В. В. Кавторин — В. В. Чубинскому
Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2006
В. В. Чубинскому
В принадлежности тех книг1 , обсуждению которых мы с Вами, Вадим Васильевич, согласились посвятить очередную нашу “переписку”, к художественной литературе первыми усомнились книгопродавцы. И в Доме книги, и в магазинах “Буква” и “Буквоед”, где я их искал, и где, кстати, успел ухватить последние уже экземпляры, продавались они в отделе книг по истории. А когда, оскорбившись за эту почтенную науку, попытался я объяснить, что это неправильно, к истории отношения они не имеют, молоденькая продавщица поинтересовалась: “А по-вашему, к чему же имеют?” — чем и поставила меня в тупик. Действительно: а к чему?
На титуле каждой из них четко стоит: “Роман”. Но какие же это романы? Абсолютно линейные, довольно невнятные повествования — в одном стилистические огрехи прикрыты таранным апломбом, в другом — смысловая невнятица — финальным уподоблением “волги” героя гоголевской птице-тройке… Чем вам, дескать, не постмодернизм? Я уж не говорю о том, что и прозой-то эти повествования можно признать по одному-единственному признаку: совершенно очевидно, что это не стихи. Впрочем, последнее утверждение можно отнести на мой снобизм. Или излишнюю придирчивость — как Вам угодно.
Снобизм же свой, как и претензию на понимание художественности, я готов спрятать в карман. Потому что — представьте себе! — всерьез отношусь к любому успеху у читающей публики. Успех же у нее избранных нами сочинений вполне очевиден. Весьма солидные по нынешним временам тиражи исчезли с магазинных полок в неслыханно короткие (по нынешним, опять же, временам!) сроки.
Любой успех заслуживает серьезного к себе отношения. Даже успех политика, лично мне кажущегося злобным клоуном, я не согласен оценивать высокомерно-успокоительным: “Быдло купилось!” (Вариант: “Пипл схавал!”). Для меня и тут необходимо понять, какие же чувства сумел он задеть в людях, чем и какие пробудил надежды или опасения? Ибо — присмотритесь, и увидите, что сами по себе, в отрыве от той формы и направленности, которые придает им этот политик, чувства, надежды и опасения людей заслуживают не только внимания, но и уважения. Тем более это верно в отношении пользующихся успехом книг. Чем-то же задели они людей, вызвали интерес, взволновали… И природа этого интереса, если ее верно определить, может стать надежным индикатором каких-то состояний общества, происходящих в нем сдвигов…
Потому и вопрос о жанре я не считаю второстепенным. Определить жанр — значит не поддаться случайным читательским эмоциям. Если сочинение вызывает у вас не смех, а слезы, не стоит объявлять его плохой комедией. Возможно, это и не комедия вовсе, а мелодрама. И если (как в нашем случае) повествование движимо не стремлением понять героя, проникнуть в душу его, но страстной к нему неприязнью, то это, быть может, не плохой роман, а хороший памфлет? Хотя… Как тогда быть с такими жанровыми признаками памфлета, как “ирония, сгущенная до сарказма, броская афористичность, ораторские интонации, патетика”? Что-то я их не приметил. Может, следует говорить о пасквилях? Но не сказал бы, что избранные нами книги “оскорбительно несправедливы, карикатурны” в изображении той среды, где действуют их герои. Напротив, многое схвачено верно (жаль только, что все верно схваченное отнюдь не ново), и если о несправедливости некоторых черт изображения говорить можно и должно, то это, по-моему, не элемент замысла, а результат привычки к поверхностному и поспешному суду о человеке, что, согласитесь, черта не столько наших авторов, сколько вообще нашего времени. Уж не присутствуем ли мы с вами при рождении какого-то нового жанра?
Так и не сумев сей жанр определить, — и даже именно потому, что определить его не сумел! — я полагаю необходимым всерьез отнестись к предпосланным этим книгам предупреждениям. “События и персонажи этой книги — полностью вымышленные, — спешит опередить наши домыслы Андрей Мальгин. — Любые совпадения с реальностью случайны”. Сергей Доренко предупреждает витиеватей: “Прежде всего хотел бы обратить внимание читающей публики на то, что в предложенном тексте абсолютно все герои с их мыслями и поступками, все события, эпоха и географические местности — существуют только и исключительно в сознании автора… Они — игра воображения. Как и Вы, уважаемый читатель”.
Думается нам с Вами, Вадим Васильевич, — хотя бы в качестве элементов игры доренковского воображения! — стоит на время забыть, что такие предупреждения обычно нацеливают читателя именно на отслеживание “случайных совпадений”, и отнестись к ним серьезно. Да и какая нам разница, увлекается ли реальный президент России В. В. Путин китайским языком и мистикой даосизма? Разве нет других причин для того, чтоб этим увлекся его полный, но совершенно случайный тезка, рожденный фантазией Сергея Доренко? Да сколько угодно. Взять хотя бы то, что нынче подобное увлечение настолько модно и повсеместно, что даже газетную статью об эмиграции нынче начинают так: “Мир открылся. Унылая крепостная оседлость сменилась фантастическим дао Колобка”! Начинают, будучи в полной уверенности, что это не только понятно, но и привлекательно для читателя. Газетчику сие не в упрек. Для него чуткость к речевой моде качество необходимое: если его не прочтут сегодня, то завтра точно уже не прочтут! Но и в “суверенном вымысле” Сергея Доренко реалии этой моды учтены с избытком: любая глава начинается с того, что “Два Огня ДИН и скрытый в ветви дня БИН…” — и т. д. Так что, где бы ни открыл читатель книгу, модное увлечение бросится ему в глаза и заставит потянуться к кошельку даже раньше, чем он заметит многие чрезвычайно смелые, хоть и чисто случайные, совпадения имен, обстоятельств и т.д. И то, увлекается ли даосизмом реальный тезка “суверенного вымысла”, никакого значения иметь не может. Художественное (и не очень!) воображение вольно тасовать жизненные реалии как угодно, устанавливая меж ними новые сцепления и тем проявляя смыслы, совершенно неявные в действительности. Чем, собственно говоря, и интересен нам вымысел. Только так о нем и можно судить: постигая смысл через им же установленные сцепления. И если в лже-даоской мути, предпосланной Сергеем Доренко каждой главе, я не увидел ничего, кроме “модной завлекалочки”, то только потому, что к ходу повествования они имеют примерно такое же отношение, как прочитанный с утра астрологический прогноз к содержанию вашего дня.
Сцепления же жизненных реалий, устанавливаемые фантазией Сергея Доренко, предельно прозрачны. Герой его суверенного вымысла подготовил к концу второго срока передачу власти (разумеется, через демократичнейшие в мире выборы!) мэру Москвы Дмитрию Козаку — нынешний мэр к тому времени умер, и я думаю, можно не приводить причин, по которым фантазия Доренко распорядилась им именно так. Ясно без объяснений и то, что передача власти задумана не всерьез. Дело Козака “не сойти с ума, не войти во вкус власти”, помнить, “что сделала тебя команда, свои ребята, что это не богоизбранность твоя привела тебя на трон русских императоров, а просто технология такая”, и через месячишко тихонечко себе слечь, объявиться неизлечимо больным. Ну, а тут — “крупный теракт, типа захвата школы”, унизительные для страны требования, манифестации у Думы, создается Комитет спасения России с Путиным во главе, который Россию, разумеется, спасает, а уже в сентябре Путин спокойно может баллотироваться, потому что это будет хоть и третий срок, но не подряд, а только подряд и запрещает его конституция.
Подобный план уже столько раз обсасывался различными СМИ, а отдельные элементы его столько раз опробовались на практике, что счесть его доренковскою фантазией ни сил, ни прав у меня никаких. Это уже почти элемент реальности, и если фантазия как-то сюда вмешалась, то исключительно в виде увлечения Путина таинственною китайщиной и неодолимого желания физического бессмертия.
И опять же: введи автор это желание без всяких объяснений, я б ему, может, поверил — почему нет? Чего еще возжелать человеку, у которого есть все? Но автор пожелал увлечение своего героя нам объяснить. Оказывается, “еще в двухтысячном году один знакомый рассказал… что он, Путин, стихийный даос. А именно, что он позволял сущностям реализоваться, следуя за событиями, а не формируя их. Что он практиковал недеяние, извлекая пользу из естественного хода вещей, как бы вынужденно… И зацепило, понравилось Путину, что гэбушное его искусство встраиваться, мимикрировать и выкручиваться было истолковано так возвышенно…”
Вот тут-то и хочется крикнуть: “Не верю!” Слишком уж фантастично. Если уж поминать “гэбушное искусство”, то как же забыть, что состоит оно как раз в активном создании геройски преодолеваемых препятствий — вредителей, врагов народа, шпионов, диссидентов… Во-первых, потому, что созданные “под себя” препятствия преодолеть легче и безопасней, а во-вторых, если слишком уж полагаться на “естественный ход вещей”, то можно остаться не только без наград по службе, но и без самой этой службы, которая во все времена была не так опасна и трудна, как прибыльна.
Между прочим, в “суверенной фантазии” Доренко “гэбушное искусство” стоит так высоко, что Патрушев (совпадение фамилии чисто случайное!) не только лично проверяет девок, посылаемых Березовскому неким “международным сутенером”, но и поставляет их Путину, которого и такая победа над заклятым врагом весьма утешает. А с высочайше попользованной девкой к Березовскому, разумеется, отправляется майор Понькин (здесь, кажется, без совпадений, или я ошибаюсь?), чтоб тоже соблазнить Березу, но не грешным телом своим, а планом убийства тирана Путина. План беспроигрышный: если Береза соблазнится, то, во-первых, денег пришлет, а во-вторых, тут-то, при столь мощных уликах, его и повяжут, а не соблазнится — ему этот план и припишут. Как видим, автор, своим объяснениям вопреки, полагает “гэбушное искусство” именно в том, чтоб не полагаясь на “естественный ход вещей”, активно формировать выгодные обстоятельства.
Но Березовский, которого автор представляет нам столь полной противоположностью Путину, что невозможно представить, “какой силы будет вспышка света, когда они достигнут друг друга и аннигилируются к такой-то матери”, планом этим не соблазнился. “Реально хотят, чтобы мы Володю грохнули, — говорит он помощнику. — Им сейчас объективно надо убрать Путина. Так что вот что: иди с плёночкой своей в МИ-5 или в МИ-6… — сдавай этого Понькина и всю его компанию. Будем спасать Володю. Если его генералы грохнут, то они засядут в Кремле лет на десять, понимаешь?” Так в игру вмешиваются разные мировые силы, а затеявшие ее, ничего не подозревая, по-прежнему подлавливают Березу, сливая его помощнику план поездки Путина к китайским мудрецам. Нет, Вадим Васильевич! Все-таки я склонен думать, что автор наш реально представляет себе гэбушные традиции и нравы, а если отступает от этого, пытаясь объяснить нам внезапную перемену в своем герое, то стоит задуматься: а почему?
Итак, герой его в обстановке строжайшей секретности, но по плану, известному всем мировым разведкам, отправляется на две недели в Китай, сидит там в темной пещере, вспоминая детство и выслушивая, но не понимая туманные поучения мудреца.
Насчет непонимания смысла сих поучений я ему сочувствую: трудно найти в темной комнате черную кошку, особенно если ее там и нет. Тем более, что и бессмертие свое Путин (который фантазия Доренко) понимает не так, как мы с вами. Когда ему рассказали, что кастрированные лососи проживают три жизненных цикла и только потом начинаются у них болезни старости, он, плавая утром в бассейне, видится себе этаким лососем, идущим на нерест, но решающим увильнуть от этой почетной обязанности, возложенной на него природой. Потому что: “А Дима Козак, преемничек, не сдаст разве? Из подлости никогда не сдаст. Он не такой. А по требованию времени ради интересов страны каких-нибудь надуманных — сдаст запросто и отправит в Гаагский трибунал. Или в Лефортово. Может? Да, может. И Путин перестает грести. “Надо избежать этой финальной эякуляции, этой финальной передачи власти над жизнью и смертью ценой своей жизни. Этой финальной передачи магической власти русских царей. Мы унесем с собой семя русской власти вниз по течению. Мы спрячемся. И власть спрячем. Не время сейчас эякулировать””. Т.е. бессмертие для него — продление власти, а ее передача — смерть. И этой “причуде фантазии” я бы поверил. По той причине, что суровая реальность истории подтверждает: добровольный отказ от власти — явление чрезвычайно редкое. Если в демократических странах власть меняется регулярно и по определенным правилам, то только потому, что там иначе нельзя — общество не позволяет. А стоит обществу ослабнуть, поддаться каким-нибудь страхам, давлению угроз, кажущихся чрезвычайными, — и не было еще такого случая, чтоб этим не воспользовались, чтобы любая демократия при этом не соскользнула бы в авторитаризм… Так что сия “причуда фантазии” укоренена в действительности, увы!
Другое дело, что при таких мыслях сидеть бы доренковскому герою дома, отслеживая малейшие уклонения событий от намеченного сценария, чутко на них реагируя, а он, покорный авторской воле, летит в Китай, да еще в тот самый день, когда докладывают ему, “а знаете, Козак уже неохотно отзывается на разговоры о своем уходе в начале июня”… В тот самый день, когда он выговаривает помощнику своему Сечину (совпадение фамилий — случайность!): “Вы добираете от меня, что можно взять напоследок, а по серьезным делам уже ходите к новому хозяину. Вы, именно чтобы гарантировать свое будущее, от меня отходите… Еще выборы, еще инаугурация, еще черт знает что может произойти, но вы уже уверены, что сама мистическая субстанция власти не в моем кабинете, что я уже умер для власти. Что я уже выметал семя власти — и все, нет меня”. И с такими вот мыслями да в Китай за бессмертием?! Слишком уж фантастично! Слишком…
Короче, Путин сидит в китайской пещерке, а в стране начинается бардак. Взрывают столбы вдоль дорог, в Москве пробки, паника, и тут “ночью группа северокавказских боевиков вошла на Обнинскую атомную электростанцию”. И неясно, что за группа: “это наши чечены, или Березины чечены, или какие-нибудь самочинные чечены?” Выход из подчинения боевиков, которых готовили для “нужной” провокации, а они решили сыграть “свою игру”, дело вполне реальное: такое не раз случалось как у нашей гэбухи, так и у цеэрушников. Но в остальном фантазия автора под занавес романа разыгрывается сверх всякой меры.
Во-первых, в этих обстоятельствах его герой (случайный тезка нашего президента) неожиданно утрачивает волю к власти. Но — почему? Китайцы чем-то его опоили? Вроде бы нет… После всех бесед с мудрецом, едва узнав о взорванных столбах, он требует: “До обеда выковыряйте меня отсюда, поторопитесь”. О вечном задумался? Это волю к власти может под корешок, но и на это ведь не похоже. В последнем разговоре с Сечиным Путина больше всего интересует, как ящериц ловят в Анголе… К вечному сие не относится. Может, доктор Сапелко меллирилом его перекормил? Так и опять не похоже… Проснувшись после меллирила, он идет звонить Бушу, что, согласитесь, вполне разумно.
Короче, никакие объяснения, почему выпадает он из игры, не проходят, кроме единственного: а так автором и задумано, чтоб вывести его из игры и показать нам, что в этом случае может случиться. Что ж… Оно бы и интересно, если б не другие всякие необъяснимости.
Прежде всего необъяснимо, почему эта утрата воли оказывается столь роковой. Ведь герой и до поездки ни в чем ее не проявлял — то играл в зачеркивание разных стран от Африки до Прибалтики, то представлял себя лососем, то просто “ни черта не делал. Работал с документами”…
Необъяснима и нерешительность силовиков. День идет, и два, и три, а генерал Проничев все готовит и никак не начинает штурм захваченной АЭС. Совпадение фамилии, разумеется, чистая случайность, но в реальности, помнится, генерала с такой фамилией не смутили ни десятки трупов в “Норд-Осте”, ни сотни — в Беслане… А тезка его, порожденный авторской фантазией, ослаб от странного, совсем не свойственного нашим силовикам, гуманизма. Хотя врет при этом совершенно по-беслански: “Жителей в Москве осталось тысяч пятьдесят, не больше…”
Опять условность? Но… не слишком ли много? Вот и Ходорковский у Доренко в 2008 году все еще в “Матросской тишине”, откуда Козак его освобождает. Как же это наши спецслужбы, готовя на июнь бурные события и неизбежные напряжения в обществе, оставляют его в Москве? С каких таких радостей? Даже на секунду такое представить себе не могу.
Романный Козак ни лица, ни характера — ничего, кроме случайно совпавшей фамилии, не имеет и потому может действовать как угодно — никаких объяснений тут в принципе быть не может. Но отчего во всей Москве одни лимоновцы пытаются подхватить в прах рухнувшую власть? Отчего не коммунисты хотя бы? Необъяснимо… И думаю, просто чтоб нам с вами стало страшней — фашисты, мол, к власти придут, Ходорковского премьером назначат, будет вам всем на орехи! Узнаете, как без Путина!
Впрочем, столь страшной судьбы для России не решился наш автор допустить даже в страшной фантазии. И потому захватившие Кремль лимоновцы “сначала все-таки решили отметить это дело — разрядиться эмоционально. Послали народ таскать все из столовых кремлевских в Георгиевский зал…” Непонятно: то ли в Москве уже голод был, то ли они просто шуты гороховые?.. Короче, властвовать в России некому оказалось. И потому в последнюю минуту, когда “на завтра, по прогнозу, дают юго-западный ветер”, и потому Обнинскую надо штурмовать немедленно, Сечин, надежно упрятав Путина в каком-то подвале, решительно объявляет генералам: “Власть в стране берет на себя вновь созданный Комитет спасения России. Бывшего президента Путина я только что пристрелил из этого вот “стечкина”, — и Сечин показал на кобуру”. Короче, и без Путина власть перейдет к путинцам же, только через страшные потрясения. А это нам надо? Не лучше ли всем сидеть и не рыпаться?
Таким вот странным образом безудержная эта фантазия, рекламируемая и даже публике нравящаяся как смелое разоблачение власти, оказывается совершенно сервильной по отношению к этой власти, громогласно провозглашая, что лучше нее ничего нет и быть не может.
Сталин у Солженицына, — помните? — просмотрев “Незабываемый 1919”, умиляется сценой своего ночного разговора с другом, которого никогда в жизни, разумеется, не было, но “как бы хотел он иметь такого правдивого бескорыстного Друга”!.. Друг всех народов тут, можно сказать, бессмертный рецепт дает всем желающим, ибо писать по указке — это и дурак может, а ты угадай тайное желание власти, яви его публике, да так, чтоб поверили, что и не желание оно вовсе, а реальность — вот настоящая услуга! Российская же власть всегда считала и считает себя незаменимой и несменяемой, но говорить об этом вслух ей нынче как-то неловко. А вот, если публика-дура сама в это поверит, да еще “неслыханно смелый” роман читая, то это власти такое масло по сердцу, что лучший подарок нельзя и придумать.
Но если так, то перед нами не рождение, а возрождение жанра. Ибо в советские времена он был в большой моде — смелый роман, вроде бы разоблачающий власть имущих, отступающий от их идеологии, но втайне им же и потрафляющий. А о художественности в тогдашних “смелых” вещах говорить не приходилось. Как, впрочем и нынче.
“Советник президента” Андрея Мальгина разгулом фантазии не поражает. Это повествование можно бы назвать добротной бытовой историей, если б не должность его героя Игнатия Присядкина и не прозрачное сходство его фамилии с известным писателем. Но нам-то, Вадим Васильевич, какое дело до этого сходства? Давайте примем героя Мальгина таким, каким он нам явлен — старой рухлядью, случайно упавшей в кресло советника президента: “Давно разменявший восьмой десяток Игнатий Присядкин опасался, что кому-нибудь станет известно, что он в маразме”. Старость дело естественное — отчего не поверить? Или — отчего не поверить, что ни в каких его советах президент не нуждался? И без Мальгина знаем, что президент наш не склонен ни слушать, ни тем более слушаться своих советников. Некоторые этим оскорбляются и подают в отставку. А Присядкин сидел. Причины чего прописаны Мальгиным особенно тщательно: у 74-летнего советника 45-летняя жена и притом жуткая стерва. “Не ссы!” — прикрикивает на мужа и делает, что хочет! Не платит за строившуюся дачу, орет на уборщиков и охранников, сдает в милицию чеченцев, приезжающих к мужу ее как к правозащитнику, дает за него интервью…
Возможно ль такое? А почему бы и нет? Стервы-жены, думаю, бывают у писателей и правозащитников ничуть не реже, чем у иных смертных. Может, и чаще. Писатель — он же вечно дома сидит, тем никакого почтения у домашних не вызывая, а всякие житейские докуки — дачи там, уборщиков-водопроводчиков, интервьюеров и пр. — столь охотно спихивает на жену, что та рано или поздно начинает считать себя умнее и опытнее своего недотепы. Короче, подобная схема семейных отношений вполне возможна, чего там! Как и 17-летняя дочка, страшно оскорбляющаяся, если в школу за ней не приехала папина “персональная”. Но… Все это, по-моему, бьет мимо цели, ничуть не разоблачая героя А. Мальгина. Более того, это бьет рикошетом: неприятен становится автор, а не его герой. Да, к старости, и даже еще отнюдь не впадая в маразм, многие люди начинают чувствовать себя неуверенно, бояться, что не смогут уже соответствовать ожиданиям близких, отчего и прощают им то, что, быть может, не стоит прощать (как герой Мальгина прощает дочкину попытку “немножко” его отравить, чтоб ускорить вожделенный отъезд на Запад в качестве гонимых), легко поддаются давлению, стараясь не замечать разные неблаговидные их поступки… Но ведь за это замордованного старика надо бы пожалеть, а? Старыми все мы будем, и насмешка над старостью — это какая-то удивительная душевная тупость, то абсолютное нравственное нечувствие, которое, казалось бы, можно встретить где угодно, но уж никак не в русской литературе!
“Да не в старости дело-то!” — скажет иной читатель. Не старость высмеивается, а власть — советник президента. А заодно “чиновники московской мэрии, гении воровства и совершенно азиатского лизательства; молодые гэбэшные волки из президентской администрации, журналисты и шоумены, скурвившиеся прожектора перестройки…” Что ж, поговорим и про эту сторону романа.
Надо отдать должное А. Мальгину: нравы перечисленной выше публики он знает неплохо. В гостях у одного московского чиновника Присядкиным раскрывают, например, простейшую схему использования административного ресурса: “Ну типа берешь у местных властей пару гектаров земли за три тысячи долларов… Вложив пятьдесят тысяч в инфраструктуру (для этого тоже требуется административный ресурс), каждый гектар продаешь под коттеджные поселки за миллион. Итог: затратил 53.000, ну еще добавим столько же на подмазывание этого самого ресурса, значит затратил около сотни, а выручил два миллиона. Причем в кратчайшие сроки”. Действительно: “гении воровства”! Но… Но вот какая тонкость: о них-то автор рассказывает бесстрастно и между прочим, как о неких реалиях, признаках времени, не более того. Страсть вкладывается в разоблачение Присядкиных, из которых даже “умная и расчетливая” стерва Валентина “не врубалась в экономические реальности сегодняшнего дня, не понимала, на чем и как люди делают деньги, как высокие знакомства перевести не в номенклатурные блага, которым в принципе грош цена, а в звонкую монету… То ли из-за того, что она была женой пожилого безнадежного мужа, то ли по той причине, что общалась прежде с прекраснодушными демократами, видевшими жизнь сквозь узкую призму шестидесятнических ценностей, но она плохо врубалась в реалии сегодняшнего дня. Она чутко отличала “бардовскую песню” от попсы, “левую” прессу от “демократической”. Но… не знала, что такое откат, не могла отличить прибыль от дохода, и даже приблизительно не представляла, как может колебаться стоимость жилья в зависимости от категории дома”. Что уж говорить о ее “безнадежном старике”, с которого, когда он “пришел в кремлевское управление кадров со своей трудовой книжкой, взяли расписку, что он ни в каких коммерческих структурах не участвует, побочных доходов не имеет”, и который отнесся к этой подписке столь серьезно, что долго думал, не указать ли в качестве побочного дохода то, что они имеют, сдавая его “холостяцкую “двушку”.
Понятно, что среди гениев воровства неворующий и даже не понимающий, как это делается, Присядкин не может выглядеть иначе, как полным идиотом. Но в моих глазах это его не роняет. И даже стерве его Валентине я согласен кое-что простить за то, что “все ее представления о роскоши базировались на унылых представлениях советского периода”.
Кстати: этот стилистический перл “представления… на представлениях” я предлагаю просто не заметить. Иначе придется говорить о языке писателя Мальгина, а скучно, согласитесь, говорить о том, чего попросту нет.
А вот о некоторых приемах повествования поговорить стоит. Вот один из эпизодов, разоблачающих Валентину. К воротам охраняемого их дома является ее первый муж. Ему срочно нужны деньги. Выкупить сына. “Понимаешь, он служит на Кавказе, нет, не в Чечне, но все же… и там принято… понимаешь, там командиры продают иногда солдат в рабство… Я понимаю, в это трудно поверить, но это так. И встал вопрос о моем сыне… Понимаешь, его командир сказал мне, вернее передал нам через одного милиционера: плачу или я или хачики. Если плачу я — он спокойно дослуживает — ему осталось полгода — и возвращается домой. А если плачу не я, то он отправляется в рабство”. А Валентина не только не дает денег, но решает использовать эпизод для имитации преследований правозащитника Присядкина, поднимает жуткий вой, что ей угрожали, на нее напали. “Короче: через десять минут экс-муж был в наручниках. Через четверть часа был принят в отделении милиции, где немедленно начались следственные действия: удар в челюсть, сваливший его со стула, несколько ударов сапогом по почкам, ну и остальное в том же духе”…
Жуткий эпизод! Новых черт к образу Валентины он, правда, не добавляет — как читатель я давно уже понял, что все человеческое ей чуждо. А вот к образу автора… Надо же! Оказывается, он прекрасно осведомлен, как обстоит дело с правами человека в нашей стране, где солдата можно продать в рабство, а ни в чем не повинного гражданина по просьбе любой чиновницы арестовать, избить, продержать под арестом…
Дочитав до этого места, стал я поспешно листать книгу назад, вдруг усомнившись, что правильно запомнил ее начало. Не мог же человек, знающий такое, написать… Мог! В самом начале, объясняя нам, как попал Присядкин в советники президента, Мальгин сообщает, что “при прежних, “демократических”, властях была создана некая президентская комиссия, защищавшая, как казалось ее членам, попиравшиеся права человека”. Но при новом президенте “дилетантскую комиссию разогнали”. “Раздался обычный в таких случаях крик “Наших бьют!”. Квартира Присядкиных превратилась в штаб… Пресс-конференция следовала за пресс-конференцией, газеты бурлили, олигархические телеканалы смаковали возмущенные речи лучших представителей нашей интеллигенции, заволновались зарубежные правозащитники в лице ОБСЕ. И молодой президент впервые сделал то, что в дальнейшем в сходных обстоятельствах стал делать часто: чтоб заткнуть этот фонтан нечистот, он просто цинично взял к себе Присядкина на хорошую, но ничего не решающую должность… Валентина, естественно, в тот же день закрутила свой ассенизаторский кран”. И дальше, чтоб мы, не дай Бог, не усомнились, что дело обстояло именно так, все правозащитники у Мальгина злобные карлики, ненавистники нашей страны и искатели звонкой монеты.
Но! Если дело с правами человека обстоит в нашем богоспасаемом отечестве так, как то предстает в эпизоде с первым Валентининым мужем и многих других, то почему б знающему это автору не предположить, что “лучшие представители нашей интеллигенции” были искренне возмущены не тем, что “наших бьют”, а попыткой, ликвидировав комиссию, законсервировать и даже усугубить такое положение? Или что возмущение поутихло не по команде Валентины (да и какие у нее средства, чтоб ее кто-то слушался, кроме подкаблучника Игнатия? Для убеждения она слишком глупа, для подкупа — слишком жадна…), а потому, что возмущавшиеся и в самом деле поверили молодому президенту. По наивности, разумеется.
Но если предположить такое, то рухнет главный смысловой “столп” романа: что даже среди гениев воровства и азиатского лизательства, даже среди “молодых гэбешных волков”, самые отвратительные и вредные — это именно демократы и правозащитники. Ради того, чтоб устоял этот “столп” и идут в ход вышеописанные приемы повествования, которые я по совести не могу характеризовать иначе, как жульнические! Нам с Вами, Вадим Васильевич, эти приемы известны давно. В советские времена именно по ним мы безошибочно отличали пропаганду, маскирующуюся под литературу, от литературы.
Но вернемся еще раз к Присядкину. Он подкаблучник, он стар, слаб, пуглив, он в юности писал бездарные стихи, потом вполне просоветскую прозу и только в годы перестройки вдруг выдал свою “чеченскую” повесть, которая принесла ему славу. Но ведь все-таки выдал, жило, выходит, что-то в его душе, что так и не смогло раствориться бесследно. А теперь вот нет у него воли выскользнуть из-под плотной опеки своей Валентины, которая бдительно следит, чтоб “за границу ездил пылкий правозащитник, уклоняющийся от любых вопросов о деятельности президента, а… в Москве сидел, надув щеки, советник, плотно закрывший глаза на все, связанное с защитой чьих бы то ни было прав”… И лишь иногда, вдруг оказавшись без присмотра, сбитый с заготовленной ею бумажки, Присядкин чувствует, что “в голове наступило некоторое просветление” и говорит, что “Сталин пытался уничтожить чеченцев поголовно, мы, к сожалению, продолжаем его дело… С ними надо не воевать,… надо создать там нормальную жизнь. Это единственный способ. Оружием Россия ничего не добьется в Чечне. Это ошибка”, т.е. говорит нечто простое, но очевидно разумное и человечное.
Или, оказавшись на “вечеринке отставников” с тоской вспоминает, что “тогда у руля администрации стояли интеллигентные люди, а теперь кто… Мне, если честно, трудно найти с ними общий язык. Солдафоны. И при этом одно стяжательство на уме. Только и думают, где урвать. И потом они всюду ищут врагов. Даже в своей среде ищут. Прямо мания преследования какая-то”. Валентина, естественно, принимает это за проявления маразма, автор с ней солидаризуется, но… Но я, признаться, начинаю думать, что в изображенной Мальгиным среде Присядкин не только самый честный, но и самый умный, трезво понимающий, среди кого оказался. Его судьба и впрямь могла бы стать основой интересного романа, пожелай автор не разоблачить его, а понять внутренний драматизм с ним происшедшего. Но… не повезло старику, попал не под то перо…
Впрочем, и А. Мальгин кажется чувствует, что если из его героев кто-то и способен вызвать живое человеческое сочувствие, так это Присядкин. А потому разоблачает и разоблачает… В молодости Присядкин, оказывается, устраивал у себя дома небольшой бордельчик, угощал пожилых главных редакторов горячими девочками, верил экстрасенсам и сам такового изображал, любил нудистские пляжи и сейчас еще расхаживает дома голышом, “тряся седыми причиндалами”. Причем, все это сообщается читателю уже без всякой нужды, вне связи с перипетиями повествования. Напротив: некоторые эпизоды для того и вводятся, чтобы нечто “эстакое” нам сообщить, все более превращая повествование в коммунальную сплетню.
Грустно, Вадим Васильевич! Думается даже: а почему, собственно, у нас может быть лучшая, более человечная, власть, если у нас такая литература? И откуда может явиться иная литература, если такая пользуется очевидным успехом? Разве что по неисправимому оптимизму своему я все же уверен: явится и иная, явится по той простой причине, что люди всегда остаются людьми и потому некоторым из них всегда хочется всерьез разобраться в человеческих драмах своего времени.
Но — подведем итоги. Само появление и читательский успех книг С. Доренко и А. Мальгина свидетельствует, по-моему, о весьма любопытных чертах нынешнего состояния нашего общества. Если публике снова нравятся книги “смелые”, где “сказана правда”, значит, она уже ощутила, что правду от нее пытаются скрыть, значит, уже не верит в правдивость и достаточность информации, подаваемой в теленовостях и газетах, значит ее представления о собственной жизни уже расходятся с этими новостями в чем-то очень существенном. Это раз. И это, если хотите, довольно болезненное состояние, свидетельствующее, что мы не вползаем уже, а вползли в длительный застой.
Второе. Когда публика жаждет некой скрываемой от нее правды, ее несложно обманывать. На этом собственно и строится любая пропаганда. Конечно, обмануть можно далеко не во всем. Разбираемые нами сочинения свидетельствуют, по-моему, что наш народ, по крайней мере та часть его, что зовется читательской публикой, очень невысокого мнения о своей власти. Настолько невысокого, что с ним и заговорить-то нельзя, не признав ее повальную продажность, жестокое небрежение ею всеми нижестоящими, всеобщее в ней интриганство, наушничество и доносительство — без этого признания вас просто не станут слушать и тем более верить. И оба наших автора, понятное дело, на такие признания не скупятся. Но тот же народ устал от смены властей и связанных с этим разочарований. Устал от долгой борьбы за выживание, от бардака, связанного со сменой экономического уклада и разного рода “переделами”. Маленькую синицу достигнутого благополучия люди не согласны менять на журавля идеалов, поскольку в самом существовании таких журавлей сомневаются. И мысль, которую им можно внушить без особых затрат, состоит в том, что не стоит менять шило на мыло. Что нынешняя власть плоха, но та, что может прийти ей на смену, — еще хуже. Устраивает этот тезис и власть. Пассивность, конечно, не так приятна, как преданность, но, пожалуй, предоставляет свободу рук даже большую: не надо притворяться, не надо строить из себя защитника этих мелких людишек…
Поэтому “вселенскую смазь”, кучу малу из гениев воровства, гэбешных волков, “скурвившихся прожекторов перестройки”, лишь по ограниченности своей не умеющих воровать шестидесятников, правозащитников, ищущих теплые местечки на Западе, и доблестных отцов-командиров, продающих в рабство своих солдат,.. — кучу малу, где каждый всех прочих стоит, нынешний читатель проглатывает легко и с полным доверием. Она соответствует его усталости, его нежеланию рисковать своим маленьким, но большими трудами выстроенным благополучием.
Эта усталость и есть начало начал застоя. Его прочный фундамент. Ведь застой, как и разруха, начинается не в сортирах — не от того, мочат там кого-то или не мочат; — он начинается в умах. Просто становится лень думать, лень верить, лень искать что-то новое… Экономика еще долго может при этом хоть и не шибко, но развиваться, как развивается и у нас. И лишь через какое-то время застой вдруг обнаружится в науке, потом в технике, придет в экономику, а лет этак через десять войдет в повседневную жизнь и тогда только покажется нестерпимым многим, как был нестерпим он для нас в начале 80-х. Но когда он становится нестерпим, в жизни, вместе с ним рушится многое иное — вот в чем беда.
Я даже думаю, что многое из того, что казалось нам когда-то смертными грехами советской власти — преступное небрежение человеком, царство тупой пропаганды, отсутствие в обществе и литературе нравственных критериев и ориентиров, уверенность, что элементарная порядочность есть лишь “архитектурное излишество” в житейском поведении и тем более в построении карьеры, — что все это беды любого застоя, почему и возрождаются они на наших глазах и в жизни и в литературе.
Рад буду, впрочем, если Ваши выводы окажутся не столь пессимистичны.
Уважающий Вас
Владимир Кавторин
В.В. Кавторину
Честное слово, Владимир Васильевич, я так и не понял, почему Вас столь озаботило определение жанра сочинений, которые мы с Вами разбираем. Авторам хочется называть их романами – ну и пусть. Они имеют на это право. Назвал же Гоголь свой роман “Мертвые души” поэмой, и никто против этого вроде бы не протестует. Вы отказываете повествованиям Доренко и Мальгина в чести именоваться романами, так как они “абсолютно линейны” и “довольно невнятны”. “Невнятность” ╞ эпитет, который можно применить к сочинению любого жанра. Что же касается “линейности”, то об этом скажу ниже. Но прежде выражу сомнение, что определение жанра спасает от “случайных читательских эмоций”. Если бы это было так, то при бесспорности жанровой принадлежности литературного произведения в его оценках разными читателями не было бы места субъективности. А ее-то хоть отбавляй! Как, кстати, и эмоций.
Но раз уж Вы затронули проблему, то и я не стану от нее уклоняться. Беру старый (1974 года), но отнюдь не во всем устаревший “Словарь литературоведческих терминов” и читаю о романе: “Его наиболее общие черты: изображение человека в сложных формах жизненного процесса, многолинейность сюжета, охватывающего судьбы ряда действующих лиц, многоголосие, отсюда – большой объем сравнительно с другими жанрами”. Отмечу попутно сделанную автором оговорку: “эти черты характеризуют основные тенденции развития романа и проявляются крайне многообразно”. Написано это известным литературоведом В. Кожиновым, чьи историко-литературные взгляды мне не всегда импонируют, но профессиональные знания сомнения не вызывают. Ему вторит “Большой толковый словарь русского языка” (1998 года): роман – “большое повествовательное произведение, обычно в прозе, со сложным, разветвленным сюжетом”. Именуя творения Доренко и Мальгина “абсолютно линейными”, Вы имеете в виду, очевидно, отсутствие “многолинейности сюжета” и “многоголосия”. А в том, что они к тому же невелики по объему, легко убедится каждый, кому они попадутся в руки. С этой точки зрения Ваш приговор вроде бы справедлив. Но…
Литературная практика куда сложней и многократно подтверждает одну марксистскую формулу, которая не потеряла своей истинности из-за того, что марксизм сейчас не лягает разве только ленивый. Формула эта гласит, что все грани в природе и обществе условны и подвижны. Недаром В. Кожинов отмечает многообразие проявлений характерных черт романа. Все мы, конечно, знаем всякое множество многостраничных (и даже многотомных) романов со многими “линиями” и многими героями. Но что скажете Вы о “Принцессе Клевской” мадам де Лафайет, о “Монахине” Дидро, об “Истории кавалера де Грие и Манон Леско” Прево, “Страданиях молодого Вертера” Гете, “Евгении Гранде” Бальзака, “Капитанской дочке” Пушкина, “Герое нашего времени” Лермонтова, “Рудине” и “Дворянском гнезде” Тургенева, “Пане” и “Виктории” Гамсуна, “Клубке змей” Мориака, “Разгроме” Фадеева? Там и “линий” немного, и объем малый. А между тем, весь мир признает их романами выдающимися, а то и великими (не по размеру, а по мастерству и значению). К чему это я? А к тому, что и в этой сфере судить приходится не по формальным признакам, а по глубине содержания и совершенству формы. И коль скоро Вы просто скажете “плохой роман”, то эта Ваша оценка не изменится, если даже Вы переименуете критикуемый опус в повесть, новеллу и т. п. Не станет плохой роман хорошей повестью – не станет, да и только.
Кроме того, общеизвестно, что у романа много разновидностей, различающихся как содержанием, так и формой . Дай Бог памяти; роман – эпопея, роман плутовской, социально-бытовой, психологический, философский, сатирический, научно-фантастический, исторический, приключенческий, криминальный, детективный… Есть даже “роман воспитания” (или, иначе, “роман становления”): вспомните жизненные передряги гетевского Вильгельма Мейстера. Последние годы обогатили этот перечень: мне попадались такие обозначения, как роман-биография, роман-исследование, роман-воспоминание. А в старой литературе я встречал роман-памфлет и даже роман-фельетон. Выбор обширный. Если уж нам с Вами так приспичило зачислить писания избранных нами авторов в какую-либо категорию, то большого труда не потребуется.
По всему этому спор о жанре сочинений Доренко и Мальгина представляется мне беспредметным и не имеющим ни малейшего значения при их оценке. Переиначу достопамятную формулу зощенковского героя. Он сказал: “Нэп так нэп. Вам видней”. Я скажу: “Роман так роман. Им (сочинителям) видней”. Что оба романа в литературном отношении далеки от совершенства, а в содержательном, в конечном счете, мелкотравчаты, я с Вами полностью согласен. Хотя (и в этом мы тоже, кажется, согласны) в них попадаются тонкие наблюдения, удачные формулировки, справедливые суждения, завлекательные ситуации. Я аплодирую Вашему искусному (и емкому) анализу фабулы и характеров персонажей амбициозных творений, о которых мы ведем речь, и не буду утомлять читателя повторением того, в чем наши мнения совпадают. Потолкуем лучше о несовпадениях.
Усомнившись поначалу в праве обеих авторов называть свои произведения романами, Вы, однако, далее приходите к несколько неожиданному выводу, что мы имеем дело с “возрождением жанра” в том смысле, что указанные творения аналогичны модному жанру советских времен, характеризуемому Вами так: “смелый роман, вроде бы разоблачающий власть имущих, отступающий от их идеологии, но втайне им же потрафляющий”. Жаль, что Вы не приводите примеров такого рода романов. Знаю одно: “смелый роман” по определению не может быть жанром, как им не может быть и “несмелый”, или “хороший”, или “плохой”, или “талантливый”, или “бездарный”. Здесь речь идет об определениях оценочных, применимых к любому литературному жанру. К слову сказать, советская литература, развивавшаяся в труднейших условиях, под непрекращающимся цензурным гнетом, порождала, как Вы хорошо знаете, и очень смелые и глубокие произведения, которые способствовали познанию окружающего нас мира. Скажем, “деревенская литература” или “литература лейтенантов” к числу своих характерных черт могут причислить и гражданское мужество.
И все же я не возражаю против постановки вопроса о “возрождении жанра”. Только вести этот разговор следует, на мой взгляд, исходя из совсем других соображений, чем Вы.
Начну издалека. В начале прошлого века вызвало большой шум и навлекло кары на автора А. Амфитеатрова и на газету “Россия” произведение под названием “Господа Обмановы (Провинциальные впечатления)”. Автор был сослан в далекий Минусинск, газета закрыта. Она, собственно, успела напечатать лишь первую главу, последующие были опубликованы за границей. В предисловии ко второй главе заграничный издатель писал, в частности: “С чувством удовлетворения необходимо… отметить, что громадное большинство (читателей – В. Ч.) превосходно поняло всю мастерскую сатиру, созданную талантливым фельетонистом. “Большие Головотяпы” – это ли не вся Русь-матушка? “Господа Обмановы” это ли не династия Романовых, последний представитель которой, ныне царствующий, так жестоко обманул все возлагавшиеся на него надежды и ожидания?” Цитируемое предисловие отмечает у Амфитеатрова “многое множество остроумных сопоставлений, тончайших, но легко понятных намеков и превосходных параллелей”. Что касается действующих лиц – членов императорской фамилии и тех, с кем она общается, – то они скрыты под псевдонимами, причем инициалы совпадают с подлинными: Алексей Алексеевич – это Александр III (Александр Александрович), Никандр Алексеевич – Николай II (Николай Александрович), Анна Филипповна – жена Николая II Александра Федоровна и т. д. Психологические характеристики очень точны. Среди ссылок на общественно значимые события выделяется знаменитая фраза о “бессмысленных мечтаниях”, произнесенная Николаем II на приеме депутации от земств, городов и сословий в ответ на всеобщие ожидания, что он наконец-то введет конституцию.
Я употребил применительно к “Господам Обмановым” сугубо нейтральный термин “произведение” не случайно. Здесь мы сталкиваемся с истинной чересполосицей. Комментаторы и литературоведы – от тогдашних до нынешних – именовали и именуют его и фельетоном, и памфлетом, и фельетоном-памфлетом, и, наконец, “романом-памфлетом”, и “романом-фельетоном”. Сдается, что последнюю формулу мы можем со спокойной совестью отнести к сочинениям Доренко и Мальгина. И вот тут-то действительно крайне уместно, вспомнив об Амфитеатрове, сказать о “возрожденном жанре”, вернее, одной из жанровых разновидностей романа, родоначальником которой у нас в России следует по справедливости признать Александра Амфитеатрова. Конечно, некоторые черты этого жанра проявлялись и раньше ( например, у Чернышевского в “Прологе”). Но Амфитеатров первый открыто замахнулся на царствующую персону и ее семью, находившихся в добром здравии.
В наше постперестроечное время почин “возрождения жанра” взял на себя, если не ошибаюсь, вездесущий Проханов своим “Господином Гексогеном”. Потом явились два добрых молодца, о которых пишем мы с Вами. Появились и еще кое-какие сочинения такого рода. Значит, наметилась явная тенденция. Разумеется, все авторы этого сорта, кроме Амфитеатрова, предупреждают читателя , чтобы он не отождествлял персонажей их повествований с реальными людьми. Амфитеатров предостережениями не занимается, а просто превращает императора в крупного землевладельца и предводителя губернского дворянства. Проханов идет дальше: сохраняет за историческими лицами подлинные должности, но либо дает им псевдонимы или клички (Ельцин у него Истукан), либо оставляет их безымянными. Мальгин, указывая должность, перековеркивает фамилии и имена. Что же до лихого Доренко, то он, как и следовало ожидать, зная его темперамент, перещеголял всех и выступил заправским новатором в разработке жанра. Воздадим ему должное. У него сохранено всё: должность, имя, отчество, фамилия. Гадать на кофейной гуще не требуется. Зато предупреждение, снимающее с автора всякую ответственность за любые возможные инсинуации с его стороны, не только многословно, витиевато, но и агрессивно. Герои, события, эпоха и географические местности – вымысел, сон, фантазия. В разряд фантазий попадают и читатели (слава Богу, что не автор!). Попытка “примазаться к моим (т.е. автора – В. Ч.) событиям, выдать себя за одного из моих (т. е. автора – В. Ч.) персонажей будет рассмотрена мною как незаконное вторжение на территорию суверенного вымысла”. Страх-то какой! Неужто господин Доренко побежит в суд защищать свой суверенитет?! Или затеет драку с обидчиком?! С него станется.
Один, как говорится, прокол Доренко все же допустил. Он не удержался от посвящения, которое нелишне привести полностью: “Памяти Владимира Путина. Того, о котором я вспоминаю с сожалением. С пониманием. С горечью. С гордостью. С иронией. А как еще вспоминать о своей наивности?” Что получается? Существующий автор вспоминает о несуществующем человеке? Или о существовавшем ранее, но переставшем существовать? Или настолько изменившемся и разочаровавшем “наивного” сочинителя, что это равносильно прекращению существования? Или – если всё в книге “игра авторского воображения” – то они оба, и автор, и тот, “памяти” которого книга посвящена, не существовали и не существуют? Поди разберись! Но стоит ли разбираться? Стоит ли игра свеч?
Всем понятно, что подобные авторские “предупреждения” для того специально и пишутся, чтобы читатель уверился в абсолютной правдивости и достоверности всего в книге описанного. И психология большинства читателей такова, что чем настойчивей автор будет открещиваться от реальности им сочиненного, тем более будет крепнуть вера читательского сообщества, что ей вещают правду. Именно этого автор и добивается. Ситуация для него чертовски удобная. Прикрываясь правами “суверенного вымысла”, он может писать, что угодно, и никто, кроме людей, посвященных в тайны дел и личной жизни персонажей, не разберет, где правда, а где, скажем мягко, плод творческой фантазии. Чтобы не утонуть в омутах этой фантазии, я принимаю Ваше, Владимир Васильевич, предложение считать называемые авторами заинтересовавших нас книг имена и связанные с этими именами реалии условными, выдуманными (некоторые конкретные события, имеющие отношение к будущему – к 2008 году, например, – и на самом деле выдуманы).
Вот мы и подошли к главному. Для чего, собственно, напрягали авторы этих книг свою фантазию, для чего эти книги сочинялись?
Вообще-то к Мальгину этот вопрос не относится. Написал он сатирический (фельетонный) роман, разоблачил растленные нравы правящего слоя, обругал милицию,ущипнул раздражающих автора по непонятной причине правозащитников, вложил дл равновесия в уста главного героя, “маразматика” Присядкина, несколько честных и разумных слов, ловко и ненавязчиво, с долей любовной иронии, польстил президенту, который в силу своей гуманности сохранил пост советника за Присядкиным, понимая, что на самом деле тот работать не сможет. Короче, писатель и лица не потерял, и всем угодил… Ухитрился, как когда-то было сказано, и капитал приобрести, и невинность соблюсти. С тем его и оставим.
А вот с Доренко дело посложней. И здесь мне с Вами, Владимир Васильевич, снова придется поспорить.
Вы полагаете, что идея, лежащая в основе доренковских “фантазий”, сводится к попытке доказать, что “и без Путина власть перейдет к путинцам же, только через страшные потрясения”. Отсюда – под сурдинку внушаемый автором романа читателю закономерный вывод: не следует против власти бороться, лучше нее ничего нет. Отсюда – Ваша оценка общественной функции романа: он на самом деле не разоблачает существующую власть, а служит ей, подыгрывает ей.
Что сказать на это?
Прежде всего, напомню, что роман вовсе не завершается победой путинцев (вымышленных автором) без Путина (тоже вымышленного). Действие обрывается и как бы замирает 4 февраля 2008 года. Решающие события где-то впереди. В это время американская морская пехота летит в Россию. Чеченские боевики готовят в Обнинске к взрыву ядерный реактор на АЭС. Комитет спасения России, созданный Сечиным и другими ( все – вымышленные) собирается на следующий день выступить с обращением к народу. Вымышленный лимоновский реввоенсовет сидит в Кремле. Вымышленный Ходорковский, освобожденный из тюрьмы вымышленным Козаком, приступил к работе в лимоновском правительстве. Вымышленный Проничев избран председателем Комитета спасения России, слушается вымышленного Сечина и потихоньку готовится к операции по освобождению Обнинска. Полубезумный вымышленный Путин вовсе не застрелен вымышленным Сечиным, а сидит взаперти “в техническом помещении подземного командного пункта РВСН”, т. е. Ракетных войск стратегического назначения, и предается совсем уж безумным мечтаниям. Ему, не забудем, предсказано вымышленным китайским патриархом (так эту личность обозвал Доренко), что к лету дела у него пойдут хорошо. (Мистической китайской белиберды, которой в изобилии уснащает свое сочинение Доренко, я не касаюсь: на мой взгляд, это, выражаясь культурно, типичный выпендреж). Одним словом, что из всего описанного получится, неизвестно. Уже по этой причине Ваше заключение вызывает некоторые сомнения. И само умолчание о милых сердцу автора коммунистах симптоматично (жириновцы, например, упомянуты: они пытались громить здания ФСБ, чтобы “ срочно захватить имеющие к ним отношение личные дела агентуры”; кстати, сотрудники ФСБ (вымышленные, конечно) сами ухитрились сжечь оба своих здания). Может быть, именно коммунистам уготована автором участь победителей и спасителей страны в условиях всеобщего хаоса? Чай, им не впервой наводить порядок.
Итак, будущее в тумане. И что кому светит, предсказать невозможно…
Но пойдем дальше. У меня книга Доренко вызвала отчетливые воспоминания о не столь отдаленном прошлом. Вспомнилась осень 1999 года. Кампания по выборам в Государственную Думу. И необыкновенный боевой настрой молодого, но уже известного тележурналиста первого канала. Он еще чужд коммунистам. Он слывет неустрашимым демократом. Он – приятель Березовского, чем публично кокетничает, фамильярно именуя своего патрона Борисом. Он регулярно подвергает публичной порке главных соперников ельцинской группировки (в которую входит и премьер-министр, будущий президент) Примакова и Лужкова. Он вовсе не критикует их предвыборную программу, их политические и экономические взгляды, результаты их практической деятельности. Зачем? Его метод куда более прост и эффективен. И сводится, в конечном счете, к элементарной формуле: Лужков (на пару со своей женой) – жулик, а Примаков – недееспособный инвалид, почти калека. В памяти у многих сохранилась устрашающая картина разрезанной человеческой ноги. При помощи этой картины тележурналист наглядно разъяснял суть операции, предстоявшей Примакову. Именно в те дни воинственный журналист (фамилия его была Доренко) завоевал репутацию телекиллера. И его рвение было вознаграждено, его лагерь победил. Ну, а потом произошла известная история с его другом Борисом (Березовским, а не Ельциным), тот укатил в Лондон, а осиротевший телекиллер нашел прибежище в КПРФ и тем самым в оппозиции режиму, победе которого ревностно способствовал.
Так вот, в романе “2008” меня более всего поразило сходство полемических приемов былого телекиллера и методов создания художественных образов писателем. Присмотримся поближе, что делает Доренко с вымышленным Путиным и его вымышленными ближайшими сотрудниками. Как ни крути, хоть они вымышленные, а все-таки государственные деятели; среди них – высшее лицо государства, главный герой романа. Да и выведены они перед нами накануне переломного исторического момента – президентских выборов. В стране накопилась масса сложнейших и невероятно трудных для разрешения проблем. Волей-неволей они, такие люди, вынуждены ими заниматься, думать о них, худо или хорошо их решать. Пусть и страна (“географическая местность”, по выражению Доренко) тоже вымышлена. Но и в вымысле она должна выглядеть живой, а, значит, – многосложной и многоцветной. Если уж ты, писатель, забрался в эти сферы, то старайся по мере сил держать планку. Конечно, роман, а тем более роман-фельетон, – не научное исследование, и никто не вправе от автора требовать одоления непосильных задач. Но хоть штрихом, хоть мазком единым, хоть намеком дай понять, что твои вымышленные, но высокопоставленные герои заняты серьезным делом. Как у них это получается, другой вопрос.
Не тут-то было. Беда в том, что в суверенном вымысле Доренко, в порожденных этим вымыслом стране и ее руководителях нет места сложностям, проблемам, трудностям и большим делам. Все поглощено навязчивым желанием любым способом уязвить, унизить, выставить в комическом виде своих героев, особенно главного героя. Помня о доренковских забавах 1999 года, я бы окрестил эту его манеру “синдромом распоротой ноги”.
На страницах его романа суетятся ничтожные вымышленные людишки под известными именами, занятые либо интрижками и взаимным подсиживанием, либо (как вымышленный глава государства) размышлениями о том, каким образом при помощи китайской мистической абракадабры обеспечить себе если не бессмертие, то по крайней мере долголетие. Соединенными усилиями эти вымышленные людишки измыслили большую интригу касательно будущей смены президента.. Вы, Владимир Васильевич, справедливо замечаете, что сходный план “уже столько раз обсасывался различными СМИ”, что доренковская фантазия претендовать на него не может. Но примечательно, что в изложении Доренко план (придуманный вымышленным Абрамовичем) приобретает не только “политтехнологический”, но и заведомо преступный характер. Ибо он включает организацию “крупного теракта, типа захвата школы”. Приняв этот план, вымышленные приближенные вымышленного президента тут же начинают исподволь его разрушать, настраивая вымышленного главу государства против намеченного ими вымышленного временного “преемника”, и заодно клепать друг на друга.
Поскольку, как известно, “сильнее кошки зверя нет”, упомянутые людишки попутно сочиняют более мелкую интригу, имеющую целью компрометацию “кошки” – набившего всем оскомину вымышленного Березовского. При этом они и тут не удерживаются от подножек друг другу. И не только друг другу. Интрига сводится к попытке вовлечь вымышленного Березовского в планируемую якобы операцию по физическому устранению вымышленного Путина. Самое пикантное в этой операции – то, что она при определенных условиях допускает и действительное убийство вымышленного президента (о чем он, разумеется, не подозревает). Попутно к вымышленному Березовскому посылают для выведывания информации из первых рук специально подобранную вымышленную проститутку. А у вымышленного президента нет, видимо, более важных дел (окромя копания в китайской тарабарщине), чем лично совокупиться на китайский манер с этой дамой ( он именует это “вербовкой”) и уличить вымышленного Патрушева в том, что его ведомство не обнаружило у нее досадного физического недостатка. Суверенный вымысел Доренко не оставляет в покое даже семейную жизнь вымышленного президента. А уж каким языком награждает он своих вымышленных героев, какими словечками их вооружает! В словарях эти словечки обычно сопровождаются пометкой “вульг.” (вульгарное) или “бранн.” (бранное).
Для полноты картины нелишне упомянуть, что автор воспользовался удобным случаем для “нейтрализации” особенно несимпатичных ему вымышленных личностей: Лужков в романе мирно покоится на кладбище, а Чубайс сидит в тюрьме.
Продираясь сквозь гущу неудобоваримых страниц, я долго и терпеливо ждал, что автор все-таки что-то скажет о взглядах главного вымышленного героя на свою президентскую функцию, на страну и народ, на свои цели и стремления. Как говорится, положение обязывает. Не может же он, сидя наверху и намереваясь сидеть и в дальнейшем, хоть иногда не задумываться, а что внизу-то происходит. И что надо делать с вымышленным народом вымышленного государства?
Дождался, наконец. Остановлюсь на этом подробнее. И прошу извинить меня, Владимир Васильевич, за пространные цитаты из текста, Вам знакомого. Мне они представляются весьма показательными. Итак, вымышленный Путин находится в Китае, сидит в домике у подножия горы и ждет встречи с “патриархом Ван Лепином”. От нечего делать он наблюдает за рыжими муравьями, спускающимися по стене стройным потоком в поисках пищи. Они умиляют вымышленного президента: “…Муравьи идут на работу. Вот – достойнейшие из достойнейших. Долг и честь. Общественное благо. В единстве сила. Взяток не берут. На свой карман не работают. Племянничков в коммерческие структуры не пристраивают. Роснефти у них нет. Каждый член общества – часть общего организма. Насколько же они лучше нас, насколько же они лучше меня, — думал Путин”. Расчувствовавшийся вымышленный президент решает им помочь и крошит на подоконник печенье. Здесь опускаю подробности, касающиеся реакции муравьев на неведомо откуда взявшийся подарок. Важно, что “поток сверху вдруг загустел, наполнился” к вящей радости вымышленного Путина. Но так как один из муравьев нарушил строй, вымышленный Путин его задавил: “Ведь он мог внести сумятицу и неразбериху, смятение мог внести в сердца других членов общества”. Муравьи, однако, стали скапливаться у трупика убитого. Это возмутило вымышленного Путина: “Это же смутьяны какие-то. Вот они какими оказались! Трудяги, нечего сказать, на митингах прохлаждаются”. И вымышленный Путин принялся давить муравьев, нарушающих порядок. Увлеченно занимаясь этим полезным делом, он продолжает рассуждать: “Хватит митинговать – время собирать камни. Вам, господа, нужны великие потрясения (это муравьям-то! — В. Ч.), нам нужна великая Россия. Хватит миндальничать. Любую рефлексию правителя эти любители побазарить воспринимают как слабость. Слабых же бьют”.
Напоминаю: глубокомысленные рассуждения эти относятся к муравьям. И то, что я процитирую далее, тоже касается муравьев. Но в боевом увлечении вымышленный президент начинает путать муравьев с людьми, выстраивая нечто вроде своей заветной и всеохватной концепции власти. “Они (муравьи — В. Ч.) ведь не привыкли к демократии, у них ни традиции, ни политической культуры не было, понимаете… Порядок можно восстановить, … можно провести экономическую и социальную модернизацию железной рукой. Создать и подтянуть до высоты требований момента общественные институты. Вернуть роль церкви (это у муравьев? — В. Ч.). А церковь вновь воздвигнет столп нравственности и очистит природу русскости (муравьиной? – В. Ч.) от налипшей за долгое время гадости космополитской. Не все могут и не все должны быть гражданами мира… Демократия у них (“муравьишек” — В. Ч.) настанет? А у них, скотов, демократия – это не свободный обмен взглядами и оценками на основе беспристрастной информации. У них это свободный обмен кинжальными ударами, автоматными очередями, у них это обмен гранатами и бомбами”. И вымышленный Путин в этой связи сетует на то, что все эти истины не удается объяснить “Кондолизке” (т.е. тоже, очевидно, вымышленной Кондолизе Райс).
Скажу прямо, концепция эта не блещет ни новизной, ни оригинальностью. Сходные речения приходится выслушивать отнюдь не редко. Но Вы обратили внимание, Владимир Васильевич, как ловко преподносит их нам автор романа? Здесь равным образом важны и смысл, и антураж. Смысл сам по себе способен вызвать неодобрение и порицание у значительной части читателей. Но не кажется ли Вам многозначащим, что рассуждения вымышленного президента обращены к уничтожаемым им муравьям и одновременно к управляемым им людям? Не подталкивает ли это к печальному заключению: для вымышленного носителя верховной власти что муравьи, что люди – одно и то же? И тех, и других можно с легкой душой давить. Еще один повод для его осуждения. А то, что вымышленный президент, передавив уйму непослушных муравьев, испытывает при этом далеко не возвышенном занятии “трагическое ощущение подвига во имя великой цели”, делает его фигуру попросту смехотворной. Впрочем, это относится почти ко всем ситуациям, в которые он попадает по воле автора. Ай да сочинитель! Силен мужик!
Так я подошел к своему главному выводу, противоречащему Вашему. Убежден, что роман “2008” – плод не творческого порыва, а политического расчета, написанный в присущей автору и опробованной на практике манере. Он сводится к оглуплению и осмеянию оппонентов (противников), представлению их в смешном, а то и в низменном виде. И выполняет этот роман ту же функцию, что и телевизионные комментарии Доренко в 1999 году. Только жанр, а также оппоненты изменились. Иными словами, Доренко своим романом заблаговременно начал предвыборную кампанию, нацеленную на 2007 и в еще большей степени на 2008 год (заглавие не случайно). Это, конечно, его святое право. Но не менее свято и право читателя (который, между прочим, также и избиратель) иметь свое суждение о методах, при посредстве коих его хотят к чему-то привлечь и от чего-то отвратить.
Оставляю в стороне политику. Меня в данном случае занимают вопросы морали и порядочности. С этой точки зрения мое отношение к сочинениям подобног рода отрицательно в принципе, даже если их авторам нельзя отказать в таланте, силе воображения, остроумии, наблюдательности, а в некоторых аспектах и в правоте.
Я за честную и смелую сатиру. За то, чтобы сатира не замыкала себя в ограниченные рамки эстрадных концертов. Чтобы она не забывала, что является особым родом литературы, который с незапамятных времен обрел огромный общественный вес. Я за то, наконец, чтобы она не останавливалась в страхе перед покоями сильных мира сего. Эти сильные крайне нуждаются в контроле и критике, всегда нелицеприятной, а иногда и беспощадной, со стороны общества, в том числе и со стороны литераторов. Кому, как не сатире, говоря словами Пушкина, “вельможу злого, столь гнусные дела творящего во тьме, пред светом обличить”?! Но нельзя обличение действительных преступлений, злоупотреблений, козней, пороков, коррумпированности и некомпетентности власть имущих подменять досужими выдумками и домыслами, сплетнями на уровне обывательских пересудов и слухов. Всем этим грешит автор романа “2008”. Некоторые страницы романа прямо-таки тошнотворны. А уж использование подлинных имен и фактов биографии под заслоном пустопорожних фраз о “суверенном вымысле”, по-моему, просто верх непорядочности.
Предвыборная прокламация Доренко в романной форме воскрешает в памяти рассказ Марка Твена “Как меня выбирали в губернаторы”. Его герой завершает свое повествование письмом о снятии своей кандидатуры, подписанным: “С совершенным почтением ваш, когда-то честный человек, а ныне: Гнусный Клятвопреступник, Монтанский Вор, Осквернитель Гробниц, Белая Горячка и Грязный Плут Марк Твен”. Именно на превращение враждебных политических деятелей (ну, конечно, вымышленных!) в “Гнусных Клятвопреступников” и пр. и рассчитаны литературные упражнения, подобные доренковскому
Мы, как теперь уже очевидно, не сумев еще внедрить подлинную демократию, все успешней овладеваем искусством манипуляций, придуманных на Западе еще в годы “дикого капитализма” и с тех пор в значительной мере преодоленных. У нас они окрещены модным и респектабельно звучащим именем политтехнологии. Пока что на этом поприще первенствуют власти предержащие с их административным ресурсом. Но многие признаки, и в том числе книжка Доренко, свидетельствуют, что заразительному и скверному примеру начинает следовать и оппозиция. Как бы то ни было, и от кого бы грязные технологии ни исходили, они развращают народ, сеют недоверие к демократическим институтам, порождают пассивность и куют нам новые цепи. В связи с недавними юбилеями Горбачева и Ельцина я поймал себя на мысли, что при всех странностях первоначальных избирательных систем, действительно свободными выборами и, соответственно, предвыборными кампаниями были перестроечные выборы народных депутатов СССР в 1989 году, народных депутатов РСФСР в 1990 году и президента РСФСР в 1991 году. Мы с Вами, Владимир Васильевич, участвовали в этих кампаниях и помним их. Уже выборы первой Государственной Думы в 1993 году были омрачены предшествовавшими им трагическими событиями. Ну, а дальше, говоря словами Горбачева, “пошел процесс”, который все больше сводит выбор к формальности, а предвыборные кампании к политтехнологическим махинациям. Прочитанное нами сочинение, по виду “смелое”, подыгрывает этому процессу. Оно содействует тому, чтобы окончательно превратить борьбу идей в соревнование, кто лучше соврет, ловчей заткнет рот противнику и этим обеспечит себе власть над народом.
Все это в самом деле очень грустно.
Против опасений, высказываемых Вами в этой связи, возразить трудно. Возможно, Вы правы.
С уважением
Вадим Чубинский.
В. В. Чубинскому
Так ведь Гоголь-то, уважаемый Вадим Васильевич, затем и назвал свои “Мертвые души” поэмой, чтоб не судили о них, как об обычном романе! Хотя, конечно, в большинстве случаев так и судили. И при жизни, и много десятилетий после, именно так и судили, попадая пальцем в небо и в похвалах своих и в претензиях, но немало сим не смущаясь. Просто все это давно позабылось. Да и все перечисленные Вами классические романы, даже те, в которых фабульная линия только одна, выстроены отнюдь не линейно, что я легко мог бы доказать, проанализировав, сколь сложны в них взаимоотношения между фабульным и сюжетным временем, между голосом повествователя и героем и т.д. Не говоря уже о “Герое нашего времени”, который вообще есть один из наиболее сложно выстроенных романов во всей мировой литературе! Но сей спор мы с Вами давайте отложим, поскольку к разбираемым нами произведениям он имеет отношение весьма косвенное.
Определение их жанровой принадлежности меня “озаботило” только потому, что именно жанр, по-моему, задает тот угол, ту глубину, те приемы трансформации жизненных реалий, которые и превращают (или не превращают) некий житейский сюжет в художественное произведение. На том же материале нечаевского дела было в свое время написано множество фельетонов, средненький роман-памфлет (а можно бы еще и детективчик соорудить!), но все это давно забылось – живут только “Бесы”. Так что принадлежность бездарного романа и романа талантливого к одному и тому же жанру для меня более чем сомнительна, вопреки всем академическим определениям! И еще: говоря о том, что правильное определение жанра предохраняет от случайных читательских эмоций, я, Вадим Васильевич, имел в виду эмоции именно случайные, ложными ожиданиями порождаемые. То же, что вообще читательские эмоции строго индивидуальны и даже уникальны для меня сомнению не подлежит.
Но все это – в литературе. Жанр же, к которому я отнес разбираемые нами произведения, старый советский жанр “смелого романа, вроде бы разоблачающего власть имущих, отступающего от их идеологии, но втайне им же и потрафляющего”, находится, по-моему, за гранью литературы. Суть его – политическая пропаганда, под литературу лишь мимикрирующая, литературой только прикидывающаяся. Вы сетуете, что я не привел примеров. Да ради Бога! Снимите с полки любой том П. Проскурина, М. Алексеева, С. Сартакова и т.д. – отряхните пыль и читайте!.. И, между прочим, расходились они многосоттысячными тиражами вовсе не потому, что были “секретарскими”. Покупать их никто никого не заставлял. А покупали и читали. Почему? Да потому, что главной их задачей было показать читателю, что пшеница у нас “мелется, скот размножается, и все на правильном таком пути”, а все отдельное и нетипичное, так ему, читателю, досаждающее, постепенно изживается и налаживается. Для чего оно, это отдельное и нетипичное, “смело” в этих романах и демонстрировалось. И надо сказать, читатель охотно глотал эту наживку, успокаивался и начинал строже всякой цензуры следить, чтобы и в прочей литературе все было правильно, или хотя бы правильно заканчивалось.
Нынче эту, успокаивающую, читателя функцию взяли на себя две великие Литдамы: Чернуха и Развлекуха. Да, да, и чернуха в первую голову! Сплошной черный цвет успокаивает даже лучше, чем преобладание розового. В ней, в этой сплошной черноте, все тонет. Ведь если все они там, наверху, такие сволочи, если не только чинуши, но и все демократы и правозащитники только и думают, как бы себе чего-то урвать, то с меня, маленького, какой спрос? Я могу им даже и не завидовать, спокойно жить дальше, легко прощая себе свои маленькие подлости и предательства. Ибо как мне быть другим, если весь мир таков?
Впрочем, Вы правы, сравнивая доренковское творения с “Господами Обмановыми”. Там ведь то же – чистая политика, лишь прикидывающаяся литературой. Отчего, лишь только пали Романовы, как “Обмановы” стали неинтересны. Разве что политика там была честнее и откровенней.
Вас возмутило, что вымышленный Доренко президент размышляет о муравьях как о людях, и о людях, как о муравьях? Честно говоря, я не уверен, что моя, к примеру, жизнь и для невымышленного чем-то ценней муравьиной. То, что людям власти приходится решать общезначимые и важные вопросы, не делает их великими мыслителями. Крупные умы, бывает, залетают и на верхние этажи власти, но – как залетают, так и вылетают, увы! Удерживаются средние. Но это, по-моему, не снимает с нас (если мы не муравьи, разумеется!) ответственности за то, какие они там оказались. Связь здесь примерно та же, какую Бахтин устанавливал между поэзией и пошлой прозою жизни: “Поэт должен помнить, что в пошлой прозе жизни виновата его поэзия, а человек жизни пусть знает, что в бесплодии искусства виновата его нетребовательность и несерьезность его жизненных вопросов”. Почему я и говорю: не может у нас быть лучшей власти, покуда у нас такая литература. И откуда взяться лучшей литературе, покуда таков читатель?
Вы считаете, что Доренко начал избирательную кампанию и “мочит” нынешнюю власть совершенно так же, как когда-то “мочил” Лужкова и Примакова с экрана. Если речь о его субъективном замысле, то может и так. Так сказать: смена телекиллерства на литкиллерство. Но, если и есть какое-то сходство между литературой и пропагандой, то оно в том, что задуманный результат и там и там, достигается не всегда, и лишь по мере таланта. Славу “телекиллера” Доренко создала обидчивость его жертв. Отнесись они к нему спокойно и с юмором, то еще неизвестно, каков бы был результат его телекиллерства. Мне, например, распоротая нога лишь добавляла симпатии к Примакову. Знай я о нем только из передач Доренко, я, быть может, как раз за него и проголосовал бы. Просто у меня были и другие источники информации. Увы, у подобного “литкиллерства” и результат грозит быть подобным.
И последнее: настаивая на предвыборном характере сочинения Доренко, Вы напрочь отбросили Мальгина. Это естественно. Мальгина предвыборные страсти явно не тревожат. Но все-таки глубокое внутреннее подобие этих двух книг для меня очевидно. Его и пытался я выявить. Сожалею, если не удалось.
С уважением
Владимир Кавторин
В. В. Кавторину
Я полностью солидарен с Вами, Владимир Васильевич, что наш спор об особенностях романа как литературного жанра пора отложить, а еще лучше — прекратить вовсе. Каждый из нас остался при своем мнении, а раз так — спорить можно до бесконечности и при этом без результата. Ваше решительное заявление, что “принадлежность бездарного романа и романа талантливого к одному и тому же жанру” для Вас “более чем сомнительна”, ставит точку над “i”. На этом основании Вы отказываете бесталанным, по Вашему разумению, сочинениям Доренко и Мальгина, в праве именоваться романами. В отличие от Вас я убежден, что объявлять критерием жанровой классификации степень дарования писателя значит делать саму эту классификация по существу невозможной. Поэтому я, тоже не считая, что названные сочинения блещут талантом, полагаю, что это досадное для авторов обстоятельство отнюдь не препятствует как авторам, там и читателям числить их по разряду романов. На этой позиции я стою Вы от своей, очевидно, тоже не откажитесь. Видимо, нам остается, обменявшись ударами, раскланяться и перейти к более, что называется, насущным вопросам.
Впрочем, не удержусь от пары слов (в качестве курьеза) относительно “Героя нашего времени”. Вы совершенно справедливо называете его “одним из наиболее сложно выстроенных романов во всей мировой литературе”. Но представьте себе, что мне однажды пришлось выдержать жаркий спор с одним записным филологам. Именно подмеченная Вами сложность “выстроенности” возбудила у него желание изгнать бессмертного произведения Лермонтова из сонма романов. “Какой же это роман?!” — говорил он. — Пять новелл. Общее между ними только то, что везде упоминается или появляется Печорин. Одна фактически рассказана Максимом Максимовичем, другая — автором, третья — Печориным. Никакого объединяющего сюжета. Даже с последовательностью событий неясности”. Ну, и так далее. Мы друг друга не убедили, и я привожу этот забавный факт лишь в подтверждение своего заявления ранее тезиса, — романы крайне многообразны.
На Вашем месте я бы поостерегся вычеркивать из литературы пресловутые “смелые романы” советских времен, коль скоро они по сути своей являются политической пропагандой. Дело в том, что политика, как и социальная проблематика ( а все это волей-неволей тесно смыкается с пропагандой) вторгалась в литературу с древнейших времен. Во все ее жанры, не только в роман (а ведь есть даже и такой термин: “политический роман”). И в другие виды искусства также. Считая это недопустимым и вычеркивая в нашей критической практики политику из реально существующей литературы мы ее “ополовиним” и до крайности обедним. К счастью или к несчастью, но она от нас не зависит. Это попросту невозможно.
Насчет “чернухи” и “развлекухи”. Если Вы добавите к сему еще “порнуху”, то перед Вами будет полный набор расхожих словечек из лексикона благонамеренных депутатов и депутатш Госдумы и родственных им по духу рыцарей, время от времени ратующих за введение под тем или иным соусом и в той или иной форме цензуры в СМИ, в литературе, в кино, в театре. Вот почему я эти словечки не люблю и не употребляю. Ну, а что сами явления, обозначаемые ими, конечно же, вольно или невольно выполняют общественную функцию “запудривать людям мозги”, это бесспорно.
Что же касается проблемы “власть, литература и читатели”, то она бесконечно сложна. Связь между этими, так сказать, факторами существует. От этого никуда не уйдешь. Но она не столь прямолинейна, как может показаться. Уж на что скверен был французский абсолютиз XVIII века и рогаток на пути мысли придумал немало, а какая расцвела литература, какая философия! Русское самодержавие XIX века было гораздо хуже (и читателей — кот наплакал), а литература за несколько десятилетий приобрела мировое значение! Помнится, кто-то даже сказал, что чем больше препятствий встречает литература на своем пути, тем она мощней. Но этому парадоксальному утверждению противоречит действительность демократических стран. Все дело, вероятно, в глубинных социально-психологических процессах в обществе, которые не стоят на месте и вызывают сдвиги, иногда кажущиеся неожиданностями. Периоды застоя, упадка, безвременья рано или поздно сменяются периодами подъема — и в обществе, и в литературе, и даже во власти. Так что не все потеряно, уважаемый Владимир Васильевич. Но я вроде бы впадаю в назидательный тон. Нет ничего отвратительнее! Простите великодушно.
А за Мальгина не обижайтесь. Внутреннего подойти его творения с Доренковским я не отрицаю, хотя налицо и различия. Но политическая составляющая, которая меня в данном случае в первую очередь интересовала по понятным причинам гораздо больше эстетической, выявлена и выражена у Мальгина не столь отчетливо, целенаправленно и агрессивно. Главное Вы сказали. По сему я и ограничился лишь общей оценкой. Большего автор не заслужил.
С уважением Вадим Чубинский.