему так дороги твои ботинки?”, что прикажете отвечать?
— Поворачиваем к магазину?
— Ах, но не так же скоро. Мы же в святом месте! — всплеснул он руками, но, помолчав, добавил: — Вообще-то в соборе я уже бывал, там очень холодно. Отовсюду дует, и пол дрожит от поездов. И как немцы, такие, казалось бы, расчетливые люди, умудрились построить собор возле вокзала?..
— Тогда вокзалов не было! — заметил я, оглядываясь в поисках ларьков, где могла быть чекушка коньяка.
— Ах, ну я оговорился… Конечно, вокзал около собора… Это еще хуже… Должны были бы, казалось, соображать, что к чему. Это же безумие! Собор погибнет от вибраций! А вы уверены, что тут есть такой магазин?
— Тут все есть, Ксаверий Вениаминович.
— Да-да, тут все есть, — повторил он. — Но чего-то все-таки вам тут не хватает, правда? Это по вашим глазам видно.
— Того за деньги не купить, — ответил я. — Хотя и денег тоже нет.
— Все-таки?
— Общения. Контактов. Родных людей. Отношений. Сношений. Все корректно, но души закрыты. Или, может, приоткрыты, но готовы в любой момент захлопнуться. С немцами нелегко — менталитеты не просто разные, а даже прямо противоположные. Да и от скуки подохнуть можно иногда. Не зря немцев прозвали от слов “немота”, “немой”…
— А я думаю — от “немочь”. Или “немотный”, — вставил академик и заглянул мне в глаза: — А вам тут не страшно?
Я усмехнулся:
— Человек ко всему привыкает, может даже жить в кратере вулкана, пока он сух… Знаете, со мной здесь недавно ужас приключился. Просыпаюсь от лая собак, лязга железа и хриплых немецких команд. “В концлагерь попал!” — ужасаюсь. И только через пару минут доходит, что это ремонтируют мою улицу, лают собаки соседа, а в детстве я очень любил фильмы про войну… Вот так-то жить в эмиграции… Сейчас внутреннее напряжение растет. Клыки немцы еще не показывают, но зубами уже скрипят.
— А почему, почему? Чего им не хватает? Мой профессор получает около десяти тысяч в месяц, его жена почти столько же, — заинтересованно спросил он. — У них же все есть! Для чего им столько?
— Вот именно поэтому они и не хотят терять того, что есть. Они чувствуют, что на тот уютный мир, который они с таким трудом построили после войны, начали посягать пришельцы. Германия забита иностранцами. Это немцев раздражает, как пса, если пробовать отнимать у него кость. И это можно понять. Да и вообще: чем больше у человека денег — тем меньше чувств.
— Это вы очень правы. Но разве могут быть виноваты только пришельцы — их же процентов десять, не больше?.. Да и вообще это примитивизм — всегда искать причины только вне себя! — запальчиво произнес он. — Это мы уже проходили.
Я пожал плечами:
— Или просто самозащита организма — выпускать пар, чтобы котел не взлетел в воздух.
— Тут вы не правы, — возразил академик. — Это тот пар, который не уходит, а возвращается и взрывает котел изнутри. Изнутри! — повторил он и покачал пальцем. — Кстати, а как вам нравится: свою собаку мой профессор назвал по-русски Водка, а кошку — Кошка? Этим он, очевидно, выразил свою любовь к славянским языкам, хе-хе… Читаю “Грани” и то и дело слышу: “Водка, фас!”, “Кошка, комм!”
— “Водка” — в числе тех немногих русских слов, которые известны немцам, вроде “молотов-коктейль”, “погром”, “рубль”, “калашников”, “перестройка”, “икра”, “шуба”, — сообщил я, выискивая глазами спиртное.
Вот лоток с пивом и мороженым. Коньяка нет. Но и пиво может помочь.
— Мороженое? Шоколадное?
— Ах, что вы, с моим слабым горлом! А впрочем, давайте. Но если я приеду больным, жена будет вдвойне на меня обижена: и ей ничего не привез, и без нее лакомился заморскими сластями!
— Но разве вы можете отвезти ей мороженое? Оно растает, — резонно возразил я, направляясь к витрине, где поблескивало золотой вязью пиво “Bitburger”, взял пару банок, а для академика — шоколадный брикетик, причем он убедительно просил продавщицу дать ему “теплого мороженого”, на что та, смеясь, говорила, что ее мороженое не только теплое, но даже горячее.
— Вот видите, немка, а юмор понимает! — удовлетворенно кивал он, начиная эпопею по разворачиванию брикета. — А немецкий язык я, оказывается, еще не совсем забыл! — обгрызая брикет, он покосился на меня из-под очков: — Вы помните мою просьбу о магазине?
— Это не проблема.
— Вот как раз и проблема! — пристукнул он палкой. — Это должен быть такой магазин, где не очень чтобы дорого и большой выбор. Я обязательно выберу ей кофточку!.. И… И чтобы мужское тоже было. В России много партий, но носков там опять нет! — добавил он многозначительно.
— Это вы преувеличиваете, — возразил я. — Говорят, там уже есть приличные магазины…
— Да, но цены! Считайте, что для большинства их опять нет.
Допив банку, я расправил плечи, огляделся кругом. Стало легче жить. Мраморная фигура пустила крысу бегать по торсу и ногам, дети завизжали, хиппи закричали, акробаты сделали прыжок, а фокусник в чалме выпустил длинный язык пламени.
Потом академик вспомнил наших общих коллег-друзей из Тбилиси. Многих из старшего поколения уже не было в живых.
— Боже, как я страдал, когда видел по телевизору эти руины, войны, этих несчастных людей, горе, смерть!.. Сколько раз я бывал в Грузии!.. Какая высокая культура диалога царила там! Как изящно люди общались! Как тонко все чувствовалось и ощущалось!.. Личности окружали меня! Чаша риторики и остроумия не иссякала!.. А какая школа русистики! Вся русская поэзия пила из этой чаши, даже и в буквальном смысле… Как же теперь?.. — С неподдельной скорбью смотрел он на меня.
— Старой Грузии нет. Будет новая. Так уже бывало в истории много раз. Я лично рад, что родился и полжизни прожил в той старой, мирной, щегольской и обаятельной стране, — ответил я.
— Я был знаком там с потрясающими интеллектуалами, учеными, острословами, мыслителями… Таких теперь нигде нет, — блеснул Ксава очками. — Там и жизнь была совсем другая, чем у нас: спокойная, неторопливая, дружелюбная. А какие красавицы!.. Русские женщины тоже красивы, спору нет, но другой красотой. Русская красота греет, а в Грузии женская красота обжигает, ослепляет, сбивает с толку, разит наповал…
— Разве у вас были аспирантки из Грузии? — вскользь поинтересовался я.
— При чем тут аспирантки? — смутился он. — Я говорю… о внешнем…
— Внешнее — продолжение внутреннего, — поддакнул я, косясь по сторонам и высматривая, не подмигнет ли откуда-нибудь своим медовым глазом чекушка коньяка.
— Это спорно, хотя и не лишено конструктивности… Помнится, нечто подобное утверждал Виктор Борисович…
— Какой?
— Шкловский. Я его хорошо знал… А насчет Грузии — жаль, очень жаль.
— Старого не вернешь. Теперь все надо строить заново. Разрушая, все были уверены, что строят. А для того, чтобы строить, надо научиться чему-нибудь…
— Писали что-нибудь на эту тему? — бросая в урну остатки мороженого, спросил Ксава.
— Пишу…
— Прочтите что-нибудь.
— Тогда эссе. Эпиграф — из Луки: “Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и дом, разделившийся сам в себе, падет”. “В Грузии было кровопролитие. Сейчас царит вывернутый наизнанку воровской закон, как, впрочем, и во всей бывшей советской зоне, частью которой Грузия была последние двести лет и где на Вышках стояли атомные часовые, на КПП бесновалась банда убийц в маршальских погонах, в Хозчасти заправляли мародеры, в Санчасти — каннибалы, в Каптерках шуровали насильники, на Плацах вопили палачи, а в Красном Уголке хозяйничал верховный иерарх в генералиссимусском френче, пряча гибкий хвост, краешек которого некоторые очевидцы все-таки успели заметить и запомнить. Зная, частью чего она есть и кому должна подчиняться, Грузия раньше других поняла схему преступных законов, царивших в криминальной империи. А поняв, волей-неволей вступила в игру, вовлеклась в чертово колесо, вошла в контакт с другими игроками и шулерами. И эти знания в итоге обернулись против нее самой. В этом корень трагедии. Ибо нет зла внешнего или внутреннего, есть одно общее зло. И кровь не бывает разного цвета. И колесо зла вращается сразу в обе стороны одновременно. Нельзя выскочить из него на ходу, не заплатив долгов Нечистому. И одно тянется за другим, как кишки из распоротого живота”.
Академик внимательно прослушал все это. Помолчал. Протер очки, пробормотал:
— Насчет зла вы точно подметили. В России уголовщина пошла вверх, когда из Афганистана первые убийцы возвратились. Но почему это все случилось именно в Грузии?
— А потому, что Гамсахурдиа начал строительство так называемой “новой Грузии” с того, что опрометчиво выдернул основу из-под старой. А основа была — терпимость и братство. Тбилиси всегда был центром Кавказа. В нем, как в Ноевом ковчеге, было место для всякой твари по паре. И все твари, кстати, свое место очень хорошо знали… Нет, надо было разогнать ковчег, начать стройку с крыши, которая тотчас же и рухнула…. Он был романтиком, а не строителем. Он звал в Золотой век, плохо ориентируясь в веке текущем. Он разрубил ауру Грузии, выпустил толпу и сам стал ее жертвой. А толпа уже вывернула все законы наизнанку. Это джинн, которого выпустить легко, а загнать обратно — невозможно.
— В России такой же хаос, поверьте. Между прочим, у Даля слово “толпа” определена весьма негативными синонимами — недавно у меня защищалась одна румынка по лингвопсихологии толпы. И чего только в ее реферате я не прочел! “Скопище”, “сборище”, “сходбище”, “толкотня”, “орда”, “орава”, “ватага”. Ни одного приятного слова. Я и сам панически боюсь всех этих орд и ватаг, особенно на вокзалах и в темных садиках — а ну, сбросят под поезд и дадут по затылку бутылкой? А Невский перейти уже и не пытаюсь: машины мчатся, как ошалелые… Ну, нам пора?
Когда мы уходили, химеры с неодобрительным сожалением пялились с высоты своего падения, а один из каменных царей поднял руку, то ли прощаясь, то ли козыряя, то ли желая поправить съехавшую корону.
— Надо бы зайти в собор, свечку поставить, — пробормотал я.
— Потом, на обратном пути, — беспечно ответил мой спутник, ловко вворачиваясь в толпу. — Хотя меня и ругают атеистом, я о боге помню… Кстати, известно ли вам, что у Сталина в Кремле была своя церквушка?.. Да, да, прямо в Кремле, на одном из этажей… И он довольно часто туда наведывался… Представьте себе, если б у Кирова в Смольном или у Ягоды в ОГПУ были свои церкви?.. И они бы там челом били?.. А у Сталина была. А был ли Иосиф Виссарионович атеистом — тоже большой вопрос.
— Зависит от того, что понимать под верой, — согласился я. — Как его Ленин с Троцким научили, так и верил. Иосиф Первый, Богоборец.
— Да уж, вместо народа-богоносца получили богоборца. Поделом! — пристукнул он палочкой по мостовой.
Издали собор был похож на квадратную двуглавую улитку кисти Малевича. Улитка, вытягиваясь и шевеля шпилями, высматривает в небе своего хозяина… Или смотрит через века туда, куда не достать взорам живых?.. Или слушает музыку сфер, недоступную нашим грубым ушам?.. Или просто дремлет в ожидании Страшного суда, когда надо будет отпустить восвояси всех, чьи кости, скелеты и черепа покоятся в золоченых раках и каменных гробницах?.. Кто знает.
4
Пиво вернуло жизни цвета и звуки, но не до конца и не совсем. Недаром пиво — напиток рабов. Для свободы нужно кое-что покрепче. Но я опять был жив и ждал, что скоро из-за угла покажется будочка, где должен быть коньяк-освободитель… А вчерашняя девушка Цветана была так горяча и нежна… Биологическую совместимость человечья особь чувствует сразу, а на распознавание несовместимости иногда уходят годы, если не вся жизнь. Прожив полсрока в зоне секса, я стал наконец понимать, что женщины делятся не на блондинок-брюнеток, толстых-худых, белых-черных, а на моих и не моих: на тех, с кем хотелось бы быть, жить, говорить, и на тех, на кого себя тратить не стоит. Говорит же народ, что на каждого мужчину Небесным Скупцом выделено две бадьи малофьи, поэтому нечего ее на вурдалачек и вампирш расходовать. Болгарка была из моих — для нее не жалко животворного белка. Как бы сейчас выловить Цветану?.. И вообще, где молодые ученые?.. Что делают?.. И мы куда? И, главное, какого размера эти бадьи?..
А Ксава бойко постукивал палочкой в толпе, извиняясь на разных языках, посматривая на витрины и что-то шепча. Вслушавшись, я разобрал знакомые мотивы:
— Порядочный человек в первую очередь купит подарок жене, а потом уж о себе позаботится!.. Это так же подло, как обмануть ребенка, украсть хлеб у больного, ударить старика!.. Впрочем, я и сам уже старик… Или полустарик… И все было глупо с самого начала. Зачем я вообще приехал в Германию?.. Я чрезвычайно уважаю немецкий народ, но что мне тут надо?.. Боже, какая роскошь, какое удивительное колье! И все это продается?.. Но какие цены!.. Да. Ради чего я вообще приехал?.. Чтобы прочесть доклад на сомнительной конференции, где собрались люди, мало смыслящие в предмете?! Теперь они хотят, чтобы я читал в их университетах лекции, но как я буду переезжать из города в город?.. Как я буду влезать в эти жуткие поезда, по этим адовым ступенькам?.. Я хочу отдыха — и больше ничего!.. Разве это не понятно?.. Да и университетов тут, говорят, штук сто. Это ж курам на смех — как может быть столько? Ну, пять, ну, десять, но не сто или двести!.. Когда я им сказал про ступеньки, они отделались шуткой: будем, мол, передавать с рук на руки!
— Или из рук в руки? — подлил я масла в огонь. — Как сувенир.
— Вот-вот, как сувенир… Боже, и сувениров я не купил!.. — спохватился он, но тут же замер возле витрины часового магазина: — Сколько часов! Какие разные!.. И все идут! — бормотал он. — И зачем?.. Неужели все это кто-нибудь покупает?.. Непостижимо! — потом, хитро посмотрев на меня, спросил: — Вы сегодня должны встретиться с вашей дамой из братской Софии? Рандеву уже обговорено? У вас что-то намечается?.. Или… уже было?..
“Он читает мысли!” — подумал я, ответив:
— Одно другого не исключает, даже дополняет. “Не обязательно, но и не исключено”, как сказала одна хитрая девочка по интимному поводу.
— А я слышал до войны от одной дамы еще лучшее признание: “Не всегда хочу, но всегда готова”, — подхватил Ксава. — Как вам нравится формулировка?
— В этом и есть сердцевина кошмара жизни, — пробормотал я. — Вот вам и разница: мужчина готов, только если он хочет, а для женщины все равно: сейчас не хочу — захочу в процессе, аппетит приходит во время акта, и никакие диеты тут не помогут… Где тут равенство?.. Между прочим, знаете ли вы, какие эта болгарка расточала комплименты в ваш адрес! — солгал я, решив сделать ему приятное.
— Какие? — застыл он.
— Она говорила, что вы — самый обаятельный и умный мужчина, которого она встречала, что для нее самое важное в мужчине — это глаза, голос и юмор, а это с годами не меняется, что она с удовольствием провела бы в вашем обществе время, — плел я неизвестно что (ничего подобного она не говорила и даже хихикала по поводу волос, обильно вылезавших из ноздрей академика).
— Что вы! Господь с вами! Что это вы говорите! — бурно всплеснул он руками, уколов палочкой прохожего. — Во-первых, все меняется: глаза слепнут, голос сипнет, юмор чахнет, не говоря уже обо всем остальном. Это же Виктор Борисович, кажется, говорил, что процесс старения — это переход головы в задницу, сперва по форме, а потом и по содержанию, — он провел рукой по берету. — У него самого, кстати, эта фаза началась сразу в молодости, хе-хе… А во-вторых, как я могу?.. Я и так подлец перед женой… А впрочем, поболтать можно… Кстати, на каком языке вы с ней изъясняетесь?.. Разве вы владеете языком солунских братьев?
— Нет. Но она как собачка (или дама с собачкой) все понимает. Впрочем, и болгарский язык понять можно, если они не частят, как полоумные. Болгарский — это приподнятый архаичный русский. Ну, как если бы пьяный дьяк пытался читать лекцию по атеизму. Кстати, знаете шутку про белорусский язык?.. Когда пьяный хохол пытается говорить по-русски — выходит белорусский…
Академик пропустил все это мимо ушей, о чем-то размышляя. Потом сказал полупечально-полувиновато:
— Все это хорошо, но я ей в деды гожусь, если не в прадеды… Сколько ей лет?
— Какая разница? Лет сорок пять, — накинул я бедной Цветане лет двадцать, чтоб сделать ему приятное. — С этим все в порядке. Учтите, что у женщин с годами неразборчивость растет так же круто, как и у мужчин…
— Что-что, не понял? — насторожился он. — Что вы хотите этим сказать?
— Не мне вас учить, что у женщин с годами планка допустимого резко падает. Если в двадцать девушка нафарширована всякими иллюзиями насчет мужчин, секса, жизни вообще и ведет себя как недотрога, выбиралка и нехочуха, то в пятьдесят бабам уже прекрасно известно, что к чему и что почем. И терять уже нечего. Знают, что в любом случае мало осталось, надо ловить момент. А древние старухи, наверно, жутко раскаиваются, что не давали всем подряд, кто просил: было бы что вспомнить на склоне половой жизни… И не уверяйте меня, что у вас не было любовниц из ассистенток и секретарш!.. Я ведь ваш аспирант, а студентам и аспирантам всегда все известно: ведь любовницы вербуются из их же контингента. Кстати, бытует миф, что вам принадлежит поговорка: “Жена — для дома, любовница — для души, а блядь — для тела”.
— Что вы, что вы, боже упаси, я и слов таких никогда не произношу!.. А что это еще такое? — со скрытой усмешкой перевел он разговор, указывая на витрину порномагазина, где среди вибраторов, мазей, цепей, всяких кожаных корсетов, намордников и нажопников, среди вагин, похожих на мертвые розы, и болезненно-распухших, угрожающих пенисов задорно топорщила розовый замшевый зад надувная кукла в человеческий рост.
— Это секс-шоп. А там — лайфшоу.
— Боже, какие слова!.. Слышал бы их покойный Аксаков!..
— Что поделаешь, других нет. Как прикажете переводить? Секс-торжище? Секс-лавка? Или секс живьем? Вживую? Въяве?.. Весь мир говорит так, надо приспосабливаться.
— Но засорять язык? — приникая к витрине, пробормотал академик, с большим интересом разглядывая коробочки, скляночки, кассеты, шарики и кубики, гирлянды презервативов, развешанных на елке на манер новогодних игрушек.
— Да язык никого не спрашивает. Это явление трудноконтролируемое, политике особо не подверженное и развивается по принципу необходимости, сами нас учили. А пока свои слова придумаем — иноземные уже и сидят, как спирохеты, и всасываются, и внедряются…
— Насчет политики — это еще как сказать, — усмехнулся он. — Но что вы предлагаете?
— Например, печатать списки иностранных слов и прикладывать к учебникам, чтобы было хотя бы единое написание. И вообще, Иоанн был неправ! — заключил я, неожиданно следуя съехавшей в кювет мысли.
— Какой Иоанн?.. Грозный?.. — остолбенело уставился он мне в лоб.
— Нет, тот, который сказал: “В начале было Слово”.
— Боже, что вы такое говорите? Как тот Иоанн мог ошибаться?
— А как может быть слово раньше мысли? Ведь без мысли нет слова. Слово — это только оболочка мысли, понятия, идеи. Слово без мысли мертво, его нет, это набор звуков. Значит, надо говорить: “В начале была Мысль, и была она у Бога, и Мысль была Бог”, — заключил я, отстраняя академика от молодых негров в белых одеждах и золотых браслетах, которые, толкаясь, слишком оживленно обсуждали экспонаты порновитрины. — Согласны?
— Да вы Виктора Борисовича начитались, как я погляжу! Формализм! Метафизика!
— Ничуть. Чистая физика. Вот попросите для интереса кого-нибудь объяснить вам эту фразу: “В начале было Слово…” И тут же посыплются вопросы: да какое конкретно слово, да на каком языке сказано, да на каком диалекте, да с каким акцентом, да как оно пишется — на хеттском санскрите или, может быть, на индоиврите?.. Тут уж и до бомб недалеко. А что такое мысль — всем ясно. Мысли есть у каждого, даже у последнего дегенерата… Кстати, а как надо правильно в этой фразе писать — вместе или отдельно: “вначале” или “в начале”? — подложил я ему студенческую свинью.
(Подобной чушью мы изводили нашего доброго “старославяниста”, академика Дмитрия Мгеладзе, с которым два семестра читали Библию; он вел этот курс с 1933 года, невзирая ни на Берия, ни на Сталина. Мы его завлекали во всякие лингволовушки, откуда он честно пытался выбраться, объясняя необъяснимое и рассказывая в лицах библейские притчи).
Ксава тревожно уставился на меня, бормоча:
— Это провокация! Провокация! — но потом сказал: — Впрочем, в начале чего или вначале вообще — какая разница? Главное — начало. А как, кстати, у Иоанна?
— У Иоанна отдельно: “В начале”. А надо бы по идее вместе, тогда будет ясно: “вначале” — в смысле “сперва”, “раньше всего”, “прежде всего и всякого”, — ответил я.
— Не путайте меня! Как в Библии написано, так и правильно! Вы тут в Германии впали в лютеранскую ересь! Святого Иоанна исправлять вздумали! Или это вы мне опять голую прозу читаете? — с подозрением спросил он. — Разыгрываете?..
— Почему же? Не вы ли учили нас мыслить системно? Вот и мыслю, к сожалению…
— А какая тема у вашей болгарки?
— Я могу ей сказать, что вы хотите с ней поужинать. Она сама вам расскажет. Чем черт не шутит?
— Глупости, у меня и денег нет ее приглашать. А знаете, я чуть не потерялся во франкфуртском аэропорту, — вдруг вспомнил он. — Спасибо, какой-то любезный молодой человек вывел меня оттуда, как Вергилий. Пригласив на конференцию, они даже не удосужились встретить меня в этом аду! — возмущенно потряс он палочкой.
— Кто эти адовы черти?
— Организаторы — вот кто. Госпожа Хоффман и господин Бете. Между прочим, известно ли вам, какая нелепая история произошла со мной недавно?.. Моя хозяйка-профессорша так углубилась в работу, что забыла об обеде. И я до вечера сидел голодный, читая “Грани” за 1979 год.
— Да, этим сыт не будешь! Но разве нельзя было как-нибудь решить эту проблему?
— Но как?.. Я же гость! Не могу же я шарить по холодильникам, тем более что и физически мне это трудно — так велики и громадны они. Их там два. И чего там только нет! Я заглядывал потом украдкой. И закрываются они специальным образом, так что я и открыть вовсе не мог их хитрых замков. И кран туг до неимоверности — я не мог даже кофе выпить. А все остальное у немцев так убрано, что нигде ни крошки, ни соринки. Одну только черствую булочку нашел в мешке для старого хлеба. И сгрыз ее.
— Разве вы не могли сказать хозяйке?
— Но это же конфуз! Не мог же я, как шантрапа, ей заявить: “Давайте мне обедать, я голоден!” Это неприлично.
— Ну, вышли бы куда-нибудь на улицу, поужинали, — искал я выход.
— Куда я могу выйти — ночью, один, в неизвестную темноту?.. Они богатые люди, у них вилла под Кёльном, вокруг ни души, тишина — полная, мертвая, гробовая и загробная. Куда я пойду? Я потеряюсь. Или какая-нибудь бешеная машина меня собьет…
— А я о чем вам говорил? Видите, как легко умереть с голоду на вилле у миллионеров. Хотите голое? — вспомнил я один текст к случаю. — “Нищий смотрит с вожделением на сосиску — не хватает медяков. Бедняк рассматривает витрины — мало денег. Служащие поглядывают на шикарные машины — дорого. Обладатели машин грезят о виллах и замках — трудно осилить. Хозяева замков рассуждают о ценах на самолеты — сложно одолеть. Владельцы самолетов заводят глаза, мечтая о собственном острове, — нелегко согласовать с бюджетом. А хозяева островов соблюдают диету, не пьют, не курят и мечтают сходить в кино без охраны, избавиться от болезней и услышать хоть одно слово без лжи, лести и лицемерия, что абсолютно недостижимо. └На свете есть только атомы и пустота, все остальное — мнение“, — сказал Демокрит. И я того же мнения. Разделяю его полностью”.
Академик, выслушав меня, рассеянно заметил:
— Говорят, ваш Демокрит в конце жизни выколол себе глаза… Остался с пустотой. Отмучился… Кстати, о муках. “Wahl ist Qual”, — прочел я вчера в магазине на распродаже. Здорово звучит. У немцев есть меткие выражения. “Выбор — мука”. Аналог буридановой ослицы. Та не знала, что съесть, а клиент — что купить. А я в роли буриданова осла. Ведь что же выходит — себе ворох всего: свитер, ботинки, рубашки, а ей, святой, невинной, — какие-то маечки!.. И даже не ее цвета: она любит лазурь, а там какая-то грубая синька!.. Поэтому я в шоке. И вместо шопинга выходит какой-то шокинг без шикинга, благо Хомяков нас не слышит, — пошутил он и с любопытством сунулся в помещение, откуда подозрительно сладко пахло и где исчезла группа негров в белых одеждах. — Вы сказали давеча — лайфшоу. Что это такое?
— Кабинки для мастурбации.
— Боже, неужели? — со страхом отодвинулся он от входа. — Как это? Зачем?
— Чтоб снимать напряжение. Заходишь в кабинку, бросаешь пару марок, шторка щелкает, открывается — и видишь круг, а на нем — стриптиз или что-нибудь в этом роде. Позы, лесбы, акты, минеты, лизеты, тибеты, всякие фелляцио и куннилингусы…
— Это еще что такое? Сия терминология мне неизвестна. Впрочем, догадываюсь. А дальше?
— Пройдет пара минут, время истечет, шторка упадет, окно закроется, и дивное видение исчезнет. Хочешь смотреть дальше — плати.
— А что делают зрители?
— Кому что угодно. Их никто не видит.
— И есть… хорошенькие на круге? — помолчав, спросил он.
— Конечно. Хотите попробовать? — Я вытащил из кармана мелочь и призывно побренчал ею: — Ну, решайтесь!
— Боже упаси! — отшатнулся он.— К чему это? Женщин я и так перевидал достаточно… А случаем вы не забыли мою просьбу о магазине?
— Нет, туда мы и идем.
По пути в магазин мы продолжали разговор о шопингах и лизингах. Академик возмущался засоренностью современной русской речи, я — ее орфографической нелепостью. За годы в вузах мне стало абсолютно ясно, что чудовищная, как бы начатая и брошенная на полуслове русская орфография, постоянный разрыв фонетики и письма отпугивают от языка не только иностранцев, но и самих носителей. Орфографию было бы неплохо реформировать, чтобы язык мог свободно дышать и жить дальше.
Когда академик язвительно спросил, как я это себе представляю, я ответил по пунктам. Привести в соответствие правописание шипящих (говорим “мышы”, “крышы”, а пишем почему-то “мыши”, “крыши”). Убрать твердый знак — явный атавизм и пережиток прошлого (между “подъездом” и “свиньей” нет никакой фонетической разницы). Начать опять ставить точки над “Е”: почему эта буква лишилась своих точек — непонятно (иностранцы уверены, что русские типографщики эти точки просто пропили). Привести к общему знаменателю всю корневую дурость вроде “гар-гор”, “рас-рос”, “зар-зор” и т. д., которые, кроме проблем, не только иностранцам, но и самим носителям языка ничего не приносят. Ликвидировать абсурдистское правило о словах типа “безынтересный” и “безыдейный” (писать по-человечески: “безинтересный”, “безидейный”). Убрать всех “цыц”, “цыплят”, “цыган на цыпочках” и тому подобные охвостья неизвестно каких явлений. Что-то надо делать с числительными, такими рогатыми и ветвистыми, что сам черт ногу сломит. Вопрос ударений тоже надо как-то решать, а то немец или француз, изучающий русский язык, не хочет, чтоб его исправляли, он хочет знать правила, а их просто нет (а те, что есть, не поддаются изучению). Вот они и ворчат: “Если правил нет, то русским краски жалко — ударение поставить? Или ударения тоже пропили, как точки от └е“?” Конечно, можно сказать: “Плевать на лягушатников, колбасников и макаронников!” — но вряд ли это будет конструктивно.
— Все, что вы говорите, — утопия, — выслушав меня, сказал Ксава.
— Почему? Была же в 1918 году реформа. Стало после нее легче писать или нет?.. Почему бы не облегчить этот процесс и дальше? Чем древнее язык, тем он проще, его обтесывает время. Я же не говорю о корневых явлениях, а только о шелухе, набежавшей за века… Немцы, кстати, решились на такую реформу и проводят ее сейчас в жизнь.
— Так то немцы, организованные люди… Им прикажут — они и будут писать, как приказано! А у нас… — он махнул рукой. — Вы, я вижу, на Западе стали прагматиком и рассуждаете с позиции социального дарвинизма: у вас работы уменьшилось, вот вы и хотите все реформировать! — усмехнулся Ксава.
— Но логика в моих крамольных словах есть?
— Несомненно. Но я лично панически боюсь любых реформ, на опыте зная, что всякие так называемые улучшения ведут только к ухудшениям, если не сказать, бедствиям, — признался он. — Я всякое повидал на своем веку. Лучше ничего не трогать, а то завалит с головой. Да и квасные патриоты не дадут ничего сделать, вой поднимут.
— Не спорю — в первом поколении реформа может вызвать хаос, но последующие будут благодарны, — сказал я. — Надо мыслить глобально!
— Хаос сейчас в России во всем, не только в языке. Только реформы языка нам еще не хватало! — не на шутку всполошился он, но я успокоил его:
— Это только разговоры на похмелье.
5
Мы шли в магазин, а подходили к будке, где продают спиртное и нехитрую закуску. Эти Trinkhalle (питейные залы) открыты уже с шести утра и собирают пьяниц и грузчиков вперемежку с дамами в мехах, которые пьют кофе после бессонных вечеринок или вернисажей. Все происходит корректно — каждому свое. И грузчики, заглатывая чекушки и хлюпая гуляшем, украдкой поглядывают на дам и подмигивают друг другу. И дамы, косясь на их крепкие руки и налитые плечи, переглядываются и краснеют.
Сейчас возле будочки было людно: толпились туристы и мелькали лица небритых завсегдатаев. На земле сидела новая шайка хиппи в хохлах, заклепках и кожаных хламидах. Иногда кто-нибудь из них вставал к туристам клянчить мелочь.
Академик, не совсем понимая, куда мы пришли, с опаской обогнув пропойц, в замешательстве замер:
— Помилуйте, что нам тут делать?.. Разве это магазин?
— Я выпью чекушку, голова болит… И вам одну предложу, — не выдержал я.
— Что вы!.. Алкоголь мне заказан. Притом я пью снотворное.
— Алкоголь — лучшее снотворное.
— Бросьте вы свою казуистику!
— Сто грамм за дам?
— Ну, за дам сто грамм можно, — неожиданно быстро согласился Ксава, бормоча что-то о туманах и холодной погоде, хотя сентябрьский день был вполне пригож, а сам академик закутан в теплое пальто, завернут в мохеровый шарф и обут в лыжные ботинки. Потом он по-деловому добавил: — И кока-колу…
— СССР сгубившую, — засмеялся я, жестами показывая брюхатому продавцу, чего нам надо.
— Почему это?
— Слишком для нашего сивого уха звонко и заманчиво звучало: ко-ка-ко-ла! Вроде ку-ка-ра-ча. Горбач и вылез, как Хоттабыч, из этой пестрой жестянки, теперь обратно загнать не можем. Пожалуйста! — я передал ему колу. — Стакан?
— Не обязательно. Пили по-всякому, — молодцевато кинул он, устраиваясь сесть на скамейку, а я свернул головы двум чекушкам, одну протянул ему. — За встречу!
— Мерси! — принял он и сделал три небольших дамских глотка. — Обратите внимание, вон тот красный немец очень похож на вчерашнего докладчика. Вы не находите? И почему тут многие люди имеют такой обваренный цвет лица? — утираясь платком, сказал он. — Нет, мне все-таки кажется, что у вчерашнего немца лицо было краснее.
— А волосы — белее, — согласился я, отглотнув полчекушки и закуривая.
— Но у этого ресницы тоже очень белые. Не альбинос ли он? — вгляделся академик.
— Может быть, — благодушно ответил я.
Коньяк начал причесывать мир: солнце засветило ярче, птицы запели громче, музыка из будочки стала веселее, женщины засмеялись заразительнее, и сильнее запахло мясом от жаровни, с которой ражий мужик в фартуке продавал туристам громадные котлеты и толстые бордовые сардельки, прыскавшие жиром.
— Какие бы ресницы ни были у него, он меня вчера очень расстроил, — академик расстегнул пальто, пригладил брови, поправил берет. — Называть так безоговорочно Достоевского ретроградом и консерватором — неправильно! Это не так! Это школьно-фурцевский подход!
— А разве все большие прозаики к старости не становятся консерваторами? — начал я заводить его.
— Ну что вы, что вы! — тут же закипятился он, отпивая глоточек.
— А что?.. Толстой Наташу отправил в детскую, Анну — под поезд, Катю — на нары. Достоевского перевоспитали в Сибири. Тургенев пытался пролезть в демократы, да грехи не пускали. Гончаров просто в цензуре служил. Салтыков губернаторствовал… Лескова тоже прогрессистом вряд ли назовешь. Бунин с Набоковым — матерые монархисты. О живых умалчиваю…
Академик возразил:
— А бунтовщик Пушкин?.. А мятежный Лермонтов?.. А западник Грибоедов?..
— Они просто не дожили до старости, вот и все. Кто может угадать их эволюцию? Да и мало кто дожил. Мартиролог русской литературы обширен и разнообразен, — добил я чекушку и начал загибать пальцы: — Уже первого прозаика, Аввакума, замучили и сожгли. Радищева сослали и довели до яда. Пушкина убили. Грибоедова расчленили. Лермонтова застрелили. Гоголя свели с ума. Достоевского загнали на каторгу. Гаршина бросили в пролет лестницы. Есенина повесили. Блока споили и уморили. Маяковскому пустили пулю в сердце. Хлебникова выбросили на помойку. Гумилева, Бабеля и Пильняка расстреляли. Горького отравили. Мандельштама прикончили в зоне. Цветаеву задушили на радиаторе. Зощенко и Платонова уморили голодом… И это — только самый первый ряд. Если подумать — еще столько же наберется…
Он скорбно качал головой, шепча:
— Да-да, вы правы, трагедии, одни сплошные трагедии… Кое с кем я даже был знаком лично…
Тут наше внимание привлекли звуки марша. По другой стороне улицы шла колонна девочек-подростков в гусарских мундирах, выдувая на трубах незатейливую жизнерадостную мелодию. Последняя пара девочек тащила длинный тючок. За ними шли две дамы-воспитательницы; одна несла магнитофон, другая — пару складных парусиновых табуреток. Обе яростно курили на ходу.
— Это еще что такое? — остолбенел академик.
— Подарок судьбы. Ангелы нирваны.
Все глазели на шествие.
Девочки, оказавшись напротив нашей будки, пошагали на месте, доигрывая, а потом по знаку сложили инструменты и стали шушукаться.
— Что они там делают? — спрашивал академик, скашивая очки и щурясь, чтоб лучше видеть.
— Они вытаскивают из тючка ковер… Расстилают его… Поправляют… Переговариваются… Они начинают раздеваться!..
— Не может быть!
— Может! Это небо посылает нам святую весть!.. Они сняли куртки… Самая маленькая запуталась в рукаве… Складывают мундиры на тючок… Вот сняли…
— Боже, что они собираются делать?.. Сейчас не так жарко, чтобы гулять нагишом! — привстал Ксава со скамьи, роняя банку. — Даже и холодно порядком…
— Вряд ли они собираются гулять… Они начали снимать юбчонки!..
— Немыслимо!
— Мыслимо! Видите, и пропойцы туда же смотрят! — указал я на пьяниц возле будочки, которые босховскими глазами глядели на девочек и что-то одобрительно гундосили. — Вот… Юбчонки уже стянули… Остались в трико. Это спортсменки! — понял я.
И ошибся. Это были юные балерины. Классные дамы, включив магнитофон, уселись на складных стульчиках и закурили по новой. Музыка быстра и ритмична. Девочки начали танец, что-то вроде дискобалета.
Это так оживило меня, что я тотчас взял у брюхатого продавца еще три чекушки. Из одной отхлебнул, две спрятал про запас. Коньяк, подобно божьей пране, оживил меня. Он раскрывался мягкой, но упорной пружиной, вымывая из мозга весь негатив.
— Алкоголики и наркоманы подобны Осирису. Только вечный бог, умирая, всегда возрождается, а у людишек бывают роковые осечки, — процитировал я обрывок чего-то.
— Им далеко до Осириса, — ответил он. — Их бог — Дионисий.
— А как зовут славянского бога — Киряло? Наливала?
— Может, и Пейдодон, — подхватил он. — Пили, пьют и будут пить, лучше не мешать, скажу я вам по секрету, — доверительно сообщил он мне на ухо.
— Эту тайну я никому не выдам, даже под китайскими пытками, — заверил я его.
— Пыток ждать недолго — один мой диссертант из Сибири рассказывал, что китайцы стаями пробираются через границы и оседают в России, — сообщил академик. — Если так пойдет — скоро Сибирь будет китайская.
— Их и была, — напомнил я. — Пока Ермак Тимофеевич там не объявился и не начал все крушить, крошить и крышевать.
Рассматривая балерин, мы на некоторое время окостенело замолкли.
— Хорошо танцуют! — пробормотал наконец он.
— Да, — согласился я, хотя все происходило невпопад: девочки спотыкались, мешались, а самая маленькая прыгала не в такт и не в ногу. Но какое это имело значение?
Я ощущал щемящее чувство. То же, наверно, чувствовал и академик, да и все вокруг. Глаза у мужчин завалились куда-то назад, в себя, покрылись маслом, медом, дымкой и тоской.
— Жизнь прошла, — пробормотал Ксава.
— Вот и не верь потом Набокову. В любую из них можно влюбиться без памяти, по уши, без ума, до смерти. И где вообще та грань, с которой можно смотреть на них, как на женщин, а до которой — грех и педофилия?..
Академик скорбно покачал головой:
— Согласен. Весьма проблематично. На Востоке с двенадцати лет замуж отдают…
— Если не с восьми.
— Кстати, обратили вы внимание, что, по крайней мере, в трех докладах обсуждался, и на полном серьезе, вопрос: насиловал ли Достоевский ребенка? Очень это их интересует. И чьи это переживания — Ставрогина или самого Достоевского?.. Вот ведь роковой вопрос русской литературы!.. Спал ли Дантес с женой Пушкина — тоже из этой серии! — неожиданно свирепо закипятился он. — Какое их собачье дело, кто с кем спал? Их дело — исследовать тексты, а не шарить по постелям и будуарам! В каждой пятой диссертации обсуждаем! И все докторские!.. А подвопросы типа: спали ли втроем Некрасов и Панаевы, Маяковский и Брики, Философов и Мережковские, была ли Ахматова лесбиянкой, а Андрей Белый — гомосексуалистом — темы кандидатских. Обмелела наша наука, ничего не скажешь! — махнул он рукой.
Юные балерины наяривали под симфоджаз. Обольстительные в своем естестве и девстве, они рвали душу на куски, заставляли сердце сочиться и плакать о том, чего никогда уже не будет…
Но коньяк вернул на землю. Мысли сами собой сползли к Цветане. Я предложил:
— Поужинаем сегодня втроем? Могу я вас пригласить?
— Втроем с кем? — уточнил Ксава.
— С болгаркой.
— Но я так устал! И перед женой неудобно: езжу по Европам, хожу по ресторанам, а она сидит дома. И даже подарка порядочного ей еще не купил. Нет-нет! А впрочем, она стала так слепа, что все равно ничего не увидит… И глуха… На одно ухо полностью, а на другое — наполовину… Вот, кстати, у меня проблема: меня пригласили в Швейцарию на форум с женой, а есть ли смысл тащить ее туда, если она плохо видит, ничего не слышит, да к тому же и заговариваться начала в последнее время?.. И с ногами у нее нехорошо… С одной стороны, неудобно как-то: сам езжу, а ее не беру. Но как ее взять?.. И, главное, зачем, если она все равно ничего не увидит, не услышит и вследствие этого мало что поймет?.. Странно, я всюду побывал, а в Женеве — не привелось. Правда ли, что Женевское озеро — это нечто особенное? А Шильонский замок? Он же стоит там, на берегу?
— Правда. Очень историческое место. Сильной энергетикой заряжено. Я недавно был там со студентами на экскурсии. Кто только не жил на берегах Женевского озера!.. Чего там только не происходило!
И я пересказал по памяти рассказ гида о том, как Байрон катался на лодке с другом Шелли и его женой Мэри, они попали в бурю, и это так подействовало на юную Мэри, что она с испугу написала своего “Франкенштейна”. Здесь русский путешественник, молодой Карамзин скитался в поисках квартиры: всюду было дорого, не по карману. И Жан Жак Руссо бегал по берегу в ревнивом ожидании своей Элоизы, а та была в сарае с конюхом. Тут дочь Ференца Листа флиртовала с Вагнером, за которого вскоре вышла замуж. Здесь Стендаль учился кататься на лошади, упал и сломал ногу. Тут жила мадам де Сталь, изгнанная из Франции. Здесь вилла Чарли Чаплина. Ротшильды живут неподалеку от угрюмого и хмурого Шильонского замка, где когда-то сидел байроновский узник. Тут полвека харкал кровью Плеханов, а Ленин заносил ему молоко с фермы члена исполкома “Земли и воли” Лазарева, успевшего сбежать в своем время от царя в Швейцарию. На пирсе озера была заколота австрийская королева Сиси. Гоголь начал тут “Мертвые души”, а Достоевский — “Идиота”. Стравинский с Дягилевым планировали Русские сезоны. Сергей Лифарь бегал за мальчиками, Набоков — за бабочками и девочками, а Дягилев после сообщения о женитьбе своего любовника Нижинского пытался выпрыгнуть в окно, да не смог открыть фрамуги. Тут бродил Солженицын, приглашенный к Набокову; увидев роскошь отеля, где жил автор “Лолиты”, Солженицын уехал, не желая встречаться с буржуем. Тут режут нос Майклу Джексону, зад Пугачевой и принимают роды у Софи Лорен. Покойный Фредди Меркюри из “Queen” имел на берегу “утиный домик”, куда приезжал оттягиваться и где заработал СПИД. Тут у “Deep Purple” во время записи сгорела студия, и они написали свою самую известную песню “Smoke on the water” — как дым от горевшей аппаратуры стелился по озеру. Отсюда виден в хорошую погоду породистый Монблан, похожий на сиятельную особу. И можно разглядеть крыши Женевы — протестантского Рима, логова трудолюбивых бунтарей. Берега озера застроены виллами. Тот, кто имеет тут виллу, прожил свою жизнь недаром и не зря, в противовес тем, кто тут виллы не имеет…
Академик слушал, кивая головой, не спуская глаз с танцовщиц, и шепча:
— Какие имена, какие люди! Цвет и гордость! Сливки и парад!
Вдруг маленькая балерина споткнулась и кубарем полетела на ковер. Танец смешался. Зеваки зашумели. Дамы-воспитательницы побросали окурки, а я помог академику подняться со скамейки и выбраться из толпы.
Вот мы стоим у большого магазина.
— Это мы искали, — сказал я, ощупывая внутренние карманы пиджака, — на месте ли чекушки.
— Отлично.
6
В магазине глаза академика превратились из черепашьих в вараньи. Перископы, вращаясь, пронзительными зигзагами пошли по ценникам.
— В какой отдел? — спросил я.
— В женский, разумеется, — ответил он, не отрываясь от витрин. — А это какой?
— Это мужской.
— Значит, судьба, — пробормотал он про себя, хищно всматриваясь в товары на лотках и полках.
Я пристроился около колонны, отхлебнул. Похмелье под натиском коньяка отступало, сдавалось, притихало, млело, испарялось, исчезало. Наблюдая, как академик роется в белье, я вспомнил панику последних дней. Автобус с участниками форума из России не пропускали на польской границе: придравшись к какой-то бумаге, поляки заартачились. А в Кёльне ждали, не зная, в чем дело.
“Автобус пропал”, — сокрушались организаторы конференции, у которых все было выверено по минутам и теперь шло прахом и швахом.
“Найдется, — уверял я их. — Или сломался, или шина спустила, или бензин кончился, или шофер что-нибудь потерял. Доедут”.
“Да, но когда?” — чуть не плакала госпожа Хоффман.
“Когда имеешь дело с Россией, надо быть готовым ко всему”, — успокаивал ее господин Бете (он в свое время побывал в русском плену и слыл среди коллег экспертом по этой загадочной стране).
“Главное — не отчаиваться!” — добавлял я, но госпожа Хоффман теряла надежду и часто ходила пудриться в туалет.
Потом автобус пропустили, водитель сообразил позвонить с заправки. Госпожа Хоффман засуетилась, а господин Бете с моей подачи заявил, что по русскому обычаю надо купить водки, чтобы встретить уставших путников. Госпожа Хоффман выделила пятьдесят марок, и господин Бете, сев в свой “Мерседес”, привез пять бутылок “Горбачева”.
“Это плохая водка”, — заметил я.
“Да, но дешевая. Другие стоили дороже”.
“Потому что они лучше”.
“Но водка есть водка”, — говорил господин Бете, складывая бутылки в холодильник.
“Это не так”, — возражал я ему, думая в душе: “Хреновый же ты эксперт!”
“И притом русским все равно, что пить”, — добавлял господин Бете, не глядя на меня.
“Это другой вопрос”, — не спорил я, примечая, куда он рассовывает бутылки.
Но когда наконец несчастные молодые ученые, не успев помыться и прийти в себя, сели обедать, господин Бете не дал им выпить ни капли, сказав, что потом, хотя я ему говорил, что не потом, а сейчас в самый раз. А когда после обеда и сладкого стола все поплелись в конференц-зал, он с важным видом разлил водку, как воду, по полстакана и раздал гостям:
“Наздровью!” — и долго не понимал, почему все чокаются, кисло улыбаются, но никто не рискует пить.
“Они наелись, чаем только что надулись с тортом, какая уж тут водка! Надо было за обедом давать!” — объяснил я ему.
“Да, но мы пьем водку после еды”, — настаивал господин Бете.
“Вы пьете, как нехристи, — не выдержал я. — Или до еды, когда закуски еще нет, или после еды, когда закуски уже нет. А водку надо пить во время еды, так она устроена. Впрочем, вам известна поговорка: └Что русскому хорошо, немцу — смерть“”.
“За едой надо пить пиво!” — стоял на своем господин Бете.
“И пиво тоже”, — соглашался я, устав переубеждать упрямого эксперта.
Мне от колонны было слышно, как академик громко бормочет, роясь в трикотаже:
— И опять я тут, когда мне туда, где женское!.. Висельник, ей купить юбку, а не себе носки! Да, но носит ли она юбки — вот в чем вопрос. Она уже давно в джинсах щеголяет. Я говорю ей: застудишься, тебе не семнадцать, а семьдесят с хвостиком, а она — ноль внимания, как об стенку горох. Вот и результат этого женского упрямства. Совпадают ли размеры мужских носков — это тоже большой вопрос. У меня когда-то был сороковой, теперь неизвестно какой… И ссохлись ли ноги или разбухли — тоже неведомо… Стыдно быть таким эгоцентриком! А тут вообще стоит “39–42”. Как это прикажете понимать?
И академик, отшвырнув носки, махнул мне рукой:
— Пойдемте дальше. Я бы купил ей чулок. Только теплых.
Мы пошли мимо платьев и блузок. Академик бегло косился на них, бурчал:
— Нет, куда ей бархат и парча?.. Она в одной джинсовой курточке ходит. Под курточкой эта парча будет смотреться по меньшей мере глупо.
Тут выплыл железный круг с уцененным товаром — все вещи по двадцать марок. Он начал вращать обруч. Одну кофточку, голубенькую, принялся осматривать внимательнее, снял ее с вешалки:
— Так-то она неплоха, но вот этот сомнительный узор… Грубый узор, я бы сказал… Я всегда говорил, что германцы грубее романцев, хотя в период Просвещения они дали чрезвычайно густую поросль сильных умов. Да, но это явно грубо.
— Это, кстати, итальянская кофточка, — засмеялся я.
— Ну да все равно. Итальянцы — известные мошенники. У меня недавно в Риме украли трость. И я чуть не сошел с ума от макарон. Макароны утром, днем и вечером, жареные, вареные, пареные. И еще поджаренный хлеб, как вам это нравится? А узор тут явно лишний… И тут, на рукаве, плохо заглажено. И что это получается — я привезу ей подарок, а она скажет мне: “Купил по дешевке, да еще с брачком-с!” И мне будет стыдно, обоснованно стыдно. Лучше вообще не надо. Этим можно сильно обидеть человека. Притом ее цвет — лазурь, а тут что-то ситцевое с грязнотцой. Нет, нет, прочь отсюда! Где чулки?
Дальше мы наткнулись на пакеты с майками.
— Боже правый, опять эти майки!.. Они преследуют меня!.. Это невыносимо! — воскликнул он, с испугом шарахаясь от стенда, но тут же замер, вперившись в ценники. — Позвольте! Тут маечки еще дешевле, чем в предыдущих магазинах! И почему это мой профессор повел меня куда-то туда, где все так дорого?.. Вот здесь они стоят десять марок. Или, может быть, он сделал это специально? — уставился он на меня.
— Но зачем? — не понял я.
— А из патриотических соображений: чтоб я больше денег в Германии оставил.
— Глубоко копаете.
— Когда с ними имеешь дело, надо глубоко копать. И все равно никогда нет полной уверенности, что в душе немца патриотическое не возьмет верх над моральным и он из самых лучших побуждений не заложит вас с потрохами во имя фатерланда, рейха или орднунга. Это мне хорошо известно. Ведь я и сам — этнический немец, из тех, петербургских.
— А я думал… — начал я.
— Неправильно думали! — оборвал он меня. — Многие так думают. Некоторые злопыхатели даже утверждают, что моего отца звали не Вениамин, а Беньямин и что он регулярно посещал синагогу, а дома ходит в кипе и тайно зажигал по пятницам свечи. Но это не так! Во мне половина немецкой крови, а вторая половина материнской русской крови, а она, как известно, чурается всякого начальства, предпочитает держаться подальше от ханов и князей, так что в ура-патриотизме меня тоже никто не может упрекнуть… Вот они, чулки! А это что за ноги? — уставился он на две пластмассовые ножки в черных чулках, аппетитно торчащие из тумбы.
— Хороши, — ответил я.
Он начал шуровать в чулках. А я, присмотревшись к муляжу, увидел, что эти ножки — копия вчерашних ног Цветаны и в той же позе. А все с проклятого “Горбачева” и началось. После докладов участники разбежались по номерам — готовиться к русскому вечеру, а я аккуратно слил оставшуюся водку из недопитых бутылок и нетронутых стаканов в большой графин и спрятал его у себя в номере — на всякий случай. С миловидной болгаркой мы славно поговорили еще за обедом. А потом все пошло как по маслу: романсы, дарение платков и ложек, тосты за дружбу, новые бутылки, самовар, “Подмосковные вечера”, “Катюша”…
Болгарка пила маленькими глоточками, но непрерывно. Краснела, смеялась, ходила чокаться к госпоже Хоффман, хватала меня за руки, шуршала чулками, что-то жарко шептала на ухо, обдавая помадой, духами и тем мускусом, который вместе с запахом пота исходит от женщины, когда та на взводе, а в ее недрах счастливо совпадают “хочет” и “готова”. Во время танцев все стало предельно ясно. Скоро мы были у меня в номере… Умными людьми выдуман блюз!.. Хотя, наверно, и полонеза с полькой бывало достаточно… Меня мучительно потянуло в гостиницу.
Тут академик нашел чулки нужного цвета — “синие с лазоревой каемочкой”, но выяснилось, что в чулках шерсти всего восемьдесят процентов.
— Нет, нет, этого мало! Они должны быть совсем шерстяные, полностью и бесповоротно! Такие должны быть!.. Вы же говорите, что тут все есть. Что же, я повезу ей холодные чулки?.. Так она скажет — и справедливо скажет: “Пожалел купить шерстяных, так мне и вовсе не надо!” И мне будет стыдно, потому что так может поступать только мерзавец, язычник, варвар! Себе все, а ей ничего! Так поступать — значит совершать подлость по отношению к человеку, которого любишь. Да я не буду уважать себя после этого!.. И носит ли она вообще чулки там, под джинсами, — это тоже большой вопрос… Знаете что, пойдемте назад, я лучше все-таки куплю ей блузочку, так будет вернее.
Мы двинулись обратно и вновь наткнулись на лоток с мужским бельем. Увидев его, он коротко сказал:
— Вот и трусы! — и весь ушел в белое варево, спрашивая в пустоту: — Как вы думаете, каков мой размер таза? Тут все по размерам.
Я оглядел его понурую фигуру:
— Думаю, что пять.
— Почему вы так думаете?
— Потому что у меня восемь.
— Так это у вас! — обиженно замер академик. — А у меня?
— А у вас, думаю, пять. Или шесть…
— Что вы хотите этим сказать? — он прошелся по мне цепким взглядом.
— Ничего.
— Понятно. Но знаете, трусов мне в принципе не нужно. Хотя про запас взять не помешает. Но как я буду все это тащить? Ступеньки вагонов так круты, что я вообще не уверен, смогу ли на них взобраться. И вы знаете, что самое ужасное? — он схватил меня за руку. — Они до сих пор не оплатили мне дорогу. И неизвестно, оплатят ли вообще. Вот вам и демократия!
И он, вороватым жестом подхватив пакет с трусами, поспешил к кассе. Там последовало долгое раскладывание палочки, портмоне, очков, какие-то фразы на немецком. Но вдруг он резво вернулся ко мне и потряс выбранным пакетом:
— Взгляните — тут не изображена ширинка! Как же это — ходить в туалет без ширинки? Хорошо, что я вовремя заметил! Недаром говорят, что в Европе вас так и норовят надуть!
Трусы были в пластике, ощупать или осмотреть их подробнее не представлялось возможным.
— Не может быть, — сказал я твердо. — Ширинка должна быть. Или вы думаете, что немцы, называя член “хвостом”, мочатся назад?..
— Что за хвост? — не понял он.
— Ну, на немецком жаргоне мужской член обычно называют “шванц”, то есть “хвост”.
— Все может быть. Ведь писал же один русский солдат с фронта, что у немок срамное место расположено не вдоль, а поперек, хе-хе, — закряхтел академик.
— Не верьте. У них все как надо — я неоднократно проверял. Да и как вы себе представляете — поперек? Тогда у них фигуры должны быть в форме буквы “П”…
— Вот именно, “П” и есть…
— Если вернуться к нашим трусам, то берите вот эти! — подал я ему другую связку. — Тут уж ясно видно, что ширинка на месте! Очередь ждет.
Когда трусы были куплены и уложены в кулек, он растерянно обернулся кругом, о чем-то думая и теребя волосы в ухе.
— Зачем бишь мы сюда заходили вообще? — спросил он, когда я начал потихоньку отвинчивать пробку с новой бутылочки.
— Вы хотели купить жене подарок.
— Ах да… Ну, маечки я ей уже купил… А блузочку я лучше куплю ей в Ленинграде, там и обменять можно, если что… Ну все, я готов!
— Подождите, я сбегаю в туалет, — обманул я его, быстро дошел до женского отдела, купил ту голубую блузочку, которую он вертел в руках, и спрятал ее в карман куртки, чтоб он не видел: сделаю потом сюрприз.
7
На улице мы попали в средневековое шествие. Стражники в латах катили на тележках винные бочки. Гвардейцы пощелкивали мечами и потрясали алебардами. Крестьяне в охотничьих шляпах и теплых гамашах волокли давильню на деревянных скрипящих колесиках. Внутри стояла женщина в венце из лоз. Она посылала воздушные поцелуи и потрясала гроздьями винограда. Рядом с давильней шагали грудастые белокурые статные селянки с кувшинами. Отставив мизинчики и завлекательно улыбаясь, они на ходу наливали вино в пластиковые стаканчики и подавали их в толпу. Я успел подхватить парочку.
— Обратите внимание на белизну женских лиц, — сказал академик, глядя исподлобья на процессию. — Знаете, в этой избитой триаде — “белизна-фарфор-лица немок” — есть доля правды… Глядя на них, можно понять, почему когда-то встал вопрос о голубой крови. Тут сторонники арийской теории несомненно находят сильный аргумент в свою пользу.
Я на это заметил, что мне не совсем ясно это дело с арийцами. В Индии они были малы, черны и плюгавы, а дойдя до Европы, вдруг стали велики, белы и светловолосы. Как это понимать?
— Как и все остальное, — махнул он рукой. — Как вы понимаете теорию о том, что все люди вышли из Африки? Почему они тогда белые, а сами негры — черные? Это все темный лес, который с каждой новой челюстью, извлекаемой из земли, становится еще темней. Лучше работать со словом, чем с костями… Но согласитесь, что некоторые немки весьма красивы — какой-то высокой, надменной, потусторонней красотой.
— Всякие женщины красивы, — откликнулся я и вспомнил старые подначки: — Кстати, вам приписывают еще одно мудрое изречение.
— Какое еще? — подозрительно уставился он на меня из-под берета.
— “На свете женщин нет, есть только одна вульва со множеством лиц”.
— Что это вы на меня клевещете сегодня, а? Такого я говорить не мог. Это и по сути неверно, ибо каждая имеет свое облик… Поверьте уж мне, я этого повидал на своем веку…
— Хотите сказать, что филология — профессия сугубо гинекологическая? — засмеялся я.
— Иногда даже с проктологическим уклоном, — задорно подхватил он.
— Или ухо-горло-носовым, — поддакнул я.
И мы чокнулись мягкими стаканчиками. Это было противно: нельзя чокаться и не чувствовать упругости стекла, не слышать призывно-привычного звона — сигнала к счастью. Добив кисловатое вино, я вернулся к старой теме:
—Впрочем, и с красотой тоже не все ясно. Красота — понятие относительное, держится только на мнениях, как учит Демокрит. Вот в Африке царьки свой гарем в клетках держат, чтобы бабы жирнее были, как рождественские гусыни, которым в глотку корм палкой пропихивают. Рабыням и проталкивать не надо — сами уплетают за милую душу и за обе щеки, что им еще в клетках делать? А царь с главным шаманом каждое утро обход делает, выбирает, какой бы женой закусить на обед… Свои законы, согласитесь.
Академик, отпивая вино малыми глоточками, кивнул головой:
— Вы очень правы. Знаете, однажды, где-то в Париже или Лондоне, я стоял в тамбуре поезда и наблюдал, как выгружается чета негров. У них был огромный баул размером с гробовую плиту. Они вдвоем с трудом проволокли его к дверям, и, когда поезд встал, жена спустилась на перрон, подставила голову, муж с трудом водрузил тюк ей прямо на темя, она подкинула его, подправила — и пошла. Он — за ней, не обращая внимания на багажные тележки, во множестве стоящие кругом… Традиции, ничего не попишешь… Их надо лелеять, а не нарушать… Тут что, вечный праздник?.. — вдруг громко спросил он, как будто только что проснувшись. — Там фокусники, живые картины, фигуры, балет, здесь опять что-то такое эдакое… И костюмы какие добротные, немецкие… Немцы всегда славились добротностью…
— Живой город Кёльн. За ваше здоровье! Пейте! Это не опасно. Красное вино, — заверил я его.
Скоро вино, побратавшись с коньяком и пивом, развернуло меня в сторону жареного мяса.
— Вас демоны не беспокоят? Не зовут отведать убоины? — спросил я у академика, маленькими глотками пившего вино. — Плоти зарезанной свиньи? Надеюсь, у вас с мусульманством ничего общего?..
— Боже упаси, какой я мусульманин? Я православный, что вы!.. То есть лютеранин… Но это все равно. Разве сейчас не мясопуст?.. Можно есть скоромное? Кстати, как вы думаете, может быть, все-таки вернуться и купить ей ту голубенькую блузочку?.. Конечно, там шов неровен, но все-таки…
— Забудьте! Потом! Блузок много! — ответил я, помахал последним стражникам, добил чекушку и купил две круглые котлеты в горячих булках размером с берет академика; одну дал Ксаве, в другую впился сам.
— Мне нельзя жареного, панкреатит может разыграться, — сказал он и тут же начал воровато обкусывать котлету мелкими укусами.
Мы побрели дальше.
— Какие у нас планы? — спросил я, косясь на часы.
— Мы успеваем на ужин? — спросил он в ответ.
— Вполне. Но поужинать можно и в городе.
— Да, но… Ох, вы опять ставите меня перед выбором… Кстати, а ваша болгарка не обидится? — вдруг поинтересовался он. — Вы, помнится, сказали, что ее тоже пригласили на ужин?
“Ого! — подумал я. — Все помнит!”
— Мы можем позвонить ей, и она подъедет. А можем в гостиницу поехать, где наверняка наши люди в спортивных костюмах водку пьют и вареными яйцами закусывают. Или ходят с бутылками из номера в номер, как это было вчера после “Катюши”, когда русский вечер перешел в завершающую стадию.
— Я тогда принял снотворное. Было что-нибудь интересное?
— Как вам сказать?.. Я, честно говоря, мало что помню… В конце все дружно целовались, а шофер сплясал “яблочко”.
Говорить о том, как мы с Цветаной попали в мой номер и какое согласие вдруг воцарилось между нами, я посчитал излишним.
— Вообще, знаете, поедем лучше в гостиницу. Как-то неудобно. Их начальство хотело со мной побеседовать, — подумав, сказал Ксава.
— Согласен. — Меня этот вариант тоже устраивал: ближе к номеру, к графину, к стуку очков о тумбочку, к беззащитным глазам и горячей речи, из которой понимаешь каждое пятое слово, что делает речь неотразимо-прекрасной. — Ужин в восемь. У нас есть еще время. Тут недалеко, за пятнадцать минут доедем. Трамвай ходит, как в Питере.
Внезапно я вспомнил, что не поставил графин в холодильник и он так и остался, открытый, преть у батареи. Наверняка привел в ужас горничную, когда та зашла убирать номер. Чтоб не вылила, чего доброго! От немки можно ожидать и такого.
— Посидим? Я что-то утомился, — предложил академик, увидев скамейку.
— С удовольствием
В кармане булькала последняя чекушка. Свинец давно уже не капал на мою макушку, обручи тоски были свинчены, жажда смерти превратилась в обычную жажду, кошки перестали скрести душу, убрались восвояси, оставили в покое, а душа отмякла и задвигала жабрами. — Хотите глотнуть?
— Но это же опасно, я только что выпил стакан вина! — всполошился он. — Нет-нет, я не хочу, вы пейте. Или прочтите мне что-нибудь из ваших аскез, вы же обещали!
— Вам очень голое? Или немного с плотью?
— Ню всегда интересней.
— Хорошо. Тогда вот: “Поэзия — кокаин, проза — героин, а драма — морфий”.
— А какая разница? — не понял он. — Это разве не одно и то же?..
— Отнюдь. А разве проза и поэзия — одно и то же?.. Они живут и действуют по-разному: поэзия видит миг, а проза смотрится в вечность. Ну ладно, — я поискал что-нибудь другое. — “Сожжение книг есть возврат мысли в свое первоначало — в ничто”.
— Вот это я понимаю, — кивнул он головой. — Согласен.
— “Новая книга — как очередная любовница: ею занят, с нею носишься, о ней думаешь, а потом забываешь”.
— Это не только у писателей. Со мной то же происходит, то есть не с любовницами, конечно, а с книгами, — поправился он. — Очень, очень хорошо. Хлебников причислил бы вас к словачам.
— Почему к сволочам? — не понял я.
— Да не к сволочам, а к словачам! Конечно, и словач может быть изрядной сволочью, — развеселился он. — Хлебников делил писателей на словачей и делачей. Делачи — это ремесленники, а словачи — творцы, которые создают так называемые “письмеса”…
— Вы мне льстите…
— Вы не женщина, чтобы вам льстить, — парировал он. — Поэтов, кстати, он называл совсем смешно — “небогрызы”. А вы, случаем, не из этих небогрызов? Стихов не пишете?
— Неба не грыз, зубы сломать можно. Но написал в жизни один-единственный стих, — признался я. — Стих почти белый. Как фарфоровые лица немок.
— А знаете, вокруг Чернобыля уже несколько лет спеет белая черника. Белая черника, вы только подумайте! — вспомнил вдруг академик
— Генные изменения.
— Ах, какие там гены! — он махнул рукой. — Я точно знаю, как там все случилось: моя дочь замужем в Киеве. Дежурные, услышав рев сигнализации, тут же ее отключили. Потом ревело еще дважды, и они дважды ее отключали — пусть, дескать, начальство разбирается. Когда же наконец загорелось, то прибежали пожарники в майках, чуть ли не с домино в руках, начали лить воду. Вот тут-то и произошла водородная реакция. Руководство сбежало, их потом долго искали, они были настолько заражены радиацией, что излучали ее, как прожекторы. Даже мертвые могли заразить всю землю вокруг могил… После взрыва шли красные облака, а земля начала пузыриться. Вот как это было! Советское головотяпство с ядерной начинкой! — он в сердцах покрутил набалдашник палки. — При Сталине ничего не взрывалось… И пожарные знали, когда играть в домино и как тушить пожары…
— А правда ли, что недавно Харьков чуть не захлебнулся в дерьме? — спросил я. — По “Свободе” передавали, что там прорвало канализацию и тысячи кубометров нечистот пошло в водопровод и повылазило из раковин, как фарш из мясорубки?
Академик зловеще подмигнул:
— А чего вы ждете? Емельян Пугачев в своих прельстительных грамотах писал: “Милостью Святого Духа я пришел на русскую землю, чтобы избавить народ от ига работы!” Ига работы! Потому и прорывает канализацию. Еще будет, будет! — погрозил он кому-то палкой. — Я ничему не удивляюсь. Ничего не ремонтируется, все ветшает. Начнут падать самолеты. Пойдут обвалы в метро. Взрывы на атомных станциях, где на проходной сидит дядя Вася и ест колбасу без хлеба, потому что хлеб в магазин не завезли. Наводнения. Крушения поездов. Радиация, чума — вот что ждет нас, если… — он замолк, подбирая слова, — если народ не одумается, — заметив мою скептическую усмешку, подозрительно спросил: — Вы думаете, что этот вывод из разряда социал-утопических?
— Боюсь, что да.
— Может быть. Но другого я не вижу, — обиделся он.
— Иго работы и мне ненавистно. Я тоже предпочитаю жить без будильников, понедельников и начальников, что тут плохого? — примирительно пошутил я.
Но он махнул рукой, скорбно прищурился и замолк.
— После ваших мрачных пророчеств зябко стало, — признался я. — И там противно, и тут не сладко. Эмигрант ведь одновременно похож и на проститутку, думающую, как бы себя лучше продать, и на цепного пса, который не хочет делиться добытой костью…
— Печально, — похлопал он палочкой по ботинку. — А стих?
— Пожалуйста.
Если рыба — то без костей.
Если роза — то без шипов.
Если ревность — то без крови.
Если любовь — то без грез.
Если страсть — то без пота.
Если женщина — то без нежности.
Если радость — то без смеха.
Если похороны — то без плача.
Так на Западе.
Если рыба — то с костями.
Если роза — то с шипами…
……………………………
Так на Востоке.
Помолчав, академик сказал:
— Я догадывался об этом.
В уютном трамвае мы ехали в гостиницу. Академик задремал, не выпуская из рук мешочка с покупками и палочки, которая ерзала по полу. Всхрапывал. Голова с кустистыми бровями опустилась на грудь. За те годы, что я его знал, он почти не изменился, только усох, а волосы в ноздрях и ушах стали седыми. Я ощущал себя в хорошей форме, но всякая чертовщина лезла в голову.
Мимо трамвая с ревом промелькнули два мотоциклиста. Академик вздрогнул, открыл глаза, некоторое время с удивлением озирался, потом опасливо спросил:
— Где мы? В Софии?
— Ага, вон царь Борис улицу переходит. — засмеялся я. — Скоро в Германию въезжать будем. Готовьте паспорт.
Он махнул рукой:
— Ах, боже, что это со мной! Мы же в Кёльне! Это мы что-то говорили о Софии! Знаете, я иногда открою глаза — и не знаю, где я. Только потом приходит на ум, как у вас с концлагерем… Это тоже, очевидно, один из аспектов перехода головы в задницу, — и он погладил себя по берету, — светлой памяти Виктора Борисовича…
— Мы едем к цыганам, — сказал я. — Там их человек тридцать. И все наперечет знают грехи Ставрогина и могут по пунктам перечислить все пороки Свидригайлова.
— Это вы шутите. Какие могут быть тут цыгане?
— А что, Ксаверий Вениаминович, жена далеко, бог высоко, не тряхнуть ли нам стариной и не пойти ли по бабам?.. — предложил я.
— Да я, друг мой, не в том возрасте, — порозовел он.
— Какая разница? Был бы дух молод, как учил матрос Жухрай.
— Дух молод, да пах стар, — пошутил он невесело.
— Все можно омолодить, лишь бы врачи, то бишь медсестры, были опытны и без комплексов.
— Это вы сейчас так думаете. Впрочем, посидеть, поговорить можно, это ни к чему не обязывает… Давно доказано, что общество красивых женщин действует на человека благоприятно… как-то этизирующе… гармонизирующе…
— А знаете, где самая большая концентрация красавиц на душу населения? — вспомнил я.
— Откуда же мне знать? В Москве, что ли?
— В Монако. Немцы передавали по радио, а они уж в статистике не ошибаются.
— Как же это они их считали? — подозрительно посмотрел он на меня. — По каким параметрам?.. Или вы меня опять разыгрываете?..
— По критериям миловидности. Считало агентство Рейтер, а оно просто так говорить не будет.
— А почему в Монако?
— Красота дорого стоит, а в Монако, оказывается, сконцентрировано больше всего денег на душу населения. Потому и красоты там много. Красота, конечно, спасет мир, да только мир богатых, которые за нее щедро платят. А все остальные будут по-прежнему копошиться в дерьме и уродстве.
— Ну, до Монако нам далеко… А у нас на форуме есть миловидные участницы?.. — вдруг спросил он.
— Вам лучше знать. Вы в президиуме сидели, сверху виднее, — парировал я. — Судя по спинам, штук шесть могут быть употреблены в сыром виде…
— Натощак, — добавил он, а я окончательно смекнул, что мои шутки возымели действие и старик действительно не прочь провести вечер с дамами (кого-нибудь подыскать можно будет — среди “молодых ученых” есть несколько полупожилых полуадминистративных теть, у которых планка допустимого явно была на уровне мелкой речки).
За окнами трамвая было уже темно. Стал ярче виден неон вывесок. Сумрачное небо за собором походило на громадную дюреровскую гравюру, по которой летают стаи черных птиц и ползут серые облака.
Академик смотрел в окно, потом прерывисто вздохнул и пробормотал:
— Жаль уходить… Очень жаль…
— Куда? — не понял я.
— Жаль уходить с земли… Жаль зелени, голубизны неба, криков детей, запаха весны, женской красоты… — не отрываясь от окна, говорил он. — Вот этого собора жаль… Будет тяжело без букв, стихов, книг… Будет не хватать птиц и собак… Моцарта и Гайдна… И вот этого стука трамвая… И теплых вечеров… Ничего не поделаешь. Пожил — дай пожить и другим… — Он пальцем смахнул из-под очков слезинки.
— А чего не жаль, Ксаверий Вениаминович? — спросил я, желая отвлечь его от грустных мыслей.
— Политиков и дураков, — ответил он так четко и быстро, что у меня невольно мелькнуло: “Не меня ли имеет в виду с дурацкими вопросами?” — Впрочем, у смерти есть свои большие преимущества. Да-да, есть! — добавил он, встряхиваясь и пристукивая палочкой по полу.
— Какие же? — удивился я.
— А такие. Счастье мертвых — не знать, что они мертвы. И вообще ничего уже не знать… Отдыхать… Спать вечным сном, ни о чем не заботясь… А несчастье живых — знать, что они смертны.
8
Мы вошли в холл гостиницы, где за сдвинутыми столами молодые ученые слушали, как господин Бете зачитывает распорядок завтрашнего дня. Оправляя сюртучок, он топтался возле госпожи Хоффман, которая что-то помечала у себя в бумагах. Вид у нее был уставший, глаза не накрашены, волосы сбилась набок. Я помог академику сесть в кресло, сам пристроился рядом.
— Завтра каждый русский гость идет на один день жить к немецкому участнику, вот список, все распределены. Таким образом вы сможете лучше познакомиться друг с другом и с жизнью нашей страны, — занудливо гундосил господин Бете, а одна из девушек переводила его слова на русский язык.
— О, Господи!.. — вздохнула дебелая женщина в платье-джерси. — И в прошлом году так делали — мучение одно!
— Почему? — спросил академик, расстегивая пальто и укладывая палочку и пакет с покупками на пол.
— Да пока в их домах все эти кнопки и рычажки найдешь и поймешь!.. — Она безнадежно махнула рукой. — Окна-двери открываются не по-нашему. Форточку не отворить, на балкон не выйти… В ванной в глазах рябит от кнопок. Где горячая вода, где холодная — не разобрать. Как душ включать-выключать — загадка. В туалете, простите, кнопка слива обязательно так запрятана, что днем с огнем не сыщешь…
— Видели бы вы кухню в доме моего немецкого профессора! — усмехнулся Ксава. — Это не кухня, а кабина космического корабля! Год, как купили, а сами до сих пор не знают, где что нужно нажать, чтобы кофе сварить. Об обеде я уже и не говорю…
— Вот-вот, — поддакнуло джерси, — а они сидят и следят за тобой, как ты эту технику осваиваешь. И между собой посмеиваются. Как зверь в клетке, честное слово.
Я осмотрелся — Цветаны не было. Это мне не понравилось.
— В гости вы идете во второй половине дня. А утром, с восьми пятнадцати до восьми тридцати пяти, мы собираемся в холле, — продолжал нудить господин Бете, — и едем на прием к обер-секретарю ландесрата. Оттуда — на обед, а потом по семьям. Утром следующего дня — отправка в Россию.
— А экскурсия к Кёльнскому собору? — спросила вдруг одна вдохновенная девушка с тургеневской косой.
— Не успеваем. Или обед — или собор, — отрубил господин Бете.
— Собор! — твердо сказал чей-то голос. — Мы выбираем собор.
— Быть в Кёльне — и не увидеть собора? Это же абсурд! — поддержали его другие.
— Что? — удивился господин Бете. — Вместо обеда — собор?
— Конечно! — подтвердил тот же голос. Он принадлежал яростному спорщику, вихрастому пареньку, который вчера больше всех нападал на Свидригайлова. — Конечно, мы меняем обед на собор!.. Мы три дня в дороге потеряли, ничего тут не видели толком, завтра по семьям, потом опять три дня в дороге — и все?.. Даже собор не посмотреть?.. Нет, какой обед! Пока я Кёльнский собор не увижу — из Германии не уеду!.. И обед мне никакой не нужен! Лучше я буду голодать! — твердо заключил он, и никакие доводы госпожи Хоффман не могли переубедить его в этом. — Ребята, кто со мной? — запальчиво произнес он, теребя свои вихры.
— Я!.. Я!.. И я!.. — раздались голоса.
Немцы недоуменно переглядывались и в растерянности разводили руками:
— Но обед?.. Но прием?.. Ведь все уже заказано! Обговорено!
— Как же это так можно?.. Это безответственность! Произвол!
— Видите, не могут понять, как можно жертвовать обедом ради собора, — шепнул я академику.
Он хитро улыбнулся, покивал головой:
— Вот она, загадочная душа, которую немцам не разгадать! Недаром мудрый Черчилль говаривал, что Россия никогда не бывает такой сильной, как кажется, но и никогда не бывает такой слабой, как может показаться…
— Ребятам надо помочь. Немцы от регламента не отойдут. Скажите, пусть сожмут время обеда или прием у дурацкого ландессекретаря — и все. Вам госпожа Хоффман не откажет, вас она может послушать, — сказал я академику, шаря глазами по холлу — болгарки упорно не было видно.
— Да-да, именно помочь! — сразу согласился академик, пригладил брови и, приосанившись, представительно обратился к хозяевам конференции по-немецки: — Господин Бете, мы ведь можем пойти на компромисс: немного сжать обед, немного — ландессекретаря обер-рата…
— Обер-секретаря ландесрата, — обиженно поправил его господин Бете. — Но это никак невозможно!
— У секретаря все запланировано! — взвилась госпожа Хоффман. — Мы же не виноваты, что поляки два дня автобус на границе держали!.. И так весь план полетел!..
— Все-таки я думаю, что компромисс возможен, — настаивал академик.
— Да ну его совсем, этот ландесрат! Пошли вместо него в город! — раздались новые протесты молодежи.
— Вот они, русские мальчики, о которых пророчил Достоевский! — начал было я, но осекся: в холле появилась Цветана, а за ней — долговязый бородатый тип, делавший вчера доклад по фонетике.
Их оживленный вид, взаимные улыбочки и касания мне очень не понравились. Щедрость тоже одна из составных загадочной души, но у женщин она иногда принимает странные формы, виды и позы. Поэтому я с большим неудовольствием наблюдал, как бородач суетливо трогает ее за локотки, поспешно пододвигает кресло и что-то жарко шепчет ей в ухо. Все выпитые чекушки загомонили во мне разом, а душа беспокойно заворочалась и заворчала по-собачьи. Я смотрел на них пристально. Цветана как будто прятала глаза.
— Компромисс не только возможен, но даже необходим, — продолжал развивать академик. — Мы должны пойти навстречу естественному желанию юных дарований осмотреть один из интереснейших памятников мирового зодчества…
— Правильно, Ксаверий Вениаминович! — заголосили молодые ученые. — А то что же получается — полгода визы оформляли, шесть дней в дороге трясемся — и собора даже толком не видели, только шпили из автобуса! А ведь там Достоевский ходил! Восхищался!
— И Версилов!
— И Ставрогин!
— А вот и нет! — взъярилась девушка с косой. — Ставрогин не ходил!
— Не ходил — так стоял! — не уступал вихрастый спорщик, инициатор бунта.
— Где это сказано? Где?
— В записных книжках, вот где! За 1871 год.
— Это все твои домыслы! Бездоказательные гипотезы!
— Друзья, — призвал академик, — господин Бете ждет, надо решать!
— Кстати, до собора тут на трамвае десять минут, рукой подать, — крикнул вихрастый паренек. — Можно и самим съездить! Сейчас же! Поехали, ребята! Кто со мной?
Но другие остудили его, сказав, что сейчас нельзя: негоже срывать вечер дружбы. А вот завтра — да, обязательно и во что бы то ни стало. В итоге решили в ландесрат вообще не идти, а с утра ехать прямо к собору.
От этого решения госпожа Хоффман пришла в тихий ужас. А господина Бете так прошиб пот, что его лоб ярко заблестел под лампой. Утираясь платком, он грозно переспросил:
— Как?.. Не идти в ландесрат?.. Когда сам обер-секретарь ждет?.. Это же конфуз, позор!..
Бородач что-то шептал Цветане в самое ухо, вкрадчиво трогая ее рукой, как кошка мышку. Стало ясно, что надо шевелиться, да поживее.
— Дело есть! — нависнув над ними, прошипел я Цветане в свободное ухо. А когда отсели на диван, злобно и довольно громко сказал: — Это что еще за обезьянья морда?
— Он знае болгарски, предложи перевод, ако ми трудно быде…
— Какое еще “биде”! А чего он тебе уши вылизывает? Чтоб ты лучше слышала?
— Ти чокнуты чалнат, что ли? Громко не требва говорити!
— А в шею лезть требва?.. В общем, академик хочет с нами — с тобой и со мной — поужинать. Ты ему очень понравилась. Как женщина.
— Що за глупост?
— Почему глупость? Он тебе карьеру сделает, если захочет. Не теряйся. Он хороший старик, наверняка тоже болгарский знает, — говорил я, следя за ее лицом. — Лучше уж с академиком, чем с этим бородатым недоноском…
— Защо ме обиждаш? — подняла она глаза, поправляя оправу на курносом носике (стук этой оправы о тумбочку был вчера сигналом к счастью). — После всичко, което случилось между нас?
— Шутка, — кисло буркнул я. — Което было что надо. Не кипятись. Кстати, ты забыла у меня в номере что-то.
— Что? — спросила она.
— Пойдем, увидишь, — ответил я, беря ее под руку, твердо поднимая с дивана, направляя к лестницам и шепча что-то вроде “хочу что-то сказать тебе” — заклинание, которое действует на женщин магически, ибо они нутром предчувствуют, что именно за этим может последовать, будь на то согласие их доброй воли. Говорят, так же завораживающе действует на них и мужской бас, от звуков которого, по словам знакомого гинеколога, у них вибрирует матка (от тенора, наоборот, в страхе сжимается, а от фальцета вообще впадает в столбняк).
Она молча и покорно шла. С лестниц я заметил, что бородатая образина взволнованно привстала и в недоумении пялится нам вслед.
— Вот чучело гороховое!.. Небось целовались уже, а? — прошипел я, вытаскивая ключи от номера.
— Идиот! — возмущенно сказала она. — Замылчи!
— Сейчас замылчу… Всю шкуру спущу, негодница противная…
… Когда мы вернулись, все вопросы были решены: где-то что сократили, где-то — ужали, обед втиснули в собор, а собор — в обед и теперь группками болтали в холле. Девушка с косой и вихрастый бунтарь в голос спорили о корнях нигилизма. Госпожа Хоффман и господин Бете, забыв о панике, сверяли свои графики и таблицы. Двое ребят катили рояль к центру холла. Кривоногий лупоглазый шофер выволакивал из холстины блестящий аккордеон. “Яблочка” и “Катюши” не миновать. Бородача не было видно. Поодаль, втайне от немецких хозяев, раскладывались подарки: матрешки, гжель, хохлома, оренбургские платки, баночки икры, значки, кепочки. Все это до поры до времени будет прикрыто чехлом от рояля, чтобы в нужный момент явиться миру.
Академик, взъерошив брови и теребя пуговицу рубашки, что-то тихо говорил женщине в джерси. Та задумчиво слушала.
“Вот и отлично, — подумал я. — Голос не стареет, глаза не тускнеют, юмор крепнет, а планка ходит вверх и вниз, никто ее не закреплял…” Подсев к ним, объявил, что пора ужинать, и для убедительности соврал, что столик уже заказан.
— Надеюсь, вы тоже не откажетесь отужинать с нами? — вежливо посмотрел я на джерси в блестках.
— Да-да, — радостно подхватил академик. — Обязательно и всенепременно!
— Да я не знаю, неудобно как-то, — проворковала она.
— Как вас зовут, простите? — обратился я к ней. Шиньон у нее был, как Кёльнский собор, и такой же бурый.
— Авдотья Романовна, — ответила она, зарумянившись.
— Не может быть! — вырвалось у академика.
Я засмеялся:
— То ли еще будет!
И как в воду глядел.
9
При гостинице был ресторан немецкой кухни “У сосиски”. Гостей встречал витраж с надписью из стеклянных розовых колбас и сарделек: “Wurst und Bier rat ich dir”.
— “Колбасу и пиво советую тебе”, — перевел академик. — Ну что ж, если они советуют, я приму их совет… Советы немцев всегда надо принимать… Если, конечно, они не касаются территориальных претензий…
— У них нет претензий на русские просторы. Сталинградская битва им надолго в печень засела. При слове “Сталин” до сих пор некоторые старички плечами передергивают и крестятся. А неведомая “Сибирия” — синоним ада, где вечные льды и дикие медведи. Немцы вообще в первую очередь всегда на Польшу точат зубы… — сообщил я ему.
— Польшу пусть берут. Порядка больше будет в Польше, — осклабился он своему каламбуру. — Где немцы — там порядок. А где русские, поляки, болгары и прочие славяне — там анархия. Вот в этом и разница. Я отнюдь не западник, но надо же согласиться, что, когда славяне всякими глупостями занимались, венки плели и через костры прыгали, германские племена с римлянами воевали и работали, как волы… И победили, и установили христианство в Европе. И сами стали править. Кто был Фридрих Барбаросса? Император Западно-Римской империи! А колбасу и пиво любят во всех империях. Что, кстати, у них в меню?
В меню были мясо, капуста и картошка в разных видах, а также неисчислимые типы сосисок, сарделек, ветчин и колбас.
После двух бутылок вина Авдотья Романовна превратилась в Дуню, а Ксава выдал свое кредо: “не заглядываться на женщин моложе сорока, чтоб не попасть впросак”. Дуню это вполне устраивало, ей было явно больше той планки, которую установил для себя академик. Она смотрела на него воловьими глазами. Ее шиньон высился, как папаха мусульманина. Сама она к науке отношения не имела, была заведующей литмузеем в Самаре и попала в Кёльн по каким-то блатным “спискам”. Но знала: академик — знаменитость. А там чем черт не шутит?.. Зато Цветана ловила каждое слово именитого мэтра, хотя я иногда и отвлекал ее под столом ногами и руками.
Нам принесли шницели с тушеной картошкой и жареную шипящую свинину с кислой капустой. Шницели были под стать копытам битюгов, а свиные ножки по величине не уступали говяжьим. Ксава недоуменно тыкал десертной вилочкой в огнедышащее мясо (пока Дуня не помогла нарезать его на кусочки) и хвалил немецкий народ за трудолюбие, прилежность, исполнительность, надежность, аккуратность, а также за высокий дух, сильный ум, умение мыслить отвлеченными категориями и другие таланты.
— А известны ли вам слова Гейне о том, что немцы всегда разрываются между звездами и картошкой? — разрезая необъятную картофелину и роясь в ее кратере, спросил я.
— Вот за такие штучки немцы его и изгнали… хотя, по сути, он прав, — отозвался он. — Ха-ха, хорошо сказано: между звездами и картошкой! Да тут тема на пару докторских!.. Кстати, и в русской классике найдется богатейший материал по немецкой тематике…
— Какво? Что? Как? — всполошилась Цветана, как раз искавшая тему для диссертации.
— Да вы же сами, если мне не изменяет память, занимались чем-то таким? — обратился академик ко мне.
— Да, было дело, — промямлил я, с некоторой тоской вспомнив брошенную работу.
— Я прекрасно помню, как вы делали у нас на секции доклад о том, что во всей русской литературе — от Фонвизина, Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого и до Симонова, Бондарева, Васильева, Быкова и иже с ними — всюду есть герои-немцы, — продолжал Ксава. — Вы даже написали несколько статей, хотели делать книгу?
— Да, написал, опубликовал, хотел. Потом забросил. Надоело. Голая проза одолела, — ответил я, удивляясь цепкости его памяти: “Все доклады и рефераты помнит!..”
— Вот и дайте девушке ваши наработки, пусть дальше пишет. Можно и расширить сегмент: “Иностранцы в русской литературе”. Да-да, именно. О, это будет жесткая, нелегкая и нелицеприятная для обеих сторон, но чрезвычайно интересная, нужная и, главное, актуальная тема! — воодушевился академик и начал четко развивать ее по тезисам (Цветана только успевала что-то калякать в блокноте).
После еды алкоголь побежал по венам бурливей и живей. Все раскраснелись, пытаясь перекричать “типиш дейч” музыку, которую начали пилить музыканты в кожаных штанах-гольфах на широченных подтяжках, в шляпах с перьями и замшевых башмаках на шнуровке. Академик постукивал в такт палочкой, приговаривая:
— Мне нравится жизнерадостность их народной музыки! Она воодушевляет, ободряет!.. Да простят меня Хомяков с Киреевским и братьями Аксаковыми, но наши песни так заунывны и тоскливы, что от них тянет в петлю, омут или к бутылке…
— А от их маршей — к картошке, — окрысился я и сообщил, что терпеть не могу не только глупых немецких маршей, но и бубенчатых греческих сиртаки, и покойницкого испанского воя под скелеты кастаньет, и слащавого постельного итальянского хныканья, и подгитарного французского тренканья, и петушиных тирольских воплей, и многого еще чего на свете.
— Ох, вы остались нигилистом! Вам с Бакуниным по пути! — смеялся академик и, вопреки своему кредо, все чаще заглядывался на Цветану, ласково называя ее “бланшеткой” и вспоминая Цветана Тодорова, с которым они как-то пили чай в Париже.
— Ах, Тодоров! — ахала Цветана.
— Ах, Париж! — вторила ей Дуня, потрясая шиньоном, с которого уже начала спадать лаковая пелена и он грозил обрушиться в тарелку.
А Ксава опять хвалил немцев за их хозяйственность и домовитость и поведал о словах знакомого генерала о том, что когда советские войска перешли немецкую границу, то все увидели, что немцы во время войны живут лучше, чем мы без войны.
Но вот музыка окрепла. Гости стали громче стучать литровыми кружками, подвывать, притоптывать и качаться в цепочке, схватившись под руки. Ксава, опасливо косясь в их сторону и придвинувшись ко мне вплотную, тихо шептал:
— Знаете, мне кажется, что нет ничего страшнее пьяных и орущих благим матом немцев!.. Сейчас, когда я ехал сюда на поезде, я чуть не оглох от их рева — их было много, они пили пиво и орали, как резаные. Я натянул на уши шарф и берет — не спасало! Нет, наш мужик так не орет!
— Наш молча убьет, — поддакнул я.
— Может быть. Но, как бешеный мул, вопить не будет. А их юмор?.. Что за шутки, боже мой! Где тонкость французов, изящество итальянцев, сдержанность англичан? Нет, одна бычья реготина, состоящая из трех слов: “дерьмо”, “задница”, “сортир”… Исключительно фекальный юмор!..
— Нелегкий народ, — согласился я с ним. — Верхи чванливы, чопорны, заносчивы, надуты. Низы — тупы и рабски-покорны. Вообще неизвестно, что отвратительнее: наш хаос и хамская анархия или немецкий педантизм, доведенный до абсурда… Эта дотошность их и губит. Они все хотят довести до идеала, до перфекта, чего в природе нет, а потом следует один неловкий лишний удар молотком, и все летит в тартарары…
— В природе все идеально, это у людей хаос, — вскользь заметил он.
— Может быть. Но в природе, а не у людей. Недавно по телевизору говорили, что депрессия в немцах на генном уровне сидит. Страхи, раздвоения, видение всего в черном свете. И все кайзеры и фюреры пытались войнами поднять немецкий дух, пока все окончательно не пошло прахом после Второй мировой.
— А известно ли вам, что в немецком есть девять модальных глаголов? — сказал Ксава. — Мне мой немецкий профессор говорил. Только больная психика может выдумать девять видов приказов!
— Така нудота! — осмелилась подать голос Цветана.
Нам принесли стопочки со шнапсом — от хозяев. Ксава, выпив свою малютку, порозовел и предложил Цветане спеть что-нибудь болгарское. Узнав, что у Дуни в чемодане есть непочатая “Московская”, я предложил перебраться поближе к бутылке и устроить хоровое пение в номере, а не тут, где это явно нарушит работу бюргерских желудков какой-нибудь “Катюшей”, под которую (и которой) были расстреляны их отцы и деды. Генный ужас перед этой невинной песней велик не менее, чем перед словами “Шталинград”, “Сибирия” и “маршаль Шукофф”, не говоря уже о “Йозефе Шталине”!.. Да, пора идти. Молодые ученые уже наверняка пляшут где-нибудь “яблочко”.
Подошла краснощекая официантка. Я полез за деньгами. Пока она отсчитывала сдачу, Ксава, глядя на нее, бормотал:
— Боже, есть и такие… пышущие здоровьем!.. А я-то думал, что немки белы, как снег, и хрупки, как фарфор…
— Не забудьте про звезды и картошку! Фарфор — к звездам, а колбаса — к сосискам! — напомнил я ему. — У всех свои грядки!
Когда мы веселой гурьбой шли к номеру, мелькнул бородач, который попытался было заговорить с Цветаной о неполногласии в славянских говорах, но я оттер его плечом и настоятельно посоветовал обратиться к узкому специалисту-фонологу. Зло глядя на меня, похрустывая пустой пивной банкой и ворча, как пес, бородач отстал.
В номере академика усадили в кресло. Пошла в ход “Московская”. Она хоть и отдавала ацетоном, но была забористее местных. Пока Дуня и Ксава спорили о сортах зерновых в Самарской губернии, мы с Цветаной оказались в ванной и начали истово целоваться. Цветана устроилась на раковине, я вился вокруг, пытаясь стянуть с нее что-нибудь, но она дергалась, шептала:
— Чекай! Потом, после! Не можно! — то срывала, то надевала очки, охала, обмирала, вздыхала и вдруг неожиданно ловко сама стащила с себя джинсы. На такой подарок я и не рассчитывал…
…Когда мы вылезли из ванной, оказалось, что “Московская” на исходе, а Ксава и Дуня, обнявшись, сидят на диване: она поет озорные частушки, а он постукивает в такт палочкой. Я устроился в кресле, Цветана — на подлокотнике. Похмелье ушло, как сон, как утренний туман, плавно перетекло в дневную пьянь, вылилось в вечернюю попойку и завершается ночным неизвестным концом.
Тут сам собой вспомнился графин с водкой. Усадив Цветану читать академику болгарский фольклор, я отправился в свой номер. По дороге меня качало и носило от стены к стене, как на “Титанике” после первого удара айсберга.
Около пивного автомата слонялся бородач. Он нервно передергивал плечами и что-то злобно-злорадно бормотал себе под нос. В мусорном ведре блестела горка пустых смятых банок. Увидев меня, он сардонически вопросил:
— И когда это закончится?
— Что?
— Заседание… ваше… уже… когда… завершится?.. — прошипел он яростно и задушенно (слова, казалось, застревали в его влажной от пива бороде). — Когда?
— Для тебя — никогда. Она моя баба и не советую терять время, чтобы не потерять чего-нибудь другого…
— Чего?
— Чего слышал, если уши власами не заросли. К вопросу о неполногласии… Безгласии… Или согласии… В качестве компенсации могу угостить стаканом водки.
Бородач ошалело посмотрел на меня. В его ученых глазах боролись сердитые солнечные зайчики, в руке хрустела очередная банка.
— А… где? — наконец выдавил он, произведя в изнуренной пивом голове нехитрый, но верный расчет.
— Сейчас вынесу. Жди тут.
Я вошел в номер, взял горячий графин, сутки простоявший у раскаленной батареи, налил полный стакан, выпил сам “на посошок”, плечом прихлопнул дверь, добрался до автомата и вручил стакан ученому пивоведу.
— Е-мое! Горячая! — обжег он руку. — Ты что, гонишь ее там? — уставился он на графин в моей руке.
— Ага. Из крови убиенных младенцев… Сразу не пей — задохнешься.
В номере, заметив, что Ксава уже в сильном ажиотаже, я решил ему больше не подливать, зато с Дуней и Цветаной выпил на брудершафт. Пошло еще веселее. Разгорячившись, пыша жаром, Дуня поменяла теплое джерси на просторный халат. Цветана, забыв надеть джинсы, бегала в узорных колготках, расстегнув кофту до пупа. Я остался в майке.
Ксава вдруг предложил играть в бутылочку. Нам с Цветаной это было ни к чему, и поэтому решили играть во что-нибудь другое, бодрое: водка требовала активности.
Готово! Мы в цирке! Объемистая Дуня выдувает губами тушь, дирижируя вилкой и ножом. Я лаю. Цветана, скинув кофту и потрясая пухлой грудью в мини-лифчике, прыгает через палочку, которую держит красный как рак академик, время от время выкрикивающй:
— Болгарские ученые кошки под управлением Свидригайлова! Особый номер! Детей удалить из зала! Оркестр — дробь!
Потом Дуня и Ксава решили станцевать вальс-бостон, но дама не удержала кавалера, и он с костяным стуком рухнул на пол. Перепугавшись, мы втащили его на кровать, основательно ощупали на предмет вывихов и переломов, причем Ксава блаженно улыбался с закрытыми глазами, бог знает о чем думая в этот момент. С трудом стащили с него желтые ботинки, укрыли одеялом. Дуня сказала, что будет спать на полу, не впервой, а мы с Цветаной отправились ко мне в номер.
Возле автомата за нами увязался вдребезги пьяный бородач. Его тоже носило по стенам, как при второй атаке айсберга. Он шел за нами по коридору и что-то блеял, пока я на повороте не поджег ему бороду зажигалкой. Запахло горелой человечиной. Он не знал, что делать: драться или тушиться. Кто-то плеснул ему на бороду пивом, желая загасить ее. Какие-то люди растащили нас в стороны. Опаленный и облитый, бородач продолжал что-то вопить, но меня это уже не касалось — Цветана проворно затолкала меня в номер и захлопнула дверь.
10
Очнулся я ночью. Пусто. В мозгу прокатывались смутные предположения. Что с Ксавой?.. Где Цветана?.. Зачем пол усеян осколками?.. Почему болит плечо и обожжена рука?..
И страстно потянуло прочь от проклятых вопросов обратно в темноту. Недаром я никак не желал вылезать на этот свет: агония рождения длилась сутки и завершилась щипцами акушера, насильно вырвавшими меня из горячей нирваны в злой морозный мир. Зачем?.. Софокл был не дурак, сказав: “Высшее счастье — быть нерожденным, но если родился — живи!” Вот и результат: надо жить.
Постепенно стало доходить, где я. Вторая постель смята. Цветана?.. Сбежала?.. Кто тогда смял вторую постель?.. Смутно всплыла драка в коридоре, запах горелого волоса, стекавшее с бороды пиво… Покопавшись в тумбочке, нашел список гостиничных телефонов. Позвонил Цветане.
Она сонно отозвалась:
— Алло!
— Где ты? Почему ты бросила меня?
— Кто? Аз недавна ушла! — удивленно проснулась она.
— Как?.. Ты была здесь?.. — в свою очередь искренне изумился я. — И мы… это… были вместе?
— Ти какво, нищо не помниш?
— Как не помню? Все помню, — спохватился я, однако не удержался от вопроса: — И… все было хорошо?..
— И още как! Три часа ме клати без почивка! Краката не слушат…
— Краката? Каракатица? Раком? — удивился я странному слову.
— Не. Краката — ноги. Забодал. Рычка ме до смырти. Ти какво сериозно ли нищо не помниш? — уже обиженно воскликнула она.
— Шутка. Конечно, все помню… — стал я озираться в поисках чего-нибудь похмеляющего — после столь утешительного известия можно было и принять. Но сила анестезии была удивительной: я ничего не помнил! Как будто только что родился и виски еще ноют от цепких щипцов! — У тебя выпить нет ли чего? Вот у чешек всегда есть чешское пиво. Чешское пиво чешки чешет под частушки в чашку чушке, где плавают чекушки и ныряют сушки… — добавил я для ясности.
— Това на полски похоже: ша-ша-ша, шу-шу-шу, — засмеялась она. — Имам бальзам за подарк на фрау Хоффман. “Бехеровка”.
“О, └Бехеровка“, которой кончаются все конференции на свете!” — стал я оживать:
— Из Болгарии вообще-то ракию везут, а не бальзам. У всех болгар есть дяди и дедушки, которые живут в деревнях и гонят ракию… Ну да черт с ним. Что есть — то есть. Не помешало бы и пива из автомата, если гнусная брадатая тварь не вылакала весь автомат…
— Ти его едва не задуши.
— Так ему и надо. Я предупреждал эту настырную морду, что ты моя баба. Разве не так?
— Така. Така.
— А чем, кстати, с бородой кончилось?
— Аз те увела, его завлякоха в стаята…
— Кто завлек? У кого стояло? — насторожился я.
— Стоята — номер. Ну, в номер завлекли. Хоффман даже не разобра дело.
— Плевать на Хоффман. Давай приходи. Или лучше я сам к тебе приду. Пусть дверь будет открыта, — сказал я, подумав, что так будет вернее (а ну, настырный пивовар тоже очнулся, вышел из своей стояты и караулит ее в коридоре? Или похмеляется около злосчастного автомата?).
— Моята врата е отворена за теб, — сказала она ласково.
Приятно слышать. Пока отворены врата и не закрыта последняя дверца, жизнь продолжается. А там видно (или не видно) будет. Счастье мертвых — ничего не знать. А счастье живых — жить и радоваться, пока жив.
…Поздно вечером в кёльнском аэропорте я помогал академику оформлять билет. Цветана тоже хотела идти провожать, но, начав одеваться, поняла, что от головокружения и болей во всем теле ходить не в силах: “кракаты” не слушались. Она попросила передать в подарок академику бутылку “Бехеровки”, до которой у нас, слава богу, руки не дошли.
— Боже, какой огромный жбан! Как я его потащу? — застонал академик при виде зеленого зелья.
— Не хотите — можно выбросить. Вон урна.
— Нет, зачем же… — начал запихивать он бутыль в свою сумку-котомку. — Любой подарок — от бога… К тому же бальзам этот наверняка целебен. Я буду давать его жене с чаем и малиной… Господи! Улечу ли я? Не будет ли дождя и молний? Не накажет ли стихия за разврат? — спрашивал он в пустоту, раскладывая на стойке палку, паспорт, портмоне, берет. — А билет? Билет где? — суетясь и ощупывая карманы, начал он панически озираться.
— Под паспортом, на стойке.
— Как все нелепо на этом свете!.. А знаете, почему у нас так глупо все закончилось вчера? — вдруг спросил он, забыв о билете.
— Почему глупо? Очень даже умно. И, главное, без полиции и морга обошлось.
— Потому что для настоящего, классического разврата необходим закон трех единств: места, времени и действа. Но чего-то всегда не хватает, а это уже реализм.
— А чего не хватало нам?.. У нас все было: и место, и время, и действо, и детство, и девство… — отозвался я. — И вообще, посоветуйте, как с ними обходиться?
— С кем?
— С женщинами.
— Не надо вникать в отношения. Проникать, возникать — да, но не вникать. Начнете вникать — угробитесь. — Академик махнул рукой. — Ладно, я тоже хорош. Старый осел! Как я мог?.. И эта ужасная водка! Зачем вы мне подливали?
— Рука сама шла, я ни при чем. Не пропадать же добру.
— Такое добро до добра не доведет, — кисло пошутил он. — Скандал. Если это дойдет до моей жены, мне не миновать головомойки… И я так ушиб ногу…
— Вы отлично вальсировали! И пили, как гусар!
— Ах, бросьте! Вы еще молоды, а я уже стар. У меня организм изношен. Мне надоело жить. Я устал и хочу покоя, а вместо этого — содом и гоморра, и эти самолеты, перелеты, и ступеньки поездов, на которые не взобраться земной силой, и орущие пивные немцы!..
Возле паспортного контроля я передал ему кулек:
— Это в подарок вашей жене. Та синяя блузочка, которую вы выбрали тогда в магазине, но не взяли, помните? Ведь женщины любят новенькое.
— Как? Вы ее тайно купили? — удивился он и растроганно поцеловал меня. — Вы меня спасли! А то себе — все, а ей — ничего! А сейчас есть что показать! Да! И блузочка, и маечки, и “Бехеровка” — набор хорош! И даже в придачу куколка-немочка в национальном костюме есть — жена моего профессора подарила. Чего еще надо пожилой даме?
Учтивый пограничник вернул ему паспорт. Подхватив котомку, он неуверенно прошел сквозь железные ворота и двинулся на посадку, но вдруг круто развернулся:
— Ах, да! Как я забыл!.. Я же утром успел поговорить о вас с моим профессором. И у него, представьте, скоро освобождается полставки!
Но тут толпа индусов в чалмах оттянула его от барьера, я испугался, чтоб не снесли его с ног, и махнул рукой:
— Идите! Потом, по телефону, поговорим! — и долго еще наблюдал за его щуплой фигурой среди спин, рюкзаков и плащей…
Тогда я не знал, что “потом” уже не будет, что это наша последняя встреча: вскоре он по погиб по нелепой случайности, этот добрый и витающий в облаках заложник бешеных машин, хитрых замков, высоких ступенек и тугих водопроводных кранов…
1996–2005, Германия