Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2006
Посвящаю памяти моей матери
Розы (в крещении — Таисии) Айзиковны Крейцер
Марк Шагал — российский художник, эмигрировавший из нашей страны в начале 20-х годов. После падения “железного занавеса” возможность громко говорить и писать о Шагале появилась не сразу. Лишь в 1973 году, когда Шагал приезжал в Ленинград, была вытащена из запасников и включена в экспозицию Русского музея его “Прогулка”1. О визите знаменитого художника из Франции тогда много писали и говорили. А Андрей Вознесенский написал стихотворение “Васильки Шагала”. На нынешней выставке показывали киноленту о Шагале и его приезде в Россию, снятую в советские времена. В фильме родная сестра художника, ленинградка, на скамье Ботанического сада, в золотом дожде листопада, на одной из тех аллей, по которым мне часто приходилось ходить во времена работы в ЛЭТИ, рассказывала о детстве в Витебске своего прославленного брата… После 1973 года в нашей стране проходило несколько выставок Шагала. Но состоявшаяся летом этого года в корпусе Бенуа Русского музея, а до этого побывавшая в Москве, несомненно, самая полная. На ней Шагал предстает, помимо прочего, как великий мистик. Как о мистике о Шагале свидетельствуют прежде всего показанные на выставке картины его библейского цикла: “Пророк Иеремия”, “Пророк Исайя”, “Царь Давид” и пр. Но не только.
Почему постоянную героиню своего творчества — умершую в 40-е годы жену Беллу Шагал постоянно поднимает в мистическом порыве в воздух, в небо, равно как и сам город детства и молодости Витебск? Видимо, потому, что художник утратил их в реальности. Он навсегда оставляет Витебск в небесах, откуда шагаловские герои смотрят на нас ангельским взором. Те же, кто не несли крест изгнания и разлуки с родиной, часто хотели прыгнуть вместе с ней выше неба и разбивались порой вместе с Россией. Шагал и Гоголь — две птицы, взлетевшие из провинциальной России к небу, но по дороге заглянувшие в Петербург и после него вновь устремившиеся ввысь. Одна, достигнув цели, осталась на небесах, другая, оборотившись птицей-тройкой финала первого тома “Мертвых душ”, захотела взлететь выше неба — и разбилась… в Москве, где, переживая творческий кризис, умер в 43 года Гоголь после собственноручного сожжения второго и третьего томов “Мертвых душ”, превращающих Россию в земной рай. А может быть, гоголевская птица-тройка разбилась еще позже, в революцию 1917 года, провозгласившую своей целью создание земного рая в России… Шагал умер в 98 лет, до последнего дня не бросая кисть и интересуясь новостями с родины.
На мой взгляд, этих двух художников объединяли, помимо стремления к небу, одинаковые особенности художественного зрения — поразительное чувство цвета в сочетании с мощной линией. Ею обведены на полотнах Марка Шагала провинциальные домишки Витебска и столичного Парижа; живущие в мире, где нет гравитации, люди и животные.
И еще: Шагал смог удержаться в небесах, не прорвав их, потому, что до самого последнего момента был очень сильно связан с землей, повседневной человеческой жизнью, чего не скажешь о Гоголе…
С повседневностью была связана и моя мама, в детстве привезенная в город из провинции и всю жизнь прожившая в Ленинграде. Однажды она сказала, словно забывшись, во время прогулки со мной рядом с нашим домом по берегу Финского залива, глядя то ли на красивое облако, то ли на пароход в морской дали (точно не помню): “Корова”. И потом сама же засмеялась. Коров она помнила хорошо, с детства. А Петербург и море так и остались для мамы навсегда чужими, словно несуществующими. Несмотря на то, что блокадная и послевоенная жизнь в городе, учеба в Ленинграде, несомненно, наложили на мать отпечаток, возможно, сформировав такую черту ее характера, как жертвенность, определив ее щедрость и доброту. Не исключено, что именно блокадный ленинградский Крест, открывавший самое главное в душе города и горожан, помог проявлению в матери христианских качеств. Но навсегда запомнились трепетные ее рассказы о детстве, в котором остались красота еврейских молитв бабушки и золотая посуда, подаваемая к столу в Пасху, когда ждали прихода домой после праздничного богослужения ее деда-раввина. Блеск пасхального золота я увидел и на картинах Марка Шагала, причем даже не на тех, где художник показывает еврейскую Пасху. Она у Шагала почему-то окрашена в темные, мрачные тона. Ослепительный золотой блеск исходит от арфы Давида в картине “Царь Давид”, от многочисленных солнц и крыльев ангелов на шагаловских полотнах. Чистота цвета у этого художника поражает. Но остался в дореволюционном прошлом мир еврейского местечка, запечатленный Шагалом, так же как остались в украинской земле тела закопанных немцами заживо деда и бабушки мамы. Может быть, материнское прошлое было скрыто под теми покрытыми лишь травой холмиками в лесу, которые мне показали однажды в детстве в Украине, куда мама вывозила своего отпрыска на летний отдых. Мне сказали, что здесь лежат убитые немцами местные евреи. Корова у матери летала над морем, паслась на нем, потому что море существовало в ее сознании не как море, а в качестве другого пространства, каковым представал для нее в Петербурге простор полей родной Украины, бывший в сознании мамы более реальным, чем петербургский морской простор. Последний во время нашей прогулки стал для нее на миг пространством утраченной, но всегда живой Украины. Ибо море обладает свойством выражать собой другое, прекрасное, пространство, говорить об ином измерении.
Я вспомнил об этой истории на выставке Шагала, разглядывая летающих по небу на его картинах вместе с вечно влюбленной парой коз, коров, лошадей, ослов и пр. Этих чудесных животных пытался уничтожить Геббельс в 1933 году, когда по его приказу на выставке “Большевизм в культуре” в Мангейме были сожжены работы Шагала. В 1937 году 59 полотен Марка Шагала, оказавшего сильное влияние на формирование немецкого экспрессионизма, были показаны на выставке “дегенеративного искусства” в Мюнхене и по ее окончании уничтожены. Шагал, как это видно из его творчества, постоянно уходил в небо, поднимая в него себя и своих героев. А небо у адского фашистского режима неизбежно должно было вызывать ненависть. Но видела ли небо моя мать при жизни? Об этом сложно судить. Однажды, в начале ее страшной болезни, длившейся несколько лет и завершившейся смертью, мама сказала, с трудом поднимаясь с кровати и глядя на небольшой кусок серого неба, видный из больничного окна: “Надо же, я никогда не смотрела на небо и только в конце жизни смотрю…”
В книге “Моя жизнь” Шагал вспоминал о праздновании годовщины революции в 1918 году: “Прощай, Петербург! Здравствуй, мой Витебск!
25 октября. Город заполонили мои раскрашенные коровы и лошади, взметенные над улицами Революцией.
Идут рабочие, слышится └Интернационал“. Они смеются, а мне кажется: вот! Они меня понимают!
Коммунисты, функционеры — те более сдержанны.
Зеленая корова? Лошадь, летящая по небу? А как это вяжется с Марксом и Лениным?..”1
Они не понимали Шагала, как не понимают его многие и сейчас. Между тем Шагал смог поднять в небо своих коров благодаря Петербургу. Коровы летают у Шагала над “иным” пространством и в нем. Что это за пространство? Парижское? Витебское? Может быть, петербургское, обернувшееся парижским или пространством российской провинции, как у моей мамы? Это так, если допустить, что для приехавшего в Петербург из Витебска Шагала город стал тем же, чем он был для нее, во многом чужеродным телом.
Получается, что своих коров и влюбленных Шагал смог поднять в небо благодаря неприятию Петербурга. Но все не так просто. Петербург для Шагала, так же как для моей матери, был одновременно и чужим, и родным городом.
Даже в совсем недавно вышедшем российском энциклопедическом словаре Шагал значится как “живописец и график парижской школы”1. Но первые уроки Марк Шагал получил в родном Витебске, в мастерской Егуды Пена, потом он учился в Петербурге у Бакста и Добужинского и только для совершенствования в искусстве, как и многие его современники, отправился в Париж, где пробыл совсем недолго, окончательно связав с Францией лишь вторую часть своей большой жизни. В Петербурге молодой художник посещал студию, располагавшуюся двумя этажами ниже знаменитой “башни” Вячеслава Иванова. И ясно, что учеба в Петербурге в период, когда художественная жизнь северной столицы достигла небывалого расцвета, не могла пройти для Шагала даром. Неудивительно, что в петербургский период его творчества появляются работы, выдержанные в изысканных цветовых гармониях, построенные на недосказанности, метафоричные, близкие поэзии символизма2.
Но что есть Петербург? Он порождение, с одной стороны, финно-угорского, а с другой — римского, средиземноморского рельефа места. Старый Петербург почти целиком возведен на насыпных грунтах. Они насыпались для того, чтобы видоизменить рельеф с целью возведения на нем средиземноморского, античного по своим очертаниям города. Санкт-Петербург, строившийся итальянскими, французскими и русскими архитекторами, учившимися в Италии, просто должен был приобрести средиземноморские черты. В таком случае и Балтийское море в Петербурге на какие-то мгновения неизбежно должно становиться Средиземным. И действительно, Финский залив в теплые летние дни заставляет вспомнить Лазурный берег, о котором Гоголь писал в письме к Жуковскому: “Ницца — рай: солнце, как масло, ложится на всем”. В лучах такого солнца я наблюдал недавно на искрящихся золотом балтийских волнах взмывающего ввысь за воздушным змеем человека на водных лыжах. Управляя игрушкой, он поднимался в небо вместе с ней, словно устремляясь к солнечному шару. И сразу всплыли в памяти образы увиденных на выставке картин Шагала, созданных в его мастерской в Сен-Поль-де-Вансе, неподалеку от Ниццы, в средиземноморских Альпах. На заднем плане одной из них (“Двое с рыбой”. 1967) две человеческие фигуры прыгают над водой одна вниз, другая вверх относительно небесного шара, отраженного в воде. А на переднем плане возникает S-образная композиция, объединяющая небо и землю (воду). В верхней части композиции реет в небе яркий округлый цветочный букет, в центре которого — двое влюбленных. Нижняя часть сформирована изгибом фантастического рыбьего тела, выпрыгивающего из воды. И все это на фоне округлого изгиба Лазурного берега с домами и пальмами. На другой близкой этой по сюжету и композиции акварели (“Закат”. 1967) над водами “зависают” два округлых букета, один из которых отражается в зеркале залива, как красный шар солнца, а другой держит в руке слабо очерченная фигура женщины. Опять появляются рыба, двое влюбленных, а еще очертания осла и какого-то сказочного животного, заставляющие вспомнить о “коровах в небе”…
Шагал, казалось бы, не увидел Петербург, доказательство чему — отсутствие города на картинах художника. Но, пребывая в северном Риме в годы, когда русская культура переживала невиданный взлет и формировалось творческое лицо самого живописца, он, видимо подсознательно, усвоил культурный смысл Петербурга на самом глубинном личностном уровне. И позже Шагал смог поднять витебских влюбленных и животных в небо над Средиземным морем у берегов Ниццы рядом с Италией, потому что это море было для него петербургским. Для Шагала, как и для моей мамы, море вряд ли существовало в Петербурге. Но изобразить в конце жизни Лазурный берег так, как это сделал Марк Шагал, он смог только потому, что прошел Петербург, где веют средиземноморские культурные ветра, смешиваясь с балтийскими. Художник узрел Лазурный берег и как родной (глазами петербуржца-средиземноморца), и со стороны (взглядом петербуржца-балтийца и русского еврея). А такое видение способно “поймать” самую суть явления, передав его во всей полноте и цельности.
Изображая Средиземное море, Шагал прозревал в нем Балтийское. Подтверждение тому — коровы, которых способен увидеть над синевой вод Финского залива петербуржец, приехавший в город, как и сам Шагал, из провинции. Такие же сказочные животные летают у Марка Шагала над Ниццей. Средиземное море у Шагала имеет контуры моря, а не поля или провинциального городка. Но над морем, как когда-то в Петербурге “несуществующим”, продолжают летать “коровы”, животные детства, наполненные космическим смыслом. Петербургское “несуществующее” пространство таит в себе Петербург, усваиваемый человеком не напрямую, но, может быть, благодаря своей иномерности постигаемый глубинными слоями психики, оказывающими влияние на формирование личности. Парадокс состоит в том, что, если бы Петербург и Балтийское море “существовали” для моей мамы и Марка Шагала, они никогда не смогли бы поднять в небо своих коров, которые остались бы частью провинциальной, приземленной повседневности. В то время как облака над Финским заливом или Лазурным берегом либо пароходы в балтийской или средиземноморской дали никогда бы не превратились в коров.
Показывая на своих полотнах Париж, латинский и средиземноморский двойник Петербурга, подобный Риму, Шагал тоже имел в виду Петербург. Об этом говорят все те же чудесные витебские влюбленные и животные — коровы, ослы, лошади, овцы и козы — в небе над шагаловским Парижем. На картине “Два берега” (1980) золотой круг солнца освещает разделенные рекой парижский и витебский берега. На французском берегу рядом с Эйфелевой башней и почти во весь ее рост стоит на задних ногах зеленый осел с едва намеченным красным букетом, плавно растворяющимся в графических очертаниях домов Парижа. Над витебскими домишками на другом берегу парят двое влюбленных и… опять осел. Полотно “Радость” (1980) являет собой вариацию на тот же сюжет. При этом между двумя берегами протянут мост. Этот мост на самом деле соединяет как Витебск и Париж, так Витебск и Петербург. А река, показанная на картинах, предстает и Сеной, и Двиной, и Невой. Присутствие же витебского осла как на парижской, так и на витебской стороне говорит о том, что он парит и над Петербургом, ибо Париж — двойник Петербурга, а Витебск — частица петербургской, дореволюционной России.
Марк Шагал прозревает Петербург не только через Ниццу и Париж, но и через старую Россию, потому что художник родом из нее, а значит, и старого Петербурга как ее столицы. Последней вроде бы нет на шагаловских полотнах, но художник представляет петербургскую культуру также из-за того, что Витебск был частью России петербургского периода ее истории. Живописец постоянно возносит земной мир на небо, а небо достигается через Крест. Присутствие крестов и распятий на картинах еврея Шагала не случайность, а закономерность. Такие кресты — органическая составляющая духовной и бытовой жизни старой России. Эта Россия исчезла навсегда.
Исчезла. Разбилась так, что не осталось ни малейшей надежды не только на ее преображение, о котором мечтал Гоголь, но и на возрождение ее форм и содержания, хотя бы отдаленно напоминающих дореволюционные. В этой ситуации единственной надеждой становится Петербург.
Гоголь точно так же, как Шагал, “не видел” Петербург. Великий русский писатель “не заметил” в Петербурге и “Петербургских повестях” самое главное — античную красоту города, отраженную в зеркалах его вод. Если бы Гоголь разглядел в Петербурге классицистический Петербург, он вряд ли смог столь восторженно отзываться об антично-средиземноморских красотах Рима. Но когда Гоголь в Риме, как Шагал в Ницце и Париже, восхищался средиземноморской красотой “вечного города”, ему наверняка помогала оценить ее та античность Петербурга, которая вошла в его подсознание на родине — скорее всего, еще во время учебы в Академии художеств, рисовальные классы которой он посещал некоторое время. Ведь сами стены академии “дышат” Римом… И без Петербурга Гоголь не смог бы поднять в небо птицу-тройку с Чичиковым, как Шагал своих витебских персонажей. Беда Гоголя состояла в том, что он не понял: исчадие ада — Чичикова — преобразить нельзя, а если можно — только через Крест. Но именно о страдальческом кресте своих героев, похоже, забыл писатель, создавая продолжение “Мертвых душ”, почти полностью сожженное им.
Нынешний Петербург, в отличие от России, сохранил свое лицо и духовный потенциал, а значит, по-прежнему является точкой опоры при взлете в небо, но это — если не брать в полет Чичикова.