Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2007
Гурам Сванидзе родился в 1954 году в Тбилиси. Окончил Тбилисский государственный университет, учился в аспирантуре Института социологических исследований АН СССР в Москве. Работал сторожем на Арбате, переводчиком в Бутырской тюрьме. В настоящее время работает в Комитете по правам человека и гражданской интеграции парламента Грузии. Публиковался в интернет-журналах.
Рассказы
Франкофон
Этот парень и моя сестра были одноклассниками недолго — первые шесть лет. Потом сестра переехала из нашего города в Тбилиси, к бабушке. Школу он окончил на пять лет раньше меня и уехал в Россию. Прошло ровно семнадцать лет, как я тоже окончил школу, и двадцать два, как видел его последний раз. Помнить этого парня не было особой причины, разве что однажды в школьном дворе он подозвал меня и спросил о Дине (имя моей сестры)…
И вот холодным утром, отстаивая уже четвертый час в тбилисской очереди за хлебом начала девяностых годов, я исступленно вспоминал его фамилию. В очереди меня сменила теща. Я шел домой, потом — на работу и продолжал до боли напрягать память. Когда из-за сбоя электричества в тоннеле метро остановился поезд, в темноте и ропоте пассажиров меня осенило: “Его зовут Вася Дудник!”
Через пять дней мне позвонили. Говорила американка. Коллега-социолог приглашала принять участие в проекте по проблемам бедности. “Дайан Дудник”, — представилась она.
Я стал менеджером проекта. Было чем гордиться и чему радоваться: Дайан выбрала меня из многих претендентов, а гонорар (страшно сказать, во сколько раз) превосходил мою зарплату, которая в тот момент составляла два доллара США в пересчете на купоны.
В машине, когда мы ехали в Кахети, где должны были проводить часть исследования, я, уже менеджер, рассказывал американке о случае с Васей Дудником, ее однофамильцем из грузинской глубинки. Родственная связь исключалась. Дайан была американкой в четвертом поколении. Ее прадед, местечковый еврей из Украины, прибыл в Америку в начале ХХ века. Почти мистическая история ей понравилась, или, может быть, мой английский был на уровне. “Клево!” — отрезала американка “очень” по-русски и покраснела. Ее манера краснеть меня подкупила. И не только меня, но и всех сорок пять участников проекта, которым посчастливилось к нему причаститься.
Вообще, Дайан предпочитала говорить о предмете исследования — о бедности. В приятный майский день наш “Форд” беззвучно нес нас мимо виноградников. Она расспрашивала водителя Серго о том, что он ел сегодня на завтрак. Он, врач-терапевт, подрабатывал шофером в проекте. Это обстоятельство особенно раззадорило американку, на нее нашел исследовательский зуд. “Не обижайся, изучать бедность в Грузии она начала с меня”, — сказал я ему по-грузински. Серго не возражал и отвечал на вопросы подробно, кстати, на английском. Она записывала. Оказалось, что респондент вчера пообедал плотно: он был у друзей, где его угостили толмой — вареным мясным фаршем, завернутым в молодой лист винограда. Серго кивнул в сторону виноградников. На виноградниках работали крестьяне целыми семьями. Было время прореживания кустов. Оборванные листья складывали в мешки. Дайан была озадачена. Факт с толмой не укладывался в ее схему бедности.
Мы въехали в городок где-то к часу дня. Он выглядел пустынным. Только коровы и свиньи, обязательный атрибут провинциальных городков, лениво блуждали по безлюдным улицам. “Винк-винк”, — простодушно смеясь, проговорила Дайан и показала пальцем на замешкавшуюся свинью, которая трусцой перебежала дорогу прямо перед “Фордом”. Так на английском звучит “хрю-хрю”.
Солнце начало припекать. Машину мы остановили в тени огромных старых лип, у сквера. Видимо, на века построенная каменная оградка с лепными украшениями в виде гроздьев винограда облупилась, местами обвалилась. Через площадь, напротив сквера, находилось здание местной администрации. Оно выглядело неказистым по сравнению с огромными домами частного сектора по обе его стороны. Их крытые цинком крыши слепили округу отражением от сияния солнца. В конторе никого не застали.
Мы вернулись к скверу. Там сидели мужчины, человек пять, играли в нарды. Когда мы приблизились, они оживились. Послышались комментарии: что за интуристы-очкарики (это я и Дайан), небось нащелкают кадры, а фото кому достанутся? Я поздоровался с ними. Они еще более оживились. Из их слов следовало, что население городка теперь на виноградниках. “Сейчас в городе только немощные старики, инвалиды и лодыри”, — заметил один пузатый мужчина, самый упитанный из всех присутствующих и наименее бритый. К кому он себя причислял? Его потные толстенные волосатые пальцы каждый раз, когда наступала очередь бросать игральные кости, с трудом подбирали их. Заговорить о проблемах бедности прямо в сквере Дайан не решилась. Она только предложила сфотографироваться с играющими в нарды. Даже через глазок фотообъектива можно было видеть, что она недовольна. Кахетинцы наперебой стали приглашать зайти к ним погостить. Тот, самый толстый, показывал на дворец с сияющей крышей через площадь, называл его своим и приглашал наиболее рьяно. Американка отказалась.
Дайан пожелала сесть рядом с водителем. Я открыл переднюю дверь автомобиля, и американка протиснулась в салон. Забарахлил мотор. Серго плюнул от досады: “Говорили мне, не заливай бензин на той бензоколонке! Сейчас клапаны придется чистить!” Он вышел из машины, поднял капот и начал копошиться в моторе. Дайан покраснела и насупилась, но ничего не сказала. Я вышел из салона и подошел к шоферу.
— Excusez-moi, vous ne seriez pas franCais? — проговорил кто-то за моей спиной.
Я оглянулся на спрашивающего. Говорил высокий темноволосый молодой человек лет тридцати. Он слегка запыхался. Наверное, спешил, и, должно быть, к нам. Его телосложение выдавало в нем фтизика: впалая грудь, сутулость, сильная худоба. Костюм, который, видимо, тщательно, но неумело выгладили недавно, висел мешком. Воротник чистой сорочки не мог облечь его тощую шею. Поношенный галстук казался съехавшим набок. Красивое лицо могло показаться одухотворенным, если бы не выражение больших темных глаз (вернее, отсутствие его). Они меня заставили вздрогнуть, ибо не блестели, обращенные вовнутрь, завораживали своей мертвенностью.
Не дожидаясь ответа, он довольно бегло продолжил по-французски:
— Я слышал по парижскому радио, что в Грузию должна приехать экспедиция, которая последует по маршруту Александра Дюма на Кавказе.
Из глубины сквера послышались голоса наших знакомых, предостерегающих молодого человека не беспокоить гостей “глупостями”. Он не обращал на них внимания. Французский я знал не ахти как, но понял, о чем шла речь, и ответил по-грузински.
Мой ответ, очевидно, разочаровал незнакомца.
К разговору подключилась Дайан. Ей показалось, что уж сейчас поговорит о предмете исследования. Не выходя из салона, открыв дверцу авто настежь, она на русском обратилась к неожиданному собеседнику. Из беседы мы узнали, что его зовут Ладо, он не женат, работает библиотекарем, у него больная мать. Ладо был вежлив с американкой, но проявлял нетерпение и постоянно посматривал вдаль, в конец улицы, откуда, как ему казалось, вот-вот появится экспедиция. Потом, не ответив на очередной вопрос о его доходах, он вовсе в сердцах воскликнул:
— Уже несколько дней я торчу здесь, на площади, в ожидании! Даже не пошел работать в поле!
— Вы уверены, что экспедиция должна приехать? — спросил я.
— По французскому радио передали… Дюма был здесь.
Я попытался уточнить, передавали ли эту информацию по грузинскому радио или телевидению.
— Не знаю, — последовал ответ.
Серго продолжал ковыряться в моторе, но было заметно, что к происходящему прислушивался. Дайан поняла, что интервью не получается, совсем разобиделась и замолчала.
— Вам кто-нибудь поручил встретить французов? — спросил я.
Он окинул меня взглядом, который дал ясно понять мне всю неуместность такого вопроса. Было видно, что по мере того, как продлевалась беседа, глаза Ладо оборачивались к миру и становились живее.
— Где вы изучили французский?
— В Тбилиси, в сельхозинституте, — сказал он и лукаво улыбнулся, — я учился на винодела и увлекся литературой о французских винах. Мне повезло, у нас был прекрасный учитель по языку — Елена Арнольдовна. Она еще девочкой приехала в Грузию из Швейцарии. Умерла, бедненькая. Совсем старенькая была.
Ладо вдруг умиленно заулыбался.
— Иногда она вспоминала день отъезда из Швейцарии. Была гроза, гром. Она боялась грома. Старший кузен говорил ей, что по небу катится большая бочка и упадет ей на голову.
Последнюю фразу он повторил на французском.
— Почему ты работаешь не по специальности?
Ладо ухмыльнулся.
— Я работал на местном винзаводе технологом, пока тот не закрылся. Так и с другими заводами. Полное запустение. Вон та братия,— показал глазами в сторону играющих в нарды,— тоже безработная.
Тут Ладо еще более побледнел и как будто сник.
— Извините, я присяду. В глазах потемнело. С утра ничего не ел. Болезнь проклятая одолевает.
Он присел на каменную плиту — обломок от ограды сквера. Это привлекло внимание американки, она встрепенулась.
— Как ваша фамилия? — спросил он меня.
Я назвал.
— Совсем как у героя Марселя Пруста в романе “Du cфte de chez Swann”,— сказал он задумчиво и снова посмотрел вдаль, в конец улицы.
Неожиданно громыхнул капот. “Готово, можно ехать!” — произнес торжественно Серго. Мне показалось, что Ладо встревожился. Дайан спросила меня на английском, удобно ли подарить молодому человеку с десяток долларов. Проект предусматривал подарочный фонд для респондентов. Ладо мягко, снисходительно отказался от подарка.
— Было бы неплохо, если бы вы прислали мне из Тбилиси батарейки для радио транзистора. Мои совсем уже сели, — обратился он ко мне.
Наш “Форд” развернулся. Через поднятую им пыль была видна худая фигура молодого человека. Он стоял, упираясь левой рукой на ограду.
— Уж лучше бы он слушал грузинское радио и работал на винограднике, — заметил Серго.
Дайан сидела раскрасневшаяся, явно ничего не понимала.
“В кой веки раз сюда заедет француз”, — подумал я.
МЕДВЕДИЦЫ
…Как бы набираясь духу перед тем, как свернуть с улицы Кахиани на Лоткинскую, старенький трамвай делал на углу остановку. Ему предстояло вписаться в глубокий вираж. И вот когда он, накренившись, начинал отчаянно скрежетать колесами, с задней площадки один за другим спрыгивали мужчины разного возраста и комплекции. Еще до того, как свернуть трамваю, они изображали безучастность и, только когда вагон двигался с места, начинали слегка волноваться и толкаться в проходе. Они плавно отделялись от подножки, чуточку как бы задерживаясь в воздухе, приземлялись, по инерции делали короткую пробежку вдогонку уходящему трамваю и степенно продолжали свой путь. Таким образом взрослые подавали дурной пример детям, тоже норовившим прыгать с подножки движущегося транспорта. Выйдя из виража, только-только выпрямившись, трамвай делал очередную остановку — всего в метрах тридцати от поворота.
Стоя в сквере, что был на углу двух улиц, эту сцену, широко разинув рот, часами мог наблюдать Арутик. Трудно сказать, завораживал ли его молодцеватый пластический этюд взрослых мужчин. Вероятно, нервы приятно щекотал металлический скрежет трамвайных колес, который оглашал окрестности и надолго зависал в воздухе. Может быть, он сочувствовал многотрудной жизни старенького вагона. В пятилетнем возрасте Арутик переболел менингитом с фатальными последствиями для его психики, так что вряд ли что мог объяснить. Одно его интересовало точно: почему трамваи бывают красные и зеленые? С этим вопросом бедняга приставал к прохожим вот уже лет тридцать.
Сегодня Арутик выглядел смущенным. Трамвай, которым я прибыл, был фиолетового цвета. “Арутик, как дела?” — спросил я его. Он вежливо поздоровался со мной и озадаченно справился: “Почему трамвай не красный?” Мне стоило труда ответить на такой “каверзный” вопрос. Он благосклонно слушал меня, но было видно, что вопрос будет повторен. Вдруг его ясное идиотическое лицо потемнело. “Нельзя, неприлично показывать язык! Прекратите!” — скороговоркой заговорил он. Я обернулся. Гориллоподобное существо — огромный толстяк, обросший черной щетиной, волосатый живот навыпуск, заплывший пуп, в руках два арбуза — силясь, максимально вытянул изо рта алый язык. Арутик не любил, когда ему показывали язык. Он отвернулся и заспешил прочь, переваливаясь с ноги на ногу, что-то выговаривая. Гориллоид с арбузами, который прибыл тем же трамваем, что и я, удовлетворенно крякнул, затем поздоровался со мной и прошел мимо.
Арутик жил вверх по нашей улице, там, где был взгорок, за которым проваливались, а потом снова через некоторое время появлялись на еще более крутом подъеме пешеходы. Себе на беду, Арутик обладал самолюбием. Он доверчиво реагировал на меня, ибо не причислял мою персону к разряду людей, которые, завидев его, начинали кричать: “Арутик сумасшедший! Арутик сумасшедший!” Каждый раз, когда начинался этот гон: “Ату его, ненормального!”, он истошно кричал и нецензурно бранился. Педофильные моменты преобладали в его бранном лексиконе. Ему много доставалось от мальчишек. Они преследовали его, держась на расстоянии, и чем-то напоминали дворняжек, облаивающих не приглянувшийся им объект.
За Арутика некому было заступиться. Я попытался посоветовать ему не обращать внимания на приставал. Он признательно кивал головой, но по глазам было видно, что ничего не понял. У него была старая мать. Я ее видел один раз, мельком, со спины. Они поднимались вверх по улице: он — тучный, рыхлый, она — согбенная от возраста женщина в черном. Отец умер давно. Рассказывали, что перед смертью он сильно страдал от сознания, что оставляет бедолагу сына. Кстати, кроме цвета трамвая, Арутика занимала еще одна “проблема”: “Почему отца закопали в землю?” Спрашивал он это исключительно из любопытства.
Нельзя сказать, что его окружали сплошь садисты. Иногда беднягу защищали женщины, пытавшиеся унять дразнящих, но его отборные ругательства сильно их разочаровывали. Соседи, похоронив его мать, прикармливали его. Он не выглядел убогим. Единственное, что от него требовали — вынести мусор, принести керосин. Позже, когда стали давать о себе знать разные болезни, у Арутика в карманах не переводились лекарства. Доведенный до кондрашки, он дрожал всем телом, появлялась синюшность, иногда бывало хуже: из-за конвульсий падал на землю. Даже безжалостные мальчишки проникались к нему чувством, когда Арутик, обессиленный и задразненный ими, сидел на земле и горестно плакал. Дети интересуются сумасшедшими и покойниками. При этом они не проявляют хороших манер.
Особенно “тяжелыми” были для Арутика выходные дни теплых месяцев года. Мужчины собирались на улице с утра. Играли в нарды, домино, карты, пили пиво. Когда наверху улицы появлялась пузатая фигура Арутика, наиболее легкомысленные из них начинали травить его. Те, кто посолиднее, слабо пытались унять распоясавшихся, еще более солидные делали вид, что ничего не замечают.
Очень усердствовал малый по имени Дуде. Репутация у него была не ахти какая — тунеядец, пьяница, игрок. Но без него не обходилось ни одно уличное событие — поминки, свадьбы, драки. Его присутствие было как необходимый антураж и производило впечатление массовости. На языческом действе типа “чиакокноба”, когда по весне жгут огромные костры, чтобы изгонять чертей, он со своим сыном, тоже оболтусом, проявлял энтузиазм: нагромождал самые высокие кучи и с дикими воплями перепрыгивал через костер. Этот субъект выказывал осведомленность по части местных сплетен и играл свою роль, когда шушуканье переводится в громкие разговоры и уличные сцены, когда обструкции подвергают жертву наиболее одиозных сплетен.
Видимо, издеваться над Арутиком тоже было его “функцией”. Однажды, завидев его на гребне того самого взгорка наверху улицы, он заладил свой репертуар: “Арутик, сумасшодш, сумасшодш!!” (с русским у него были трудности). Дуде позорно проиграл в нарды и теперь допекал Арутика. Тот выпалил порцию ругательств, потом разнервничался и упал, скрывшись из виду. Видно было какое-то хлопотливое движение людей в том месте. Потом послышались крики с требованием прекратить безобразие. Вероятно, несчастному было совсем плохо. А Дуде в исступлении продолжал кричать уже осипшим голосом, глаза пустые. Его тоже пришлось отпаивать валерьянкой.
Однажды у меня получился интересный разговор об Арутике с соседом по имени Ромео. Семейство, из которого он происходил, окружал ореол образованности. Мамаша соседа носила университетский ромбик, что производило эффект, так как вокруг жили преимущественно шоферы, работники прилавка — люди, не отличавшиеся образованностью. Вообще, вся семья состояла из снобов. Помню, в начальных классах Ромео водила в школу бабушка. Она оберегала его от мальчишек, размахивая своей тростью, когда те пытались к ним приблизиться. Мать Ромео некоторое время сочувствовала Арутику, пока ей казалось, что того зовут Рудиком. Видимо, она полагала, что жертвой уличных издевательств является человек с иностранным именем Рудольф. Она быстро потеряла к нему интерес, узнав, что на самом деле того зовут Арутюн. Просветил на этот счет ее я — редкий избранник, которому дозволено было заходить к ним в гости. Сблизило меня с Ромео то, что мы оба учились в университете. По месту жительства он обращался ко мне на “вы”, не из уважения, а потому, что не выделял меня из окружения, по месту учебы на “ты”, льщу себя надеждой, из товарищеских побуждений.
На улице за их высокой оградой происходила обычная перепалка с Арутюном.
— Вы знаете, почему его так шпыняют? — спросил меня Ромео, кивая в сторону, откуда доносились ругательства. — Вам доставляет явное или неявное удовольствие слушать все это. Учат же мужчины на вашей улице маленьких детей матерщине, чтобы потом те выдавали ее в присутствии женщин, желательно незамужних? Какое удовольствие для всех! Так что Арутик для них — находка! Обратите внимание — сколько экспрессии!!
И он стал вслушиваться в происходящее на улице. Я вынужденно признал правоту его слов, хотя меня коробил такой огульный подход. Мои племянники совсем не умели материться.
У Арутика была манера — как увидит “опасный объект”, закроет глаза, пройдет крадучись по противоположной стороне улицы. Вот он — спасительный поворот на соседнюю улицу. Именно в этот момент его настигал тот самый клич, который поражал его, как прямое попадание. Хотя спасения не было нигде: в нашем районе его “обложили со всех сторон”. Однако было место, где он бывал вполне счастливым… Арутик любил ходить в кино. Он проявлял предусмотрительность и наведывался в дальний кинотеатр, где о нем могли не знать и, значит, не дразнить. Смотрел он все подряд, наверное, его привлекал калейдоскоп изображений, а не смысл. Было бы сильной натяжкой допустить существование какой-то духовности в его неразвитом сознании. По случаю посещения кино одевался чистенько. Помню его в сорочке с короткими рукавами, в широких брюках и сандалиях и реплику Дуде: “Наверное, в кино идет”. Информация была для компании, которая резалась в карты на улице. Но никто и ухом не повел. После киносеансов он возвращался умиротворенным и не реагировал на дразнилки.
Несчастного все-таки “застукали” прямо в очереди в кассу кинотеатра. Какой-то хмырь из нашего района узнал его и не преминул покуражиться — показывал язык и обзывал. Но Арутик стоически вытерпел наскок, выстоял очередь и не обратил внимания на легкий ажиотаж среди окружающих. Свое спасение он хотел найти в темноте кинозала.
Фильм в тот день был скучный — “про любовь”. В те времена в лентах такого сорта совсем не было эротики. Оживление вызывали только долгие поцелуи, и наиболее незатейливые из зрителей кричали из зала: “Сорок, сорок!”, то есть — поделитесь. На этот раз вдруг прозвучало: “Арутик…” и так далее. Арутюн не выдержал и отреагировал, как обычно, — залпом матерщины, чем только подогрел зал. Уже никто не смотрел на экран, где события развивались нудно. Когда включили свет, бедняга выскочил из зала первым, а вслед ему доносилось улюлюканье.
Его запомнили и стали узнавать. Дело дошло до того, что Арутюна просто не впустил в кинотеатр администратор. В другой, более дальний, он себе не мог позволить ходить: плохо знал город.
После этого Арутик умер довольно скоро прямо на улице от кровоизлияния в мозг. Состоялись похороны, все прошло весьма чинно. Соседи постарались. Хотя на поминках не обошлось без инцидента: Дуде напился и устроил скандал.
Но еще некоторое время после смерти Арутика в кинотеатре сохранялся “милый” обычай: посреди сеанса кто-то выкрикивал то самое оскорбление, и несознательные зрители гоготали, а сознательные жаловались дирекции кинотеатра, требуя навести порядок. “Хулиганов”, которые срывали таким образом сеансы, пытались урезонить милицией. Но что можно сделать в темноте с анонимной толпой. Да и сами милиционеры не прочь были похихикать.
Однажды в зале произошло нечто непонятное. Шел обычный фильм “про любовь”. Зевавшие зрители прибегли к испытанному развлечению. И тут… Позже проходившие мимо кинотеатра пешеходы рассказывали, что смех, который доносился из зала, вдруг вылился в истерический крик людей, охваченных ужасом. Сначала можно было подумать, что показывают триллер, но и тогда обычно мужчины не кричат, как женщины. Достигнув наивысшей точки, вопль сразу оборвался, и наступила глубокая тишина. Только неразборчиво был слышен диалог на экране, кстати, довольно спокойный.
Когда распахнулись двери зала, из него в изнеможении медленно выходили напуганные люди. Они невнятно мямлили о каких-то двух медведицах, которые вдруг спустились с экрана в зал.
“Никаких животных в этом фильме нет!” — заявил один из пешеходов, но, оправившись, добавил, не имеет ли место случай коллективного помешательства.
После этого инцидента сеансы в кинотеатре не срывались.
Об Арутике на улице забыли довольно скоро и безнаказанно. Медведицам до наших мест было не добраться.
Впрочем, умер Дуде. У него вдруг стал заплетаться язык. Оказалось — опухоль на языке. “Не любил Арутик, когда я ему язык показывал”, — однажды обронил Дуде.
Габриел
Если кто хочет представить себе, на кого был похож Габо, вспомните картины Рембрандта. Великий фламандец жил на Иоденбреестраат, на еврейской улице Амстердама. С ее обитателей художник писал персонажей для библейских и не только библейских сюжетов… Белобородый, благообразный, богобоязненный еврей, только-только поднявший глаза от свитка торы к небу. В этот момент он кажется старше своего возраста. Как Габо. В шахматный клуб он забрел по безделью. Сначала меня ввел в заблуждение значок “Мастера спорта СССР” на лацкане его пиджака. Почему бы не сразиться с мастером, затесавшимся в среду любителей? В шахматной квалификации партнера я разочаровался довольно скоро. Габо сам признался, что играет плохо. Для этого случая он приберег фразу: “Редкий еврей не играет в шахматы. Редкий еврей играет в шахматы так плохо, как я”. “Мастер спорта” был горазд поговорить. В тот вечер Габо проиграл подряд до пяти партий и беседовал со мной на разные темы. Про значок, правда, умолчал. Через пару дней Габо заявился со значком “Кандидат в мастера спорта СССР”. Он не объяснил, почему ему понадобилось понижать себя в звании. А когда Габо стал выдавать себя за “отличника спасания на водах”, я не стал расспрашивать его о подвигах на воде. Не было уверенности, что он вообще умел плавать. Как-то раз, увидев мой редакционный значок (я работал в вечерней газете), мой партнер по шахматам загорелся и попросил меня “одолжить” его. Он сказал: “Поношу и верну”.
После очередных посиделок за шахматной доской мы возвращались домой на трамвае. И здесь Габо привлекал к себе внимание. Кроме того, что вовсю разглагольствовал, он каждый раз, выходя из вагона, делал вид, что расплачиваться за проезд не собирается. “Не беспокойтесь, я заплачу”, — говорил я ему скороговоркой, чтобы смягчить ситуацию, когда благообразный с виду еврей вел себя, как тривиальный безбилетник. “Я полагаю”, — следовал ответ. Я не думаю, что мой приятель проявлял скаредность. Просто давала о себе знать еще одна его “милая” особенность. Мне рассказали о приключившемся с ним конфузе. Тбилисские “зайцы”-безбилетники прибегали к хитрости. Выйдя из транспорта, они на некоторое время задерживались, сбившись в кучку у заднего бампера. Это чтобы выпасть из поля зрения шофера. Габо и несколько подростков таким образом прятались за троллейбусом. В нашем городе водители общественного транспорта, кроме того, что рулят, еще взимают плату за проезд, выслеживают “зайцев”. Так вот во время того инцидента шофер, вооружившись монтировкой, не поленился покинуть кабину, обошел троллейбус не с той стороны, с какой его можно было ожидать. Мальчишки успели разбежаться, а Габо застукали.
У нас был общий знакомый — Петре Т., отпетый сплетник. Этот прохвост заметил, что мой партнер по шахматам — “не того”. Впрочем, сам Габо кокетничал тем, что состоял на учете в психдиспансере. Время было перестроечное. Более подходящую биографию тогда было трудно придумать. Дескать, наследие диссидентского прошлого.
Диссидентский поступок Габо был несколько необычным. Он тогда учился в МГУ. В одном из московских православных храмов народ обратил внимание, как рьяно молился и бил челом студент из Тбилиси, по внешности иудей. На факультет “пришла телега”.
В деканате Габо задавал вопросы один строгий с виду мужчина. Проказник сбивчиво пытался что-то объяснить, что он — грузинский еврей, что не надо путать его с ашкенази. Грузинские евреи не знают ни иврита, ни идиш, только грузинский язык. Сам Габо владел только русским.
— Что странно, мои родители почти не говорили на русском, — заявил он.
С ним обошлись довольно мягко. Решили, что парень запутался. Тот строгий мужчина сказал ему во время допроса:
— Габриел Натанович, атеист из вас не получился, иудей тоже. Далось вам русское православие!
О том, что его поставили на учет в диспансере, Габо узнал, когда вернулся в Тбилиси. К нему домой наведался участковый врач.
Через некоторое время к Габо заглянул и участковый милиционер. В районное отделение поступила информация: мой партнер по шахматам отлынивает от общественно полезного труда. Хозяин встретил стража порядка ласково. Его лицо обрамляли борода и пейсы, на голове его была кипа, а в руках — “Агада”. Смущенный участковый ушел и больше не беспокоил Габо. Такого тунеядца встречать ему еще не приходилось!
Габо жил в шикарном особняке, доставшемся ему от отца по наследству. Вспоминая отца, сын вздыхал одновременно иронично и печально: “Натан умел делать деньги, но был неграмотным. Я получил образование в Москве, однако ничего не прибавил к наследству. Впрочем, почти ничего и не убавил, за исключением белого рояля, китайского фарфора, люстры из богемского стекла…” Перечисляя утраченные предметы быта, Габо загибал пальцы.
Однажды Габо пригласил меня на пурим-шпиль, организованный еврейской общиной. Габо играл Мордехая, его жена Ядя — Эстер. Ведущий программы представил ее как неподражаемую. На сцене было много более привлекательных женщин. Я знал, что она работает секретаршей в раввинате, но не предполагал, что этого было достаточно для такой преувеличенной лести. Габо много пел, передвигался по сцене. Под конец совсем заигрался. Со сцены не сходил, даже пришлось упрашивать. Как заметил один из теряющих терпение зрителей:
— Этот тип в упоении от пущего внимания к себе.
— Он напоминает мне мою тещу, — кто-то рядом поддержал тему, — она не выносит, когда ее не замечают, она главная невеста на свадьбах и главный покойник на похоронах.
Потом нас пригласили к столу. Было много сладостей. Здесь я заметил, как “Эстер” ударила по руке “Мордехая”, предупреждая его желание полакомиться очередной порцией пирожного. Премьер насупился.
Ядя держала мужа в строгости. Она фыркала на него за то, что из дому потихоньку исчезают ценности. Кстати, детей у них не было. На вопрос “почему?” супруга уклончиво заявляла, что у нее уже есть один ребенок, имея в виду своего инфатильного мужа. Поводов для недовольства у нее стало больше, когда на Габо нашла “очередная дурь”: он пошел в политику и забросил уроки иврита.
Свое появление в политике мой товарищ отметил публикацией в вечерней газете. Редакционные снобы морщились, дескать, “всякий люд повалил”.
— Раньше графоманство было уделом отдельных личностей, теперь эта болезнь приняла масштаб эпидемии, и этот с пейсами туда же, — ворчал старожил журналистики Симха Рабинович.
“Явился” Габо из “underground’а Совдепии”. Так он о себе писал. Цветистые и энергичные тексты моего приятеля имели успех. Редактор сдружился с новым автором и назвал его “обретением” газеты. Ему даже уступили колонку, где он мог позволить себе что угодно. Габо писал об иудео-христианской цивилизации.
Вскоре подоспел случай, который вовсе сделал его “своим” в новом политическом бомонде. Во время похорон одного из лидеров диссидентского движения Габо, пытаясь попасть в фокус телекамеры, оказался за спиной оратора. Тот, делая патетический жест, чуть не столкнул начинающего политика в могилу. Журналисты не упустили зафиксировать такой занятный сюжет.
Но существовала другая легенда о том, как Габо протиснулся в тесные ряды политиков. Народ говорил об услуге, которую он оказал одному видному идеологу от демократии — Ноэ П. Произошло это… в бане. Идеолог явился в баню в новом джинсовом костюме. Раньше он не баловал себя обновками. Ходил в потертом пиджаке, а на самом том месте брюки у него часто были порваны по шву. Ноэ П. отличался невероятной тучностью, и не всякие брюки могли уместить то самое место. Но, видимо, не из-за этого он попал на глаза американцев, и те стали пестовать из него демократа. Сидящие кружком в раздевалке посетители турецкой бани обратили внимание на огромного толстого мужчину, который, выйдя из душевой, уже в десятый раз открывал, закрывал и после некоторой паузы снова открывал дверцу шкафчика, при этом озадаченно теребя бородку. До этого их развлекал разговорами мой приятель (его манера собирать вокруг себя людей!). Габо потом рассказывал:
— Этого чудака я сразу узнал. Стал выяснять, в чем дело. Оказывается, одежду унесли. А почему молчит? И тут я смекнул, что Ноэ что-то путает. Когда компьютер барахлит, его перезагружают, делают “restart”. Неужели он путал компьютер со шкафчиком!
Габо мобилизовал массы. Кто голый, кто одетый — все возмущались “непорядку”. На шум прибежал директор бани. Он ужаснулся, узнав, что обокрали столь почтенного гражданина. Директор любезно пригласил Габо и Ноэ в свой кабинет. Они проследовали вслед за ним. Это было потешное зрелище — два облаченных в простыни бородача, прямо как Платон и Сократ, дефилировали через фойе бани. Уже в кабинете встревоженный директор спросил Габо, что, дескать, и его обокрали? Габо сказал, что нет, не успел одеться. Ноэ предложили позвонить домой. Тот долго объяснял жене, почему понадобилось ему звонить из бани, а его знакомому устраивать шумный митинг.
Кстати, инцидент на кладбище произошел уже после событий в бане. В противном случае Габо так близко к оратору на кладбище не подпустили бы.
Была у Габо черта характера, которая мешала ему жить.
— Донимает меня бес, становлюсь бесноватым, — признавался мой приятель и, чтобы предупредить догадку собеседника, что его недаром определили в диспансер, быстро добавлял: — Это я фигурально выражаюсь.
До того как забрести в шахматный клуб, Габо устроил “разборку” в одном любительском театре. Однажды, праздно разгуливая по проспекту Руставели, он обратил внимание на самодельную афишку. В тихий закуток любителей-театралов заявился эксцентричный Габо. Сначала гость вел себя тихо. “Из приличия”. После двух-трех визитов пришелец начал давать советы режиссеру и актерам. Вошел во вкус. Театр постепенно стал менять профиль, превращался в театр одного актера. Труппа запротестовала. Габо изгнали. Позже он предложил мне посредническую миссию — содействовать его примирению с коллективом театра.
— Я, как человек, придерживающийся европейских ценностей, всегда готов к компромиссу, — заявил он.
Узнав о моей миссии, режиссер театра сильно забеспокоился.
— Я еще не дорос до европейских ценностей. Передайте эти слова Габриелу Натановичу, — ответили мне поспешно.
Недолгим было его сотрудничество с газетой. Оно имело бурное завершение — с прилюдным “выяснением отношением” с редактором в коридоре редакции, с отборным матом и рукоприкладством. Не поделили авторство статьи. Редактор даже достал из кармана пистолет, по виду дамский. После этого Габо ввернул, а не гомик ли его оппонент. Последовал новый всплеск эмоций, и в очередной раз дерущихся растащили. Я выводил упирающегося приятеля на улицу. Свежий воздух несколько успокоил его. Его глаза уже не казались сумасшедшими.
— Ты знаешь, — он обратился ко мне неожиданно, и снова его глаза загорелись от гнева, — этот подонок, кажется, назвал меня “еврейской мордой”.
Восхождение Габо на политический Олимп, славно начавшись, довольно быстро оборвалось. Мы вместе зачастили в одну партию, которая провозгласила себя политическим объединением европейского типа. Она вознамерилась строить в Грузии шведский социализм. Активного Габо приблизил к себе лидер партии, бывший номенклатурщик (“синекурник”, как называл его Габо). Этот субъект был одним из первых, кто сдал свой партбилет. О своем прошлом он не любил вспоминать, но… обмолвился. На одном из собраний лидер для пущей вескости подпустил фразу: “Это говорю я вам как коммунист и т. д.”. В зале, где проходило собрание, воцарилась тишина. Опомнившись, оратор неуклюже осклабился и сказал, что пошутил. Габо ничего не имел против шефа, но случая покуражиться не мог упустить. Он удачно пародировал “шутку” лидера, вызывая гомерический смех среди аудитории. Однажды его за этим занятием застал “синекурщик”. Расправа не заставила долго себя ждать. Довольно скоро Габо допустил “политическую ошибку”, что стало поводом для изгнания его из рядов строителей шведского социализма в Грузии.
В партии мой приятель занимался идеологией, а именно — проблематикой гражданского общества. Не было политика, который не говорил о гражданском обществе и не делал бы это в скучной манере, формально. Тему успели затаскать, так и не поняв, о чем, собственно, речь. Габо же был старательным и вник в проблему основательно и скоро делил общество на “упертых этников” и граждан государства. Если, общаясь с тобой, он вдруг принимал многозначительное и в то же время ироническое выражение лица, это значило: тебя вычислили, “ты — этник”. Всю теорию о гражданском сознании идеолог свел к простой формуле: во время футбольного матча “Динамо” (Тбилиси) — “Арарат” (Ереван) этнические армяне — граждане Грузии болеют за тбилисцев, проявляя таким образом гражданский патриотизм. Его окружение (и я в том числе) выразило сомнение в возможности такого расклада.
— Значит, будучи этническим грузином, но являясь гражданином Армении, ты болел бы за динамовцев? — спросил меня Габо с видом, когда дают понять, что вопрос с подковыркой.
— В твоей теории слишком много невероятных допущений, — заметил я, но ответил на вопрос утвердительно. После чего последовало: “Этник ты!”
— Как же с правом выбора? — возразил я.
— Мы тут о принципах говорим, а не о деталях твоего личного похмелья,— парировал хитроумно оппонент.
— Твоя теория постепенно вырождается в утопию, — заключил я.
Как приятель я не мог позволить выражение типа “бредни”. Этот оборот уже был использован в прессе. Поводом послужило предложение Габо внести общегражданское наименование — “иберийцы”. Предлагалось в графу “национальность” вписать именно это слово. Далее по желанию — хочешь заводи графу этнического происхождения, хочешь нет. Бедный Габо оказался между двух огней: его как “ассимилятора” клеймили и национальные меньшинства, и представители титульного этноса. Перед выборами такие инциденты только вредили партии, которую и так называли “самозванной родственницей шведского социализма”. Срочно созвали заседание бюро.
Габо рассказывал:
— Я сделал им втык. В какой-то момент я был похож на Энвера Ходжу, албанского лидера. Только он смог себе позволить кричать на Хрущева на одном из форумов коммунистов.
На некоторое время Габо исчез из поля зрения. На телефонные звонки отвечала в основном Ядя. Но однажды я встретил их в метро. Он был в майке розового цвета, испещренной письменами на иврите и легкомысленными рисунками. Оба были в веселом настроении. Шли на урок иврита. Увидев меня, Габо обрадовался, но зато пасмурной стала Ядя. Она всегда считала меня злым гением, сбивающего ее супруга с праведного пути. После дежурных вопросов я поинтересовался, что же написано у него на майке. Было что-то о разбитном времяпрепровождении на море. Одно слово он не смог перевести.
Позже Петре Т. с язвительной улыбкой рассказал мне, что “мой бывший партнер по шахматам” активно изучает язык, что он отличник. Петре казалось комичным быть отличником учебы в пятьдесят лет. Из надежных источников мне было известно, что сам этот субъект — фобик, боится, например, покойников, поэтому не ходит на панихиды даже ближайших родственников.
На мое же предложение сходить на панихиду одного известного нам человека он отреагировал нервно и удалился.
Как-то Габо позвонил мне и рассказал о своих новых похождениях. Мой приятель донимал начальство компании, которое занималась распределением электричества. Как известно, перманентный энергокризис был примечательным “обретением” нового времени. Габо устраивал сцены в прихожей директора компании и бывал убедительным в своем праведном гневе. В результате, когда весь Тбилиси погружался во тьму, район, где он жил, был освещен. Соседи выказывали глубокое почтение и восторг. “Такой вот триумф местного значения!” — говорил Габо. Однажды неуемного ходока выпроводили. Когда его из приемной директора “бережно вытесняли” охранники, тот, распаленный, угрожал, что приведет сюда народ.
— Вышел я на проспект, — рассказывает он мне по телефону, — злой и беспомощный. Прошел метров сто. Вдруг вижу: демонстранты идут с лозунгами. Полиция повсюду. Примкнул я к ним. Полиция и народ ко мне доверием прониклись. Один парень даже повязку дал, чтоб я за порядком следил. Тихо, мирно, интеллигентно подошли к зданию компании. Демонстранты начали скандировать. Директора за ручки белые взяли и к народу вывели. Вышел он, озирается и тут меня увидел в первых рядах. Побагровел, несчастный…
— Вот такой я чатлах (типа — сволочь, если по-русски)! — завершил Габо рассказ. Привычка была у него такая — любя так себя обзывать, когда самодовольство переполняло его.
Прошло время. Я вдруг заволновался. Почему ничего не слышно от Габо? Стал звонить. Предчувствие не обмануло меня. Габо умер. Я замечал, что на него находило в последнее время, он бывал раздражительным, постоянно матерился. Но кто мог подумать! Рассказывали, что однажды, когда очередной раз выключили свет, он, быстро натянув пальто, ничего не сказав жене, выбежал на улицу. Был гололед. Габо поскользнулся и упал. Ударился головой. Через полчаса умер. По еврейским обычаям его похоронили в тот же день. О его смерти многие узнали после похорон. Я оказался в том числе.
Прошли годы. Вдова продала дом Габо и уехала в Израиль. Флажок Израиля, который красовался в одном из окон, новые хозяева убрали. Сейчас в особняке гранд-ремонт. Но остался скверик напротив дома… Я и Габриел сидели на скамейке перед слабеньким фонтаном. Ноябрь. Лучи солнца все еще силились пробиться сквозь плотные облака. Небо было аметистового цвета. Ясный, тихий, прохладный день. Клены сопротивлялись приходу холодов и не отдавали листву. Она приняла цвет ржавчины, но не опадала. Порыв ветра вызывал всеобщее паническое трепетание в кроне, и вот два-три листочка нехотя по замысловатой траектории долго планировали к земле, чтобы насытиться ленивым полетом-падением. Габо наблюдал это парение, лицо разгладилось, глаза посветлели.
— Что ты это вдруг? — спросил я его с деланной иронией.
— Хорошо ведь! — сказал он.
Казалось, его сердце обрывалось, когда лист наконец-то касался земли или падал на клумбу, где отцветали дубки…