Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2007
Евгения Владимировна Резникова родилась в 1975 году, окончила МГХПУ им. Строганова, в настоящее время учится на третьем курсе в Литературном институте. Публиковалась в интернет-журналах “Пролог” и “Топос”. Живет в Москве.
Понятие отца утеряло канонический и вполне понятный смысл в жизни Кольки года три тому назад. С тех пор представления смешались, а перед глазами воцарилась странная правда о том, что глава семейства может носить бюстгальтер, делать с утра прическу и изредка и очень сдержанно пользоваться косметикой.
Общественные приличия того требовали.
И хотя тетя Лида, переменив семейное положение, а заодно и место жительства, поселившись под одной крышей со своей любовью — Колькиной мамочкой, четко дала понять, что плевать ей на чужое мнение, пойти на окончательный конфликт с окружающим миром она не могла.
Была, знаете ли, работа в отделе электротоваров универмага на их родной улице. Еще родители, сначала законопослушные, а в последнее время еще и богобоязненные граждане, которые, закрывая на очевидное давно проплаканные глаза, никак не переставали мечтать о том, чтобы все у дочки было, как у людей.
Были еще потухший, слишком вдумчивый взгляд и огромный, тянущийся сквозь десятилетия шлейф жизненных разочарований, предательств и истертого выражения “мужичонка”, которое бросали вслед с усмешкой, страхом, ненавистью и даже затаенной завистью те, кому довелось идти в другую сторону.
Но было и хорошее. То, что Колька вспоминал с особенным теплом, несмотря на собственное подозрительное отношение к их семейству. Были задорно-силовые игры, воскресные походы в спортзал, “настоящие мужские” разговоры и некое особенное чутье, с которым Лидка умела угадывать его сокровенные мечты по части того, что подарить к празднику и чем заняться в выходные.
Где-то в прошлом, правда, маячила прозрачная тень отца. Слишком давние, сильно ранние воспоминания о склоненном к колыбельке небритом лице и легком запахе утреннего перегара. О ночной возне под ватным одеялом и громких возгласах: “Кому говорят, шалава, показывай, куда получку заныкала, мля!”
Интерес к таким значимым понятиям, как “получка”, “шалава”, “ныкать” и “мля”, должно быть, спровоцировали Колькино развитие речи, его трепетное преклонение перед каждой незнакомой буквой и раннее словесное недержание, от которого стонала мама, громко хохотала бабушка и возбужденно упивались соседи, различающие в хаотичном потоке детских малознакомых слов Те Самые, Взрослые, которые сильно проливали свет на жизненные условия и секреты личной жизни его мамаши.
Имени своего отца Колька не помнил, потому что мать называла его не иначе как “Пожарский-сука”. Она стеснялась, понижала голос, если замечала, что сын слышал бессвязный поток ее злости, и повелительно отправляла его “играть”. Они с матерью вскоре после развода вернули свою девичью нежно-распевную фамилию — Лотаревы, и агрессивная, слегка попахивающая неким патриотическим фактом из учебника истории фамилия папаши стала врываться в размеренный, пахнущий кислыми щами и “Кометом” быт, как скрытая угроза всему хорошему.
Мама была тиха, рассудительна и, в общем-то, хороша собой, если бы не ранняя седина и как-то стремительно потухший взгляд. Появление в ее жизни тети Лиды, вначале совсем незаметное и заурядное, как и любой бабский кухонный дуэт, чересчур поздно вызвало подозрения соседей и всего родственного состава. Колька, разумеется, тоже не помнил, когда именно они стали близки. Просто зависло в воздухе нечто навязчивое и большое, наполнились игривым смыслом материны потускневшие глаза, и в доме стали готовиться супы и макароны по-флотски.
Тетя Лида так любила…
Еще она метко и решительно забивала гвозди. Виртуозно обращалась с электрической дрелью. Не давала маме таскать тяжелые сумки, открывала перед нею дверь и всегда подносила огонек к ее короткой и совсем неэлегантной сигарете. В общем, она была Настоящим Мужчиной, но это шутейное название, передающееся из уст в уста на соседских кухнях и покосившихся лавочках перед подъездом, с годами утеряло свой саркастический окрас и стало звучать ну если не уважительно, то значимо.
Когда мать с тетей Лидой шли по двору, Колька следовал шага на три сзади и видел, как сплетники выворачивали шеи и усмехались — сначала грустно, а затем пожимали плечами, как бы говоря: “Да и что на то, коли им нравится…”
Они познакомились в странное время и как-то сразу угадали друг друга по нетипичному надрыву в голосе и теплой грусти в потухших глазах. Но, возможно, не разбей Колькина мать — Зойка Сергеевна — там же, в магазине электротоваров, отечественную лампочку-миньон, все было бы по-другому. Иначе. Дольше. И ни к чему бы не привело вовсе…
А так они слетелись на звон с беспокойством во внимательном глазу — одна такая тихая и маленькая, а другая мужественная, деловитая и скорая на язык. Что же вы, женщина, так невнимательно! Смотреть же надо!.. А то осколки… Мало ли кто уколется…
Зойка Сергеевна, ясное дело, расплакалась. Она в то время очень чутка была ко всяким своим неудачам, сказывалось демоническое влияние Пожарского, брала невозможная жалость к трехлетнему Колясе, такому живому и шустрому, а уже несчастному. Саднило предплечье, еще сохранившее живую синеватую память о физическом качестве супруга.
И это случилось. Нечто в бархатном звучании сильного голоса заставило ее навострить уши. И зазвучала мелодия…
Они брели в тот вечер по темной и слякотной улице, такие покинутые, неинтересные, расширяющиеся книзу, словно ромовые бабы, и эти звуки неслись им вслед, звенели в голове, отражаясь от вертикальных плоскостей стен домов, рекламных щитов, подобострастно склоненных над проезжей частью…
Через месяц ровно они с Пожарским разошлись. Лидка тогда уже носилась на эти привычные для нее и такие пугающие для Зойки встречи, с расширенными ноздрями и глухим частым стуком под ребрами. Пожарского она ненавидела. Как ненавидела всех мужиков, виснущих на ней в переполненном транспорте, презрительно подшучивающих на работе, мочащих стены в подъезде… А этот ко всему еще был мордаст, уродлив, глуп и вечно пьян. И Зоенька, возможно, последний свет очей в ее разбитой от несоответствия законам мира жизни, так мучилась в тот по всем признакам заключительный месяц их жизни. И колебалась так восхитительно по-женски, с такой отменно-материнской и нежной до заикания высочайшей ноткой голоса. Потом-таки взяла верхнее ля и распахнула дверь, за порог вошла она — учительница, любовь, жена, теперь еще и родительница строптивому подозрительному чаду, в глазах которого — редкий ум и зверьковая настороженность.
— Коленька, познакомься, это тетя Лида.
Пауза.
— Моя подруга. Очень хорошая подруга. Которую я очень и очень люблю. Она останется с нами…
И вот — три года. Светлых, рискованных… Медовых. И быт устоялся вроде бы, тьфу-тьфу, и родители смирились, зазывают в гости, машут руками любопытным соседям, отстаивают честь своего внука и матери его, потерявшей светящийся взгляд в долгой и темной трясине замужества. А теперь вроде оттаявшей. Кхе-кхе…
И Коленька привык. Веселый, поправляется, весь такой стираный, глаженый. Одним словом, хороший отрок в хорошей семье, с материнским и отцовским — самым качественным и настоящим — присмотром. И все бы так здорово, да нет добра без худа…
Первое осмысленное знакомство с Пожарским-сукой состоялось у Коленьки непоздним вечером, в трех шагах от родного подъезда меж двух проржавевших “ракушек”. Вынырнуло вдруг откуда-то сверху синеватое, с бликами от уличного фонаря, потерявшее осмысленное выражение лицо и надвинулось подозрительно.
— Здорово. Кажись, это ты и есть! А я вот — папаня твой, по которому ты отчество имеешь, значит, Серега Пожарский. Руку давай!
Они соединили ладони. Грубовато кольнуло что-то в районе безымянного пальца, и Колька почувствовал, что все вдруг изменилось и уже не станет прежним. Что этот ужасный с колючей рукой человек — его кровная масть. Так должно быть. А значит, будет…
И он уже даже не слушал, что там рассказывали ему о семейных неурядицах собственной, абсолютно никчемной жизни, он думал о том, кому раскрыть свою сомнительную душу и с кем отправиться в путешествие по жизни.
С сильной и такой не по-женски последовательной Лидкой?
С Пожарским-сукой, Пожарским-отцом — угрожающим одним своим видом, но родным и настоящим?
Мать, ясное дело, тем же вечером округлила на него глаза.
— Что-что? Он тебя тронул хоть пальцем? И был, конечно, вдрызг! О, Господи…
Насторожившаяся Лидка подперла крепкой рукой бедро и стала думать думу. Спать отправили рано, мультфильма лишили, книжку отобрали, выключили свет. Как шпионы какие, честное слово…
А он лежал в темноте, вспоминая едкий запах, окружающий его настоящего папашу, и уже мечтал о том, как вместе они надерут тощие зады этой компании из параллельного класса, которая постоянно дразнит маму Зойку и называет их с Лидкой этим сложным словом на букву “л”…
Он стал появляться. Изредка. И Колька радовался, бурно, без стеснения. С тихой болью по вечерам начал вглядываться в окно, надеясь угадать там тень, шныряющую меж гаражами с тем, чтобы увидеть его одним глазком.
Он уже давно забыл тот самый первый разговор, в котором Пожарский поведал ему о двух неудачных браках, одном ребеночке, не совсем здоровом, а с большими нарушениями в развитии и анатомии. Впрочем, все прошлое… Папаша и правда ходил ночами под темным окном, но мечталось ему странное, и если бы Колька узнал о чем, навряд ли бы понял.
А он, Серега Пожарский, отец двух сыновей — одного смышленого, не по-первоклашному сообразительного, и другого — так, полусущества, прости Господи, с оттопыренной нижней губой и сплошным туманом во взгляде, стоял в круге оранжевого фонарного света с поднятой в нетерпеливом глотке четвертушкой и, черт возьми, пытался думать.
Поначалу мысли улетели в возвышенное русло, он вспоминал юношеские мечты о походах в зоопарк с будущим ребенком, свои жалкие попытки подработать денег… А потом как-то бесконтрольно в голову ударил алкоголь. И понеслось все вниз на удивление стремительно. Во вторую встречу он отобрал у Кольки тридцатник, который Лидка дала ему на киндер-сюрприз. Тот был слишком счастлив, чтобы считать эти жалкие бумажки. Они посидели на лавочке возле живописного сквера, попугали ворон, а что было потом, Пожарский не помнил.
…Он очнулся в мокром сугробе поздно ночью, абсолютно один, с адской болью в правом боку и побрел к дому.
Там, в боку, он позднее обнаружил мелкую отвертку, очень удачно застрявшую меж ребер и не повредившую внутренности. Из чего Пожарский сделал вывод, что пил он не один, а с “товарищем” большой физической силы (Колька с его детским телосложением на такое был не способен).
А двумя днями позже прошлый супруг заявился прямо к Зойке, огорошив ее совершеннейше. Уперся рыхлой рукой о дверной косяк и сделал на синем лице слабую улыбку.
— Узнала?
— Чего? Говори и иди, скоро Лидка придет.
— С ней до сих пор? И как?
— Да не все ли равно. Мы с тобой, слава Богу, люди чужие. А Кольке и с нами хорошо, так что не приставай к нему, а то…
Этот с виду простецкий разговор вогнал мать в такую панику, что вечером того же дня тетя Лида, важно кашлянув, вошла в комнату к Кольке, помялась-помялась на пороге, да и села прямо на кровать, как никогда не делала прежде.
Ну, говори, говори, подумал Колька, плети свою бабскую ахинею про жизнь, подарившую такую позднюю и светлую любовь, про его, Колькино счастье, которое разложено в ее практической голове на составляющие и будет преподнесено в ближайшем будущем, когда повзрослеет достаточно. Тогда-то он все поймет и, разумеется, скажет спасибо.
А Лидка думала, как ему объяснить то, чего не понимала сама. Как подвести теоретический базис и обозначить вздорную выходку природы, сделавшей ее мир с самого начала — первых лобковых волосков и набухающих, болезненно и многообещающе, молочных желез — чудовищно однобоким, уродливо искривленным в сторону подруг, воспитательниц и школьных училок.
Они немного помолчали, а потом Колька вдруг спросил:
— Теть Лид, а ты служила в армии?
— Нет, Коль.
— А почему? Мой папаня служил… Мать говорила, что ему там последние мозги отбили. А ты чего?
— А у меня артрит и сердце нездоровое — врожденный порок.
Они замолчали. Он подумал, что напряженность спала, но в тот вечер его снова лишили мультфильма и рано уложили спать…
Блуждали сны. Фиолетово-синие и бежево-оранжевые, с четким лицом Пожарского и привычной мамкиной бледностью. Он возвращался снова на ту лавочку, где пугались изодранного отцовского ботинка глупые вороны и проступала в его путаной, законченно-пьяной речи родная мужественность… Под утро его одолели сны-мечтания. О том, как папка добровольно лег в специальную лечебницу, чтобы никогда не возвращаться к бутылке, о том, как мать настойчиво и непреклонно дает отворот тете Лиде, и возвращается все. Оживают солнечные краски, и горячая хлебная лепешка, щедро обсыпанная кунжутом, благоухает на столе. Как было когда-то…
А может, и не было.
Должно было быть! Но он не помнил…
А значит, не был уверен.
Но в тот начавшийся свеженький день, отправляясь за молоком и глазированными сырками, он был уверен, что сделал свой выбор. И сердце билось, как никогда, свободно, а дальний грязного цвета небосвод всем своим видом будто давал обещание просветлеть непременно и надолго…
А дома все рассыпалось в его глазах на мелкие багряные осколки. Он только открыл дверь — и сразу тяжело осел на чисто вымытый пол прихожей. В дверном проеме комнаты лежала, неестественно перегнувшись, мать, а вокруг ореола рассыпавшихся темных волос проступали нехорошие темные пятна.
Пожарский как раз шарил по выдвижным ящичкам лакированного комода. Мать там всегда хранила деньги. Лицо его было спокойным и даже как будто умиротворенным. Он только обернулся на Кольку один раз, пробурчал что-то.
Но все развалилось, как осколки вдребезги лопнувшей посуды. Вопросы и взгляды, нелепые холодные прикосновения. Скривленное не то от злости, не то от удивления синее лицо в нескольких сантиметрах от него…
…Наверное, дело худо, подумал Колька. И тут перед глазами что-то взорвалось и полыхнуло искрой. Отлетело и шмякнулось о коридорную стену скривленное лицо Пожарского. А немного сзади крепкие руки подхватили его, приподняли в невесомость, заглянули в расширенные глаза. И он удивился, узнав Лидку.
Откуда она здесь посреди рабочего дня-то?
Всполохи, шумы, сцепившиеся в темный подвывающий комок два крепких тела. Одно мужское и резкое, родное. Другое тоже мужское, но по сути своей женское. Беззащитное, в чем-то даже слабое, самоотверженно кусающееся, царапающее тощими цепкими пальцами синий лик.
Только теперь он осознал реальность происходящего. Осторожно, на локтях, подобрался к матери, которая жалобно приподняла голову. А через секунду разложился на окровавленном линолеуме он, его родной, с исцарапанным, разбитым перепуганной Лидкой безнадежно и щедро лицом.
И наступила нелепая, тупая тишина.
Она заплакала, глядя на почерневший взгляд Зойки.
— Не помню, зачем он пришел… — сказала мать, будто извиняясь. — Чего-то хотел. Наверное, денег, как обычно. Чего это я, дура, ему отказывать стала?..
Лидка собрала вместе хлипкие и совсем немужественные коленки, опрокинула голову на мощную грудь. Только тут Колька разглядел малиновую мокроту в районе ее темечка. И бросился, утыкаясь в объемное, немного округлившееся за последний год спасительное плечо с писклявым испуганным плачем.
— Папаня!.. Папаня!.. Не плачь, пожалуйста! Папка Лидка, не плачь! Папка Лидка-а-а…