Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2007
Алла Анатольевна Шестакова родилась в 1977 году, окончила Российский университет дружбы народов и Литературный институт. Кандидат филологических наук. Живет в Москве.
Ефимовну в поселке не очень любят. Больно сварлива. Есть люди, которым до всего есть дело, даже если это дело к ним никакого касательства не имеет. Она — из таких. Всегда коротко стриженные прямые волосы, выкрашенные в черный цвет, упрямо, назло радикулиту, выпрямленная спина, крючковатый нос, напоминающий нос бабы-яги, и пронзительные голубые глаза — вот те немногие черты, которые отличают Ефимовну от обычной старушки на улице.
Всю жизнь она прожила в маленьком шахтерском городке, работала тридцать лет на заводе и по праву считала себя горожанкой, пока не поселилась здесь — в поселке на окраине.
Ее отец был шахтером, муж был шахтером, а теперь и сын. Кроме сына, у Ефимовны еще были две дочери и свекровь. Но можно не гадая сказать, что исключительным ее вниманием и любовью пользовался сын Владимир. Фигура у него была, как у отца: стройная, ладная; рост такой же. Повернется спиной — у матери сердце щемит: кажется, позовет его: “Андрюша!”, и обернется муж ее, которого десять лет как схоронила. Обернется, усищи черные раздвинет, зубами сверкнет, подмигнет зеленым глазом и подойдет к ней плавно, будто в танце. Не будет у них долгих разговоров, поцелуев и объятий — мудрым это не надо, — у них будет нескончаемое молчание и вальс на двоих, с каждым шагом, с каждым поворотом которого они будут удаляться от земли все дальше и дальше. Именно так Ефимовна представляла себе смерть, ждала и верила, что она будет такой.
Когда же Владимир оборачивался, Ефимовну одолевала гордость. Голубые глаза, красивые полные губы, высокий лоб — все в сыне было от нее, даже нос с горбинкой, грозивший превратиться впоследствии в загнутый крючок. Но до последствий было далеко, Владимир был красив и “правильно воспитан”. Единственное, что огорчало мать: в тридцать восемь лет он был неженат и к этому вопросу подходил несерьезно.
Он появлялся в воротах с неизменной фразой на устах:
— Ну и как идут дела в бабьем царстве?
После смерти мужа Анна Ефимовна переехала в поселок к свекрови. Андрей еще до пенсии звал ее пожить на земле, в своем доме (и вода есть, ничего, что холодная, и телефон, да и до города полчаса на автобусе). Ефимовна тянула с ответом. Причиной была свекровь, с которой она никогда особенно не ладила. Когда же Андрюша неожиданно умер (а вместе с ним и источник разногласий между двумя женщинами), Ефимовна ушла из квартиры и увела дочерей с собой, надеясь, что свободная жилплощадь повлияет на сына больше, чем ее наставления.
“Бабье царство” под руководством Ефимовны быстро пережило свои лучшие дни. Она сошлась со свекровью и перестала понимать дочерей. Дочери помогали ухаживать за хозяйством, кормить двух собак, трех кошек, тридцать кроликов и множество кур; таскали шланг для поливки; белили и красили дом. Но все это они делали без должного уважения, огрызались, чуть что не так, и то и дело шушукались о своем.
Старшая работала на заводе и мела хвостом по всему заводу. Стоило Ефимовне, выбравшись в город, встретить какого-нибудь знакомого, как знакомый спешил ее огорчить. Ефимовна за тридцать лет работы диспетчером заработала двадцать шесть грамот, множество поощрений и даже один раз заменяла партийного секретаря на заседании парткома. Все заводчане ее безмерно уважали, а директора, которых сменилось за время ее работы без малого пять, первыми с ней здоровались и называли по имени-отчеству. Но на все наставления, начинавшиеся словами: “Я в твои годы…”, Мария чертыхалась, ругала коммунистов и едко спрашивала мать, спасут ли ее от голода эти двадцать шесть грамот, которыми она так гордится.
Ефимовна не умела ей ответить. Ей не было дела до современной политики. Все, что ее интересовало, — это пенсия, коммунальные услуги и цена на хлеб. В шестьдесят лет не переделаешь себя, Ефимовна и не пыталась. Она голосовала за коммунистов, агитировала за них на остановке и знала, что рано или поздно они вернутся. Телевизионщиков она называла цэрэушниками, Горбачева и Ельцина — предателями, при упоминании имени Кравчука или Кучмы молча плевала на пол.
Споры с Марией заканчивались так же. Едва мать начинала плеваться, Мария тотчас уходила, зная, что с этого момента Ефимовна не скажет ни слова, а молчание — тяжелое наказание для болтливого человека. Мария — полная противоположность Владимира: фигура матери, крупная, а лицо отцовское — с прямым носом и тонкими губами, волосы русые, как у Ефимовны, а глаза зеленые. Тридцать два года, а еще не нагулялась.
Вечерами Ефимовна со свекровью наряжались, выходили на улицу и садились на скамейку перед домом. Дом их находился недалеко от остановки. Шли люди мимо и обязательно останавливались поговорить. Подходили соседки, такие же старые и никому не нужные. Каждая охала о своем: огороды, погода, семья, но было что-то общее в этих охах и жалобах. Все они чувствовали себя беспомощными корнями дерева, вырванного из земли. Были б корни помоложе, пробились бы до земных соков, но нет в них жизненной силы, и сохнет корневище на ветру. Нет конца и края донбасской засухе, если же и прольется живительный дождь, то только продлит долгую агонию.
— Эх, помрет твоя бобылихой, — говорят соседки.
— Ничего, — скрипит Ефимовна сквозь зубы, — вторая есть. Уж она-то себе кого-нибудь в институте найдет.
И действительно, удружила ей младшая дочь, нашла себе любовь большую и тоску крепкую. Счастливые письма сменились молчанием, потом приехала сама, замкнутая, худющая, стриженная чуть не налысо. Так ни о чем и не рассказала, как ни пытали ее бабка с матерью. Плохо ела, плохо спала. Высмотрела как-то у нее Ефимовна рубцы на запястьях, отхлестала по щекам и накричала на нее первый раз в жизни. Дашка росла любимицей отца, никто пальцем ее тронуть не смел. Все, что могла, взяла у него: нос, губы, глаза огромные, тело стройное, худощавое, брови и волосы черные. И характер такой же упрямый. Не увидел Андрюша перед смертью свою любимицу, она даже на похороны не успела, потому как умер неожиданно, а лето было жаркое. До девятого дня Дашка с утра до вечера сидела у него на могиле и не плакала. Ее уводили силой. В отличие от нее Ефимовне не довелось иметь отца: он ушел на фронт, когда ей было пять лет. А любить того, кого не знаешь, нельзя, им можно было гордиться, о нем можно было слушать бесконечные рассказы матери, но не любить. Война отобрала у Ефимовны эту любовь, подарив взамен спокойствие и равнодушие к смерти.
После Андрюшиной смерти перестало его дочке везти, и ее любовная неудача была лишним тому доказательством. Оклемавшись, Дашка пошла работать в школу в микрорайоне, ближайшем к поселку. Там ей тоже не везло: трудные дети, большая нагрузка и маленькая зарплата, которую то не платили, то выплачивали в процентах, с обещанием вернуть эти проценты “когда-нибудь”. Дашка приходила с ворохом тетрадей и сидела над ними до позднего вечера, никогда не гуляла и ни с кем не встречалась.
Ее посылали то к одной, то к другой соседке, у которой гостил специально приглашенный для этого случая родственник. Дарья послушно приносила то, за чем ее посылали, изредка высмеивая того или иного “родственника”, но ожидаемого результата не было. Как-то раз Ефимовна снизошла до Марии, попросив вытащить сестру хоть куда-нибудь, но и у Марии не вышло.
Все чаще Ефимовна и Никаноровна, похлебывая слабый чаек, вздыхали о бестолковых детях, потом шли на свою скамеечку и выслушивали истории о детях чужих. Год прошел после смерти Андрея, еще один просидели на скамеечке, а потом еще один.
— Хорошо, что он всего этого не видит, — говорит Никаноровна про сына.
— Хорошо, — вздыхая, соглашается Ефимовна.
Дашка молчит.
— Ведь и нам уж скоро… — говорит Ефимовна.
— Правнуков бы увидеть, — говорит Никаноровна.
Ей восемьдесят четыре, и она каждый день повторяет эту фразу. Дашка молчит. Из детей она одна с ними живет, вот и молчит за троих. Мария в девяносто третьем пропала. С вещами и чужим мужем. Челночницы, кочующие до Москвы и обратно, поговаривали, что видели ее там. За семь лет Ефимовна с Никаноровной не получили ни письма, ни телеграммы.
Владимира сократили: после закрытия шести шахт он остался, как и многие, без работы. Но ему повезло, успел себе купить подержанные “Жигули” тогда еще, пока шахта работала. Занял у товарищей, у матери с бабкой забрал “похоронные” сбережения. Уехать в Россию на заработки он не захотел и полгода сидел дома. Бывший сослуживец предложил ему пойти работать в шахтную “Артель 134”. “Артелями” в городе называли группы людей, работавших в выработках закрытых шахт. Безработные шахтеры своими силами спускались в выработки и совершенно незаконно добывали там уголь. Работали руками, уголь выносили в мешках и продавали населению. Населению угля не хватало, потому что все оставшиеся шахты работали на экспорт. Таких “артелей” по городу работало около трехсот. Жители получали дешевый уголь, шахтеры кормили семьи. Городской голова получал “налог” до трех тысяч гривен в месяц.
Когда Владимир рассказал, где он работает, Ефимовна разучилась спокойно спать. Но он работал в артели полтора года, и ничего не случилось. Каждый день ждут старухи урчания знакомого мотора и чувствуют, что обязаны жить до тех пор, пока опять себе на похороны не соберут.
Дарья учительствует и по хозяйству помогает. Наша помощница, ласково зовет ее бабка, у Ефимовны же один помощник — сын. Когда церковь в микрорайоне построили, стала Дарья в церковь ходить, и Никаноровну привадила.
— Монахиня, — скрипит Ефимовна на скамейке, — школу воскресную открывать собирается, а в доме шаром покати. С попами снюхалась…
— Да помолчи ты, — шикает на нее Никаноровна.
А соседки хвалят Дарью и жалеют. Летом Ефимовна берет хозяйство в свои руки, отправляет дочку на рынок. Клубника, черешня, малина, потом вишня, абрикосы, груши… Есть вода, есть и это все. Отпуск у Дарьи два месяца: то одно продаст, то другое. Глядишь, и на уголь деньги есть, и на сахар, и на муку. Приедет в выходные Владимир, подкинет пять–десять гривен, попросит его Ефимовна прибить доску к сараю или теплицу перекрыть. Сделает он, что просят, пообедает и уедет.
Покормит Ефимовна своих кошек, Никаноровна миски собакам разнесет. Возьмут косынки почище да поновей — и на скамейку. За семь лет скамейку два раза чинили. Первый раз — когда охотники за металлом перерезали телефонные провода во всем поселке. Не понравилась кому-то из них скамейка, и подожгли ее, чуть не спалив при этом забор и дом. За день до этого покрасили ворота, и новая краска мгновенно запылала. Бабки, плача, набирали ведра, а босая, взъерошенная со сна Дашка носилась с ними от кухни до ворот и обратно. Ворота поменяли, скамейку подчинили, Дашка заболела.
Через день новую скамейку кто-то выкопал и унес. Второй раз Владимир прибил ее к воротам, и с тех пор скамейка не менялась. У Дашки обнаружили хронический бронхит. Она потихоньку кашляла, зимой ее одолевали головные боли и одышка. Никаноровна заваривала ей чай из подорожника, мать-и-мачехи и багульника, и болезнь отступала до следующей зимы. Дашка ходила, завернувшись в большой шерстяной платок, и все больше походила на старую деву. Батюшка, которому она помогала в воскресной школе, каждый год дарил ей на Медовый спас трехлитровую банку меда. Но мед до зимы не доживал, так как любимый сыночек Ефимовны, несмотря на почтенный возраст, очень любил сладкое, а мать ни в чем не могла ему отказать.
После того, как Мария исчезла, Дарья стала больше общаться с братом. Иногда она оставалась у него на ночь, если работала во второй смене. Поэтому именно она принесла потрясающую и долгожданную новость. Владимир наконец-то нашел себе женщину. Женщина эта была разведена и имела двоих детей. Дарья воздержалась от комментариев, но то, о чем она умолчала, Никаноровна и Ефимовна додумали сами.
— Бедный мальчик! — Ефимовна глотала валидол.
— Приворожила…
— Двое детей…
— Сядет на шею…
И так они друг друга заводили, пока Ефимовна не решилась ехать к Владимиру и все проверить.
Дверь квартиры, в которой она когда-то жила, открыла женщина лет тридцати, низенького роста блондинка со вздернутым носиком. На ней был только махровый халат (подарок Владимиру в прошлом году на день рождения). Крашеные волосы блондинки были спутаны, глаза сонно смотрели на Ефимовну.
— Здравствуйте… — вопросительно протянула она.
— Я мать Владимира, — мрачно представилась Ефимовна и, отстранив женщину, зашла в квартиру.
— Проходите, — запоздало сказала ей блондинка, указав на кухню, и убежала в спальню.
— Где мой сын? — крикнула ей вдогонку Ефимовна.
— На работе.
Ефимовна разулась, прошла на кухню, поставила на газ чайник, затем села на стол, взяла с подоконника газету и начала читать. Женщина появилась на кухне через пять минут, причесанная, в платье.
— Он вернется не скоро, — нерешительно начала она.
— Да? — язвительно переспросила Ефимовна, затем придирчиво оглядела слегка мятое платье противницы и углубилась в газету.
Женщина подумала и села с другой стороны стола. Прикрывшись газетой, Ефимовна начала еле слышно бурчать:
— В десять утра в постели… посуда немытая… на холодильнике пыль… на подоконнике пепел… в коридоре грязь…
Каждую последующую фразу она произносила чуть громче.
— Куда мир катится? — завершила она свой монолог, опустила газету и в упор взглянула на нервничавшую блондинку.
Ее торжественную финальную паузу прервал пронзительный детский крик:
— Мама, она дерется!
— А она мою тетрадь изрисовала!
Послышались топот и возня, в кухню ворвались две растрепанные девочки-близняшки со вздернутыми носами. Увидев незнакомого человека, они тотчас приняли примерный вид, стали приглаживать волосы и одергивать друг у друга одежду. Их мать растерянно переводила взгляд с Ефимовны на детей.
— Меня зовут Галя, — сказала девочка, державшая в руках измятую тетрадь.
— А меня Валя, — добавила вторая, — а тебя как зовут, бабушка?
— Анна Ефимовна.
Девочки переглянулись и убежали.
— А меня зовут Мария, — добавила блондинка, воспользовавшись замешательством Ефимовны.
Приятных ассоциаций это имя не вызывало, но Ефимовна не удержалась от банального вопроса, не удержав своей выигрышной позиции:
— Как вы их различаете?
Целый год велась непримиримая война Никаноровны и Ефимовны с хитрой потаскушкой за внука и сына.
— Нешто будешь всю жизнь чужих детей кормить? — спрашивала Никаноровна.
— Твоя-то не работает до сих пор? — интересовалась Ефимовна. — Долго еще на твоей шее сидеть будет?
— Оставьте его в покое, — говорила, кашляя, Дарья.
Пока мать с бабкой отчитывали Владимира, она собирала в пакет все, что родилось в сезон, и потихоньку относила в машину. Владимир уезжал, Ефимовна подходила к дочери и сурово спрашивала:
— Ну что, насовала?
— Насовала, — улыбалась та.
— То-то же, — успокаивалась Ефимовна.
А потом настал удивительный день, когда Дарья вдруг стала крестной матерью близняшек, а Владимир — крестным отцом. Ефимовну не посвящали в это событие. Ее тайком привела свекровь, спросив перед этим разрешение у Дарьи. В церковь Ефимовна ходила по исключительным событиям, поэтому ей на миг стало дурно от запаха ладана, перед глазами в бешеной пляске пронеслись лики святых и ангелов. Последнее, что она увидела, был ее сын, стоящий перед бородатым священником в белой ризе. В тот же момент в ее глазах прояснилось, потому что Никаноровна оттащила ее ближе к выходу. Стараясь перевести дыхание и не потерять сына, из виду она упустила то, что не укрылось от ее спутницы. Никаноровна заметила, что молодой дьякон, совершавший каждение, с нескрываемым восхищением смотрит на бледное Дашкино лицо.
Этим праздником и кончилась война. Владимир с семьей переехал жить в поселок. В спальню Никаноровны отправили детей. Сама она перебралась к Ефимовне. Мария с Владимиром решили спать в летней кухне. Свою квартиру Владимир сдал знакомым, а квартиру Марии продали и на эти деньги построили во дворе гараж.
Девочки перешли под полную опеку Дарьи. Она их водила в школу, в музей и в церковь. С ней они ходили купаться на плотину и работали в огороде. Она читала им книги и проверяла домашнее задание. Марии пришлось с этим смириться. Она устроилась работать на ферму, возникшую на месте колхоза. По утрам она вставала в пять, растапливала печь, собирала Владимира на работу, затем садилась на велосипед и ехала на ферму доить коров. Следующей вставала Ефимовна, кормила котов и собак, будила Дарью и близняшек и готовила завтрак. Никаноровна вставала последней. С каждым днем ей все труднее было ходить. Она становилась все сварливее. Особенно доставалось Дашке. Никаноровна растрезвонила по всему поселку, что Дашка соблазнила дьякона.
— Монахиня, — скрипела ей в такт Ефимовна вечерами на скамейке, — затворница.
— Куда только батюшка смотрит, — ворчала Никаноровна.
— Ну и нравы у нынешней молодежи, — подпевали соседки.
Дашка молча улыбалась.
Ефимовна смирилась с присутствием новой женщины в жизни сына и с тем, что ее примерный чистенький дом стал вдруг шумным и неопрятным. Но то, с каким вниманием и любовью Владимир относился к близняшкам и радовался, когда они называли его папой, выводило Ефимовну из себя, и она постоянно выговаривала это сыну.
Раз в месяц она с Никаноровной садилась считать. Считали они свои пенсии и зарплаты Дарьи и Владимира. Мария на ферме получала двадцать гривен, а остальное — продуктами. От таких денег старушки отказались, заявив, что их следует тратить на детей. Всего, по их подсчетам, выходило шестьсот гривен на семерых людей, двух собак, трех кошек, кур, кролей и автомобиль. Как выяснилось, больше всех жрал последний.
Много денег также уходило на лекарства. Каждый месяц Ефимовна с Никаноровной рассчитывали отложить, как минимум, пятьдесят гривен, и не выходило. Все же они откладывали на похороны по десятке на двоих, благоразумно решив, что умрут по очереди.
Когда Мария сказала, что беременна, все “бабье царство” переполошилось. Его жители впервые были единодушны: все хотели мальчика.
— Мальчик — продолжатель рода, — заявила Ефимовна.
— Девочки у меня уже есть, — сказала Мария.
— Хотим братика, — дружно заявили близняшки.
— Если в “бабьем царстве” прибавится еще одна девочка, я взвою, — пошутил Владимир, — мне нужен помощник.
— Все хотят мальчика, — подытожила Дашка.
Владимир запретил жене ездить на велосипеде и теперь сам отвозил ее на работу. Ефимовна взяла на себя пеленки и распашонки. Она рылась в сундуках на чердаке и в сарае в поисках детской одежды и игрушек. Соседки потянулись с подарками. Затем Ефимовна озаботилась вопросом, где будет спать малыш. Кухня не место для маленьких, а в доме свободного места уже не было. До рождения ребенка оставалось четыре месяца, а она все не решалась поговорить с Дашкой.
— Я уйду, — успокоила ее дочь, едва Ефимовна заикнулась о комнате и приказала на выходные ждать гостей.
И гости пришли, но были среди них и незваные.
В субботу готовились, в воскресенье накрывали на стол. Дарья обещала, что гости будут в четыре. К четырем стол уже стоял под навесом, близняшки носили из дома стулья, Дарья проверяла в духовке пирог, Ефимовна кормила кроликов, Мария резала хлеб.
— Что-то мне нехорошо, — сказала вдруг она и, пытаясь сохранить равновесие, схватилась за стол.
Дарья успела ее подхватить и отвела к кровати. Мария пожаловалась на тупую боль в животе. В этот момент подъехала машина, хлопнула калитка и залаяла собака.
— Что-то рано, — пробормотала Дарья и, пообещав вернуться, вышла встречать гостей.
Гость был один. Он стоял у калитки, боясь сделать шаг во двор, потому что собака рвалась с цепи и лаяла надрывисто, будто кричала. Девочки были во дворе, Никаноровна стояла на крыльце дома. Ефимовна прибежала из внутреннего двора. У калитки стоял грязный до черноты друг Владимира, шахтер из “Артели 134”, и молча смотрел на женщин, переводя взгляд от одной к другой, будто искал помощи. Первой вышла из столбняка Ефимовна: она с криком бросилась к нему и забила по нему беспомощными кулаками:
— Что с моим сыном? Отвечай! Немедленно отвечай!
Шахтер обхватил ее руками и прижал к себе.
— В шахте обвал, его и троих ребят завалило.
— Что же ты здесь? — застонала Ефимовна, вырываясь из его рук. — Их откапывают?
— Мы вызвали спасательную команду, завал слишком большой.
Дарья указала Никаноровне на кухню и покачала головой, потом побежала за валидолом. Когда она вернулась, Ефимовна была уже за калиткой. Они обнялись, Ефимовна трясущимися руками взяла лекарство и деньги, потом села в машину и уехала. Никаноровна заплакала и пошла в дом. Дарья присела, обняв близняшек:
— Маме не говорите, что папа задержится, а то она расстроится, хорошо?
Близняшки молча закивали. Дарья сходила на кухню и принесла им по куску пирога.
Батюшка с дьяконом пришли ровно в пять. Дарья тоскливо на них посмотрела и объяснила, что для визитов не время. Дьякон ушел, батюшка остался (как потом он говорил — утешать). Ему постелили на кухне, Мария легла с Дарьей.
Ефимовна приехала вечером следующего дня, едва держась на ногах от усталости. Она никому не рассказала, что стоны из завала были слышны несколько часов, но, когда их откопали, все четверо были мертвы. Владимир, как и отец, умер летом, поэтому с похоронами следовало поторопиться. Ребята из артели сбросились, кто сколько мог. Но этих денег было мало. Ефимовна предложила добавить “бабьи похоронные”. С батюшкой договорились об отпевании, он обещал прислать человека читать Псалтирь и долго говорил с Дарьей наедине. Когда он ушел, Дарья отдала матери скомканную бумажку — первое пожертвование на их несчастье.
Не все любят Ефимовну в поселке. Она сварлива и языкаста, любит совать нос в чужие дела. Но ее горе вызывает уважение: двух людей она любила в этой жизни и обоих проводила на тот свет. Притаилось, приутихло “бабье царство” — ждет мужика. Ефимовна идет на ферму пешком. Пять километров туда, пять — обратно. Каждый день. За парным молоком для невестки. Ефимовне всегда оставляют молоко. Бесплатно. И она идет с молоком домой. Глядишь, когда подбросит кто-нибудь. Но чаще сама. Ефимовна ждет внука.