Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2007
Борис Иванович Соколов родился в 1938 году. Окончил Николаевский кораблестроительный институт, работал на кафедре океанологии ЛГУ. Очерки и рассказы публиковались в журнале “Смена”, в газете “Литературная Россия”, в ежегоднике “На суше и на море”. В журнале “Нева” публикуется впервые. Живет в Монреале и в Санкт-Петербурге.
I
В Канаде, в городе Монреале 24 января 2004 года наш сын застрелился. Оставив всем письма и большой букет своих любимых, тщательно подобранных цветов на столе в маленькой квартире, которую он снимал; еще до света, студеной зимней ночью с жестоким ветром, не желая доставлять хлопот консьержке, он уехал на такси на край города, на берег реки Святого Лаврентия, чуть ли не к самой южной точке острова, сел, прислонясь спиной к дереву, лицом на восток, — в ту сторону, где осталась родная земля и куда мимо него стремился ток воды, — дождался восхода солнца и пустил себе пулю в висок.
Боже мой, почему?!
Как же это я, его отец, мог пропустить, не заметить надвигавшейся катастрофы?! Живя с ним в одном городе и регулярно встречаясь, как же я не подумал, не понял, что случавшиеся у него перемены настроения могут сделаться роковыми и привести к такому приступу отчаяния, к трагическому концу? Ведь он любил жизнь, любил всех нас, своих близких, и если дошел до этой точки — какой же ад был у него в душе!
Боже мой, Боже! Если б знал я — я остановил бы его! Нашел бы что сказать!
Да вот — не думал… не догадывался. И потому — грош мне цена. Теперь о себе я знаю: не будет мне прощения до самой смерти.
II
Двадцать четвертого, в ту субботу, женщина в доме у перекрестка бульвара Ла-Саль, идущего вдоль самого речного берега, и 40-й авеню пробудилась ото сна рано. В утренних зимних сумерках, безотчетно, подошла к окну, выходящему на реку, и заметила на берегу, у самой воды, темную фигуру человека, сидящего у дерева в такую стужу (мороз в эту ночь был ниже 20 0C, с ледяным ветром). Заподозрив неладное, она позвонила в полицию.
В этот день мы с матерью, ожидавшие сына в гости — обычно он приезжал к обеду, — узнали о трагедии лишь в середине дня и приехали в госпиталь в тот момент, когда врачи, боровшиеся за жизнь нашего сына, отключили аппарат после остановки сердца, которое еще билось у него столько часов.
Я стоял возле сына, гладил, гладил, гладил его плечо, как будто ладонь моя могла удержать еще не ушедшее тепло его тела. Но оно уже уходило. Какая же это мука — знать, что бег секунд неумолим, — они бегут, их не остановить! Боже мой, ведь сын уходит. Совсем. Навеки. Как же это?! Что же? Молотком в голове стучало: да нет же, нет, неправда, этого не может быть, не может, не может… Душа отказывалась верить, но глаза врать не могли: вот же на виске сына, таком родном, таком привычном, таком знакомом с младенчества, вот же на нем этот ужасный след от пули. Все стыло во мне, я превратился в предмет бесчувственный, я никого не видел вокруг, не слышал, не понимал. Я гладил сына, гладил, как будто хотел что-то ему сказать. Лицо его, чистое, гладковыбритое, было странно спокойным — как в те минуты, когда мы обсуждали с ним какую-нибудь малозначащую вещь.
Сын мой, что же ты натворил? Зачем?
Сержант полиции, по утреннему телефонному звонку прибывший на место трагедии, потом расскажет нам, что после выстрела пистолет не выпал на снег, а так и остался намертво зажатым в руке сына. И перед тем бедный наш парень вынул и отбросил в сторону обойму с патронами, оставив в стволе единственную пулю… Бывший солдат, он был уверен, что осечки не будет.
Боже мой, как же это? Почему?!
И днем, и среди ночи, наяву и во сне, я задаю этот вопрос — кому? — и ищу ответа. Сержант передал нам копию письма, найденного в кармане полушубка сына. Цель его: избавить нас от неприятностей. Это было письмо-обращение к представителям власти, в котором он заявлял, что добровольно расстается с жизнью, применив огнестрельное оружие. К этому добавил, что пистолет он приобрел в США, во Флориде, и признался в нелегальном владении оружия, которое до этого он никогда не применял. В конце письма он извинился за причиненные неудобства.
Не дай Бог никому испытать такого ужаса.
Мы все — отец, мать, сестра и муж ее — поехали на бывшую квартиру сына. Консьержка, женщина средних лет, узнав о случившемся, изменилась в лице, едва не заплакала, сказав, какой это был вежливый, воспитанный, исключительно порядочный молодой человек.
В комнате на столе в стеклянной вазе стоял огромный букет любимых его цветов, тут же, рядом, лежали письма, адресованные всем, — он не забыл никого; среди них были письма моему младшему брату, живущему в Минске, которого он любил, и даже бывшему мужу сестры, с которым, бывало, жестоко ссорился, — но теперь никому он не помнил зла. На диване и возле него лежали заготовленные им пакеты — кому и что он оставляет на этой земле. Нам с матерью было написано большое доброе письмо, в конце которого в его словах прозвучал намек, что жизнь не удалась. И последние, бьющие в самое сердце слова: “Прощайте, мои дорогие. Ваш Кирилл”.
Как больно! Господи, как больно! Но что толку теперь, с опозданием, вопить о своей боли? Сыну-то, сыну, в свои двадцать шесть лет, — каково ему было писать все это!
В глазах прыгали строчки его быстрого, летящего почерка. Острыми иглами кололо затылок, были мгновения, когда мне казалось, что я схожу с ума. Сын решил отнять у себя жизнь не в состоянии минутного помрачения рассудка, но готовился к этому, и готовился заранее. И при этом он уже не думал о себе, он думал о нас, остающихся, — узнав, что такая практика существует, он заранее выбрал и купил место на кладбище (мотивируя тем, что вождение тяжелых грузовиков на дальние расстояния — работа опасная и он желает быть готовым ко всему). И он оплатил будущие свои похороны… Понимая, какие у нас будут трудности, в том числе материальные, он избавлял нас от хлопот и все необходимые бумаги оставил на квартире.
Этот час похорон я унесу с собой в могилу.
Толпа провожающих тебя в последний путь, слезы на глазах молодых парней, девушек. Заупокойная молитва, пение отца Георгия… Слышал ли ты это, сын?
И снова, как в тот день, жестокая стужа, свистящий ледяной ветер, поземка над сугробами, и в глубоком снегу — зияющая черная яма, рядом — куча мерзлых комьев земли. Самому бы мне лечь в эту яму.
Дома, во время поминок, мне стало еще хуже. Как никогда раньше не бывало: пил я не останавливаясь, но водка не действовала. За столом остались уже только свои, стоял сплошной гомон, говорили и даже кричали какие-то слова. Шум терзал, раздирал мне душу. Я встал, удалился в прихожую, тихо оделся, ушел.
Направился я в тот бар, где накануне, совсем недавно, сидели мы вместе — сын, мать и я. Мы тогда пили пиво, ели картошку-фри с очень вкусным соусом, и нам было очень хорошо втроем. Мы с матерью радовались, что сын выбрался посидеть с нами, что он весел, посмеивается, как обыкновенно — с ямочками на щеках.
Пришел я в тот зальчик, который тогда выбрал для нас сын, и сел в угол, где мы в тот раз сидели. Теперь здесь я был в единственном числе — больше не было ни души. Время было позднее, молодой бармен работал один. Оставив клиентов за стойкой, он явился ко мне. Я спросил водки и пива. И картошки с тем соусом. Выпил и заказал еще. Бармен замялся и вежливо предложил заплатить вперед. Даже это не вызвало во мне возмущения, я машинально заплатил, затем выпил принесенное. Но мне ничуть легче не стало. Я вышел на улицу.
И тут я решил ехать туда, где мы уже были в ту ужасную субботу, — на край города, к тому месту, где пролилась, где осталась кровь сына. Доехав с пересадками до южной оконечности острова, я взял такси. Темнолицый человек восточного вида довез до нужного перекрестка. Это место я запомнил и сразу его узнал. Проваливаясь в снегу, дошел до того дерева, у которого…
Не знаю, что со мной сделалось: упал с воем на колени и стал гладить темное на снегу пятно — образовавшуюся наледь у самого дерева. Не знаю, что было бы дальше, но водитель такси, наблюдавший за мной, добрался до дерева, поднял меня и увел в машину.
Тем временем дома меня хватились и все вместе — жена и сестра ее с мужем — отправились на поиски. Жена догадалась заглянуть в бар, но меня уже там не было. Кончилось тем, что, все же проделав долгий обратный путь, я возвратился и встретил переполошившуюся жену у парадной нашего дома. А в вестибюле, при электрическом свете, обнаружилось, что руки мои и даже лицо в крови нашего сына…
Если сам дьявол решил бы поиздеваться над нами — он не придумал бы ничего лучшего.
III
И потянулись дни и ночи страдания, наполненные неотвязными мыслями, опоздавшими сожалениями, мучительными воспоминаниями, поисками собственных ошибок, вопросами без ответа. Какой-нибудь пустяк отбрасывал память в недавнее прошлое, жестоко, безжалостно напоминая о потерянном и невозвратимом.
В этом недавнем прошлом, когда сын еще жил вместе с нами и нам, бывало, названивали по телефону, голос сына и мой голос часто путали. И теперь я вздрагивал, когда на другом конце провода люди, еще не знающие о случившемся, называли меня именем погибшего сына. Неизбежно повисала пауза — ответ застревал в горле.
Однажды во время мучительного состояния полусна-полубреда ночью явился мне сын — и мы с ним говорили, говорили… Ах, как счастлив был я во сне, не подозревая о подмене! Ведь все было, как прежде, как много раз бывало! Но к радости моей стало что-то примешиваться, и это что-то мучило, тяготило, росла какая-то сосущая сердце тревога… И вот, как от удара — пробуждение, внезапное, наглое возвращение в реальность, — я соскочил с кровати в холодном поту.
Это была словно очень тонкая издевка, дьявольски подлая пытка, дразнящая тем невозвратимым, что осталось за ужасной чертой, и лишний раз напоминающая о нашей неизбывной вине.
Господи, что же это? За день до той проклятой субботы, в которую мы ждали тебя, сын, в гости, ты позвонил нам и позвал нас к себе: “Позавтракаем вместе”. Дело было вполне обыкновенное: не в первый раз мы навещали тебя подобным образом, и тебе всегда очень нравилось угощать нас чем-нибудь собственного приготовления.
Так было и на этот раз: мы приехали, ты приготовил на завтрак превосходный омлет. Ты предложил мне выпить виски, а я — чего не смогу уже простить себе никогда! — отказался. (Утро только началось, и у меня, и у матери в этот день впереди были обычные, запланированные дела… Но выпить с сыном надо было!!!) Завтракали, разговаривали, как водится, о чем-то обыденном, приглашали тебя, как всегда, на обед в субботу…
И ни на йоту не внушил нам сын никакой тревоги. Ни я, ни мать — мы оба ничего не заметили! Лишь после, когда уже случилось непоправимое, вспомнили, что на приглашение наше он не ответил определенно. Боже мой! Выходит, он в тот день уже знал обо всем, и он с нами прощался!
Не дай Бог никому вспоминать, как мы теперь, о таком прощании!
IV
Из бывшей Югославии пришло письмо, адресованное сыну, от девушки, с которой он познакомился в период пребывания в этой стране в составе войск ООН и после переписывался. Кирилл нам рассказывал о ней.
Перед нами сын не таился: мы знали о его увлечениях. И нам, конечно, хотелось, чтоб они не менялись, как это уже бывало, а чтобы он остановил свой выбор на ком-то. Но в этом непостоянстве не было его вины: жизнь подбрасывала знакомства случайные, и как-то так выходило, что с течением времени в очередной раз обнаруживалось несходство взглядов и интересов — увлечение не становилось привязанностью. Те высокие требования, которые он предъявлял к себе самому — честность, правдивость, откровенность, верность данному слову, — оказывались в противоречии с тем, что он получал от подруги.
И при всем том он считал, что мы, родители, в выборе знакомств ему не помощники, и гордо отвергал любую попытку вмешательства. А уж наш эмигрантский круг общения и вовсе был довольно ограничен.
Имя девушки из Словении было нам известно: письмо пришло от Божицы Мичич. Сыну она нравилась, отзывался он о ней очень хорошо.
Это письмо нельзя было оставить без ответа: она должна была узнать о том, что случилось, — и я конверт распечатал. Божица отвечала на письмо сына, посланное незадолго до трагедии. Я сообщил ей, что Кирилл погиб.
Письмо Божицы вызвало мучительные воспоминания. Возвратясь из-под Загреба после полугодового пребывания капралом-резервистом в составе канадских войск, сын снова окунулся в течение монреальских будней. К армии он охладел, и теперь надо было продолжать жизнь с новой точки: искать работу.
Мы снова были вместе, и для нас, родителей, это было хорошо: каждый день он на глазах, и все его переживания и заботы были нашими. И в нем еще не остывало желание пригласить Божицу посетить Монреаль, но вихрь жизни кружил его, он все откладывал, а переписка их продолжалась.
И вот теперь новая мука: за океаном, в Европе, осталось существо, близкое нашему сыну и пока еще не знающее о его гибели. Странная мысль пришла мне в голову: пока идет мое письмо, Божица, может быть, еще счастлива тем, что ждет ответа от Кирилла, — и вот…
А мы уже столько дней и ночей погружены в пучину неизбывного горя. Теперь никогда не услышать его голоса, его веселого смеха, не увидеть его улыбки с ямочками на щеках…
Боже мой, когда же пришел он к этому ужасному, роковому решению?
Никогда раньше у меня не было привычки ощущать себя физически слабым, и с юности невозможно было выжать из меня слезу. Но вот я прихожу к могиле сына… Грудь разрывается, я не в силах сдержать слез, не могу их остановить, бормочу какие-то бессвязности: “Сегодня один я пришел, Кирилл. Матери нездоровится. Очень плохо нам без тебя, сын. Да и вообще… Вот и Божица твоя еще ничего не знает. Письмо ее опоздало… Я написал ей, да. Эх, парень, кончились наши встречи-разговоры. А мы ведь о многом недоговорили с тобой, мой сын. Вот идет жизнь вокруг… Она продолжается, без тебя продолжается. Но почему без тебя? Боже мой, поглядеть вокруг — чего только не встретишь! Попался мне на глаза бродяга… Что за жизнь у него? В лохмотьях, грязный, ночует где попало, ест что придется… Есть и другие несчастные страдальцы — увечные, уроды от рождения… Их жаль до слез. Но мало кто из них желает расстаться с жизнью — и это несмотря на то, что получают они от нее жалкие крохи. Вот видишь, сын, какой бред мне лезет в голову… Но все же: ведь ты — здоровый, красивый, неглупый и способный парень… Ведь ты же любил жизнь, и тебя все любили! Ну зачем, почему же ты теперь в могиле? Что с тобой могло произойти?
А мы? Вот остались мы жить без тебя… Мой Боже, как? Как жить теперь, зная, что ты лежишь здесь, в земле, по собственной воле так непонятно, необъяснимо оборвав свою жизнь?”
С кладбища тащусь я, как сомнабула: глаза смотрят и не видят. Под черепом горячо, словно нагрелись мои никуда не годные мозги. Неумолим и безжалостен закон бытия: время невозможно повернуть вспять, но с упорством маньяка я оглядываюсь назад.
Сын мой, ведь ты так много успел сделать за минувшее десятилетие, да и мир повидал побольше, чем любой другой из твоих ровесников… Но где же, где оборвалась эта нить, привязывавшая тебя к жизни?
V
Божица быстро прислала ответное письмо. Написано оно было по-английски, но она сопроводила его приблизительным переводом на русский (отыскала знакомую, которая смогла помочь ей с языком). Она в шоке, просто не может поверить, что Кирилла больше нет. Смотрит на его фотографию, вспоминает его всегда веселым, жизнерадостным. И все ждала его, надеялась: вдруг, как раньше, нагрянет внезапно, приедет, как он это сделал однажды, когда был в Европе: получив отпуск, примчался на взятом напрокат автомобиле… Как рада она была тогда! И как радовалась каждый раз, когда получала от него письма! Она не может его забыть — он навсегда останется в ее сердце…
В конце Божица написала, что может нам прислать копию последнего письма Кирилла, которое, судя по почтовому штемпелю, было отослано за четыре дня до его гибели. Она спрашивала разрешения писать нам и в дальнейшем и, посетовав на незнание русского языка, добавила: нельзя ли нам общаться на английском?
Теперь, чтобы ответить ей, мне пришлось обратиться к английскому, который я никогда не учил систематически и мои познания в котором были минимальные.
Но ради одного только — чтоб с ней переписываться, я занялся английским языком. И, обложившись добрым десятком словарей и учебников, принялся корпеть над ответом.
Вскоре Божица прислала две фотографии, на которых вместе с ней был снят Кирилл, и его последнее письмо к ней.
На этих цветных снимках, на фоне прекрасной Адриатики (на заднем плане — горы в дымке, ближе — голубая вода, крохотный островок со шпилем храма), у стены старинного замка — наш сын, веселый, излучающий счастье…
Боже мой, Боже! Видеть это теперь было жутко до озноба.
В последнем письме Кирилл писал ей: “Как хотелось бы обнять тебя сейчас, крепко прижать к себе. Хотелось бы гнать машину в Венецию и слышать, как ты смеешься всю дорогу…”
На ее вопрос, почему он так долго молчит, он ответил просто: писать не мог — причины не назвал. Об этом мы с матерью знали больше, чем Божица. В то время у сына была девушка из местных, которая ушла к нему от другого. И отношения у них были довольно нервные, доставлявшие переживания обоим. И тогда он считал себя просто не вправе одновременно писать в Словению: он не привык лгать.
И теперь он писал: “Послушай, дорогая моя подружка! В сердце моем ты занимаешь особое место. Потому что ты — необыкновенная! Великодушная, прекрасная, беспечная… я бы мог и дальше перечислять”.
В конце он желал ей счастья, будто прощаясь…
В письме к нам Божица благодарила за то, что, будучи в таком горе, мы нашли силы написать ей: “Если бы я не получила вашего письма, я никогда бы не узнала, что случилось, и думала бы, что Кирилл забыл меня и не желает со мной общаться”.
Переписка наша продолжалась. И в каждом письме эта девушка умела находить для нас слова утешения — при всем том, что сама не могла утешиться, хотя и пыталась скрывать это, боясь доставить нам лишние страдания. Читая письма ее, я порой с каким-то леденящим ужасом чувствовал, как несправедливо, как трагически судьба развела сына с Божицей: ведь они, быть может, созданы были друг для друга — в каждом из них была бездна доброты и душевности.
И каждый раз, начиная писать ей, я брался за перо с дрожью в сердце. Я словно с дочерью разговаривал.
VI
Я оглядываюсь назад, к началу — к твоим, сын, первым шагам по канадской земле. (Вы с матерью жили в семье ее сестры.)
Тебе было четырнадцать лет, когда ты через месяц после приезда (это был сентябрь 1991 года) пошел во французскую школу, в которой был представлен роскошный букет наций: в ней собрались дети со всех концов света и всех цветов кожи. Учеба давалась тебе легко, без особых усилий. Мне, оставшемуся в России, ты прислал большое письмо.
“Папа, это письмо твое на английском я сел и сразу прочитал, все практически ясно, за исключением, может быть, десяти слов. Я, конечно, понимаю, что ты хочешь мне помочь, но тут такое дело. Учить два языка сразу невозможно, ведь я теперь учу французский. А в английском у меня есть практика, так что будь спокоен. Ведь с друзьями я пока говорю по-английски. Ты только не думай, что я ленюсь, нет. Вот рассуди сам. Начинается день…
Встаю в 7.00.
В 8.30 я уже в школе.
В 15.15 занятия кончаются.
Около четырех я уже дома, и, если на большой перемене играли в американский футбол, я сразу под душ. Чего-нибудь перекушу — и за уроки.
В шесть часов мы обедаем — это как бы по канадскому расписанию.
После снова делаю уроки, если не успел все сделать. Или сажусь рисовать, или что-нибудь почитаю.
От 9.00 до 10.00 ложусь спать, десять часов — это уже предел.
Понимаешь, учить два языка одновременно не получается. Я думаю, мы сможем заняться перепиской на английском не раньше, чем года через два”.
На полях большого ученического листа в линейку ты очень точно изобразил детали, относящиеся к игре в американский футбол: необычные ворота, продолговатый мяч, каску… Нарисовал и себя, фиксирующего победный мяч за чертой поля противника.
Среди всевозможных подробностей новой своей жизни далеко от дома ты не забыл упомянуть, что “дядя Лева признался, что в политических прогнозах он ошибся, и говорит, что Запад сейчас не знает, кому помогать и хочет ли он помогать”. Заявление нашего родственника, живущего в Канаде с 1980 года, было более чем понятно: месяц назад в Советском Союзе случился путч, а затем на державу лавиной обрушилась катастрофа — она начала распадаться на куски…
Ты теперь был от этого вдали и жил своей жизнью, которая была наполнена учебой и обилием новых, незнакомых впечатлений.
“У нас в классе пополнение: появились два румына, трое с Филиппин и один из Кувейта. Потом еще добавились — один из Сомали и два из Малайзии. Мы все дружим нормально, но больше всего я дружу с одним иранцем — он живет в доме напротив нашего.
На сегодняшний день я имею три пятерки по математике, по французскому оценок пока еще не ставили, но тоже вроде пока хорошо. Правда, это я объясняю по-нашему, потому что здесь пятерок нету, а высший балл — это └15“. (На полях рукой матери приписано: └То есть 15/15“ — и подпись учителя: └Bravo!“.)
А как там дела у вас? Мы очень скучаем, пишите побольше, ведь вам-то легче. Напишите про все, про все, очень скучаем”.
В твои юные годы сердце тебе верно подсказывало: нам все равно было легче, потому что мы оставались на своей земле, хотя и я, и твоя старшая сестра тоже по вам скучали.
“Как поживаешь, сестренка? Не забыла ли своего братишку, вечно веселого, очень болтливого и очень много задававшего вопросы? А я расту. Стал высокий, выше Анечки. Ты там смотри за папой, он ведь скучает, и ему очень трудно. И все ли у вас хорошо? Не ссорьтесь, живите мирно. Папа, при случае передай привет моим друзьям. Привет всем родным. До свидания. Кирилл”.
Перед Новым, 92 годом — приближался новогодний праздник, который мы впервые должны были встречать порознь: ты с матерью — за океаном, я с дочерью — дома, — мы получили от вас письмо с поздравлениями. И, быть может, сильнее всех переживал разлуку ты — неожиданно прислал в этом письме написанную тобой новогоднюю сказку.
“Жил-был ежик. Маленький. Жил он один, да еще был маленький, представьте себе. Жил себе в своей норке. И была у него такая черта: он все время о чем-нибудь думал. Думал, когда сидел, думал, когда куда-нибудь шел, думал, даже когда спал, — короче говоря, думал всегда.
Вот так однажды он шел по лесу и думал. Шел, шел и все думал и вдруг почувствовал, что на него… наступили. И тут он услышал, что кто-то стал громко чертыхаться. └Ага, кажется, на меня кто-то наступил“, — подумал ежик и увидел медведя. И сразу же подумал, что наступил, конечно, медведь.
Так они подружились, и медведь пригласил ежика на Рождество. └Ну да, — снова подумал ежик, — скоро же Рождество!“ И он сказал Мишке: └Я приду“. И подумал, что, конечно, придет.
Медведь пришел домой, стал заваривать чай и ждал ежика. А когда он что-нибудь делал, он ни о чем не думал. Не думал ничего он и когда ел, не думал, когда ходил или спал. Короче, он вообще никогда ни о чем не думал. Но вот пришел ежик и принес можжевеловые веточки, и они стали пить чай с можжевеловыми веточками. Ежик пил чай и думал, какой вкусный он пьет чай. А медведь пил себе и ни о чем таком не думал.
И тут они уж совсем подружились, потому что каждый дарил другому то, чего тому не хватало”.
Вот и ты подарил нам то, чего нам так не хватало: мы будто услышали твой голос, читая твою удивительную и прекрасную притчу.
Для меня самого разлука была мучительной. День и ночь я с тревогой думал о вас с матерью и совершенно не мог представить, что всех нас ждет в будущем.
Призыв твой не ссориться не был всего лишь вежливым пожеланием — за ним стояла реальность: незадолго перед разлукой семья наша пережила драму. Новоиспеченный музыкальный педагог для детей младшего возраста, наша красавица дочь (кстати сказать, не только получившая соответствующее прекрасное образование, но и воспитанная на музыкальной классике) преподнесла нам сюрприз, называемый в народе “любовью с первого взгляда”: привела в дом едва знакомого парня — в качестве жениха! (И смех и горе: позднее нам станет известно, что к классической музыке, равно как и к подобному же образованию, молодой человек относится отрицательно. У него была в непререкаемом почете своя классика — блатные песни бардов новой генерации.) Мы были ошарашены, но главное было в другом: кандидат в мужья, что называется, с первого же обмена словами нам сильно не понравился, особенно матери, которая просто в ужас пришла. Словом, разразился скандал под известным материнским лозунгом: “Или — или!” И тут нашла коса на камень, дочь проявила упорство и… ушла жить в чужую семью.
Прошло, наверное, полгода. Поутихли с обеих сторон страсти, дочь запросилась обратно — я возражать не стал. У нее на новом месте возникли трудности с жильем — у меня же было куда как просторно, поскольку оставался я один как перст в большой трехкомнатной квартире. И не то чтобы я совсем простил дочь — просто смирился со свершившимся фактом. Жизнь диктовала свои законы, и все мы в стране переживали трудные времена. И утешение, хоть и слабое, имелось у меня одно: дочь теперь была на глазах. Остальное было не в моей власти. Жила она уже вполне самостоятельно: оставив свою заработанную с огромным трудом профессию, устроилась на работу с хорошей зарплатой и готовилась выйти замуж. Она словно выдержала нечаянный экзамен: в семье своего избранника, в которой прожила все это время, она пришлась ко двору.
(Нельзя не сказать здесь о грустном финале всей этой истории. Тут выпал один из тех случаев, когда в подобной ситуации бывают правы родители. Для будущего счастья не помогло ни венчание в соборе Александро-Невской лавры, ни пышная свадьба. Избранник дочери оказался не на высоте, и брак распался, не выдержав испытания жизнью. Все дело было в том, что человеческие качества молодого мужа — его отношение к труду и добыванию хлеба насущного, к семейным обязанностям — не совпадали с житейскими правилами нашей трудолюбивой дочери. И в конце концов, будучи уже в Канаде, она отвергла его, оставив себе родившегося сына. И после всего не с бывшим мужем, а с его матерью и сестрой сохранила хорошие отношения.)
Так прожил я целый год в разлуке с вами, наблюдая, с одной стороны, послепутчевую эйфорию либералов во главе с человеком, обескураживающе открыто показавшим, что такие понятия, как честь и совесть, к нему совершенно неприложимы (ко всему прочему, складывалось впечатление, что важные решения принимались им с жестокого похмелья), с другой — полный развал жизни, напоминавшей двигатель, с опасным воем пошедший вразнос.
В очередном телефонном разговоре с матерью я напомнил ей об оплаченных обратных билетах домой: подходил к концу срок их использования, а впереди у тебя был новый учебный год. Но возвращаться вы уже не могли, мать плакала, боялась за твое будущее и требовала моего приезда.
После тяжких раздумий я наконец решился и, взяв на работе отпуск, со всевозможными приключениями совершил путешествие в пространстве и времени (ибо часы в отечестве идут по-другому не только в прямом смысле) — пересек Атлантику, на центральном автовокзале в городе Монреале назвал водителю такси нужный адрес, и через каких-нибудь пятнадцать минут в ярко освещенном подъезде дома бросился мне на шею спустившийся на лифте парень, ростом на полголовы меня выше (год назад ты был мне по плечо).
Боже мой! Уж лучше бы мне страдать провалами памяти. Вот и теперь, как в яркой галлюцинации, в мельчайших подробностях восстает в сознании наша встреча.
VII
Оглядываясь назад, я мысленно шаг за шагом прохожу путь сына. Но путь этот он преодолевал не один — его окружали люди.
Кто же они?
За целый год разлуки нашей много воды утекло… Еще будучи в России, слышал я о каком-то необычном знакомстве сына. О новом знакомом я знал лишь, что он — иранец, и даже обрадовался этому: кроме того одноклассника, выходит, появился еще один выходец из древнейшей страны Востока (кто-то вправе назвать это романтическим бредом, но из песни слова не выкинешь: в голове моей при этом известии явились замечательные имена: Фирдоуси, Омар Хайям, Саади; тем сильнее было разочарование: на поверку новый знакомый оказался далеко не лучшим представителем страны древней персидской культуры).
Подробности я узнал лишь по приезде.
Иммигрант-иранец, тридцати с лишним лет, в плавательном бассейне приметил молодую девушку Аню — двоюродную сестру и ровесницу нашей дочери. Он был женат на местной, но к этому времени жена с сыном-школьником оставила его, так что он снова был свободен. Саид был человек бывалый, знал, как взяться за дело. Поскольку Аня была в бассейне не одна, а с мальчишкой — двоюродным братом Кириллом, он подъехал сперва к подростку, разговорился с ним, а уж после принялся очаровывать сестру, и со временем, к неудовольствию ее родителей, это ему удалось.
На правах старшего Саид верховодил молодыми людьми. Кириллу и приятелю его, земляку из Питера, он предложил подзаработать деньжат, организовав небольшую контору по разноске реклам. И какое-то время ребята вкалывали на Саида, который львиную долю прибыли забирал себе, а им платил гроши, то есть попросту использовал подростков, не ориентировавшихся в ситуации.
Водились за ним странности. Взрослый мужчина не стеснялся демонстрировать юным работникам свою “доблесть”: обманув бдительность дежурного, он лихо перепрыгивал через турникет в метро — с тем чтобы не платить за проезд. А скоро и вовсе стало известно, что он состоит на учете в полиции, у которой в гостях побывал неоднократно. И стало благом для всех, что, спасаясь от грозившего ему серьезного судебного преследования, он в конце концов покинул Канаду.
Тут надо сказать о приятеле и земляке сына, учившемся с Кириллом в одной школе. Этот его неразлучный дружок был ровесник сына, да еще такой же светлоголовый и даже на него похожий. Оба были красивы пробуждавшейся в них юной красотой, а внешне эти два белокожих ангела выглядели как родные братья.
Но дружок сына, Яша, был далеко не ангел.
У парня была довольно непростая биография. Оставшаяся в Питере мать его уже давно потеряла человеческий облик: она была хронической алкоголичкой. И с малых лет единственный ее ребенок был практически брошен на произвол судьбы. Отец, занимавшийся в то время — это было начало 80-х — нелегальной торговлей, частенько бывал вынужден повсюду возить сына в своих “Жигулях”, так что мальчишка рано привык к этой жизни на колесах, а может быть, попутно и еще чему-то успел научиться. В Канаду отец уехал без жены, забрав сына с собой.
Славный парень Яша быстро освоился в новой жизни. Рано сформировавшийся, очень крепкий физически, он оказывал на сына влияние — еще и потому, что приехал в Канаду раньше и сделался для новичка гидом в школьных и житейских делах. Показал Яша и другие способности: наловчился потихоньку подворовывать в магазинах по мелочам, а первым его подвигом посерьезнее стала кража велосипеда, на котором он потом спокойно, не таясь, разъезжал. Он сделался героем для небольшой группы подростков, и в этом не было ничего удивительного. Таков закон природы: самый сильный, да к тому же еще и красивый в окружении своем на какое-то время неизбежно становится лидером.
VIII
Вспоминается мне это теперь только потому, что все происходило рядом с тобой, сын. От слепого подражания “герою” Яшке тебя в конечном счете спасала твоя голова. У меня не было сомнений в том, что того ежика, который “думал всегда”, ты срисовал с себя самого.
И в отличие от дружка твоего ты сознавал, в чем состоит твое главное дело, и учился по-прежнему неплохо по всем предметам. А с французским языком ты начал знакомиться с нуля и уже через год далеко в нем продвинулся, и я, поступивший здесь на курсы французского, мог бы тебе в этом лишь позавидовать. В ученической тетради попалось мне на глаза написанное тобой стихотворение (это было классное задание преподавателя):
Il fait du vent comme toujours.
Il fait du vent comme hier.
Je suis fier toujours.
Mais je ne sais pas quoi faire…
Qu’est-ce qu’on peut savoir de nous autres?
De quoi nous sommes faits?
Pourquoi nous sommes faits?
On est sыr de nous-mкme.
Mais on pense jamais qu’on peut se tromper?
Il fait du vent comme toujours.
Il fait du vent comme hier.
Parfois nous sommes foux
Comme moi aujourd’hui…
Помню, прочитав эту страничку, я разволновался. Не говоря о том, как верно было подмечено тобой местное явление (ветер в этих краях часто дует именно comme toujours, то есть как всегда — как вчера и сегодня), меня удивило само содержание короткого стихотворения. И я принялся говорить с тобой о нем, но на лице твоем играла беспечная улыбка: ты отнесся к своему творчеству как к обыкновенному упражнению, как к мимолетному настроению, положенному на бумагу.
Было это больше десяти лет назад, и вряд ли я сохранил бы в памяти дословно эти строчки. Но они сохранились, сын, в точности: я переписал тогда стихотворение в свою тетрадь.
В этом, казалось бы, простом школьном упражнении с такой непосредственностью поставлен тот самый вечный, библейский вопрос, который, сколько стои2т мир, задавали себе философы, писатели, ученые — люди, вооруженные огромными познаниями и опытом жизни.
И как горько, как больно теперь читать эти строки, оставленные рукой пятнадцатилетнего подростка.
IX
Я оказался в положении двуногого, стоящего на двух разъезжающихся льдинах — надо было выбирать одну из них, чтоб не свалиться в воду. Надо было так или иначе вписываться в жизнь иммигранта. Прибегнув к помощи дочери, которая жила теперь с мужем в питерской квартире, я заочно оформил увольнение с работы (чем сильно удивил моих бывших сотрудников).
Теперь мы жили втроем в небольшой квартире, снятой неподалеку от станции метро, в районе, где расположены корпуса Монреальского университета, куда я приезжал на курсы французского языка.
Изо дня в день общаясь с тобой, мы с матерью только радовались, что в освоении двух на равных правах действующих здесь языков — английского и французского — нам за тобой не угнаться. И мы, естественно, были твои истовые болельщики, заинтересованно наблюдавшие каждый твой день. И у всех нас, существовавших теперь в новых условиях, постепенно формировался в сознании характерный образ страны и ее народа.
Те достопамятные времена, когда появились на этой земле первые переселенцы из Европы, французы и британцы, отошли в прошлое, стали достоянием истории. Теперь же, на наш свежий взгляд, Канада несла в себе некие черты Страны Будущего — было похоже, что она уже превзошла соседа своего, Соединенные Штаты, в разнообразии наций и языков, присутствующих на ее земле.
А город Монреаль поистине сделался неким Новым Вавилоном. Здесь образовался роскошный букет всех цветов кожи, разнообразия цвета и формы волос, цвета и разреза глаз — и, разумеется, языков. Случайно отвлекшись и задумавшись в каком-нибудь из районов города, человек вполне мог бы ощутить себя нечаянно очутившимся не только где-то поблизости — скажем, на Кубе, или в Мексике, или в Южной Америке, — но и гораздо дальше: в Европе, в Африке, в Индии, в Китае, а то даже, например, в Сингапуре, в Токио или на острове Фиджи…
И каждый из встреченных представителей какой-нибудь национальности немало мог бы рассказать о жизни своей в родных краях — история человечества, как солнце в капле воды, отражается в каждой отдельно взятой судьбе.
В яркий солнечный летний день увидишь на улице девушку с шоколадным цветом кожи, с роскошным водопадом волос, низвергающимся до самой талии, невзначай заглянешь в черные, как ночь, глаза красавицы — и на миг ощутишь себя Фаустом, жаждущим возвратить себе молодость… И птицей встрепенется память, услужливо подбросит ушедшую юность и, среди прочего, тогдашние мечты и книги. И игра воображения от прочитанного еще в детстве отзовется, аукнется прекрасной майн-ридовской квартеронкой…
Казалось бы, для таких молодых, как ты, сын, жизнь здесь должна бы складываться намного интересней, чем, скажем, та, которая была у меня в твои годы в отечестве, — ах, как нам с матерью хотелось в это верить!
Но ведь это этническое и культурное многоцветье лишь внешне выглядит красиво. Огромный, собранный отовсюду многоголосый хор без подготовки — без длительной выработки навыка — не способен к слаженному пению. И реальная жизнь не терпит радужных иллюзий.
Вскоре после моего приезда мы с тобой по выходным дням подрядились убирать спортивный зал со множеством тренажеров и небольшим боксерским рингом. Тут нам встретился тоже чуть ли не полный интернационал: не говоря уж о том, что зал посещала весьма разнообразная, многоязычная публика, владельцем заведения был бизнесмен из Таиланда, а тренером по боксу работал титулованный спортсмен из Украины.
Приезжали мы рано утром — с тем чтобы успеть сделать свою работу до открытия зала. Иногда ты оставался поглядеть на боксеров и, конечно, заинтересовался, записался в секцию, стал ходить на тренировки и даже увлек за собой Яшку. Но ведь всякий спорт — это немалый труд, к чему привычки у твоего приятеля не было, и он быстро отстал от этого занятия.
А тебе много чего хотелось попробовать, ты старался поспевать всюду и не бросал однажды начатое без серьезной причины.
Дома, к нашей радости, иногда ты выкраивал время для того, чтобы посвятить час-другой любимому своему занятию — доставал карандаши, краски (поощряя тебя в этом, мы заранее покупали в специальном магазине бумагу и загрунтованные холсты на подрамниках). Мы ходили на цыпочках, чтоб не мешать твоей сосредоточенной работе.
На родине ты учился в художественной школе — для окончания ее тебе не хватило одного года. Но ты успел получить без преувеличения великолепную выучку — она была заметна даже в каком-нибудь крошечном этюде акварелью, выполненном буквально на глазах (при всем том, увы, в нынешних условиях у тебя не было желания избрать живопись своей профессией). Наша маленькая квартира была заполнена твоими работами, среди которых попадались и старые ученические пейзажи; один из них — просто превосходный! — написанный на пленэре поблизости от Александро-Невской лавры, висел в рамочке над твоим столом.
Я сам с юности увлекался живописью (в основном как ценитель) и кое-что понимал в ней. Твои работы вызывали во мне восхищение, и я был однажды просто поражен тем, как ты, впервые попробовав работать маслом (этому ты не успел приобщиться в художественной школе), написал великолепный натюрморт.
Тем временем жизнь шла своим порядком, подбрасывая нам с матерью пищу для размышления.
В нашем доме жила еще одна русская семья: молодая пара, обоим не было еще тридцати. Муж — в прошлом спортсмен, чем он теперь занимался, мы не знали: по целым дням отсутствовал, а жена, оказавшаяся нашей землячкой, частенько забегала к нам то с просьбой, то с какой-нибудь новостью, а то и просто поболтать и посоветоваться с годящейся ей в матери соседкой: молодая женщина была беременна. Она постоянно курила и на увещевания старшей, что это вредно и нельзя делать в ее положении, лишь отмахивалась с беспечностью молодости.
Однажды, возвратясь домой после курсов, я обнаружил в нашей квартире какие-то картонные ящики. Наш сосед Олег, в середине дня заехав домой, не застал жену, ключей от квартиры, по его словам, у него на этот раз не оказалось, а ему надо было разгрузить машину и уезжать снова. И он попросил разрешения оставить свой груз на время у нас.
Как говорится, обыденный случай — ничего особенного. В тот же вечер он забрал свои ящики.
Но шила в мешке не утаишь: скоро нам стало известно, что в тот день за машиной соседа увязалась полиция, и он боялся обыска. Перестало быть секретом для нас и то, что Олег давно уже играет в кошки-мышки с полицией, потому что занимается контрабандой каких-то таблеток, которые употребляют спортсмены, да и не только они.
После этой новости стало ясно, почему молодая пара не бедствовала: Олег владел дорогим автомобилем, и у него всегда водились деньги. Перед рождением ребенка они переехали в другой район, сняв дорогую большую квартиру.
Разумеется, в нас с матерью подобный способ добывания средств для жизни не будил сочувствия. Но этот Олег, который был приятелем тренера по боксу и, бывало, наведывался в зал (он, собственно, когда-то и устроил нас с тобой на эту работу по уборке зала), не вызывал у тебя безоговорочного осуждения. В твоих глазах этот рослый, всегда прекрасно выглядевший и хорошо одевавшийся здоровяк, без оглядки сорящий деньгами, был человеком удачи.
Ты продолжал учиться, а мы не были в стороне от твоих дел. Совсем как в отечестве, ходили на родительские собрания и порой выслушивали довольно лестные о тебе отзывы. Это нас радовало вдвойне, поскольку в школе на родине ты почему-то конфликтовал с учителями и не проявлял к учебе особого интереса.
В здешнем обучении было много необычного: вместо привычных школьных тетрадей ученики пользовались огромными папками с жесткой обложкой, в каждой из которых могло накапливаться до двух сотен листов в линейку стандартного формата. Эти, можно сказать, “рабочие листы” были всегда взаимозаменяемы: любой из них, если он испорчен, мог быть запросто вынут, а новый тут же был к услугам. Это было удобно, но в этом же таился и недостаток: по неразумию учащихся порой выбрасывалось и безвозвратно терялось что-то полезное, что могло бы пригодиться при повторении пройденного материала. Излишне говорить, что при этом происходил огромный неконтролируемый расход бумаги. У каждого ученика таких папок было несколько — по разным предметам.
Познакомились мы и с одной интересной традицией, распространенной среди учащихся (тут сразу мне вспомнилось время, когда сам я был школьником и мы тайком от учителей на обрывках бумаги передавали записки друг другу). Бытовал среди них такой обычай: во время переменки в отсутствие хозяина подсесть на его место и, открыв его папку, на чистой странице написать что-нибудь — да хоть бы и письмо с пожеланием.
Время от времени ты сам просил меня просматривать какое-нибудь выполненное тобой школьное задание. И с моей стороны не было никакого умысла — я просто натолкнулся на пару писем, адресованных тебе. Да, впрочем, письма ты не утаивал — мы их прочитали. И ты их не выбросил, они сохранились в старой папке. Это было на втором году твоего обучения, когда две девочки, Кармела и Ради2 — одна весной, другая осенью, — записали в твою папку свои короткие послания. И когда читаешь эти строки — будто слышишь их чистые искренние голоса.
Кармела:
“Bonjour Kiril!.. Tu es un ami tres gentil, comique, intelligent et cute. Ne change jamais ta maniиre d’кtre. Tu es bien comme tu es… Je suis trиs contente de t’avoir dans ma classe de franзais. J’espиre te voir l’annйe prochaine… Je vais te donner un conseil. Si tu aime une fille, ne laisse pas la tomber car tu vas le regretter…”
Ради:
“Cher Kiril!.. Зa fait un an qu’on se connais et je suis bien contente. Je suis aussi contente de t’avoir dans mon cours de gymnanastique et de moral. Tu es un trиs bon ami. J’aime bien кtre avec toi. J’espиre que tu ne me trouve pas plate. Je sais que des fois je ne parle pas beaucoup. Mais une chose est sыre, c’est que j’йcris beaucoup. Tu t’es sыrement rendu compte avec toutes les lettres que je t’ai йcrites. Mais par contre, toi, tu ne m’йcris pas souvent. Dommage!!! Зa me ferais trиs plaisir si tu m’en йcris…”
Как нелепо, как несправедливо и жестоко распоряжается жизнь!
Однажды годы спустя тебе в городе случайно встретилась Кармела, она уже была замужем, ты тоже не был одинок, и в разговоре она призналась, что несчастлива и что во всей жизни своей любила только тебя одного. Рассказывая нам об этом, ты вдруг замолк и после паузы обмолвился, что в свое время Кармела тебе тоже очень нравилась. Но Саид, с которым ты поделился и к слову которого тогда прислушивался, отсоветовал увлекаться одноклассницей-мексиканкой. Этот доброжелатель, друг твоей старшей сестры Анечки, должно быть, хотел как лучше…
Боже мой, Боже! В то безвозвратно канувшее время приятно было читать этот девчоночий лепет и узнавать, как другие глаза смотрят на тебя — которого мы, родители, как нам казалось, хорошо знаем! — и открывать что-то новое.
И как больно теперь, как мучительно даже просто видеть эти школьные, адресованные тебе листочки в линеечку, исписанные ласковой детской рукой! Слезы застилают глаза.
X
Когда тебе исполнилось шестнадцать лет, у нас появился старенький японский автомобиль “Хонда”. Ты быстро освоил вождение и с первого же захода сдал все необходимые экзамены (снова своим примером ты увлек своего дружка, но у того дело не могло сразу сладиться: он по нескольку раз пересдавал то одно, то другое). Ты получил права и сделался в нашей семье основным водителем. Отрадно было видеть, как на лицо твое ложилась некая тень ответственности, когда ты, забрав нас с матерью, садился за руль и с удовольствием начинал ощущать себя взрослым (правда, это не мешало тебе иногда по-мальчишески поддаться азарту и гнать “старушку” изо всех сил, чтобы узнать, сколько она сможет выжать).
Машина стала неплохим помощником в разных делах: ты ездил на ней даже на занятия, а по субботам, устроившись в госфирму “Mediapost”, развозил рекламы. Ты был доволен, что не зависишь теперь от чужого транспортного средства. Багажник “Хонды”-пикапа загружался под самую крышу, поскольку шеф доверил тебе целый район (за тобой было закреплено больше полтысячи адресов). Поначалу напарником твоим был Яков, но довольно скоро беспутному дружку твоему наскучило почти в течение целого дня таскаться с тяжело нагруженной сумкой. Тогда ушедшего напарника заменил я, и трудиться нам вместе было одно удовольствие. Работали мы весело: “Ну, ты даешь, па! Ноги у меня длиннее, но ты легок на ногу — не отстаешь!” — “Да я свои килограммы лишние сбросил — и теперь вес мой будет поменьше твоего. Летаю!” (Что и говорить, потеть приходилось изрядно, да и режим работы мы избрали жесткий. Выезжали около пяти утра, добирались до распределителя, загружались увязанными тяжелыми пакетами, ровно в шесть начинали работу, а около трех часов дня уже возвращались домой. За все это время мы позволяли себе единственный перерыв на пятнадцать минут.)
Время шло, вносило свои коррективы: закончив французскую школу, ты поступил в английский колледж Dowson — в основном для усовершенствования языка. Будни твои были заполнены, а выходные дни стала забирать армия, куда тебя приняли солдатом-резервистом. Субботнюю работу по развозке реклам я взял на себя и тянул ее в одиночку до тех пор, пока фирма “Mediapost”, невзирая на то, что отделения ее работали по всей Канаде, не была закрыта федеральным правительством.
Твоя жизнь была подчинена суровому распорядку: все дни рабочей недели — занятия, выходные — армия. В редкие свободные часы — отдых и развлечения, в ходе которых случались и малоприятные вещи. Одна твоя знакомая пригласила тебя на вечеринку (по-местному — партию). Надо было добираться на окраину города. Поехал ты к ней на своей машине, но скоро вернулся домой — хмурый, расстроенный.
— Произошло что-то, Кирилл?
Ты помолчал, в досаде махнул рукой.
— Да вроде ничего особенного, просто… — тут, видно, припомнив подробности, как-то с удивлением покрутил головой и заговорил взволнованно:
— Представляешь, па? Собралось там человек с десяток — ну, туда-сюда, знакомимся, завязывается разговор… Потом откуда-то появляется марихуана, и все один за другим начинают курить. Предлагают мне. Я отказываюсь. “Почему?” — спрашивают. “Да просто не хочу”, — говорю. И все эти ребята, считающие себя этакими свободными людьми, и девушка моя — все смотрят на меня, как на идиота. Я сказал им: “Оревуар” — и уехал… Не понимаю. Допустим, наоборот: предложил бы я кому-нибудь покурить эту травку, а тот отказался. Ну и что? Вольному воля. Я бы отнесся к этому спокойно: не хочешь — не надо. А они — все как один с травой этой… И не желают знать исключений! Ну разве это не стадо, па? И кто же из нас тогда свободный?
Правильно, сын. С детских лет я в шутку порой говорил тебе, что ты — человек, свободный от рождения, раз угораздило тебя родиться в день штурма Бастилии. А теперь моя память мучает меня, и, вспоминая, я сбиваюсь на частности… Но ведь они, эти частности, нередко и вправду были странными, вторгаясь в твою молодую жизнь. Душа твоя была открыта для дружбы, для любви — а на ней то и дело оставались царапины…
Несмотря на загруженность, ты все еще продолжал, к моему неудовольствию, время от времени общаться с Яковом. Я настаивал на том, что у тебя нет ничего общего с человеком, который едва дотянул обычную школу и теперь нигде не учился и не работал. Дружок твой окружил себя компанией юнцов, в которой верховодил и, по слухам, занимался какими-то темными делами.
Тем временем у тебя появился новый приятель, сириец, твой ровесник, вместе с которым ты вынашивал идею поступить в университет на отделение кино — в секцию мультипликации.
Дело было не из простых. Кроме знания английского и французского языков, поступающие должны были показать навыки специальные: представить приемной комиссии набор своих живописных работ и серию выполненных собственноручно черно-белых фотографий на свободные сюжеты.
Ты с малых лет, парень, был доброй душой: всегда помогал каждому, кто в том нуждался. Помог ты и приятелю своему в подготовке необходимых предметов. Все же вышло так, что ты поступил, а он не прошел и после некоторого раздумья принял предложение комиссии учиться на отделении истории искусств.
Так вы оба начали свою учебу, пусть на разных отделениях, зато в одном университете. Вместе сняли небольшую квартиру-студию — и началась студенческая жизнь, подчиненная определенному распорядку. А вскоре налаженные будни ваши скрасились очередной проделкой судьбы.
Приятель твой был красив восточной красотой, но очень скромен и молчалив. Понравилась ему девушка, работавшая на кассе в одном из магазинов, но заговорить с ней он никак не мог решиться. Ты, разумеется, тут же вмешался и легко их познакомил. Мало того, скоро они сделались неразлучной влюбленной парой, и девушка стала частым гостем в вашем жилище.
Прошел год. Параллельно с учебой в университете ты не оставлял армию (служба давала кое-какой заработок), регулярно посещал сборы — и приобрел военную специальность водителя тяжелого трехосного грузовика.
XI
Как-то ехал я в автобусе. Как всегда, думал о чем-то своем — о чем обыкновенно думает человек моих лет, оказавшийся на чужбине. Рядом звучала французская речь: молодая пара оживленно беседовала о чем-то, я не вслушивался — мысли мои были далеко… Вдруг слышу над головой на родном языке: “Эй, старина, куда едешь-то?”
Поднимаю глаза и вижу смеющееся лицо: рот до ушей, ямочки на щеках — мой сын. Жил ты от нас неподалеку, и мы часто встречались — но тут такая радость, будто виделись мы не на днях, а бог знает когда. Радость смотреть на тебя, говорить с тобой, узнавать, что у тебя все хорошо.
Многое меняется с течением времени. С самых детских твоих, дошкольных лет я всегда с удовольствием разговаривал с тобой — и ты платил мне тем же: не избегал наших бесед. Но это было в отечестве. Теперь же, годы спустя, в новых условиях, жизнь потихоньку разводила нас, неизбежно отдаляя друг от друга.
Но когда все же нам удавалось собраться вместе, разговоры наши продолжались — и теперь нередко они приводили к спорам. Ты с детства полюбил кино какой-то, можно сказать, самоотверженной любовью: ты как-то даже слишком верил в эту воссоздаваемую на экране реальность. И здесь ты неизбежно столкнулся с продукцией Голливуда — а уж это было совсем не то кино, которое сопровождало тебя в детские годы.
Я был солидарен с тобой в том, что ты, художник, выбрал мультипликацию. То, с чем ты рос, на чем воспитывался: такие мультфильмы, как “Ежик в тумане”, “Малыш и Карлсон”, “Винни-Пух”, “Тридцать шесть попугаев”, “Каникулы в Простоквашине” — это был такой заряд духовности, который надо было бы еще поискать в целом мире!
Разумеется, человек живет не только детством. Приходит время, когда в духовном багаже его начинает завоевывать свое место взрослое кино — и тут ты был избавлен от общения с примитивными экранными созданиями. Такие фильмы, например, как “Иваново детство”, “Андрей Рублев”, “Бег”, не несли в себе губительного для души зла.
И вот — без конца повторяемый по телевидению — голливудский шедевр “Крестный отец”: череда зверских убийств, жестокость, кровь, мафиози, сделавшиеся почти героями… Удивляло участие целого созвездия прекрасных актеров в этом откровенном смаковании преступлений. И напрашивалось простое, как мычание, объяснение — денежки. Мощнейшим двигателем в создании подобного искусства становилось беззастенчивое зарабатывание денег на несчастьях человеческих. И стоило прозвучать где-нибудь робкому голосу протеста против вакханалии насилия на экране, как тут же раздавался крик о покушении на свободу самовыражения. Конечно же, это была дымовая завеса: так производители ловко защищали свою самую главную из свобод — свободу делать деньги. Вся беда была в том, что в этом и подобном ему фильмах — снятых мастерски и с превосходной игрой актеров — все изображалось и показывалось как в жизни.
Еще подростком, со своим дружком Яшкой, ты увлеченно смотрел “Крестного отца” — и эта увлеченность доставляла мне страдания. Было заметно, что ты и теперь как-то довольно наивно проникался доверием ко всему, увиденному на экране. Я говорил тебе, что не стоит слепо верить в эти киношные реалии. Как-никак на этой “фабрике грез” работают профессионалы: имеются там и мастера писать сценарии, и мастера переводить их на экран, и мастера играть любые роли — и в результате является миру ловко сделанный фильм, который вовсе не обязательно согласуется с реальной жизнью. И не следует забывать о том, что за кулисами каждого такого создания явственно слышится одна и та же песенка: “Мани, мани, мани…”
Любимым твоим режиссером был Тарковский — и уже по одной этой причине разговаривать с тобой на киношную тему было легко. Ты не без внимания слушал мои нападки на Голливуд, возражал в частностях, но во многом соглашался. Радовало меня и то, что ты уже успел показать себя сторонником независимого, некоммерческого кино.
Но этот друг твой…
Помню, как я случайно оказался рядом с вами при просмотре очередной серии “Крестного отца”… И был поражен до глубины души. Яшка, с разинутым ртом пялившийся на экран — у него был вид фанатика-верующего, узревшего чудо небесное, — всем существом своим выражал немедленную готовность на те подвиги, которые предлагала “фабрика грез”.
Эта картина вместе с сознанием бессилия хоть как-то повлиять на происходящее привела меня в состояние, близкое к ярости. У меня не было сомнения в том, что я стал свидетелем какого-то подлого воздействия на слабую, неокрепшую душу.
И все это имело свои последствия.
Однажды, вспылив, я принялся поносить пустую, легкую жизнь твоего дружка, что, конечно же, не вело ко взаимопониманию с тобой, мой сын. Мы горячились оба, и, к взаимной досаде, дело дошло до ссоры. Присутствовавшая при этом мать, не вдаваясь в подробности, попросту взяла твою сторону, что только ухудшило ситуацию. Возмущенный непониманием, хлопнув дверью, я ушел на улицу, спасаясь от поднимавшейся в груди темной волны бешенства.
Когда теперь — с трагическим опозданием — я анализирую свои тогдашние действия, они вызывают во мне лишь отрицательную оценку. Как ни посмотреть, моя несдержанность вносила разлад в наши отношения.
По большому счету я не отыскал пути к твоему сердцу, сын. И этому нет оправдания.
XII
Как гром среди ясного неба, грянула беда, поразившая нас нелепостью и заурядной пошлостью происшедшего. Случай этот попал в городскую прессу — и мы все с ужасом вглядывались в опубликованные фотографии, читали сопроводительный текст…
Тщедушный паренек из окружения верховода Якова — он был из семьи эмигрантов с Кавказа — по какой-то причине вдруг отказался подчиняться главарю и оставил компанию. Яков стал вымогать деньги у отступника с угрозами принять меры в случае неуплаты — какая старая глупая, повторяющаяся по всей земле история… На очередную встречу со строптивым кавказцем здоровяк Яша на всякий случай прихватил еще парочку своих верных слуг — для острастки.
На удивление кавказец явился один, без всякого сопровождения.
Разговор начался на некотором расстоянии. Ослушник нахально держал руки в карманах плаща, ни с чем не соглашался, дерзил. Атлет Яков, с высоты своего, почти двухметрового, роста презрительно взиравший на этого вздумавшего ему перечить слабака, решительно двинулся к нему и на крик кавказца: “Не подходи!” — не реагировал. И тот — ни дать ни взять как в голливудском фильме! — выстрелил в упор сквозь карман плаща — пуля попала Якову в сердце. Он был убит наповал.
Случилось все это на улице, среди бела дня.
Я и теперь не могу избавиться от недоумения: какая чертова глупость творится на белом свете!
И словно колючие, оставляющие занозы четки, я перебираю эти годы, которые мы прожили в Канаде, — и меня снова охватывает знобящий ужас. Боже мой! Сын, какие жуткие примеры не уставала подбрасывать тебе жизнь!
Когда в тот год в канадской армии набирали солдат для участия в силах ООН по поддержанию порядка в бывшей Югославии, ты решил воспользоваться случаем, чтоб подзаработать. Подал заявление, тебя взяли, и, оформив в университете академический отпуск, ты отбыл в Европу. И во время службы побывал во многих местах — не только в Югославии, — привез массу впечатлений, да еще познакомился с хорошей девушкой (Божицей).
Но привез ты не только это.
Примерно за месяц до вашего возвращения на канадской воинской базе под Загребом произошел такой случай.
Молодой канадец, один из твоих сослуживцев — он был женат, и у него уже рос ребенок, — в предвкушении скорой встречи после полугодовой разлуки позвонил домой — жене. А любимая его женщина была, видно, из тех, которые думают не тем органом, что у них помещается на плечах, а каким-то другим местом: она сказала мужу-солдату, что нашла, мол, другого, о чем и спешит ему сообщить, чтоб уж по возвращении он ни на что не рассчитывал…
После телефонного разговора парень вернулся в казарму и застрелился.
И несмотря на то, что в целом ты был доволен результатами пребывания в Европе, возвратился ты в растерянности. С армией решил расстаться, продолжать учебу тебе тоже расхотелось, да и с бывшим приятелем-сирийцем сложились натянутые отношения. Ты захотел работать и жить самостоятельно, для чего поступил на курсы вождения тяжелых грузовиков (армейская техника была другой, поэтому все надо было начинать заново).
А чем же могла теперь порадовать тебя здешняя жизнь?
Дошли до нас очередные печальные вести. В той молодой русской семье, которая когда-то жила с нами в одном доме, а потом переехала (у них уже была трехлетняя дочь), случилась трагедия. Глава семьи Олег, каким-то образом все это время державшийся на плаву и по-прежнему не знавший счета деньгам, вдруг пристрастился играть в казино, стал просаживать там большие суммы — и дело дошло до описания имущества (семья лишилась машины и даже мебели). Говорили, что за ним еще остался огромный, не уплаченный кому-то долг. Кончилось тем, что однажды он выбросился из окна своей квартиры, разбившись насмерть… Жена с ребенком возвратилась в Россию.
Казалось бы, жили мы в мирной стране, которая ни с кем не воюет… А люди рядом гибли, как на войне.
XIII
Конечно, молодость брала свое, и сам ты не мог пожаловаться на судьбу: за что бы ни брался — тебе везде сопутствовала удача, лишь выбор профессии все еще не состоялся.
Выпала тебе еще одна — неожиданная и замечательная — командировка в Европу. Стало известно, что ассоциация по культурным связям между Канадой и Болгарией подбирала группу специалистов для изучения болгарской кинопродукции и последующего отбора фильмов для показа в Канаде. Бывшая однокашница Анечки по университету работала в этой организации — и сестра предложила тебе попытать счастья (ты как раз искал работу). И несмотря на то, что университетское образование твое в области кино не было достаточным формально, ты основательно подготовился, прошел собеседование и по контракту на полгода в составе рабочей группы отправился в Софию.
Ты прислал нам оттуда веселое письмо, и мы радовались, что необычная работа твоя идет успешно, что по ходу дела появляется много новых интересных знакомств и деловых контактов и что ты даже начал немного говорить по-болгарски. Писал ты о приятном впечатлении от страны и от людей — и от щедрого солнца на болгарской земле.
И вот замечательное свойство души твоей: ты постоянно помнил, не забывал о нас и о наших проблемах. Намекая на вечную мою занятость, советовал почаще “вытаскивать” мать в город на всевозможные культурные мероприятия, которых там “в летнее время более чем достаточно”, и еще почаще выбираться на воздух, потому что “душа должна питаться солнцем и чистым небом”. Зная наши нескончаемые тревоги о дочери (она уже жила в Монреале, и внук наш рос без отца), ты призывал нас не унывать “вопреки всем ураганам жизни”.
Ах, сын! Как теплело на душе от твоей доброты и подлинной житейской мудрости… И как отрадно было узнать, что в столь необычном амплуа ты держишься молодцом и дела твои в полном порядке!
Ты принимал участие в рабочих встречах с деятелями кино и в конференциях, а кроме того, участвовал в неделе болгарских фильмов в Венгрии (Будапешт), в кинофестивале в Софии, в презентации фильмов в Пловдиве (отовсюду ты присылал сестре и нам замечательные цветные открытки).
По окончании командировки директриса Национального киноцентра Болгарии дала тебе прекрасную аттестацию, наполненную весьма лестными отзывами. Отдельно написала о проявленном тобой живом интересе к жизни народа, к политике и культуре страны, а в конце пространной характеристики специально отметила, что коллеги по совместной работе увидели в тебе равноправного члена Национального киноцентра. Не забыла она упомянуть и о том, что, кроме деятельного участия во всех необходимых мероприятиях, тобой проделана работа дизайнера, переводчика и редактора изданного на английском языке каталога.
Дрожащей рукой я листаю каталог, и в заливающих глаза слезах, как в тумане, расплываются на фотографиях эпизоды из фильмов, лица болгарских режиссеров, скачут, стираются подписи под ними…
Я закрываю глаза, и память снова отбрасывает меня назад, еще дальше — в тот год, последний год прошлого столетия, когда ты в конце лета должен был отправляться в Югославию.
Появились у тебя свободные дни — и ты не мог усидеть на месте: взяв напрокат автомобиль, прихватил меня с собой и повез в Мориси — на озера.
Идея была очень увлекательна: еще учась в колледже Dowson, ты в составе группы участвовал в экспедиции на каноэ (перед тем энтузиасты прошли в колледже спецкурс по владению техникой плавания на индейской пироге) — и теперь решил повторить путешествие, на этот раз в компании со мной.
Тут в очередной раз мне пришлось столкнуться с твоей любовью к быстрой езде: на шоссе стрелка спидометра не опускалась ниже цифры 140 — отдельные предметы в пространстве уносились назад, как в бешеном калейдоскопе.
По прибытии на место у меня дух захватило — ты словно перенес меня в настоящую Карелию! И голубое озеро с чистейшей, как слеза, водой, и сосны вперемежку с елями по берегам, и усыпанная иголками, мягко пружинящая земля под ногами — все это был основательно забытый, а теперь вдруг приснившийся наяву сон…
Прочитав мне лекцию о строгом поддержании в одной точке центра собственной тяжести, а проще говоря, равновесия на скамье в слишком валкой индейской посудине, взятой напрокат, ты живо, в два счета, научил меня управляться веслом. И переход по долгому, узкому озеру с ночевкой в лесу на специально отведенном месте, и приготовление пищи на древесных углях в чугунной жаровне, и путешествие через горный перевал к живописному водопаду, и даже азартная гонка на веслах по твоему наущению на обратном пути — все было настоящей сказкой. И за все время продолжительного плавания по озеру — благодаря лишь твоим точным, своевременным командам и подсказкам мне, новичку, — мы ни разу не перевернулись!
Очарованный, как и я, всем происходящим, ты выразил горячее желание на будущий год повторить вылазку всей семьей. Но повторения не произошло. Господи! Сын мой, ведь было это совсем недавно — и почему же случилось так, что все провалилось во тьму, из которой нет возврата?!
В тот самый год, перед твоим отбытием в Европу, я улетал в Питер (пришло время наконец после долгого перерыва посетить город, где мы столько лет прожили). Ты устроил мне замечательные проводы. В аэропорте в ожидании посадки мы сидели с тобой за стойкой бара, пили кофе.
Мне грустно было: вся жизнь казалась неудавшейся… Но ты с такой теплотой вел разговор и так весело смеялся, похлопывая меня по плечу! От одного вида твоих ямочек на щеках рассеивалась моя хандра. Зная, что это вызовет у меня улыбку, ты нарочно обратился ко мне со словами, бывшими в ходу лет тридцать с лишним назад: “Да не горюй, старина! Все перемелется — мука будет!”, чем напомнил мне бесшабашную молодость шестидесятых. Боже правый! Ты утешал отца!
“Ты сбросил мне десятка три лет, сын…” — “Ага. Что и требовалось. А вот скажи-ка… О чем ты мечтаешь, па? Ну… чего бы ты хотел, чтоб еще было в твоей жизни?” Я засмеялся в ответ: “Ты прав, мечтают и после шестидесяти…” — “Так о чем?” — “Да видишь ли… Работа моя в океане — она в прошлом. А в сердце она — навсегда. Вот и мечта: поселиться бы на берегу океана и каждый день слышать шум прибоя, дышать морским ветром… Смешно, конечно”. — “Да нет! Почему? Еще не вечер, па. Будем мечтать вместе. Где-нибудь на побережье построить домишко… Потом купить яхту…” — “Ого!” — я опять засмеялся. “Ты что же, отец, отрицаешь мечту?”
Твои слова, твоя улыбка, твой теплый взгляд, сын, — их нет уже. Лишь в памяти моей им суждено остаться.
XIV
Ты вернулся из Болгарии, переполненный впечатлениями от необычной работы, которая так неожиданно выпала на твою долю, от болгарской земли и ее людей.
Но все это было позади, заграничный контракт — дело временное. Надо было жить дальше — ты искал работу. И снова тебе подвернулся случай: госучреждение объявило набор на курсы экспертов по вождению автомобиля: приглашались опытные водители разных типов транспортных средств. Из двух с лишним сотен кандидатов было отобрано полтора десятка — в этот список попал и ты, оказавшись самым молодым в группе (народ подобрался местный; средний возраст членов коллектива перевалил за тридцать, попался даже один ветеран — бывший полицейский с двадцатилетним стажем вождения автомобиля). Это была несомненная удача.
После успешного окончания курсов началась работа по приему соответствующих экзаменов.
И день за днем перед тобой, можно сказать, потекла жизнь в бесконечно разнообразных ее проявлениях — разворачивался щедрый человеческий калейдоскоп: водители со стажем и севшие за руль недавно, хладнокровные и теряющиеся, наглые и приторно любезные, угрюмые и весельчаки, замкнутые и открытые, молчаливые и болтуны, толстокожие и истерики, самовлюбленные красавцы и колючие уроды; мужчины и женщины, молодые и постарше, юноши и девушки, уже начавшие трудовую жизнь, а то и вовсе подростки — такие, каким не так уж давно был ты сам.
Положение экзаменатора обязывало. Ты старался неукоснительно следовать золотому правилу: не поддаваться эмоциям ни по какому поводу, подчинив их выполняемой работе, то есть всегда оставаться предельно объективным и справедливым, — и это тебе прекрасно удавалось!
Тут мало было умения разбираться в людях и недостаточно было просто волевого усилия, чтобы владеть ситуацией, — требовалось кое-что еще. Уж этого занимать тебе не приходилось: к двадцати пяти годам ты возмужал не только физически — в твоих мыслях и рассуждениях проглядывали признаки незаурядного ума. Однажды старшей сестре своей, у которой сын скоро должен был пойти в школу, ты дал такой мудрый совет, до которого сам я, проживший на свете немало лет, не смог додуматься. А встречаясь с малышом, ты мгновенно находил с ним общий язык, и он очень любил с тобой общаться.
Мы с матерью радовались за тебя. И всякий раз, узнавая подробности твоего рабочего дня, я просто-напросто гордился тобой, а ты похвалу мою неизменно парировал шуткой.
А в работе твоей происходили, как водится, вещи забавные (разумеется, если не упоминать тут тех случаев, когда человек, успешно прошедший испытание, уходил весьма довольный результатом).
Вот садится за руль на экзамене человек лет под сорок, из иммигрантов. С недоумением, почти с оторопью глядит на тебя, экзаменатора, молодого, розовощекого. Весь его жизненный опыт, который он приобрел на родине, подсказывает ему, что этот самый опыт в любом деле набирается годами, а молодежь — она всегда и есть молодежь… От этих довольно неприятных мыслей он начинает нервничать и пропускает важный дорожный знак, тем самым делая существенную ошибку, влияющую на результат экзамена. Он понимает, какой сделал промах, совершенно ему не свойственный, да еще на глазах этого молодого… Шея его густо багровеет под смуглой кожей…
Небрежно устраивается на сиденье молодая красотка, даря тебе неотразимую улыбку: она почему-то уверена, что ей все простится. А по окончании заданного маршрута вдруг слышит: “Увы, вам придется еще раз прийти на экзамен”. — “Но почему?!” — вскрикивает она. “Потому что это не просто экзамен, когда можно прощать какие-то ошибки. Речь идет о вашей жизни, мадам… Мне очень хочется, чтоб, разъезжая в своем автомобиле, вы всегда оставались так же здоровы и столь же прекрасны, как теперь”.
Уверенно усаживается за руль парень твоего возраста. Может быть, именно потому, что не встретил в твоем лице экзаменатора пожилого, перед которым надо собраться, он принимает вид человека опытного и водителя поднаторевшего. Как раз это его и подводит: он делает ошибки. Досадуя, он бросает на тебя косые взгляды, бормочет что-то вполголоса. А узнав результат, начинает кричать и бежит в контору жаловаться на несправедливую, с его точки зрения, оценку. (Был даже случай, когда ты выставил из машины одного из таких “бойких”, который предложил тебе деньги за экзамен.)
В один из выходных дней, при очередной нашей домашней встрече за обедом, ты, посмеиваясь, рассказывал о подобных приключениях, случившихся в течение рабочей недели. Мне тогда даже пришло в голову, что ты мог бы составить нечто вроде инструкции по разрешению проблем, связанных с взаимоотношениями с клиентами. Но у меня были очень сильные сомнения в том, что кто-то реально возьмется ее использовать. Оставив эту мысль, я похвалил тебя за честность, за находчивость, за объективность, добавив, что тебе и Карнеги читать незачем, поскольку интуиция помогает тебе находить прекрасный выход из непростых ситуаций. Жаль было только, что твоя склонность к творчеству так и не находит должного применения. Я сказал тебе об этом и о том, что жизнь тем и интересна, что постоянно подбрасывает разные случаи, и неплохо было бы завести тетрадь и кое-что записывать в нее для себя. Это может пригодиться в будущем. Ты ответил, что подумаешь об этом.
Происшествий всевозможных у тебя на службе хватало, но с ними — с этим потоком жизни — тебе было легче справиться, чем с той атмосферой, которая складывалась в твоей рабочей группе. Однажды ты неохотно обмолвился, что пришлось познакомиться с примитивными интригами в коллективе, где есть, конечно, люди хорошие, но есть и не очень: довелось столкнуться даже с обыкновенной завистью, поскольку, несмотря на свою молодость, ты работал ничуть не хуже других.
Но не только это тебя расстраивало, главное было в другом: у тебя все еще не было надежной опоры в повседневности. Со времен учебы за тобой осталась задолженность по государственной ссуде, которую ты начал погашать, — и денег на жизнь постоянно не хватало. (Надо сказать, что тратить деньги ты не умел совершенно: по случаю праздников дарил всем дорогие подарки; покупая одежду, не задумывался о цене; выбравшись со знакомой девушкой в город, платил за ресторан, за развлечения; мог на выходные взять напрокат автомобиль, чтобы съездить к знакомым в Торонто, — и все это, не обращая внимания на то, сколько денег у тебя останется до зарплаты. Когда я ставил тебе в пример дядю Леву, который и цента не истратит без оглядки — а деньги у него водились всегда, — ты только смеялся. Ты тратил в уверенности, что тебе ничего не стоит заработать снова.)
Планы заработать во время командировок в Европу остались нереализованными именно потому, что ты слишком щедро тратил. Располагая скромными возможностями, мы предложили посильную помощь и получили твердый, категорический ответ: “Вы что, шутите? Это кто кому помогать должен?”
В результате ты не устоял перед идеей одним ударом разрешить проблему: заработать приличную сумму, устроившись водителем трейлеров на дальние рейсы из Канады в Соединенные Штаты. Мы с матерью были против, но наши возражения не помогли.
Ты пересекал огромный материк — от океана Атлантического до Тихого. Перед тобой — от Бостона и Нью-Йорка до Сан-Франциско и Лос-Анджелеса — открывалась огромная страна, с ее автострадами, дорожными мотелями, пыльными маленькими городишками, с ее прериями и горными цепями и порой с совершенно нетронутой, первозданной красотой дикой природы. И первое время ты был очень доволен и возвращался с видом победителя, покорителя необозримых пространств — появлялся у нас с улыбкой на лице и всегдашними ямочками на щеках. И мы, конечно, на время заражались твоим настроением.
Но вообще для нас с матерью потянулось трудное время. Когда ты уезжал в очередной рейс, мы словно провожали моряка, уходящего в штормовой океан. Нелегко было по целым неделям жить в состоянии непрекращающейся тревоги: и днем, и ночью дожидаться твоего звонка с пути, а услыхав в трубку твой бодрый голос: “Я уже в Новом Орлеане!” или “Пересекаю Аризону!”, получить временное облегчение, быстро сменяющееся все тем же ожиданием.
Каждое твое возвращение было огромным праздником. (Как-то ты продемонстрировал нам свое многоколесное чудовище: на сиденье надо было взбираться чуть ли не по вертикальному трапу, чтобы внутри почувствовать себя как бы помещенным в кабину авиалайнера, где перед глазами развернута огромная панель с бесчисленными кнопками, тумблерами, лампочками, приборами, указателями, а за спиной, как в какой-нибудь гостинице, — удобная и уютная спальня.) Твой короткий отдых иногда мы проводили вместе. Ты приезжал к нам, и твои рассказы о стране и о том, что за люди — американцы, скрашивали нашу повседневность. Но от встреч неизбежно оставался горький привкус: ведь для нас это каждый раз был всего лишь перерыв в состоянии вечного страха, который снова охватывал нас, когда ты отправлялся в очередной рейс.
Боже мой, во время этих посещений ты одаривал нас порой настоящим чудом!
Вот на пути домой, на обочине школьного стадиона, мать нарвала горстку полевых цветов: тут были и ярко-желтые красавцы, формой похожие на гвоздику, и большие темно-фиолетовые колокольчики, и нежно-голубые, совершенно нашенские васильки, и глянцево поблескивающие лимонные соцветия лютиков, и рыжие метелки какого-то злака… Из этого небольшого, но чудесного роскошества она составила симпатичный букет и поместила его в простенькую глиняную вазочку.
Ты сразу обратил на цветы внимание. “А краски далеко, мама?” — “Что ты, Кирилл? Они всегда тебя ждут…”
И в течение каких-нибудь двух часов (чтоб не мешать, мы ушли в другую комнату) ты написал натюрморт, от которого невозможно было оторвать глаз… И васильки, и лютики, и колокольчики, составлявшие цветовой контраст и одновременно как-то дополнявшие друг друга, и сама сочная, темная зелень стеблей и листьев были на листе бумаги не просто живыми, но будто заново воссозданными с помощью какого-то колдовства.
Они были прекрасны, но это были цветы чужбины.
Глядя на это волшебное творение, мать лишилась слов, заплакала. Я высказал свое полное восхищение. А ты — опять со своей улыбкой: “Да бросьте, старики… Ничего особенного”. И я даже возмутился, сказав, что ты просто не хочешь верить самому себе, потому что это тебе слишком легко дается.
XV
Словно головой в омут, я погружаюсь в прошлое — безжалостная память отбрасывает меня на двадцать с лишним лет назад.
Трехлетний малыш, оказавшись на даче — в царстве свежего воздуха, солнца, зеленой травы, цветов и деревьев, — обнаружил столь сильное увлечение открывшимся ему миром, что мог часами напролет простаивать над кустом с розовыми цветочками, наблюдая за многочисленными летающими обитателями этого мира. Он не уставал смотреть, как какая-нибудь муха садилась отдыхать на листочек и принималась умываться лапками, совсем как наша кошка.
Что это было? Разве можно объяснить это простым знакомством с новым окружением?
С какой радостью ты, трехлетний человечек, видел этот мир, ликующе цветущий и жужжащий под солнцем! Как жадно глазенки твои впитывали чистые цвета и краски жизни! Что ж, тебе неведомо было волшебное таинство всего сущего, но целый мир для тебя был — свет солнца, а в нем цвет и форма жизни.
Этот куст, издалека напоминавший клуб розоватого дыма, на самом деле был весь, как каплями, усыпан махонькими нежными цветочками и притягивал тебя, как магнитом. Чистые и яркие цвета так сильно, так завораживающе удивляют и привлекают только в детстве. Золотистые крылышки стрекозы, веселые пятнышки божьей коровки, темно-коричневая спинка шмеля, изумрудная муха…
Мы, твои родители, не придавали особого значения столь долгому “дежурству” возле куста. Да и кто же мог тогда догадаться, что щедрое многоцветье мира не напрасно вливается в твою чистую душу, чтобы остаться в ней навсегда. А между тем не так ли рождаются на свет великие художники?
Детство твое было вполне обыкновенным — как у многих. Родители делали все возможное, чтобы, помимо учебы, развить твои физические и умственные способности. И плавание, и шахматы — эти секции ты не пропускал и везде был на хорошем счету. А вообще, мальчонка ты был замечательный. О родителях говорить излишне, что до остальных, то тебя любили все: и родственники, и наши друзья, и соседи.
Подрастая, ты повторял все те этапы, которые в свое время (с разницей в семь лет) проходила твоя сестра. И точно так же, будучи в подготовительной группе детского сада, ты принес домой свои первые акварели — обыкновенные детские упражнения среди десятков прочих. Я подошел взглянуть…
До этого — в музеях, на выставках, в журналах и иллюстрированных изданиях по искусству живописи — я много чего уже насмотрелся. Но эти непритязательные акварели шестилетнего ребенка меня поразили — и больше всего удивил колорит. Выбор красок был ошеломляюще радующим глаз, каким-то пронзительно жизнерадостным, праздничным. И при этом изображенные предметы выглядели абсолютно естественными: и долька арбуза с темно-зеленой коркой и розовой мякотью (выполненная на обычном листе из блокнота для рисования, долька казалась до того настоящей, что ее хотелось взять в руки, и семечки арбузные — те, что потемнее, — торчали, а в одном месте как бы просвечивали сквозь мякоть), и оранжевый сладкий перец с блестевшей кожицей — у него был такой вид, будто он только что был взят из-под водной струи.
Конечно, этакое начало нельзя было оставлять без внимания, и чуть позже оно получило естественное продолжение: ты был принят в кружок рисования при районном Доме культуры, а потом поступил в художественную школу.
И с той поры в семье нашей стало традицией по случаю дня рождения получать от тебя в подарок какой-нибудь натюрморт, причем за работу ты с удовольствием всегда садился сам, без всякой подсказки. Композиции составлял тоже сам из того, что оказывалось под рукой, — и творил чудеса: любой предмет на таком этюде, будь то тарелка, кружка, бутылка, граненый стакан, кухонный нож, лимон, яблоко, полуочищенный гранат, преображался, словно в нем приоткрывалась еще какая-то невидимая миру сторона.
Со временем манера твоя совершенствовалась, ты достиг определенного уровня мастерства и порой как-то очень легко, как будто играючи, мог изобразить элемент городского пейзажа или угол нашего дачного домика с растущей рядом березой или в два счета составить и набросать натюрморт. К прочим школьным занятиям ты относился с прохладцей, живопись же все более становилась любимым делом, и она же свела вместе вашу троицу — друзей-одногодков, учившихся в одной группе художественной школы. И трудно представить себе, как пошла бы твоя жизнь, если бы судьба не забросила тебя в Канаду, прервав обучение.
Через восемь лет, побывав в Петербурге, ты встретился со своими друзьями. Один из них окончил Мухинское училище и работал в процветающей фирме дизайнером; другой нашел себе занятие, не связанное с живописью, но дающее средства на жизнь. Сравнивая, ты высказался в том духе, что жизнь твоих друзей состоялась — в отличие от твоей, и я принялся горячо разубеждать тебя: рано, мол, подводить итоги — у тебя еще все впереди. Ты возражал, говоря, что много времени упущено.
Само собой разумеется, и здесь, в Канаде, нам всем хотелось, чтоб были реализованы твои способности, но из этого ничего не вышло. В намерении почерпнуть что-то новое ты прошел курс живописи в местном колледже, но надежды твои не оправдались. Питерская школа, даже неоконченная, дала тебе больше — а в этой группе в колледже ты был просто лучшим, только и всего. Учеба же в университете на отделении мультипликации по разным причинам так и не сложилась.
Но во все это время жизни здесь ты не бросал кисти. И мольберт, и бумага, и холсты, и полный набор всевозможных красок — все это было заготовлено заранее и всегда было под рукой. Когда появлялась возможность, ты выкраивал время и увлеченно трудился. Ты самостоятельно освоил то, что не успел в отечестве — живопись маслом, и в качестве тренировки выполнил несколько прекрасных копий с известных картин Иванова, Левитана, Коровина. И на стене в квартире нашей рядом со старой акварелью — буйно, яростно цветущей веткой жасмина — появилась твоя работа маслом: букет сирени с нежными, только что распустившимися гроздьями…
Случалось, на людей совершенно посторонних твои пейзажи и натюрморты оказывали удивительное действие: казалось, сама жизнь вносила свои характерные комментарии в оценку твоего труда.
Молодой человек, тридцати с небольшим лет, приехал из России с женой и двухгодовалым ребенком. Приехал он, похоже, с большими деньгами, поскольку сразу снял дорогую квартиру, купил солидный автомобиль — джип модной марки. Жена его нашла себе работу танцовщицей в баре, ребенком заниматься ей было некогда, и в поисках няньки для него молодая семья вышла на нас через общих знакомых. На своей веселой работе жена молодого человека пристрастилась к выпивке, и с окончанием рабочего дня ему нередко приходилось отправляться на поиски супруги (он уже знал, в каком именно баре ее искать). И вот вытаскивает он ее, пьяную, наружу, но не успевает даже довести до своей машины — она умудряется сбежать по дороге…
Однажды заехал к нам несчастный муж и отец, чтобы забрать няньку к ребенку. Посидел в гостиной на диване, повздыхал, глядя на картины, написанные тобой. Смотрел молча, потом обронил фразу:
— Вот посидишь так, поглядишь… душа отмякает…
Над моим столом на белой стене в простенькой рамочке висит пейзаж, выполненный акварелью.
Я смотрю на круглую, как монета, бухту, на дома и домики, рассыпанные вдоль побережья, на два скальных мыса, венчающие выход в океан, на высящийся вдалеке, у горизонта, потухший вулкан Тятя-Яма на соседнем острове Кунашир… В той стороне в полнеба полыхает закат, солнце уже спряталось за плоский участок земли, а у поселка бухта вся налита горячим, расплавленным золотом. Как все похоже, Господи!
Я закрываю глаза, но продолжаю видеть всю картину, она остается со мной, остается и отраженное в бухте пламя зари. И на фоне ее золотого сияния кое-где в домишках на берегу робко проступает жидкий свет их окон, а у причалов каплями прозрачного янтаря висят огни на мачтах рыболовных судов.
Мне все здесь знакомо до мелочей: и ровная, словно вычерченная по лекалу, линия побережья; и вытянутые в бухту полоски причалов; и дорога, идущая вдоль бухты у самого берега; и долгая, крутая деревянная лестница, спускающаяся с ближней сопки прямо к причалам…
Но как странно, как удивительно! Пейзаж в рамочке — так сильно похожий на виденное мной собственными глазами — написан тобой, сын, никогда не бывавшим в тех местах — на Курилах. А все, что имелось в твоем распоряжении: мои рассказы о тех краях, карандашная схема-набросок, сделанная мной с натуры, да плохонькая черно-белая фотография. Но в картине твоей я сразу узнаю2 его — этот клочок земли, затерянный в океане на другой стороне планеты!
Я всегда завидовал художникам. Эти волшебники владеют тайной проникновения в самую суть вещей, будь то человек или уголок природы. И я говорил тебе об этом. Вот и пейзаж этот — разве он не волшебство? Как Бог, ты воссоздал на листе бумаги мир, столь мне знакомый и потерянный навсегда, — мне уже никогда не доведется побывать там снова. Каким-то чудом ты вырвал из прошлого кусочек моей жизни на этом маленьком острове, где, бывало, ноги мои несчетное число раз пересчитывали ступеньки той деревянной лестницы.
Как-то в твое отсутствие дядя твой, весьма начитанный человек и неплохой знаток живописи, в очередной раз просматривая нашу домашнюю “картинную галерею”, задержался перед пейзажем, помолчал и сказал: “Очень даже неплохо!”
И я тут же представил себе твою ироническую улыбку, которая появлялась и тогда, когда я совершенно искренне хвалил твои работы, называя их просто замечательными. Ах, парень… Ты не доверял самому себе! И не столько потому, что числил себя недоучившимся в живописи. Просто ты придавал излишнее значение каким-то своим недоделкам, ты их видел (чего не скажешь о зрителе), потому что ты — создатель конкретной вещи — знал, как это тобой сделано и что получилось в результате — в отличие от твоего первоначального плана. Но ведь это известное противоречие между замыслом и воплощением испытывали и великие!
И теперь я с глухой неотвязной тоской думаю: не только я, но и люди, знакомые с твоими превосходными работами и восхищавшиеся ими, — все мы ведь видели перед собой уже результат, и нам вовсе не важно, каким путем пришел к этому художник и какие сомнения его одолевали.
Но когда он недоволен своим созданием и не доверяет своим возможностям из-за того, что у него все слишком легко и просто получается, — а в итоге создает шедевр… Что же это может значить? Это может означать только одно: художник этот — гений. Потому что только гений способен играючи создать шедевр.
Почему же этого я тебе не сказал?
Ну да, не успел. Взбрело мне в голову это только теперь. Опоздал я со своими выводами, трагически опоздал. И ни слова мои, ни вопли мои ты уже не услышишь, сын.
XVI
За два года до случившейся катастрофы всех нас поразило зловещее событие, взорвавшее нашу уже как будто относительно устоявшуюся жизнь.
Был у нас хороший знакомый — эмигрант-француз Жан Пьер, юношей уехавший из своей страны после студенческих волнений 1968 года и оставивший дом в пригороде Парижа и горячо любимую мать, — человек бывалый, пожалуй, слишком неравнодушный к выпивке, битый жизнью, но сохранивший душевную мягкость и даже какую-то удивительную детскость, то есть чрезвычайно интеллигентный; человек, ко времени нашего с ним знакомства расставшийся с женой из местных (у них уже было двое взрослых детей) и беззаветно влюбленный в нашу дочь. На протяжении нескольких лет он был добрым и верным другом всей нашей семьи (у него была давняя мечта, которую ему так и не пришлось осуществить, — посетить Россию).
В один из безысходных, черных дней, не вынеся одиночества, он покончил с собой в своей квартире.
Ты был тоже дружен с Жаном Пьером и тяжело перенес трагедию. Боже мой! Сколько же их довелось пережить тебе, сын, за свою недолгую жизнь!
Смерть, словно пернатый хищник, вьется над всей нашей жизнью зловещими кругами. Отняв тебя, она вселила во мне чувство безысходности, наградила равнодушием ко всему, что еще ждет впереди. Нагрянет свора мучителей: обреченность, раскаяние, сожаление, тоска до сердечной боли — и все смешается, сольется в один непреходящий ужас.
Сколько испытаний выпало на твою долю! Ты надорвался, сын, этой жизнью.
XVII
В нашем Петербурге, расположенном на шестидесятой параллели, зима мягче, чем здесь, на берегу Святого Лаврентия, на сорок пятом градусе, то есть на широте Крыма. В здешних краях нет преград ледяному зимнему дыханию Севера.
Порой и ветра-то, кажется, еще нет — всего лишь слабое дуновение. Но уже сильно чувствуется самый дух, запах этого воздуха, пока еще лениво натекающего с безбрежных арктических просторов. А уж как задует, завоет, засвистит — тогда нет веры наружному термометру. Выйдешь в двадцатиградусный мороз, а на дворе — все сорок: жестоким ветром обжигает лицо, вышибает из глаз слезы.
И сразу восстает в памяти этот проклятый год — свирепая стужа, дикий вой ветра, поземка и разверстая черная яма, в которую опускают тебя, сын. И в самое сердце ледяным холодом заползает и поселяется зима. Теперь уже навсегда. Навсегда останется в нем и письмо твое.
“Здравствуйте, дорогие мои!!!
Эти написанные слова — уже эхо того, который уехал в следующее путешествие туда, где пустыня, горы и океан мирно разделяют землю. Я твердо уверен, что лучшее еще ждет впереди. Задолго до моей поездки я должен окончательно отоспаться и, дай бог, набраться сил. Немного сморило меня за последнее время.
Я закрываю глаза и вижу наш уютный дом на даче. Чувствую ласкающие лучи летнего солнца. Слышу дружка дрозда, четко отстукивающего ритм на столбе возле дома. Тут вмешивается назойливое жужжание шмелей и зовет меня к клумбе с цветами. Вот я остановился над работой этих летунов. Интересно глядеть на шмелей, ос и пчел, мирно разбирающих нектар с разных цветов. Каждый летун, отработав свою посадку, уступает место своему сменщику, который кружил на орбите, ожидая своей очереди. Колокольчики, хризантемы, гладиолусы, ромашки… Аромат цветов сменяется запахом свежесрезанной стружки. Вижу папу с рубанком возле сарая — он весь погружен в новую идею, приготавливает ровные, короткие доски. Значит, снова веселые и поучительные часы будут у нас впереди. Труд и любовь к нему — немаловажная штука.
Становится очень жарко. Солнце достигло пика. Отец отправляется загорать на шезлонге, а я бегу напиться воды из ковша. Не знаю, где еще пьют из ковша, но, по-моему, это по-русски: наливай, сколько хочешь, и пей, сколько надо.
Вот и мама вернулась с очередного обхода грядок. Всегда веселая и внутренне жизнерадостная. У всех бы так получалось уметь делать приятное близким. Вот она покажет урожай овощей и, конечно, спросит:
— Ну что, Кирилл? Салат с помидорами к обеду сделать с маслом или со сметаной?
— Со сметаной, мама. Со сметаной.
Точно знаю, что без матери нашей пропали бы мы — отец и я (да и не только мы, конечно).
Дело к вечеру. Все расплывается перед глазами. Сумерки. Начинается сильный ливень.
Я взбираюсь на чердак. Тут парилка, словно в теплице. Открыв окно нараспашку, я улегся на соломенный матрас. Глаза начинают закрываться, и я едва сопротивляюсь. Веселый звон дождя по толевой крыше приятно ставит точку над моей борьбой, а шум листвы, этот припев, меня окончательно усыпляет. Через слипающиеся веки еще вижу далекий образ сестры — ее стройную, освещенную свечой фигуру. Она сидит за пианино, играет └Лунную сонату“. Я спокоен, но усталость берет свое. Эта божественная музыка уносит меня к морю, к морскому прибою. Ветер усиливается. Волны вздымаются все выше и выше. Этот день был веселый, насыщенный: многие картины, звуки, интересные встречи, раздумья посещали меня. К сожалению, я мало из них почерпнул, запомнил. Значит, пора. Пора!
Прощайте, мои дорогие. Ваш Кирилл”.
Это последнее — предсмертное — послание сына — никак не письмо в обычном смысле слова. Это внешне светлая, но по сути своей горькая, образная исповедь, которая до могилы останется в моей несчастной памяти. Вся его короткая жизнь будто сфокусировалась в этот день. И в исповедь попало лишь самое дорогое, а в нем — главное: детство, родная земля.