Рассказ. Вступительное слово Бориса Никольского
Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2006
Мой друг Геннадий Черкашин
Это было в давние, если не сказать, весьма давние времена — примерно лет сорок тому назад. В те дни мне довелось вместе с авторами журнала “Юность” участвовать во встречах с читателями, которые проходили в Дворцах культуры Ленинграда. Журнал “Юность” тогда пользовался огромной, прямо-таки невероятной с нынешней точки зрения популярностью. И это понятно. В нем публиковались тогда молодые еще Василий Аксенов, Белла Ахмадулина, Аркадий Арканов, Ярослав Голованов… Именно они и участвовали в тех литературных вечерах, о которых я говорю. В “Юности” тогда была опубликована моя “Повесть о рядовом Смородине, сержанте Власенко и о себе”, и потому я тоже был приглашен участвовать во встречах с читателями журнала. На этих встречах я обычно читал короткий юмористический рассказ “Барабан” — смешную историю о том, как я, будучи солдатом, возил в областной город ремонтировать огромный барабан. О том, как почти все, кто встречался мне по пути, с веселым удивлением взирали на мою огромную ношу и восторженно восклицали: “Ну и барабан!”
А сам я тогда работал в детском журнале “Костер” — заведующим отделом прозы. И вот однажды, спустя некоторое время после того, как “Юность”, пожав лавры успеха в Ленинграде, благополучно отбыла в Москву, в редакции “Костра” появился молодой застенчивый человек. Привел его наш постоянный автор — писатель Радий Погодин. Радий Погодин, как мне кажется, обладал особым умением: находить, каким-то особым чутьем вынюхивать талантливых людей, будь то литераторы или художники, и приводить их к нам в редакцию.
— Знакомьтесь, — сказал Погодин. — Геннадий Черкашин. Физик.
Новый знакомый протянул мне руку, улыбнулся мягкой улыбкой и неожиданно, как пароль, произнес:
— Ну и барабан! — и засмеялся.
И я засмеялся тоже и ответил:
— Барабан!
Так состоялось наше знакомство, которое со временем переросло в дружбу.
Вскоре на страницах “Костра” появились первые рассказы Геннадия Черкашина “Шоколад” и “Возвращение эскадры”. Они были посвящены Севастополю — тому самому городу, чья оборона стала легендарной, городу, который, разрушенный, израненный, возвращался к мирной жизни.
В судьбе каждого человека, а особенно человека творческого, очень существенную роль играет его “малая родина”, те впечатления, которые он получает в раннем детстве и в юности. И хотя родился Геннадий Черкашин в Донецке, малой родиной для него стал Севастополь. Хотя применительно к этому городу слова “малая родина” можно произносить лишь весьма условно. Так или иначе, но свою любовь к Севастополю, свою привязанность к нему Геннадий Черкашин пронес через всю свою жизнь. Именно Севастополю, его людям была посвящена его первая книжка “Вкус медной проволоки”, написанная с мужественной и суровой правдивостью. И позднее и в романе-хронике “Клянусь землей и солнцем”, и в исторической повести “Бриг └Меркурий”” Геннадий Черкашин не изменяет своей главной привязанности. И, надо сказать, Севастополь платил и продолжает платить писателю ответной любовью.
Если бы мне пришлось попытаться определить главную черту натуры Черкашина, я бы назвал мягкое благородство. Этим благородством пронизаны и его книги.
В последние годы своей жизни Геннадия Черкашина все больше увлекали проблемы общечеловеческого масштаба, проблемы, возникающие на стыке философии и физики. К сожалению, многие его серьезные замыслы остались неосуществленными. Геннадий Черкашин ушел из жизни неожиданно рано. Сегодня мы знакомим читателей с одним из его неопубликованных рассказов. В этом году ему исполнилось бы 70 лет. Впрочем, представить его в таком возрасте непросто: он по-прежнему помнится мне тем же молодым человеком, который с застенчивой улыбкой протягивает мне руку, и, словно пароль, произносит: “Ну и барабан!”
Борис Никольский
геннадий черкашин
батумская кофейня
Здесь рыбу не нанизывали на кукан, а просто бросали ее на бетон причала, и вначале она прыгала, повисая на мгновение в воздухе, как серебристый, туго натянутый лук, потом просто трепыхалась в предсмертных конвульсиях и наконец засыпала. Пассажиры лайнеров экспрессной линии спускались на причал по гулкому трапу, подходили к нам и с удивлением смотрели на рыбу и на то, как ее ловят. Любопытные задавали вопросы. Особенно женщины.
— Мальчики, — спрашивали они, — ну шо это за рыба такая?
Словоохотливый Васо пускался в объяснения:
— Ставрида… игла… ласкир… мерланг… бычок… что еще?!
Мы лениво посмеивались. Низкорослый коротконогий Васо был похож на самовар из красной меди. По утрам я встречал его на пляже. Перед купанием он делал зарядку. Он делал ее, не снимая белой капроновой шляпы. Из-под шляпы, продолжая линию носа, далеко вперед выдавался живот. Этот живот походил на надутую медицинскую перчатку. Где-то совсем низко тело опоясывала синяя полоса трусов. Эту полосу соединяли с землей две волосатые спички. Я всегда получал истинное удовольствие, глядя, как Васо, энергично прыгая по пляжной гальке, боксирует с тенью. Он с неслыханной легкостью входил в раж, и воздух в том месте, где мелькали его кулаки, на глазах сгущался и превращался в тесто. Покончив с этой нелегкой работой, Васо снимал шляпу, аккуратно клал ее поверх одежды, подходил к пенистой кромке и пальцем ноги пробовал воду. “Уф-фф!” — вскрикивал он и, войдя в воду по колено, начинал шумно обливаться водой. Только после этого он нырял. Температура воды, несмотря на конец сентября, не опускалась ниже двадцати трех градусов.
— Какого черта он корчит из себя Енгибаряна? — спросил я как-то Костю.
— Кто, Васо? — спросил он. — Он боксер, ты что, не веришь?
— Никогда бы не подумал, — сказал я.
— Да, Васо был чемпионом Батума и Аджарии среди юношей.
— Давно? — спросил я.
— Сейчас скажу… двадцать пять лет тому назад. Болельщики его просто обожали… И сейчас еще обожают, ты что, не заметил?
— О, да! — согласился я, вспомнив, что часто видел Васо в окружении каких-то людей, его вечно перетаскивали из одной компании в другую, и я слышал, как пьют за его здоровье.
Я ловил рыбу не для себя. У меня и удочки своей не было. Поэтому я ловил ее тому, у кого была лишняя удочка. Для Васо я тоже ловил рыбу. Лезвием безопасной бритвы мы нарезали ставриду и нанизывали мясо на крючки. Затем начиналось самое сложное: нужно было забросить снасть метров на пятьдесят в море прямо перед собой. Если грузило летело вбок, то можно было зацепить и запутать удочки соседей. Чтобы оно улетело столь далеко, нужно было раскрутить его, как лассо. Когда мы ловили ночью, то проходили секунды, прежде чем слышался хлипкий всплеск упавшего в воду грузила.
Забросив удочку, я усаживался на причал. Рыба не баловала нас клевом, и у меня было время смотреть по сторонам. Буйно-зеленые горы справа, казалось, были очерчены мягкой кистью акварелиста. Сторожевые каменные башни на вершинах. Полупрозрачные, как дым, облака. Зеленый мыс напротив. И слева пепельно-голубой, вогнутый после просушки лист ватмана, в центре которого красуются три танкера.
— Ой, мальчики, как называется эта рыба?
— Ставрида, дорогая. Интересуетесь рыбой?
— А что, она вкусная?
— Хотите попробовать, приходите вечером сюда, сходим в ресторан, и нам ее зажарят, подадут горячей, хотите?
— Ой, с огромным удовольствием. А когда приходить?
— В восемь часов, дорогая.
— Придем, мальчики.
— Ты слышал, мцерали, они придут. Эту пухлую блондинку я беру себе, а ты бери себе брунетку, возьмешь?
— Отстань, — говорю я.
— Слушай, что ты дурака валяешь? Сами ведь напрашиваются. У меня дом пустует. Эту блондиночку, эту барабулечку, эту султаночку, ах, я беру себе, а тебе… ты что, кацо, даже не видел, кто к нам подходил?
— Не видел.
— Слушай, что вы русские за мужики такие?! Настоящие женщины подходят, а вы даже не оглянетесь, тьфу на тебя, мцерали!
Васо пренебрежительно крутанул кистью руки и отвернулся от меня.
— Ведешь себя как монах, — проворчал он и сплюнул в воду.
— Что воду пачкаешь? — я ухмыльнулся. — Батумские донжуаны, вам нужно только одно: выпить, пожрать да с бабой переспать.
— В этом смысл жизни! — значительно проговорил Васо и стал поспешно выбирать леску.
— Смысл жизни… — проворчал я. — Смысл жизни, черт побери…
Я собирался покинуть Батум еще две недели тому назад. Две недели я торчал здесь, сам не зная почему. Две недели я готовил себя к отъезду, выбирал рейсы, собираясь отплыть в Одессу то на “России”, то на “Грузии”, то на “Литве”. Я мог отплыть в любой день, для этого стоило только встать, пройти полсотни шагов до здания морвокзала, взять в кассе билет на стоящий у причала теплоход и зайти за чемоданом к дяде Мише. Мое плечо касалось толстого каната, который удерживал высокую белую корму очередного лайнера. Каждое утро я собирался отчалить, с этим приходил в кофейню и не отчаливал.
— Кали мера, Костя, — здоровался я.
— Кали мера, — отвечал он.
— Гамарджоба, Васо, Нико, — приветствовал я.
— Гагимарджос, мцерали! — отвечали они и в знак приветствия поднимали руки.
— Варташ, — говорил я, — как всегда.
Черная седая старуха Варташ, то ли армянка, то ли турчанка, улыбалась беззубым ртом, насыпала в джезву кофе и сахар, наливала горячей воды и ставила джезву в ящик с нагретым песком. Через минуту она подавала мне чашку густого кофе. И стакан воды. И я садился за стол рядом с Костей и начинал потягивать кофе, запивая его водой. Маленький глоток горячего кофе и глоток воды. Костя протягивал мне пачку сигарет “Кахетия”.
— Эфхаристо, — благодарил его я.
— Ты становишься стопроцентным греком, — говорил он и улыбался.
У наших ног плескалась мутная вода. В сизой нефтяной пленке раскачивалось мутное солнце. И отражались деревянное здание яхт-клуба, и высокий деревянный причал на сваях, и сами сваи, обросшие зеленой морской травой, и разноцветные корпуса поднятых на причал шверботов, и корпуса тех яхт, что стояли на воде, и их мачты, пока что голые, и целый ряд портовых вспомогательных судов с облупленными бортами, и белый маяк чуть далее на волнорезе. Здесь начинался порт, и стоило пройти совсем немного, как можно было увидеть выкрашенные серой краской ряды сейнеров, ржавые металлические пакгаузы, желтые стрелы кранов и мощный корпус какого-то сухогруза под иностранным флагом. Нефтеналивные суда загружались в другой нефтяной гавани, но, чтобы туда попасть, они все равно должны были пройти мимо нашей кофейни. А это было непросто. Наша крошечная кофейня действовала на капитанов самым жутким образом. Все капитаны, хоть раз посетившие батумский порт, знали о ее существовании. Они знали, что с самого рассвета до полуночи за столиками на террасе сидят соленые моряки, соленые рыбаки и соленые портовики. С любого капитанского мостика можно было прекрасно разглядеть в бинокль лица завсегдатаев кофейни, и эти лица всегда были повернуты в сторону входящего судна. По выражению этих лиц капитаны узнавали себе цену. Заслужить похвалу было нелегко. Я помню, как заслужил ее капитан одного нашего танкера. Танкер, который перед этим два дня маячил на внешнем рейде в ожидании своей очереди, ворвался в гавань на такой скорости, будто собирался пропороть Кавказ насквозь и выйти в Каспийское море. Я почувствовал, как напряглись мои нервы, — такого я еще не видел, но лица моих соседей оставались бесстрастными.
— Ведь он рискует! — не выдержал я.
— Рискует, — согласился Костя. — Но посмотрим…
Танкер вошел на наш траверс, но все еще не гасил скорости. Костя покачал головой.
— Что он делает! — сказал кто-то в полной тишине.
Но тут послышался скрип цепи, с всплеском ушел в воду якорь.
— Поздно, — сказал все тот же голос. — Сейчас рубанет причал. Цепь раскручивалась с жутким скрипом.
— Не рубанет, — сказал Костя.
Через несколько минут танкер как, влитой, стоял у причала. Старик Диомиди поднял большой палец.
— С присыпочкой, — сказал он.
— С месяц тому назад, — поворачиваясь ко мне, проговорил Костя, — один лихач снес полпричала и сломал кран. Но этот пришвартовался классно. Ты видел, какую он набрал скорость?! Интересно, кто там за капитана?
— Керченский он, — сказал Диомиди. — Я его знаю. Паша Новицкий.
— Ах это Паша! — на худом, плохо выбритом лице Чачуа появилось подобие улыбки. У него было больное сердце, и он не пил кофе. — Я его знал еще третьим помощником на “Ингури”.
— Так это тот самый Паша?! — сказал кто-то.
— А кто еще?! — сказал Диомиди. — Я могу тебе документально подтвердить. Да что документально, ты спроси здесь у кого хочешь, и все тебе скажут, что Диомиди никогда не врет.
Диомиди был суровый мужик. Высокого роста, с красивым лицом, седовласый, он всю жизнь проработал спасателем. Батумские мальчишки его просто обожали. Они ходили за ним по пятам. Мальчишки были преданы ему, он был предан мальчишкам, но у него был один недостаток: он совершенно не воспринимал юмора. Быть может, поэтому, а быть может, по какой другой черте его характера, но все, о чем бы он ни говорил, он пытался доказывать документально. Вот и теперь он не спускал своих суровых глаз с того, кто усомнился, что капитан танкера — это тот самый Паша, который был некогда третьим помощником на “Ингури”.
— Я тебе докажу, — говорил он. — Я сегодня вечером Пашу приведу сюда.
— Да я тебе верю, — вскрикивал собеседник.
— Нет, я тебе докажу, — твердил свое Диомиди. Слова он всегда сопровождал выразительным жестом.
Вообще в нашей кофейне жесты подчас были красноречивее слов. Особенно темпераментно жестикулировали аджарцы. Они и говорили громче всех. По моему твердому убеждению, аджарцы, которые посещали нашу кофейню, вообще не могли говорить тихо. Это были невысокие, физически сильные, полные люди с красными лицами и бычьими затылками. Они усаживались большими компаниями, почти все в огромных блинчатых кепках, и о чем-то отчаянно спорили. Первое время мне казалось, что они ругаются, что вот-вот в такой компании вспыхнет драка, но, как потом выяснилось, обычно это были разговоры на самые мирные темы, связанные с работой или политикой.
Греки тоже отчаянно жестикулировали, но жесты их были плавнее, сдержаннее, разговаривали они тише и очень красиво.
Русские, даже местные уроженцы, жестикулировали редко, и среди них было больше стариков, чем молодых. Говорили они с грузинским акцентом, что было естественно. Встречались здесь еще армяне и люди, национальность которых я затруднялся определить, но все, кто приходил в кофейню, прекрасно ладили друг с другом, и я никогда прежде не встречал такой доброжелательности, какая царила в этой батумской кофейне.
Я набрел на эту кофейню случайно. В первую же свою батумскую ночь. Прилетел я в полдень, потоптался безуспешно перед администраторами двух батумских гостиниц, но потом мне повезло: какая-то женщина отвела меня в дом к дяде Мише и там согласились приютить меня на несколько дней за самую обычную курортную плату. “Три-четыре дня для знакомства с Батумом вполне достаточно”, — думал я, вышагивая по вечерним улицам. Всем, наверное, знакомо обостренное восприятие первой ночи в незнакомом городе. Ты бесцельно бредешь куда-то, заглядываешь в освещенные витрины магазинов, тебя манят открытые двери ресторанов, откуда доносится музыка, тебя пьянит воздух, насыщенный непривычными запахами, пальмы на улицах, непонятный язык, ходовые огни на портовых судах, которые, несмотря на позднее время, все еще шныряют по гавани, мигание маяка, трепещущий факел в нефтяной гавани, скользящие по морю яркие лучи прожекторов, выхватывающие из темноты то сухогруз на рейде, то направляющийся в порт сейнер, редкие точки света в горах, очертания которых смутно угадываются на востоке, — все это замечается, волнует и запоминается навсегда. Я шел вдоль набережной, прислушиваясь к чуть слышному шороху гальки, к поскрипыванию канатов, вдыхал маслянисто-соленый запах порта, к которому все явственнее примешивался запах кофе, и этот запах усиливался с каждым моим шагом, как вдруг за причалом я увидел уголок, заставленный столиками, где сидели одни мужчины, я увидел, как мелькают руки, услышал выкрики, смех, и меня тут же потянуло к этим людям, я отыскал свободное место, взял чашку кофе, сел, и у моих ног заплескалось море.
Я потягивал кофе, вкуснее которого я никогда не пил, и старался незаметно разглядывать людей, посетителей кофейни. Они, продолжая болтать, делали то же самое. Наконец один из них, как я уже заметил, очень авторитетный здесь человек, черноволосый, смуглый, с правильными, быть может, хищными чертами лица, плотный, но стройный, одетый с той щеголеватостью, по которой можно безошибочно узнать моряка загранки, обратился ко мне:
— Откуда прибыли к нам, приятель? — и тут же с любопытством уставился на меня.
Их было человек шесть: узколицых и широколицых, усатых и безусых, курящих и некурящих, с наколками на руках и без них, и они смотрели на меня с добрым любопытством. Почему-то мне не захотелось притворяться, выдавать себя за курортника, и я признался в том, что приехал сюда по заданию журнала, что буду здесь дня три-четыре, а потом махну в Одессу, а оттуда в Очаков и снова в Одессу, где мне нужно собрать кое-какой материал для книги, что давно собирался побывать в Батуми и что наконец это мое желание осуществилось. Я назвал себя, а они все назвали себя, и мы пожали друг другу руки.
— Прости меня, но то, что ты писатель, это сразу видно, — проговорил тот, кто первый обратился ко мне и кого звали Костей. — На моряка ты не похож и на курортника тоже.
— Почему ты так мало будешь гостить в Батуми, мцерали? — спросил меня грузин, у которого было красное усатое лицо и которого звали Васо.
— Работать надо, — сказал я. — А что значит мцерали?
— Мцерали — это по-грузински писатель, — сказал Васо. — Ты не возражаешь, если я буду тебя так называть?
— Называй как хочешь, — сказал я.
— Мне так приятнее тебя называть, — сказал Васо.
— Ну хорошо, — сказал я.
— Может быть, выпьем за знакомство по стакану “Напареули”? — сказал кто-то.
— Почему по стакану? — сказал Васо. — Я сейчас.
Он обошел кофейню, там с другой стороны продавали вино и закуску, и принес пять бутылок “Напареули”, и кто-то следом за ним при нес зелень и сыр “сулгуни”, и мы выпили за знакомство, и за Ленинград, и за Батум, и еще там за что-то. В дом дяди Миши мои новые знакомые привезли меня на фаэтоне. Дробно стучали по ночным улицам копыта вороных коней, толстый добродушный старик фаэтонщик, уже где-то тоже поднабравшийся, смеялся и подпевал моим приятелям, которые, неумолкая, до самого дома пели заводные грузинские песни.
— Мы тебя никуда не отпустим! — сказал Васо на прощание. — Ты будешь гостить у нас десять дней! Или двадцать! И не возмущай отказом наши души!
— Хорошо, — сказал я. — Я буду гостить здесь неделю.
Эта неделя пронеслась, как один длинный день. По утрам дядя Миша угощал меня красным вином собственного изготовления — “Изабеллой”. После каждого глотка мой пищевод покрывался инеем. Я пил вино и ощущал всю хрустальную хрупкость осенних рассветов в горах, и запах розы, и первые заморозки, такое это было вино, которое мы заедали сыром “сулгуни”, киндзой и огромными оранжевыми помидорами.
— До вечера, — говорил дядя Миша.
Он уходил на работу, а я — на берег моря, где шустрый Васо делал свою знаменитую зарядку. После купания мы шли с ним в нашу кофейню.
— Варташ, как всегда. Мне и мцерали.
— Мцерали перестал быть гостем, — говорила Варташ и улыбалась мне беззубым ртом. Она была довольно полной женщиной, но лицо у нее сохранилось от тех времен, когда она была “худой и стройной, как батумская пальма”: впалые щеки, вислый горбатый нос, коричневая смуглость кожи.
— Хо, Варташ! — вознося руку к потолку, громким голосом возвещал Васо. — Завтра я повезу его на деревенскую свадьбу.
Для меня это было новостью.
— Куда повезешь, Васо? — спрашивала Варташ.
— За Кобулети, Варташ. Мой троюродный брат Гико женится.
— Пожелай ему счастья, Васо, — говорила Варташ. — А что, он не бывал у нас?
— Нет, Варташ, еще не бывал. Я, по правде говоря, сам его никогда не видел.
— Не смущайся, сынок, — обращалась ко мне Варташ, заметив, как я реагирую на слова Васо. — У нас в Аджарии это не имеет значения, он его родственник, а это все. А ты его друг, и это тоже все.
На свадьбу мы поехали на “Волге” еще какого-то дальнего родственника Васо по имени Зураб.
— В Батуми уже бывали? — спросил меня Зураб.
Я ответил.
— В первый раз?! — воскликнул он. — Ох, ох, ох, ты слышишь, Васо?.. И как вам нравится Батум? — обратился он снова ко мне.
— Мне здесь очень нравится, — сказал я.
— Ох, ох, ох, ты слышишь, Васо! А ты уже показал гостю Зеленый Мыс?
— Вот Зеленый Мыс, — сказал Васо и махнул рукой влево — машина шла на подъем, и слева был виден гористый мыс, густо заросший буйной субтропической растительностью.
— Э! Кто так показывает?! — вскричал Зураб. — Я завтра вам сам покажу! — объявил он. — Здесь есть хороший ресторан.
— Хорошо, — сказал Васо. — Покажем.
— Подождем до завтра, — взмолился я. — Что нам еще сегодня предстоит?!
— Что вы, — успокоил меня Зураб. — Сегодня я в рот не возьму ни капли — за рулем, а у Васо больной желудок. Чем ты страдаешь, Васо?
— У меня язва, — сказал Васо. — Нельзя пить.
— Бедный парень, — сказал Зураб и удрученно покачал головой. — Он так страдает… Гастрит — это такая мучительная болезнь, надо ехать в Боржоми, Васо, лечиться. Почему еще не поехал?
— Собираюсь, — сказал Васо. — Смотри, мцерали, эти зеленые кусты, эти плантации — это наш чай. Совхоз “Чаква”, слышал?
Я впервые увидел плантации чая и поэтому попросил остановиться. Весь пологий склон вплоть до предгорья, где стояли белые дома селения, был покрыт кустарником. В лучах заходящего солнца листья чая казались глянцевыми. Я потрогал листья на ощупь, пожевал — они ни вкусом, ни ароматом не напоминали тот чай, что мы завариваем и пьем.
Чайные плантации сопровождали нас до Кобулети и за Кобулети тоже.
В деревне Зураб остановил автомобиль возле первого встречного, и тот толково объяснил нам, где сегодня гуляют свадьбу и как туда проехать. Мы свернули с шоссе и по ухабистой дороге поднялись на холм, где возле дома была натянута огромная зеленая палатка с откинутым пологом — там уже стояли столы с закуской и вином, — но женщины продолжали вносить туда все новые и новые блюда. Мы вышли из автомобиля, и нам навстречу направились какие-то люди, как я догадался — родственники, они обняли и горячо облобызали поочередно Зураба, Васо и меня.
— Не удивляйся, — сказал Васо, когда этот обряд закончился, и мы отошли в сторону, — они приняли тебя за моего троюродного брата Омари, который теперь живет в Тбилиси. Ты знаешь, эта женщина, вот что первой нас приветствовала, — мать Гико. Пять лет тому назад у нее умер муж, и она осталась с пятью сиротами.
— С шестью, — поправил его Зураб.
— Еще хуже, с шестью. Гико старший. Конечно, они бедные люди. Но на свадьбу, видишь, пришло человек двести. Пусть тебя это не удивляет, у нас в деревнях до сих пор сохранился древний обычай: свадьбы и похороны отмечают всем селом. Заранее распределяют, кто что готовит, потом все это приносится, видишь, до сих пор женщины несут.
— А где же жених с невестой?
— Еще в Кобулети. Но приедут с минуты на минуту.
И действительно вскоре от шоссе послышались гудки, и на проселочной дороге показалась автомобильная кавалькада, которая неслась к дому, несмотря на ухабы, с большой скоростью, и среди гудков можно было различить удары барабана и завывания зурны. Вот машины одна за другой стали взлетать на холм, где вроде бы и без того уже было тесно, но каким-то чудом новые машины тоже разместились здесь, так и не наскочив друг на друга. Из первой машины вышли жених с невестой — им было не больше восемнадцати, из другой — оркестр. Тут же забил барабан, запела зурна, заиграла гармошка, и молодежь, словно дожидаясь этого момента, пустилась в пляс вокруг жениха и невесты.
Так под музыку в окружении танцующих друзей молодожены прошли в дом и встали перед накрытым белой скатертью столом. По правую сторону расположился оркестр, который не умолкал в течение почти целого часа, — все это время преподносились подарки и танцевали перед новобрачными. Потом уже всех попросили к столу.
Я сел между Зурабом и Васо. Жениха и невесту посадили на специальное возвышение, рядом усадили шафера и подружку невесты, и так они сидели весь вечер, словно в президиуме собрания, и я из-за дальности расстояния не заметил: пили они, ели, пьянели, как все, или по обычаю они должны были оставаться трезвыми. Как я и предполагал, нам трезвыми остаться не удалось. Сначала тамада провозгласил тост за жениха и невесту. Второй тост в Грузии всегда пьют за мир во всем мире — и такой тост был провозглашен и здесь, на этой деревенской свадьбе. Потом Васо и Зураб перестали переводить мне тосты — мы поднимали стаканы, наполненные сухим янтарным вином, выпивали и закусывали сациви, жареными поросятами и острыми, как огонь, маринованными огурцами. Было еще много всякой другой закуски, но эти огурцы мне запомнились особо, потому что, откусив огурец, я решил, что по ошибке отправил в рот красный стручковый перец. Пока я шумно дышал и пытался сыром смягчить жжение во рту, к нам подошли помощники тамады и сказали, что сидящий вон там — они показали где — девяностодевятилетний дедушка Вахтанг просит нас выпить вместе с ним по два стакана вина за счастье молодоженов.
— О! — сказал Васо. — Какая большая честь!
Он налил по два стакана вина, прошептав мне: “Повторяй все, что делаю я”. Сложив руки, он потряс ими над головой, тем самым выражая всю нашу сердечную радость по поводу внимания дедушки Вахтанга. Я сделал то же самое. Потом наша троица выпила залпом по два стакана вина, и девяностодевятилетний дедушка Вахтанг — сухонький усатый старикан в национальной одежде и войлочной шапочке — покивал нам, лукаво улыбаясь, и тоже выпил залпом два стакана вина.
— Ты знаешь, — сказал Васо, — кажется, этим дело не кончится. Сейчас рог нам пошлют.
Вспомнив, какие продают в сувенирных магазинах рога, я не очень обеспокоился. Увы, в тот рог, который преподнесли поочередно нам по инициативе дедушки Вахтанга, вмещал не меньше пол-литра.
— Ничего теперь не поделаешь, — сказал Васо. — Пей и благодари дедушку.
Дедушка, как мы видели, тоже выпил этот рог за наше здоровье.
— Ну, погоди, старик, — сказал Васо. — Передай ему, — обратился он к помощнику тамады, который принес нам рог, — что за здоровье дедушки Вахтанга я выпью два рога подряд.
— И я тоже, — сказал Зураб.
— Я выпью только один, — сказал я.
— Дедушка Вахтанг будет счастлив, что такие уважаемые люди, как вы, уделяют ему столько внимания.
Мы сделали все, как обещали, и дедушка в знак благодарности выпил еще один рог.
Васо повел плечами,
— Слушай, мцерали, что мы сидим и пьем, а?! Давай вставай, пойдем танцевать.
— Пойдем, — согласился я.
Зураб тоже пошел с нами. Я никогда не ожидал, что я так хорошо танцую грузинские танцы: я так же, как Васо и Зураб, разводил руками, вскрикивал и бешено вращал глазами.
— Теперь будем петь! — сказал Васо, когда мы вернулись на место. Он запел застольную песню, и все ее подхватили. Люди знают, как поют свои песни грузины. Дай бог, чтобы все так пели! Сколько бы ни сидело мужчин за столом, каждый из них войдет в песню в нужный момент и запоет именно тем голосом, какой здесь нужен, а поэтому грузинские народные песни полифоничны, как органная музыка.
Когда Васо, просолировав несколько песен, сделал передышку, к нам подошел помощник тамады и сказал:
— Дедушке Вахтангу очень понравилось, как вы поете и танцуете. Он хочет выпить за ваше здоровье два стакана подряд и просит присоединиться.
— По-моему, нам пора ехать домой, — сказал я, заметив, что жених и невеста предательски множатся, и подумал, что если дело и дальше так пойдет, то я смогу пересчитать, сколько сегодня женится пар.
— Да, дорогой, скажи дедушке, что мы возвращаемся в Батум и, к сожалению, больше не можем пользоваться его любезностью и вниманием, — решительным тоном произнес Зураб, мы поднялись и вышли из палатки.
На черном небе кутили звезды. Луна еще не показалась. Неподалеку прошла электричка.
Всю дорогу до Батума мы пели грузинские и русские народные песни. Зураб заводился, бросал руль, и его руки снаружи дверцы отбивали барабанную дробь. Похоже, мы могли попасть в преисподнюю, минуя Батуми, но, на наше счастье, этого не случилось.
На следующий день меня мутило. Я еле-еле дотащился до нашей кофейни. Был уже полдень. Варташ, увидев меня, заахала.
— Сейчас, генацвале, я тебя приведу в божеский вид. Иди садись, подожди минутку, я заварю тебе горького кофе — и все как рукой снимет.
— А как Васо? — спросил я.
— Он ушел на свою баржу. Что Васо, он привычный.
— Но он жаловался, что у него язва.
— Весь Батум знает, что у него язва, но знает ли об этом хоть один врач?! Кто видел эту язву у Васо?! Ты о нем не беспокойся, ты посиди спокойно в тени. Видишь, греческий сухогруз пришел, “Артемис”. Знаешь, что такое “Артемис”?
— Нет, — сказал я.
— Все равно что Артемида. Тоже бедняжка была такой же старой девой, как и я.
— Вы так хорошо знаете мифологию, — удивился я.
— Как не знать?! Жить в Батуме, иметь бабушку-гречанку и дедушку-армянина и не знать, откуда аргонавты увезли Медею вместе с золотым руном?! Преклоняюсь перед ней, какая была женщина!
— Жестокая она была, — сказал я. — Убила своих детей из ревности.
— Хо! А вы, мужчины, не жестокие? Как она, бедняжка, любила своего Язона! Все отдала Язону, родину ради него бросила, отца надула, двух сыновей ему родила! Что еще мужчине надо — жена-красавица, дети?! А он, стервец, надумал ее бросить и жениться на дочери коринфского царя. Ну что оставалось бедняжке делать: чужая страна, чужой народ? Нет, она молодец — отомстила ему: жену его убила, детей своих убила, ни тебе, ни мне — вот как! Сильная была женщина, из наших краев!.. Вот тебе кофе, пей, генацвале.
— Варташ, я вижу вы не очень жалуете нашего брата.
Варташ пренебрежительно махнула рукой.
— Слабый пол. За любой юбкой волочитесь.
— Вы рассуждаете как амазонка, — сказал я.
— О, если б я была амазонкой! Они даже воевали получше вас, мужчин, что, разве не так?
— Так, так, Варташ. Варташ — амазонка.
Варташ расхохоталась хриплым голосом.
— Ты мне нравишься, — сказала она. — Ты можешь понять женщину. Я тебе приготовлю еще одну чашку. — Ковыляя на кривых ногах и посмеиваясь, она вернулась к ящику с песком.
— Смотри, Варташ, сейнера возвращаются.
— О, сейчас сюда прибегут, голубчики. За барабулькой ходили, мне принесут, никогда не забывают свою старуху.
— А я пойду искупаюсь, — сказал я, поднимаясь после второй чашки кофе.
— Иди, иди, вечером приходи, — сказала Варташ. — Вечером у нас будут гости.
— Какие гости, Варташ?
— Греки придут с “Артемиса”. Пить кофе и болтать с нашими греками. Я люблю греков, но Язон у них был прохвостом.
Я не дошел до пляжа. Я застрял на причале морского вокзала, стал кому-то ловить рыбу, поглядывая на пришвартовавшуюся “Россию”. Уже второй раз это судно стояло у причала, а я все торчал здесь. “Меня ведь ждут дела в Одессе”, — вяло упрекнул я самого себя. Я представил себе удивленное лицо редактора: “Как же так?.. Ведь вы же собирались в Одессу, в Очаков… Совершенно мне непонятно…” Мне тоже было непонятно, какого черта я торчу здесь. “Завтра я уеду”, — решил я.
На следующий день не было парохода. Но я не уехал и через день, и через два. Мне опять расхотелось ехать. Я должен был себе признаться, что мне хорошо возле этих людей и что мне хочется продлить это удовольствие. Я вспомнил, что уже несколько лет я, не зная ни суббот, ни воскресений, вкалываю, как ломовая лошадь, и все понапрасну: нет ни ярких художественных повествований, ни глубоких характеров, ни высокого стиля, ничего нет, за что стоило бы цепляться, ничего… Какие-то приятные слова, которые я слышал от своих более опытных и известных коллег после моих редких публикаций, произносились лишь в силу привычки делать комплименты, а я верил этим словам, глупец. “Вот ты и взглянул правде в глаза”, — подумал я. Когда-нибудь эта правда должна была мне открыться, и вот открылась: мой талант слишком ничтожен, чтобы навязывать его людям.
После таких открытий трудно сохранить былой оптимизм. Целыми днями я теперь валялся на пляже, грелся на солнышке, плавал и жалел самого себя, свои бесцельно прожитые годы. По пляжу ходил высокий пузатый мужчина с орлиным носом и густыми рыжими волосами, он продавал горячую кукурузу. Он доставал ее из кошелки, от янтарных зерен шел пар. Я вгрызался в початок, стараясь сопротивляться тоске, которая все больше охватывала меня. Я боролся с тоской такими примитивными методами: ел, курил, разглядывал немцев — основной костяк сентябрьских пляжников, следил за судами, которые уходили в сторону Босфора. “Писательство — это разновидность шизофрении, — думал я, — им заболевают так же внезапно и сильно, как гриппом └гонконг”. В этом я видел оправдание своим поступкам. “Сумел заболеть, сумей и вылечиться”, — твердил я сам себе и жевал янтарные горячие кукурузные зерна.
Вечером я попросил Васо не называть меня больше “мцерали”.
— А что так? — спросил Васо.
— Это слово слишком ко многому обязывает, — сказал я. — Я это наконец-то понял.
Наш разговор не укрылся от Кости.
— Ты сегодня не в духе? — спросил он.
— Я сегодня не в духе, — сказал я и уставился на одиноко мерцающую звездочку в горах.
— Куда ты смотришь? — спросил Костя.
— Ночью люди возвещают о себе светом в окне. Вон он мерцает.
— Что случилось? — спросил Костя.
— Я решил бросить писать, — сказал я. — Ничего у меня не получается, ребята.
— Ой, мцерали, ты мудришь, — сказал Васо и неодобрительно покачал головой. — Лучше пойдем куда-нибудь выпьем и забудем этот разговор.
— Не надо, — остановил его жестом Костя. — Сегодня обойдемся без вина. Ты видишь, у него это серьезно.
— Вижу, — сказал Васо. — Я бросил бокс, потому что понял, что Джо Луиса из меня не выйдет. Ты помнишь, как я запил с горя и лез в любую уличную драку?
— Помню, — сказал Костя. — А помнишь, как я вернулся из плавания и нашел свою жену в гробу?
— Разве такое забудешь, Костя, — сказал Васо.
— У меня на руках остались двое детей, — сказал Костя. — Поэтому я перешел с парохода на водолазный катер “Кавказ”. А я всю жизнь мечтал ходить в дальние рейсы, а сходил только дважды на Кубу и один раз был в Бомбее. Мне нужно вырастить пацана и пацанку, как ты думаешь, это легко сделать без матери?
— Почему ты не женишься вторично?
— Я люблю только свою жену. Не хочу другой, не могу положить другую женщину в нашу постель.
— Прости, Костя, что я заставил тебя говорить об этом.
— Мы мужчины… И потом, тебе нужно об этом знать.
— Почему? — спросил я.
— Может, тебе это пригодится, когда ты будешь работать над рассказом или повестью. Писатель должен знать все о людях.
— Ребята, у меня ничего не получается, поймите вы! — повторил я.
— Не валяй дурака! — сказал Костя, повышая голос. — Иди за вином, Васо, мы устроим ему проводы.
— Разве он собирается уезжать? — удивился Васо.
— Он размяк в нашем климате, а у них в Ленинграде дожди, ветры.
— Костя, пусть он еще погостит недельку.
Костя покачал головой.
— Домой ему надо, Васо. Завтра иду на своем катере в Сухум, прихвачу и его. В Сухуме я сам усажу его в самолет, и послезавтра он будет у себя дома. Ему нужен холод, он здесь размяк.
Мы сели в такси и поехали к дяде Мише. Узнав, что я уезжаю, он нахмурился.
— Я привык к тебе, как к сыну. Куда же ты поедешь, разве тебе здесь плохо?
— Мы все к тебе привыкли, мцерали, — сказал Васо. — Нам будет тебя не хватать.
— Он должен ехать, — решительно возразил Костя.
— Я должен ехать, — повторил за ним я.
Мы в последний раз пили “Изабеллу”. Как всегда, произносились тосты. Уже под утро я покинул этот гостеприимный дом. От тумана улицы были сырыми. Глубокие канавы у тротуаров, выпуклая дорога говорили о силе местных дождей, время которых еще не наступило. На причале я распрощался с Васо.
— Может быть, займешься своей язвой? — спросил я.
— Хо! Моя язва! — Васо засмеялся. — У меня, мцерали, такой желудок, что я могу камни переваривать. Моя язва — это военная хитрость, все равно всего вина не выпьешь, надо и себя иногда поберечь. Ну, гагимарджос!
Нелепая фигура Васо еще долго виднелась на причале.
— А ты знаешь, что такое гагимарджос? — вдруг спросил Костя.
— Приветствие, — сказал я.
— Не совсем то, что ты думаешь, — сказал Костя. — На русский язык его надо переводить так: победы тебе! Он пожелал тебе победы.
— Да уж как-нибудь, — сказал я.
— Ну и слава богу, — сказал он.
В Ленинграде дни стояли такие ясные, воздух был так прозрачен, таким ослепительно-голубым было небо, и такой золотой листопад парил в парках, что мне тут же захотелось работать, и я за неделю написал два рассказа и начал повесть, которую вынашивал с весны.
1974