Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2007
Олег Зоберн родился в 1980 году. Учится в Литературном институте им. А. М. Горького. Рассказы публиковались в журналах “Новый мир”, “Октябрь”, “Знамя”, “Дружба народов”, “Сибирские огни”, “Роман-журнал XXI век”, “Литературная учеба”, “Север”, “Дон”, “Литературная Россия”, “Кольцо „А“”, “Passionate” (Нидерланды), а также в коллективных сборниках. Лауреат независимой литературной премии “Дебют” 2004 года. Член Союза писателей России. Живет в Москве.
Ей легко бежать за мной по грязной деревенской улице: копыта — в отличие от моих резиновых сапог — не разъезжаются на глине. Можно укрыться за какой-нибудь калиткой или перелезть через забор, но, раззадоренный погоней, я решаю дотянуть до избы кормчего. Только бы не упасть. Осталось чуть-чуть… Дом кормчего не огорожен. Взлетаю на крыльцо. Заперто… стучу… оборачиваюсь, хочу двинуть ей сапогом по морде, но — мимо. Коза больно ткнула меня рогом в бок… Пинками сгоняю ее с крыльца. Кормчий наконец отпирает дверь. Вхожу в сени.
— Правильно, подполковник, — говорит он мне, — не расслабляйся, меньше соблазнов будет.
Снимаю тулуп, задираю рубаху. Поцарапано до крови. Смотрю в окно: серая коза спокойно, будто ничего и не было, разрывает компостную кучу возле сарая.
Кормчий принес из комнаты пластырь и перекись водорода. Обрабатываю рану.
Братия наша — четыре человека: Тоша, Никифор, кормчий Сандрыч и я, военный в отставке. Деревня — восемь дворов, но других насельников здесь нет. Остальные дома пустуют. Сандрыч живет в отдельной избе, Никифор тоже, а я — с Тошей. Он у нас самый молодой, за четыре года общинной жизни три раза не выдерживал, убегал в ПГТ, что в нескольких километрах отсюда. Возвращался заскорузлый, изголодавшийся. Временами по неопытности он хочет как-нибудь выделиться. Например, зимой пробовал ходить босым, застудился и лежал почти седмицу в жару. Едва его вылечили тогда.
За окнами пасмурно, вечереет. Кормчий заварил зеленого чая. Коза ушла, а может, спряталась, ждет.
— Сандрыч, откуда эта тварь? — спрашиваю я. — Выскочила из проулка… Не было же тут коз. И никакого зверья-скота не было. Только мыши, ежики, водяные крысы в реке… И кроты, но их не видно. И птицы.
— Такие времена близятся, что и шальная коза будет не в диковинку. Надо поостеречься, подполковник, ты же знаешь… Насчет кротов, — продолжает кормчий, дуя в свою кружку, — это сложнее. Крота видно, когда он мертвый. Ведь крот перед смертью выбирается на свет Божий. Так же и человек — дуба даст — и все о нем понятно, сразу жизнь его как на ладони. Но, например, земляной червь — наоборот: почуяв, что скоро преставляться, вползает поглубже в грунт. Вот делай выводы… Как там, кстати, наши?
— Я к вам с этим и шел. Тоша опять тоскует, — отвечаю. — Сидит с утра на кровати, ноет. И не разговаривает. Я его пытался взбодрить, тормошил — бесполезно. От пищи отказывается. Я картошки нажарил, поставил перед ним сково…
— Спокойно, — Сандрыч улыбается, — зима придет, мы его мордой в снег ткнем.
Теперь мне надо доложить о Никифоре. У меня обязанность — рассказывать кормчему обо всем, что происходит в коллективе.
— Никифор сшил себе рясу из мешковины.
Немного подумав, Сандрыч отвечает:
— Такие ризы нам не положены. Похоже, его обуяла гордыня. Хочет просиять… Материал жалко. Для рукоделия нужен. Если так все пожитки разбазарим, выдумывая убранства для телес, никакого благоденствия нам не видать, будем — оглашенные материально — прозябать в дебильной скуке. Надо с Никифором побеседовать, последнее время он на духовный рожон лезет.
Сандрыч еще минут пять честит Никифора, затем предлагает перекусить:
— Тунца в масле будешь?
Я киваю.
— Вот скоро подморозит, стекла узорно заиндевеют, и станут эти сени похожи на настоящую расписную трапезную, — мечтательно говорит кормчий. — В холоде проявятся и лики, и василиски.
Питается наша братия калорийно и с экономией, в основном рыбными консервами и картошкой. Я люблю аккуратно расставлять консервы в своем погребе. Очень красиво, когда они хранятся там разноцветными рядами.
Сандрыч достал из шкафа две высокие банки аргентинского тунца. На десерт — баночку сайры… Хорошая у кормчего сайра, жирная.
— Электричества небось снова всю неделю не будет. — Он задумчиво смотрит на двухрожковый светильник на стене. — Должно быть, из-за шквальных ветров провода запутались. Кстати, подполковник, сегодня у нас состоится познавательный братский променад.
— В какую сторону?
— На ближнюю горку.
Я предлагаю податься к реке, объясняю, что там интереснее, туман, всплески и отдаленное уханье в бору на той стороне, но кормчий напоминает, что мое дело — послушаться, а не давить на ближнего постылой лирикой.
“И то верно”, — думаю я, собирая ржаной корочкой сайровый жир со дна банки.
Трапеза окончена. Сандрыч берет свою клюку. Сует фонарик в карман пальто. Я прихватил кочергу Сандрыча, на случай, если придется отбиваться от козы. Кочерга у него странная — в виде черного металлического креста из двух железяк.
Выходим на улицу. Я вглядываюсь в сумерки, жду нападения.
— Сандрыч, — спрашиваю, — вы козу боитесь?
— Как говорится, двум козам не бывать, а одной не миновать, — и, вздохнув, он добавляет: — Подполковник, вы уж все вместе меня отмаливайте, если что… Ладно?
— Само собой, — обещаю. — Все будет по канону.
К Никифору заходим без стука, дверь открыта. Мебели у него в избе почти нет, только старый резной шкаф да тумбочка возле кровати. Повсюду разложены деревянные заготовки для расписных поделок. На полу у нетопленой печи — ящик со столярным инструментом, немытая посуда, валяются картофельные очистки и пустые консервные банки из-под обжаренного в масле толстолобика.
Я знаю, почему у Никифора так грязно и непутево: если он приберется, то от порядка, оттого, что не надо будет думать о необходимости какой-нибудь мелкой бытовой работы, станут навеваться более серьезные и — по причине слабости смертного ума — диковатые измышления, а это неприятно.
Никифор — в кривовато сшитом из мешков балахоне — стоит у окна, перебирает длинные можжевеловые четки. Увидев нас, он как-то ехидно спрашивает:
— Ну что, отцы, живы-здоровы?
— Вашими молитвами, — отвечаю я.
— Нашими молитвами далеко пойдете. — Он улыбается.
— Хороша у тебя обнова, — хмуро говорит Сандрыч. — Никифор, мы же хотели из мешковины наделать оригинальных упаковок для наборов толкушек. Так зачем ты мешки из-под картошки не по назначению использовал?
— Подполковник, — обращается ко мне Никифор, игнорируя кормчего, — подай-ка тапки.
Я смотрю на Сандрыча, ища поддержки… Может, Никифор шутит? Чего это он меня унижает?
— Урод ты моральный, подполковник! Быстрее! — Никифор повысил голос.
— Окстись, Никишка! Что, вознесся уже? — сердится Сандрыч, стучит клюкой по полу. — Ты глянь на свою постель… неубрана. Хочешь в грязи преобразиться?! Еще я тут видел вчера, как ты метал топор в стену бани. Конечно, построек у нас бесхозных полно, но изгаляться тебе не подобает. Что это за скоромная развлекуха?
— Топор с шести метров не так уж и просто научиться втыкать, — отвечает Никифор.
“Все-таки он добрый, — думаю я, — простодушный. Испытал меня — взъемся ли на брата — и, похоже, забыл об этом сразу. Да и тапок у него сроду не было”.
— Ладно, собирайся, сейчас будет променад, — примирительно говорит ему кормчий. — Бузишь тут, а подполковник, между прочим, подвергся сегодня нападкам. Боднут козой.
Никифор вздрагивает и, торопливее перебирая четки, произносит, но уже сокрушенно и нараспев:
— Идемте, идемте, отцы. Раз гулять, так с музыкой.
— Какой такой музыкой? — хмурится Сандрыч.
Никифор посерьезнел, молчит. Надевает пимы.
Выходим во двор.
— За Тошей сбегать? — спрашиваю кормчего.
— Не надо. Эх, ненормативные у него методы вечерять…
“Какое послабление Тоше, — думаю я. — Почему вдруг Сандрыч с его ленивостью посчитался, насильно прогуливаться не повлек?”
Идем по тропинке за околицу… Слева в темноте — журчание. Это источник. Нам хорошо, колодец не нужен: поблизости в роще, на пригорке, — ключ, и вода притекает оттуда по вырубленным в бревнах желобам; от ключа до деревни — ровно тридцать две лесины.
Поле. Здесь дорога хорошая — бетонка, негрязно. Никифор присмирел, не ругается. О своих прежних гулянках покаянно рассказывает.
— Вот, отцы, такие южные дела… Была у меня Элка из супермаркета… телеса… И как зажмет тебя, угар… Жарища, дым, бороду самому себе охота выдрать… сосок с фигу. Да… была и Нина из бассейна… привыкаешь к дуре… завтракал знатно. И лежишь так, скулишь, а ее такса проклятая к тебе подойдет, носом в бок тычется, и ревмя ревешь.
— Никиш, про северо-восточные дела расскажи, — прошу я; он все свои амурные истории разделяет по сторонам света, и мне сейчас хочется послушать северо-восточные: они красочнее, романтики в них больше.
— Запросто, — соглашается Никифор. — Гребаный газопровод строим, траншея длиннющая. Хорошего портвейна… И в кабину к ней ночью лезешь, на небо глядь, а там звезда голубеет… вокруг стёкла… Терпение на пределе, автобусы не ходят… Ксюха припрет черники в туеске… чуть в сторону свернул — и по шею в эти байкалы ухнул… Ан не дождетесь, един час.
Мы сворачиваем с дороги в поле. Сандрыч идет впереди, и я замечаю, что он нервничает: натужно покашливает, время от времени шибает клюкой сухой борщевик. Я догадываюсь, что это он немного завидует умению Никифора так складно рассказывать… Кормчий — он же не из гранита… Может, как и все, поддаться дурости и безволию… Славно Никифор говорит. Коротко, путано, но все равно славно.
— Вон, смотрите! — Сандрыч останавливается и тычет клюкой в темноту.
Идем выяснять, что это. Оказалось — неподалеку из земли торчит ржавый, погнутый железный лист.
— Хм, раньше, кажется, не было здесь металлолома. — Кормчий достает фонарик, и мы видим на листе едва различимую от давности надпись желтой краской: “ДМБ-74”.
— Вот это да! — восхищается Никифор. — Сильно. До мурашек пробирает.
— Ничего удивительного, — говорю я. — Обычное дело. А мурашки у тебя от холода.
Никифор нагнулся, трогает надпись. В луче света — его длинная растрепанная борода.
— Бережем батарейку. — Сандрыч выключает фонарик.
Возвращаемся на дорогу, преодолеваем небольшой подъем. Отсюда, с пригорка, видны огни ПГТ. Они мерцают вдалеке, мне видится в них очертание огненной козы, и я не хочу к этим огням… Через неделю моя очередь идти туда, в поселок городского типа, продавать на шоссе наши поделки: берестяные короба, мочалки, матрешек…
Никифор стоит рядом, хлюпает носом.
— Замерз? — спрашиваю его.
— Отстань. — Он тоже смотрит вдаль, задумался. Потом тихо говорит: —Мне, отцы, нынче приснились фиолетовые стихи, большие такие буквы яркие:
Повесь на сук свою косуху,
Поставь под елку сапоги,
В преодоленье злой непрухи
Ты сомневаться не моги.
К чему бы это, как думаете?
— Давайте спросим у Тоши, он молодой, — предлагаю я.
— Вот еще. Что тебе непонятно? — удивляется Сандрыч. — С ленью и страстями надо бороться, тогда и будет вам пруха, то есть венец труда. — Голос его становится тверже, наставительнее. — Косуха же — это мирская погибель. Значит — не всуе мы уединились.
Минуты две молчим. Слышно, как в поле ветер шуршит сниклой от ночных заморозков травой. Сандрыч, чтоб мы не отвлекались от своих пустыней, продолжает:
— Балбес ты, Никифор, и пимы у тебя дырявые, который год не снимая носишь. Галоши, что ли, к ним присобачь. Не так зябко будет… Искуситель, тоже мне… Пойдемте, братья.
На обратном пути Никифор опять начинает рассказывать. Уже не про баб, а о том, как когда-то работал в большом городе на снегоуборочной машине.
Я слушаю его и размышляю: везде Никифор был, премного сведущ в прелестях и бесприютности, а я, Тоша и даже Сандрыч отродясь со своих печей, как говорится, не слезали. Тогда почему не Никифор командует братией? Непонятно. Однако оное распределение морального влияния нам положено искони; убедиться в этом можно, заглянув в хранящиеся у Сандрыча, в красном углу, заветные синодики и предписания.
— Поведай-ка нам теперь о том, как ты обескураживал вологодских хлыстов, — поправляет Сандрыч Никифора, когда тот совсем заговорился и перекинул рассудительный мостик от уборки снега к путеводным кометам.
— Да, глядел я на еловую лапу из окна фирменного особнячка, — послушно меняет тему Никифор, — закат, зеленые фонари… Ярое довольство. Идол в костюмчике сует тебе чистый бланк, а ты голосишь: “И мазами, и факами обложенный, а маленькой крестьянскою хоругвью не погнушаюсь!” И-и-ить, такие они, целлюлозные козлогласы!..
— Не величай себя, Никифор, последней инстанцией, — останавливает его кормчий, — а то опять перегоришь духом, и придется тебе на Иларионов день воздержаться от икры минтая и разных тефтелей.
Никифор замолкает, кутаясь в свой балахон.
С горки видно, что в деревне темно. Значит, Тоша или свечу из бережливости не затеплил, или уже спит.
Я опять вспоминаю о козе. Она, должно быть, из ПГТ. Сбежала с выпаса, потерялась и, долго кружа по окрестностям, ополоумела. Выбрела к нашей деревне, увидала чужого человека… походка-то у меня размашистая, тревожная.
Возле источника останавливаемся. Надо расходиться по избам.
— Завтра с утра будем в бане на пару гнуть декоративные коромысла, — говорит кормчий. — Собираемся у Никифора, без четверти семь. Подполковник, как бок?
— Побаливает.
— Ничего, оклемаешься. Да, вот еще: если Тоша откажется рано вставать, избей его, что ли… Верни-ка инвентарь. — Сандрыч забирает у меня свою кочергу.
На прощание он пожимает мне руку, а Никифора легонько стукает клюкой по голове. Тот оправдывается:
— Прости меня, кормчий Сандрыч, за грубиянство. И за мешки… их ведь еще много осталось…
Иду к своей избе, с опаской думаю о козе, о том, что надо было попросить кормчего дать мне кочергу с собой, и решаю, что завтра смастерю себе из валяющегося во дворе обрезка толстой металлической проволоки что-нибудь охранительное.
В комнате темно, нащупываю — справа на стене — маленький рубильник и радуюсь: электричество дали, светит лампочка. Тоша — по-прежнему на своей кровати, бормочет, вздыхает. Мне вдруг становится его жалко. Сажусь рядом, говорю:
— Хватит изнывать. Что же ты, родной, а? Э-эх… Вообще, не надо тебе всячески мудрить. Не твое это. Угомониться пора. — Я кладу руку Тоше на плечо, хочу успокоить брата, рассказываю: — Никифор, вот ряску себе сшил. Хорошо получилось, очень естественно. Знаешь, ведь он искушал меня сегодня. И не зря…
Наконец Тоша слегка улыбается чему-то, и я понимаю: сейчас во дворе ни зги не видно, но можно запросто сбегать в уборную, не боясь приблудной козы, можно даже выйти с Тошей на середину деревни и — во имя любви — стукнуть молотком или камнем по висящей там на старой березе чугунной болванке.