Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2006
Андрей Геннадьевич Неклюдов родился в 1959 году. Закончил геологический факультет ЛГУ. Работал в геологии, в настоящее время — редактор в издательстве. Член Союза писателей России. Автор книги прозы “Нефритовые сны”, а также ряда журнальных публикаций. Живет в Санкт-Петербурге.
Андрей Неклюдов
НА КРЮКОВОМ
Пусть гибнут слабые и уродливые…
Ф. Ницше
1
Всю долгую весну Егор методично расклеивал по городу объявления: “Молодая семья из трех человек снимет…”.
Нельзя сказать, чтоб молодой семье негде было приютиться. В двух комнатах коммунальной квартиры, где Егор с женой и грудным ребенком суммировался с тещей, братом жены — школьником — и ее бабушкой, было не теснее, чем в студенческом общежитии. Другое дело, что бабушке нездоровилось психически. На второй или третий день, как Егор поселился у них, она заявила, глядя в дверной глазок, что он не Иннин муж, а его двойник, и не впускала до тех пор, пока не вмешалась Инна. Наверное, со стороны ситуация выглядела комической, однако у Егора все это вызывало лишь досаду. Как и то, что спят они с женой за ширмой, по другую сторону которой обитают Иннина мать, страдающая радикулитом, и мальчишка тринадцати лет, который по пять раз за ночь встает в туалет или просто бродит по комнате с открытыми глазами. Иногда он пытается забраться в постель к молодым, поскольку прежде в том месте помещалась его кровать. А в соседней комнате запирается на ключ и приваливает дверь изнутри какой-то рухлядью никому не доверяющая бабушка, опасающаяся чужих и собственных двойников.
Знакомые советовали устроиться на работу, сулящую жилье, например, агентом по недвижимости.
— И уйти с кафедры, бросить аспирантуру? — скептически усмехался Егор.
— Тогда сам обратись в агентство. Там тебе наверняка что-нибудь подберут, — не теряли оптимизма доброжелатели. — Сейчас это вообще не проблема.
В агентстве недвижимости, куда Егор на всякий случай заглянул, за черными строгими столами попарно сидели люди и приглушенно беседовали. Каждая пара включала в себя элегантного, с иголочки одетого молодого человека, вкрадчивыми манерами и холодными глазами столь похожего на остальных своих собратьев, как если бы всех их клонировали с единого безупречного образца.
— …Двушка… трёшка… — дрессированно звучало с разных сторон. — Санузел раздельный… Схема такая: вы вносите залог…
— Здесь снимают жилье?
Вопрос никак не отразился ни на позах сидящих, ни на мерности их речей. Смутно ощущая свою тут чуждость, Егор с тоской огляделся.
В дверях соседней комнаты теснились, перешептываясь, с полдюжины старушек и коренастый мужичонка с лиловым носом. Внутри виднелись такой же черный стол и такой же агент, только женского рода. На краешке стула прилепилась, словно на исповеди, одна из старушек.
— Здесь аренда? — подойдя ближе, громко опросил Егор.
Стоящие в дверях обернулись, смолкнув на миг, после чего шепот возобновился.
— …Полдома в пригороде… под дачу… Сдать-то сдашь, а где гарантия, что не жуликам?.. Говорят, и договоры бывают обманные…
— Однокомнатную за сколько можно снять? — Егор принужденно перешел на шепот.
— От ста долларов, — неожиданно изрекла агент, не поворачивая головы.
Егор прикинул в уме, что в рублях это составит двухмесячный доход его семьи, включая пособие на ребенка.
— А комнату?
Ответа не последовало.
— Один? — нацелился на Егора лиловый нос. — А-а, с ребенком… Нет, с ребенком и не суйся. Не сдам.
— Прописка питерская? — вполголоса, но строго осведомилась у Егора пожилая сухощавая женщина с зажатой под мышкой сумочкой, локотком подталкивая его к выходу.
Егор проследовал за ней на улицу, где они остановились в тени под аркой.
— А то я могу и прописку устроить, — дама искушающе зыркнула из-под зеленого берета.
— Спасибо, не надо.
— Хорошо. Квартира? Комната? — резко перешла к делу собеседница.
— Комнату бы. Но видите ли… Смотря сколько это будет стоить.
— Хорошо, что-нибудь подберу, — обнадежила маклерша. — Будет раза в два дешевле, чем в агентствах.
Она внимательно пролистала паспорт клиента, сунула ему листочек с номером своего телефона, получила задаток (“Теперь уж я буду работать именно на вас”) и сгинула навек. Номер телефона оказался “липовым”.
Всякий раз, направляясь домой после подобных общений и встреч, Егор невольно приостанавливался у каких бы то ни было людских скоплений. Ему чудилось, будто все кругом только тем и занимаются, что обсуждают жилищные дела и вершат квартирные сделки. Особенно его притягивали к себе старушки. Казалось, каждая из них озабочена одним: кому бы сдать по дешевке лишнюю комнатенку. И ведь как для них это просто — взять да и впустить его в эту самую комнатенку — живи. А для него… для него это все!
Однажды он не утерпел и подошел к двум таким старушкам, судачащим возле угла дома:
— Простите, вы, случайно, ничего не сдаете?
— А что мы должны сдавать? — попятились те.
— Да нет, я так… — опомнился Егор и, чертыхаясь, зашагал прочь.
— Тебя самого бы сдать! В милицию! — прозвучало ему вслед.
2
Бывало, набегавшись и улавливая первые признаки апатии и душевного нерасположения ко всем собственникам отдельных квартир, Егор забредал в какой-нибудь уединенный скверик в тесноте старых домов, присаживался на облезлую садовую скамейку и сидел долго, иной раз до сумерек.
Оттесненный стенами, гул улицы напоминал здесь о себе лишь слабым шорохом, скрежет и позванивание трамваев на Садовой или Декабристов звучали мирно и сонно. И Егор без сопротивления отдавался царившему здесь покою. С каким-то ностальгическим чувством он наблюдал, как в песочнице в центре двора возится ребятня, рядом, воркуя, топчутся голуби, пошевеливается небогатая, чуть запыленная листва, а на лавочке напротив миловидная молодая мама, расстегнув на себе легкий плащик, читает книжку своей бледненькой светловолосой дочке. Если же прибавить к этому запах сирени, чудом сохранившейся в этом укромном уголке, бочку с квасом, по старинке выставившую желтый бок в просвет арки, акварельное весеннее небо, то картина получится почти идиллическая. Ее можно было бы назвать “Вечер в питерском дворе” или, заимствуя у Нестерова, “Молчание”.
В такие минуты Егору начинало мерещиться, будто это и его двор, а вот это или вон то отворенное окошко — окно его квартиры. Чудилось: вот сейчас шевельнется занавеска, и покажется лицо его жены Инны… пусть не Инны, а какой-либо другой женщины, хотя бы той, что сидит сейчас на скамейке с дочкой. Ведь могла бы и она оказаться его женой… Улыбаясь, она помашет ему сверху рукой и крикнет, что ужин готов. А он будет любоваться очерком ее головы, плеч и знать, что там, наверху, его дом…
Из раскрытых окон и вправду доносились аппетитные запахи — жареной рыбы, оладий. Слышался деревянный ропот передвигаемых стульев, смешки, звяканье посуды; кто-то лениво повторял фортепьянные гаммы. Тонкая женская рука задвинула штору, и через миг окно затеплилось, словно яичный желток. Там, за шторой, в мягкой уютной желтизне был маленький рай.
Но надо было встать и уйти, потому что это был чужой двор и чужой рай…
И всякий раз, уходя, Егор испытывал чувство преждевременного пробуждения. Казалось, еще немного, и ему открылось бы что-то важное, некий секрет, знание которого озарит и его жизнь таким вот золотисто-желтым светом.
Когда-то давно он мечтал стать художником. Позднее, на младших курсах биофака, засиживаясь в лабораториях и библиотеке, он предощущал вселенский холодок научных открытий. Теперь же его целью было жилье. В борьбе за существование гибнут лучшие из человеческих устремлений. Хотя пора признать: никому нет дела, что он не стал художником и что, скорее всего, не станет великим ученым. Как никому нет дела, что он спит за ширмой. Пора признать: каждый борется за себя, и никто не уступит ни клочочка жизненного пространства…
Временами его посещали мысли, которых он все меньше стыдился, мысли о том, что он мог бы жениться удачнее — на девушке, обеспеченной жильем. И сейчас он не бегал бы, как савраска, по всему городу в тщетных поисках угла, а спокойно работал, учился, писал диссертацию. Он мог бы приглашать домой друзей и включать в любое время музыку, мог бы по-человечески достойно пользоваться туалетом и ванной, не ожидая каждую секунду сердитого стука соседей. Да что там! Он мог бы петь и хлопать в ладоши, разгуливать нагишом и валяться на полу, прыгать чертом или ходить на руках. И не существовало бы в его жизни никаких ширм, сноходящих мальчиков и маниакальных бабушек.
…Он начал встречаться с Инной, еще учась на пятом курсе (они познакомились на танцах, больно столкнувшись спинами в толчее и хаосе разноцветных миганий). Когда обнаружилось, что Инна в положении, Егор воспринял это как неизбежность.
Ему нравились ее отзывчивые, чуть подрагивающие перед поцелуем губы, ее белокурые волосы и бледная кожа, нравилось, как она в постели, нагая, стыдливо поджимает колени; и то, что она младше его на четыре с половиной года, льстило его самолюбию; нравилось, что она смотрит на него широко раскрытыми глазами и верит каждому его слову. И все же он не мог бы сказать определенно, любит ли он жену. Хотя временами ему казалось: будь у них нормальные условия жизни, была бы и любовь.
3
Все решилось нечаянно и вдруг. Однажды на остановке Егор помог какой-то старушонке, беспомощно простершей вперед трясущиеся руки, сойти с подножки трамвая на асфальт.
— Дай те Бог счастья, мил человек, Господь с тобой, — зашелестела та, глядя на него снизу вверх, и торопливо перекрестила Егора собранными в щепотку сухими пальцами. Почему-то это его тронуло, особенно слова про счастье. И такая приятная была бабуля, маленькая, в чистом белом платочке, что Егор неожиданно для себя ляпнул:
— Вы, случайно, комнату не сдаете?
— А что, ангел мой, жить нету где?
Поощренный ее ласковыми словами, Егор не стал утаивать ни про ширму, ни про стесненность в деньгах.
— Сама-то я не сдаю, нет, — дребезжал старческий голос. — С сыном я живу, разведенный он. Но я тебя сведу к одной женщине… У нее, правду сказать, не больно опрятно, попивает она… Зато она много с вас не возьмет.
То был предпоследний дом в слитном ряду низких буро-коричневых и грязно-желтых строений, протянувшихся по набережной Крюкова канала от Садовой улицы до Фонтанки. Несмотря на близость к центру, место отличалось странной безлюдностью. Оно напомнило Егору давнее сновидение.
В том преломленном мире он блуждал по каким-то затерянным, забытым людьми закоулкам города. Был он один и, ни как попал туда, ни как ему выйти на знакомые улицы, не имел понятия. И не к кому было обратиться за подсказкой: его окружали лишь сумрачные стены, глухие или с редкими, без порядка натыканными оконцами. Из этих окошек и трещин в стенах торчали кусты и даже деревца, а узкие кривые улочки порой неумолимо сужались, превращаясь в щель, затянутую паутиной.
Так же и тут: на всем как будто бы лежала невидимая глазу паутина, печать отрешенности, оцепенения, глубокого летаргического сна… На шероховатостях стен серым крапом покоилась многолетняя пыль. Сонная, застоявшаяся вода в канале сквозь поволоку тополиного пуха отражала ржавое солнце. Со стороны Никольского собора, как и сто лет назад, ежечасно доносился звук колоколов: сперва словно кто-то звякал половником по сковороде, а затем сколько-то раз ударял этой сковородой по чугунной ванне. Во внутреннем голом дворике, соединенном с набережной коротким тоннелем, там, где находился вход в подъезд, разгуливали подле мусорных бачков, толкая друг друга, вороны и голуби.
За два века дом, очевидно, погрузился в болотную питерскую почву, и первый этаж превратился в полуподвал. Входя в подъезд, Егор заметил, как в щель под заколоченной гвоздями дверью, откуда дуло холодом и затхлостью, шмыгнула серая проворная тень.
Сразу за порогом квартиры, уже внутри ее, деревянные ступеньки вели вниз, в большую, пахнувшую половыми тряпками сумрачную кухню, где стояли два стола-тумбочки с изрезанными линялыми клеенками и почерневшая газовая плита, одна из конфорок которой никогда не гасилась: подобно древним пещерным людям, обитатели квартиры хранили огонь. Спичек они или не имели, или экономили их, и огонек размножался с помощью полосок газетной бумаги. Узкий, длинный и всегда темный коридор вел от ступенек влево, мимо двух дверей — хозяйки сдаваемой площади и ее соседей — пожилой женщины с мужем-инвалидом — и упирался в дверь комнаты, где поселился Егор с женой и трехмесячным малышом.
…Егор испытывал такое чувство, как будто перед ним лежит чистый лист, карандаш, и он нанесет сейчас первые мазки будущей замечательной картины. Первым делом он наладил и включил магнитолу “Панасоник” — единственное их совместно нажитое имущество. Затем, оценивающе оглядев комнату, передвинул шаткий дощатый стол к окну, за которым сквозь мутное стекло и прутья решетки виднелись растрескавшаяся панель, гранитные тумбы и чугунная ограда канала, да еще дома на противоположной его стороне, одинаково приземистые, притиснутые один к другому. Второе окошко, также зарешеченное, глядящее на груду битого кирпича и развалины какого-то строения (как выяснилось, бани), Инна, балансируя на расхлябанном стуле, завесила куском цветной материи. Просевший в углу пол застлали листом фанеры, найденным под кроватью, а наиболее крупные грязные пятна на обоях Егор прикрыл листами ватмана со своими художественными произведениями (тяга к рисованию до сих пор не покидала его). На одном листе изображалось в карандаше голое безлистое дерево, вернее, три сросшихся у комля дерева, искривленных, с изогнутыми, как будто мучительно вывернутыми, суставчатыми ветвями. На другом он по памяти написал акварелью старый питерский дворик со скамейкой и песочницей, в каком еще недавно сидел, грустя и мечтая о своем доме.
Глядя на мужа, Инна тоже старалась радоваться, хотя ее не оставляло чувство, будто она сбежала из семьи, где в ней нуждались. И все-таки минутами ей становилось и впрямь весело и словно бы щекотно внутри от тайной мысли о том, что ночью можно будет наконец перестать сдерживаться и дать волю чувствам.
Правда, кровать, такая величественная, монументальная с виду, с резными деревянными спинками, похожими на иконостас, на деле оказалась вконец расшатанной, и спинки эти раскачивались вперед и назад, как старинный экипаж на рессорах. Вдобавок пружинное ложе имело форму продолговатого могильного холма, и в первую же ночь, едва заснув, Егор тотчас проснулся уже на полу с гудящими ребрами. Жена к тому времени сползла впритык к стене.
— Нам следует привязываться, — пошутил по возвращении на место Егор. — Или всегда лежать друг на друге строго посредине.
И хотя скоро они приноровились удерживаться во время сна на косогоре, но привыкнуть к неожиданным соседям — полчищам населяющих кровать насекомых — оказалось не так просто. Здесь не подходил даже такой продуманный способ защиты, каким поделился с Егором его приятель, в прошлом работавший дворником и имевший опыт взаимоотношений с клопами. Приятель, согласно его воспоминаниям, отодвигал кровать на середину комнаты, устанавливал все ее четыре ножки в консервные банки, заполненные водой, чтоб насекомые не взбирались снизу, а сверху устраивал навес из полиэтилена, так что десантирующиеся с потолка кровопийцы неминуемо скатывались по полиэтилену на пол.
Однако в комнате на Крюковом клопы изначально находились внутри кровати, оградиться от них было немыслимо, и к утру простыня рябила размазанными буро-коричневыми кляксами.
— Ничего, зато теперь мы сами себе хозяева, — бодрился Егор.
Инна дипломатично с ним соглашалась. Впрочем, и сама она лелеяла надежду, что здесь, в уединении, где ничто не будет ее отвлекать, у нее пробудится наконец то великое чувство материнства, о котором она слышала от других и читала, но которое в себе, к своему великому огорчению, не находила. Выношенный, рожденный ею ребенок временами казался ей большой куклой, кем-то ей подаренной и требующей к тому же постоянного ухода. Еще не так давно она сама была дочкой и никак не могла теперь свыкнуться с новой для нее ролью. И словно стремясь искупить перед младенцем вину за эту нелюбовь, она с преувеличенным усердием следила за ним, вскакивала по ночам, чтобы проверить, не мокрый ли он, нет ли на простыне клопов, и часами носила его на руках, когда он капризничал.
Что до малыша, то ему пока что было безразлично, где жить. Он или спал, повернувшись к родителям маленьким, с проплешинами, шелушащимся затылком, или, раскрыв рот и скосив глаза к переносице, пристально разглядывал подвешенные гирляндой погремушки и, как бы в нетерпении поскорее стать взрослым и независимым, то и дело взбрыкивал под одеялом обеими ножками.
4
Хозяйка, сдавшая комнату (звали ее бабой Тамарой), была хронической алкоголичкой. Иссохшая, костлявая, со сломанным, широким в переносице сливообразным носом, маленькими черными глазками, гнусавым голосом и клюкой в руке, она выглядела лет на сто. На самом же деле, по словам соседки, ей было не больше пятидесяти пяти. По утрам она, с сумкой и палкой, вся в черном, повязанная черным платком, словно монахиня, сопя и растопыривая острые локти, поднималась по лестнице к двери и отправлялась неведомо куда. Возвратясь к полудню, она съезжала по ступенькам на спине или скатывалась кубарем, стуча костями, щерила щербатый рот, сипло хохотала и бормотала что-то нечленораздельное.
— Она таблетки специальные покупает и ест, — шепнула как-то Егору соседка Тамары Антонида Арефьевна. — Стеклоочиститель пьет. Это дешевле, чем вино.
Получив с квартирантов плату, баба Тамара по нескольку дней не выходила из своей комнаты. Лишь изредка оттуда доносился глухой стук — не иначе, она что-то роняла там или падала сама, да время от времени раздавались тяжелые удары в стену, сопровождаемые невнятными ругательствами. В целом же старуха вела себя если не прилежно, то, по крайней мере, сносно, так что Егор с Инной воспринимали как преувеличение жалобы Антониды Арефьевны на то, что ей, дескать, от Тамары житья нет.
— Я почти сорок лет их терплю, — со вздохом делилась соседка. — Сама Тамара куда ни шло, а вот дочь ее, Татьяна, — чистая бестия.
Разговаривая, Арефьевна опасливо поглядывала в сторону темного безмолвного коридора. Обыкновенно, закончив что-либо готовить, она сразу же уходила к себе и старалась не показываться. Раз или два в неделю она с героическими усилиями выволакивала на кухню на сломанной инвалидной коляске безногого, седого до белизны, равнодушного и безропотного мужа и мыла его губкой из таза, после чего его неделю также не было видно.
— А где она сейчас, Тамарина дочь? — поинтересовалась у соседки Инна, гадая о том, довелось ли бабе Тамаре испытать в свое время великое материнское чувство.
— Нынче, благодарим Бога, в тюрьме.
— Как — в тюрьме?! — ужаснулась Инна.
— В женской колонии, за воровство усадили. Тамара сказывает, что скоро выпустят, по амнистии.
— Представь, какое это для Тамары горе, — сочувственно вздыхала Инна, оставшись с мужем наедине. — Неудивительно, что она пьет.
Ей упорно хотелось верить в материнские чувства Тамары.
— Она и раньше пила. И вместе с дочкой, как я понял, — возразил на это Егор. — Они же хроники, как ты не поймешь!
Однажды, войдя в кухню, Инна застала бабку таскающей руками из их сковороды, стоящей на огне, полусырую картошку. Узнав об этом, Егор не раздумывая вывалил блюдо в помойное ведро.
— Лучше бы ты ей отдал, — отвернувшись, промолвила Инна. — Она вообще ничего не ест. Я ни разу не видела, чтоб она что-нибудь готовила.
— И что же нам? Записаться к ней в опекуны? — зло бросил Егор и язвительно прибавил: — Может быть, она всеядна: бумагу ест, картон…
Как-то проходя мимо Никольской церкви, Егор среди нищенок, выстроившихся в два рада у ворот внутренней ограды, приметил и бабу Тамару.
Вразнобой крестясь и кланяясь, попрошайки, опережая друг дружку, тянули навстречу проходящим заскорузлые ладони:
— Пода-а-айте копеечку!
Лица их, как отметил про себя Егор, мало чем отличались по цвету и фактуре от измочаленных прошлогодних листьев, что брезгливо переметал с места на место скучающий ветерок. Егор пожалел, что у него нет под рукой карандаша и куска ватмана. То была живописная группа. Как и Тамара, почти все женщины были с палками, в черных, серых пальто и платках. Лишь одна, пьяно покачивающаяся и сгорбленная, как питекантроп, была облачена в джинсы, синюю куртку и сине-красную пляжную кепку с пластмассовым козырьком и некогда белой надписью, от которой остался лишь серый намек — “Ленинград — город-герой”.
— Помогите копеечкой. Дай Бог здоровья, — сипло бормотали они, изображая на лицах фальшивую гримасу смирения. А через минуту, оставшись одни, матерились и ссорились между собой.
5
Почему-то прежде Егор не замечал этих людей — попрошаек, хроников. Где-то они, конечно же, существовали, но в тени, за пределами его кипучего студенческого мира.
…В том мире были два сдвинутых стола между кроватями в их четырехместной комнате и вокруг лица: насмешливые, беспечные, задумчивые и кривляющиеся, но все объединенные каким-то непостижимым родством. На столах — разновеликие стаканы и кружки с чаем, дымящиеся сигареты в щербатом блюдце, украденная на кафедре зоологии позвоночных глиняная кость с надписью “Хлеб наш насущный”, и здесь же — раскрытые конспекты, учебники, определители фауны. Многоголосый гомон, рев магнитофона или бренчание гитары, смех, шутливые переругивания и снова смех.
— Ирка, говорят, Гоха твои колготки в мороз поддевает? Вот чайник!
— Трансвестит несчастный!
— …Счастье — это обязательно халява. А все, что заслужено или добыто трудом, суть награда…
— …Пинус сибирика, то есть сосна сибирская, кедр, а она: “Пенис сибирика”! Одни пенисы на уме.
— Отстань, демон!
— Ан, плесни чифирчику!
Кто-то попивает чай, кто-то переписывает пропущенную лекцию, кто-то целуется с подружкой, кто-то с пенными щеками бреется у зеркала, готовясь к “военке”, кто-то с кем-то спорит о возможности изменения генотипа человека, кто-то предлагает сбегать за пивом, кто-то в дверях спрашивает хлеба и умыкает последний кусок, кто-то из девчонок под рассеянные аплодисменты вносит банку варенья. И в то же самое время кто-то лежит на кровати за спинами сидящих и, не замечая ни шума, ни табачного дыма, щиплющего глаза, чему-то про себя хмыкая, приподнимая брови или выпячивая нижнюю губу, читает небольшую книжицу — Ницше, “Антихристианин” (“Царствие небесное — это состояние сердца…”).
Жизнь в этом бурлящем котле представлялась тогда Егору единственно приемлемой, и он не мыслил, как они смогут потом, после окончания пятого курса, существовать друг без друга.
Возможно, это и был тот пресловутый коммунизм, ныне зачисленный в разряд несбыточных утопий. Личные деньги не признавались, все покупаемое и присылаемое в посылках съедалось коллективно, и если Егор не обнаруживал поутру куртки или выстиранных накануне носков, то это означало, что их надел кто-то из своих, отправившись на первую “пару”. Не беда. Следовало лишь пробежаться по другим комнатам и подобрать себе что-либо взамен.
Временами, правда, у Егора возникало ощущение как бы нехватки воздуха. Тогда он отправлялся в комнату “ромашек” (первокурсниц-почвоведок). Там он с видом актера-трагика падал на стул и запрокидывал голову.
— Ну что, Егор, где твой задор? — окружали его девчонки.
И вот одна нальет чаю (заварка — из отдельного чайничка под салфеткой!), другая острыми веселыми пальцами помассирует плечи, затылок и, смеясь, поцелует в щеку. И через минуту Егор уже не мог поверить, что он способен хандрить.
А на аккуратно заправленной кровати, склонившись над учебником, сидела, казалось бы, всецело поглощенная чтением молчаливая Светка. Но сквозь ее каштановые локоны до Егора доходили какие-то невидимые волны, от которых горячо делалось в висках и хотелось беспрерывно болтать, острить, говорить всем комплименты, предназначенные на самом деле ей одной. Иногда ему удавалось рассмешить и ее. И тогда, откинувшись к стенке, прикрыв лицо домиком из ладоней и уронив на пол книгу, она принималась хохотать, и кончики ее волос вторили ее смеху умилительным дрожанием.
Жизнь была ясной, умытой, распахнутой для халявного счастья. И Егору думалось, что так будет всегда…
6
По ночам за дверью комнаты носились крысы. Складывалось впечатление, будто их не меньше сотни и они проводят массовый забег на десятиметровку. Можно было различить по звукам, как отдельные бегуны налетают в спортивном азарте друг на дружку или катятся кубарем. Стоило же скрипнуть дверью, как топот десятикратно усиливался и незримой волной быстро удалялся в дальние пределы квартиры, к лестнице, где имелось множество дыр, кое-как заколоченных обрезками досок, в свою очередь, также проеденных.
— Как начали эту баню ломать, так все крысы оттуда в дом перебрались, — пояснила Егору Антонида Арефьевна. — Спасу нет. Травили уже раз пять, а их все столько же.
Как-то ночью Егор выносил горшок малыша — добротное изделие, сохранившееся еще со времен Инниного младенчества, — покачиваясь, с остатками сна в голове, привычно брел ощупью по коридору, уже опустевшему и настороженно тихому. Когда же он приоткрыл дверь туалета и включил освещение, его глазам представилась темно-серая зверина величиной с кошку, сидящая возле унитаза. На мгновение оба оцепенели — человек и крыса. Егор опомнился первым и, не отдавая отчета своим действиям, рефлекторно тюкнул животное краем дна железной посудины. И угодил точно по носу. Крыса подрыгалась, посопела по-человечьи, поскребла коготками бетонный пол и сдохла, а Егор тем часом окончательно пробудился. С внутренним содроганием он понес тяжелую тушу за хвост и швырнул в помойное ведерко. Долгое время потом его пальцы помнили ощущение этого холодного чешуйчатого с редкими ворсинками хвоста. А однажды приснилось, будто он бьет горшком чудовищную крысу размером с человека.
— Господи, за что им такая жизнь? — сокрушалась Инна.
— Кому, крысам? — притворялся непонимающим Егор.
— Арефьевне с мужем, Тамаре. Мы тут хоть временно, а они всю свою жизнь.
— Нормальный симбиоз — содружество различных видов живых организмов, — сострил Егор. А сам подумал, что, будь он социологом, он поставил бы тему “Влияние качества субстрата… вернее, качества жизни на рост числа хронических алкоголиков”.
Кухню населял многочисленный тараканий народ. Когда по утрам Инна брала со стола забытую пустую чашку или блюдце, из-под них разбегались во все стороны каплевидные тараканьи детишки, зачем-то там скопившиеся. Взрослые же особи, не таясь, разгуливали по стенам, деловито двигая усами. Они обладали завидными акробатическими способностями: стоило замахнуться на них тряпкой или газетой, как эти удальцы начинали проделывать сверхъестественные для их собственных размеров прыжки: со стены на стол, со стола на пол, а нередко и на того, кто замахнулся.
Как установил Егор, здесь уживались в коммунистическом братстве как черные тараканы, так и рыжие. Их было такое обилие, что они не особенно ценили свою жизнь, и бывало, какой-нибудь лихач спрыгивал со стены прямо в пламя газовой конфорки, после чего, прижарившись, скакал на плите, выставляя белесое брюхо.
Ни баба Тамара, ни Антонида Арефьевна не обращали на этих кухонных завсегдатаев никакого внимания. Самое большее, что предпринимала Арефьевна, — это смахивала со стола тряпкой наиболее настырных, лезущих прямо под руки насекомых. А Тамара, пожалуй, не заметила бы, даже если бы они ползали прямо по ней.
7
Под стать своим обитателям, квартира была с причудами. Казалось, она живет своей особой, ни от кого не зависящей жизнью. Сами собой открывались и закрывались форточки. Допотопный сливной бачок в туалете вдруг самовольно начинал выдавать одну за другой бурные порции воды. В другое же время он переставал сливать вовсе. А стоило решительнее дернуть его цепочку, как она оказывалась в руке вместе с подвязанным вместо ручки сковородником. Кран в кухне либо не закрывался, и из него постоянно била в заржавленную раковину струя воды, либо, наоборот, поперхнувшись чем-то изнутри, спазматически хрипел, и по полчаса приходилось дожидаться, пока наполнится чайник.
В коридоре под потолком потрескивала и искрила опутанная паутиной проводка, отчего свет в комнате мигал, а “Панасоник” хрипел. Невесть когда перегоревшие предохранители в электросчетчике заменяла вставленная в гнездо скрюченная алюминиевая вилка.
Пытаться что-то наладить было бессмысленно и даже вредно, ибо всякая починка приводила к еще большим разрушениям. Сливной бачок как раз и потерял способность смывать, после того как Егор попробовал его отрегулировать. Вызывать техника-смотрителя из жилищной конторы также оказалось делом пустым. Явившаяся на призывы Егора целая когорта теток с порога занялась выяснением совсем других вопросов:
— Вы что, снимаете тут комнату? Давно? За этот месяц уже заплатили? А вам известно, что здешние квартиросъемщики уже пятнадцать лет не платят за жилье? Что? Что значит “вас не касается”?! Впредь будете платить нам. Как заплатите, так пришлем сантехников и электрика, — и, продолжая растревоженно гоготать, они удалились.
— Нам что же, платить за пятнадцать лет? — удивилась Инна.
Егор мрачно молчал.
— Знаешь, — почему-то шепотом проговорила жена, — Антонида Арефьевна сказала мне, что эта комната, где мы живем, была Татьянина.
— Ну и что?
— Как “ну и что”! А где она поселится, когда вернется?
— Плевать. Это уже их заботы. С бабкой поживет, — отмахнулся Егор.
О том, что прежде угловая комната принадлежала бабкиной дочке, давно можно было догадаться. Не единожды ночью после продолжительных звонков в дверь, на которые никто из жильцов не реагировал, раздавался ужасающий грохот. Кто-то изо всех сил барабанил по решетке окна:
— Танька, открой! Ты что там затихарилась? Открой, сучка!
Егор подскакивал, голый, к темному стеклу, за которым угадывались раскоряченная согнутая фигура и уткнувшаяся в прутья решетки опухшая физиономия.
— Сейчас я тебе так открою, ты, ублюдок! — негромко, опасаясь разбудить ребенка, произносил он в форточку.
— Извини, браток… все, ухожу, извини… — раскланивалось человекообразное существо и без остатка растворялось во мраке, так что можно было решить, будто оно примерещилось спросонок. Однако через две-три ночи все повторялось.
Бабка тоже, видать, забывала о том, что дочь в тюрьме. В череде монотонных ругательств, какие она дежурно выкрикивала, колошматя в стенку, иной раз приходилось слышать:
— Танька, стерва! Прошмандовка такая-этакая…
8
Наконец, уже ближе к зиме, Тамарина дочка вышла из заключения. На первый взгляд она показалась Егору не такой уж бесовкой, как он ожидал и какой выставляла ее Арефьевна. Высокого роста, сухопарая, прямая, и если бы не дряблая кожа на шее, лиловая сетка сосудов на руках и ногах, свисающие сосульками, как будто слипшиеся, волосы и какие-то совершенно пустые маленькие глазки, то ее можно было бы даже назвать по-женски привлекательной. Но, с другой стороны, если бы ее укоротить раза в полтора, еще сильнее сморщить кожу и перебить нос, то получилась бы вылитая баба Тамара.
— У вас ребеночек? — хрипловатым голосом обратилась она к Инне, струйкой пуская табачный дым к потолку кухни. — У меня тоже был… Мальчик, — она сухо закашлялась и размашисто стукнула себя кулаком в плоскую грудь.
— И что с ним? — с испугом посмотрела на нее Инна.
— Помер.
На этом разговоре общение закончилось. И кончились иллюзии. В тот же день в квартиру стали сползаться такие чудища и уроды, каких можно лицезреть разве что на картинах Босха. И начался разгул, который возобновлялся каждый вечер и длился до середины ночи. Это была не та пирушка, что водится, к примеру, у студентов. Тут не было ни музыки, ни песен, ни смеха, ни веселых голосов. За стенкой слышались в основном непрерывный нудный бубнеж, звуки падения, дикие нечеловеческие вопли и рычания. Требовалось немало усилий, чтобы заснуть в такой обстановке.
А когда под этот гром все же удавалось забыться, Егору снилась бомбежка. Сперва маленький блестящий самолетик появлялся в бесцветном вечернем небе. Затем от него отделялся черный штрих — и вот уже соседний многоэтажный дом рушится в клубах дыма с неимоверным грохотом. “Следующим рухнет наш”, — с этой мыслью Егор поспешно выволакивает кровать во двор, ближе к сосновому лесочку (такой лесок рос перед домом в провинциальном городке, где Егор оставил свое детство). “Под звезды!” — восклицает он про себя. Однако звезд не видно, и моросит дождь, прямо на одеяло. Ну и пусть. Егор укрывается с головой и, уютно свернувшись калачиком, собирается спать дальше… Но тут его словно подбрасывает с постели: “А как же жена, ребенок?!” Он мчится к дому, уже горящему, окутанному дымом, на бегу поражаясь, как это он мог забыть про свою семью. И при этом, помимо страха и потрясения, его пронизывает такая неистовая, всепоглощающая любовь к жене и сыну, какой наяву он никогда не испытывал.
Однажды бубнеж продолжался почти до самого утра, приобретя характер пытки. Блеющий мужской тенорок заискивающе тянул:
— Та-ань, а Тань… Ну, Та-а-ань…
Женский голос презрительно, но как-то механически выкрикивал:
— Пошел ты, козел вонючий.
— Что ты сказала? — яростью вскипал мужской голос, и казалось, сейчас начнется смертоубийство. — Кто я?! А ну повтори! Повтори, я сказал!
— Козел ты, — невозмутимо повторяла собеседница.
Затем следовала пауза, и опять:
— Та-а-ань, а Тань…
Наконец Егор почувствовал, что он или разорвет каким-то образом эту липкую словесную паутину, или сам вот-вот примется бормотать: “Тань, а Тань”. Натянув в темноте спортивные штаны, он решительно выскочил в коридор. Ударив кулаком в соседнюю дверь, он резко толкнул ее от себя. В лицо пахнуло тяжелым смрадом.
Татьяна сидела в кровати, полуприкрытая одеялом, склонив голову, так что слипшиеся космы волос закрывали лицо. Столь же безвольно, как и волосы, свисали бледные груди, напоминающие опавшие воздушные шарики. На полу перед ней сгорбилась мужская фигура, сочетающая в себе одновременно рембрандтовского блудного сына и васнецовского Кощея. Существо это поглаживало торчащую из-под одеяла костлявую коленку собутыльницы и ныло: “Та-ань…” Мельком Егор успел заметить на табуретке наполовину отпитую бутылку портвейна, раскрошенный огрызок хлеба и замусоленный стакан.. Его потрясло другое: у окна под батареей лежала на полу баба Тамара в луже крови с открытыми остекленевшими глазами. Егор не сомневался, что она мертва. Он прикрыл дверь и, растирая лицо, как после кошмарного видения, побрел в свою комнату.
А наутро бабка как ни в чем не бывало, только ссутулившись больше обычного и больше обычного растопыривая локти, двигалась по коридору в сторону кухни, где Егор грел на плите детское питание. Ее маленькие глазки тупо, без всякого выражения глядели в одну точку. Дойдя до раковины, она отвернула кран и прямо из горсти, сёрбая, принялась хлебать воду.
— Ключицу мне сломали, паскуды, — проворчала она, кривя рот и ощупывая перекошенное плечо. При этом она нисколько не уделяла внимания сцементированным спекшейся кровью волосам на одной стороне головы.
— Она вся ломаная-переломаная, — вполголоса молвила стоящая у своего стола Арефьевна, после того как бабка уковыляла. — А все жива! Живучая как кошка.
“Как крыса”, — мысленно уточнил Егор. Это такие же крысы, как те, что носятся по коридору и грызут пол.
— Раттус, — произнес он вслух.
— Что? — не поняла женщина.
— Нет, ничего.
“Раттус раттус — крыса черная, раттус норвегикус — крыса серая”, — вспомнилось Егору из курса лекций по зоологии позвоночных.
Со стороны коридора донеслись гнусавые выкрики Тамары. “В „Кресты””, “подох”, — проскакивало среди сплошного мата.
— Татьяниного сожителя костит, — не удержалась от комментария Антонида Арефьевна.
Егора не интересовал Татьянин сожитель, но соседка, похоже, стосковалась по общению.
— Тут он неподалеку у дружка прижился, — продолжала она, опираясь о столешницу пухлой с узловатыми пальцами рукой. — Прежде, я слышала, квартиру имел. Работал в “Корчме”… Бар, что ли, такой? А после, как жену схоронил да с Танькой сошелся, — так все прахом! А уж как ребятенок у их неживой родился, то и вовсе….
“А может, и сам я раттус? — неожиданно подумалось Егору. — Этакая ученая крыса, грызущая науку…”
Умозрительно сплюнув, он прогнал неприятное сравнение.
Изредка в квартиру заглядывал участковый милиционер. Придав своему лицу суровости, он увещевал Татьяну устраиваться куда-нибудь на работу.
— Успеется, — отвечала та, покуривая.
— Нашли у кого снимать, — с укором заметил страж порядка, просунув голову в комнату бабкиных квартирантов.
— Давайте мы у вас снимем, — зло ухмыльнулся Егор. — У вас, наверное, и ванна есть, и пол не проваливается.
— Поговори у меня! — дверь гневно захлопнулась.
9
Однажды посреди ночи Егор проснулся и какое-то время лежал, не понимая, что его разбудило.
Перед этим ему снилась река. Какие-то очень знакомые родные места. Он вроде как сидит на берегу, опустив ноги в ясную воду, и слушает журчание рассекаемых струй.
Сейчас он лежал с открытыми глазами в полной тьме и продолжал внимать этому ровному близкому, как будто за стеной или под полом, журчанию. И воздух, казалось, был насыщен влагой. Ничего пока не предугадывая, но уже испытывая смутную тревогу, Егор вышел в коридор, прошаркал, удивляясь отсутствию крыс, к входной двери. Журчание усилилось. Он приотворил дверь и отшатнулся. Грозное клокотание, плеск, облака горячего пара ворвались в квартиру. С верхних ступеней марша, тускло подсвечиваемая слабой лампочкой, катилась целая река бурой воды и изливалась из подъезда в зимнюю темноту двора. Видимо, где-то наверху на лестничной площадке прорвало трубу отопления. Однако ни что-либо исправить, ни пройти через кипяток на улицу, чтобы вызвать “аварийную”, не было возможности.
К утру кто-то из жильцов, надо думать, все же сообщил в коммунальные службы: журчание прекратилось. Но когда Егор, собравшись на работу, попытался выйти из квартиры, перед ним вместо бетонной лестничной площадки открылся темный провал. В его глубине парило подземное озеро, из которого в беспорядке торчали обрушившиеся деревянные балки и прутья арматуры.
Когда на кафедре Егор рассказывал коллегам, что он выбирается теперь из дому на улицу по жердочке, балансируя над подземельем, а затем скользит по длинной наледи прямо под арку, те благодушно смеялись, воспринимая услышанное как веселый анекдот. Действительность была куда менее веселой: отключенные от теплоцентрали трубы промерзли, а от пара где-то замкнуло проводку, и в квартире на Крюковом, да и во всем подъезде, царили холод и мрак.
Соседи-хроники все то время, пока стояла стужа, не показывались из своей норы.
— Впали в анабиоз, — без улыбки шутил Егор.
— Может, с ними что-нибудь случилось? — беспокоилась Инна. — Может, постучать спросить?
Когда же батареи вновь потеплели (после того, как Егор раза четыре бегал в управление ругаться), в квартире постепенно стала восстанавливаться жизнь. Арефьевна первая вытащила на кухню мужа для очередной помывки.
— Блокаду пережили, — вздыхала она, растирая губкой желтые культяпки инвалида, — а тогда как-никак тяжелее было.
Передвигаясь толчками, точно робот с дистанционным управлением, выползла в коридор баба Тамара, появилась Татьяна с папиросой в зубах. И скоро опять по вечерам пошел шабаш. Опять кого-то избивали, кто-то стонал, едва не издыхая, в туалете, кто-то хохотал и выл, будто нечистая сила.
— Это не люди, — в сердцах говорил Егор жене (теперь это было его твердое убеждение). — Это какие-то низшие формы жизни. Причем вредные для окружающих. Будь моя воля, я бы их всех собрал в одну кучу… Вон их сколько толчется по подворотням, в подземных переходах! И всех — куда-нибудь в резервацию!
— То есть на смерть? — сухо уточнила Инна.
— И отлично! Туда им и дорога! Это как нарыв, который необходимо вырезать. Как деградационная ветвь эволюционной цепи. Людей и без них слишком много.
— Что ты говоришь?! — Инна смотрела на мужа с сомнением: неужто он в самом деле так думает? — Прости, но что-то похожее утверждали и фашисты. И уничтожали уродов и неполноценных, по их понятиям, людей…
— Нет, здесь другое. Это даже не уроды. В них вообще ничего человеческого. Это крысы. Раттус норвегикус!
— А мне их жалко. Они несчастные, — упрямо повторяла Инна, как будто убеждая в этом и себя.
— Жалко? А ребенка нашего тебе не жалко?! Тоже мне — жалостливая…
По вечерам Егор снова кружил по городу, расклеивая на бетонных заборах, автобусных остановках, водосточных трубах бумажки все с тем же неизбывным текстом: “Семья из трех человек снимет…”. Одно из объявлений он прилепил мимоходом на колонну ограды собора: может, хотя бы Святой Дух откликнется…
10
Жилищный вопрос, мучивший Егора днем, получал неожиданное развитие ночью. Так однажды ему повстречалась во сне та маленькая добросердечная бабуля, что свела его с Тамарой.
— Вы с женой выдержали испытание, и теперь пожалуйте ко мне, — шуршал старушечий голос. — У меня, правда, всего одна комнатка, и вам придется повесить ширму. И еще по ночам я брожу…
— Ничего, нам не привыкать! — поспешил заверить ее Егор.
И вот они якобы вселяются в бабулину квартиру (самой бабули почему-то нет), сваливают в комнате вещи, осматриваются. С затаенной радостью и ожиданием какого-то чудесного сюрприза Егор приближается к окну. Показываются макушки сосен. Едва сдерживая нарастающее волнение, он во всю ширь распахивает рамы. Запах хвои вливается в комнату. Внизу — на асфальте, на кустах, клумбах — лежит кремовое солнце вперемешку с сине-зелеными тенями. Утренняя умытость, чистота красок — как на полотнах Марке. Вон знакомая беседка и старики, режущиеся в домино, распушенные акации и мальчишки, играющие в ножички.
— Санька! — кричит Егор.
Белобрысый худощавый мальчуган, приостановив игру, крутит по сторонам головой.
— Санька!!!
И Санька, друг его детства, расплывшись в улыбке, машет ему снизу.
…Строго говоря, все, что виделось Егору в том мнимом окне, весьма отдаленно походило на памятный ему двор. Вдобавок здесь происходили беспрерывные метаморфозы: дома на флангах произвольно меняли очертания, сосны то подступали к самому окну, то отходили на задний план, уступая центр картины зеленому лугу с большой песочницей посередине или даже пруду с мостками и песчаной дорожкой вокруг. И тем не менее это был он, тот единственный на свете двор; он был им по своей внутренней сути, своему настроению и особой поленовской теплоте.
— Здесь еще одна комната! — звучит изумленный голос жены (сон продолжается, и тема жилья, оказывается, еще не забыта).
Действительно, в доме обнаруживается вторая комната. В ней Егор также приникает к окну, но видит совсем иное — груду битых кирпичей и развалины бани. Он спешит обратно и попадает в третью комнату, окна которой выходят во двор-колодец, как в доме, где жила Инна. Квартира быстро разрастается, отпочковываются все новые и новые комнаты, но ни в одной из них Егор не может отыскать то единственное окно, глядящее во двор его детства. По странной логике сна ему приходит на ум, что тут обитает Иннина бабушка. Ведь у нее не все в порядке с головой, и оттого-то здесь такая неразбериха с планировкой. Каким-то образом становится известно, что Иннина бабушка сделалась двойником бабули и переехала в ее квартиру, бабуля с разведенным сыном — в квартиру родителей Егора, родители Егора… В этом месте сновидение окончательно запутывается и меркнет. Последними размываются вновь возникшие в окне освещенные солнцем верхушки сосен.
11
Среди Татьяниных гостей-собутыльников в этой жутковатой компании, большинство из которой могло бы успешно участвовать в постановке гоголевского “Вия”, чаще других появлялся один, одетый чуть получше остальных, но с отвратительной физиономией (точь-в-точь харя с картины Пикассо “Абсент”). Проходя по необходимости через кухню, где, как тараканы, частенько скапливались хроники, Егор замечал, что тот всегда крутится возле Татьяны. Верно, это он ныл тогда у ее кровати и о нем что-то говорила Арефьевна. А еще прежде, не исключено, он стучал по решетке окна. В его искривленных синюшных губах в обрамлении неровной щетины, воспаленных выпуклых глазах Егору виделось что-то льстиво-коварное и вместе с тем непредсказуемо звериное. “Такой, наверное, убьет человека, не моргнув глазом. А может, уже и убил!” Егору вспомнились выкрики бабы Тамары о “Крестах”. В “Кресты” из-за мелочи не посадят, рассудил он.
Был случай, когда этот тип распахнул дверь в комнату Егора и Инны и застыл, покачиваясь, держась за косяки и кривя губы в бессмысленной ухмылке. Заплакал малыш. Егор сунул руку под кровать, медленно выпрямился и двинулся навстречу гостю с зажатой в кулаке гантелью. Все ненавистное, гадкое, отравляющее жизнь соединилось для него сейчас в облике стоящего в дверях.
К счастью, в это время в коридоре заорали:
— Корчма! Братан! — позади возникли еще две тени, подхватили “братана” под руки и, сопя, потащили прочь.
В другой раз, проходя по коридору с чайником, Егор с омерзением отпихнул от себя этого самого Корчму, сунувшегося к нему с какими-то, возможно примирительными, объяснениями.
— Ты? Меня? — процедил тот, ткнувшись затылком в стену. — Спокуха, фраер, сейчас я тебя попишу. Зарежу!!! — взвился он.
Выскочила перепуганная Инна, вся дрожащая, и потащила мужа в комнату.
Егора передергивало. Он шагал из угла в угол, не находя себе места, задевая лицом развешанные вдоль комнаты мокрые ползунки и распашонки, и чуть было не провалился под пол в том углу, где доски прогнили.
— Горик, милый, не связывайся с ними, — упрашивала его жена. — Они не понимают, что делают, но ты-то должен понимать.
“Ненавижу, — стучало у Егора в висках. — Как я их ненавижу! Я бы их всех… Рука бы не дрогнула. Даже с удовольствием…”
Наконец он овладел собой, сел на могильный холм кровати и, придав своему лицу миролюбивое выражение, сказал жене, что уже совершенно спокоен, что он и не собирается связываться с этими хрониками. Через какое-то время, буркнув небрежно, что отправляется в туалет, он, не торопясь, вышел, аккуратно притворил за собой дверь и, так же неторопливо проходя через кухню, вдруг прыгнул к столу, обхватил рукой под горло сидящего на табурете “любителя абсента”, резко повалил его на пол и волоком, мельком поразившись пробудившейся в себе чудовищной силе, стремглав потащил в туалет.
— Ты меня зарезать хотел? Зарезать? Ты, сволочь… — шипел он сквозь стиснутые зубы и при каждом слове ударял лежащего затылком о бетонный пол. — Ты не то что резать, ты у меня говорить разучишься…
В этом неожиданном для себя зверином бешенстве Егор не мог остановиться.. Если он прикончит эту гадину, то всем от этого будет только лучше. Ведь это то же, что убить крысу. Наверное, он и прибил бы несчастного забулдыгу, если бы Татьяна с криком “Хмырь шлоепаный!”, как рысь, не вцепилась Егору сзади в волосы. Очнувшись, он отшвырнул ее, поднялся, прошел на кухню, где окаменели, точно гномы после второго крика петуха, фигуры хроников, и тщательно вымыл с мылом руки, как тогда после убитой крысы. Вернулся в комнату.
Там, у постели ребенка, беззвучно плакала жена. Малыш, стоя в кроватке и держась за ее перильца, вопросительно таращил глаза. И словно из невообразимой дали, едва слышимый, доносился печальный колокольный перезвон.
“Еще немного, — подумалось Егору, — и я сам потеряю человеческий облик”..
12
В ближайшую же ночь Егору приснилось, будто он потерял человеческий облик.
Ему пригрезилось, будто он таракан. Он якобы видит, как по столу разгуливает таракан, и знает, что это он сам, Егор. А главное, он нисколечко этому не удивляется, как будто это давно известный факт, как будто всегда все знали его как таракана. Не удивляется он и своей раздвоенности (ведь сам же он за собой и наблюдает). Одно лишь беспокоит его: как бы не спутать себя-таракана с настоящими тараканами и не прихлопнуть по ошибке. Он мучительно ломает над этим голову и заодно ревностно следит, чтобы кто-нибудь посторонний также не прибил его. Наконец догадавшись или вспомнив, как это делалось на лабораторных занятиях, он помечает насекомому спинку белой краской. Но вскоре опять являются сомнения: того ли таракана он пометил?..
…Его многое теперь раздражало: и шатающийся стол, и решетки на окнах, и тревожные взгляды жены, и ее медлительность, и то, с каким рвением бросается она к ребенку, стоит лишь тому пискнуть, и частый плач малыша, у которого резались зубы.
Случалось, лежа без сна, слушая поневоле ругань и стуки за стеной, он как бы взглядывал на себя со стороны и дивился увиденному — тому, что он лежит в одной постели с этой белеющей в полутьме женщиной, которая сейчас казалась ему совсем незнакомой. Что объединяет их, кроме этой мрачной комнатушки, общего дитяти и строчки в паспорте? Весь ряд предшествующих и подготовительных событий (и долгие поцелуи в подъезде ее дома, и хвастливые появления в компании друзей с молоденькой девчушкой, почти школьницей, и прогулки вдвоем по Эрмитажу, в которых Егор выступал завзятым экскурсоводом, и его незаконные проникновения к ней в роддом) — весь этот ряд словно бы выпал из памяти, и остался лишь голый результат. И этот результат был странен: он и эта женщина, считающаяся его женой, — здесь, в погружающемся под землю доме, населенном всевозможными тварями и крысоподобными существами…
Он засыпал с надеждой хотя бы во сне увидеть что-нибудь утешительное, милое сердцу — покинутого ли в далеком прошлом дружка Саньку, вкусно сосущего леденец, или студенческую братию, весенним днем сидящую, свесив ноги, на гранитном парапете набережной. Но нет, даже сны сделались какими-то скудными, словно вид на разрушенную баню в том окошке, которое завесила в первый день Инна.
Что касается Инны, то ей было не легче. В ней постепенно укоренилось убеждение, что из такого уныния и отчужденности и состоит супружеская жизнь. И все же временами, вопреки рассудку, ей воображалось, будто счастье возможно, что оно где-то рядом, необходимо лишь небольшое усилие — зажмуриться, например, и быстро разъять веки — и вот оно, перед тобой… Изредка являлось ей одно видение. Откуда оно пришло, не вспомнить — из ранних ли ее девчоночьих мечтаний, позднее преображенных, или из полузабытого сна. В нем были распахнутые настежь окна, солнце, развевающаяся от сквозняка тюль, цветы, как будто вся комната забрызгана золотисто-желтыми цветами, залитый солнцем стол и на столе, в облачке пеленок, — ее детеныш, красный, сморщенный, с прижатыми к груди кулачками, каким она его увидела впервые.
13
Снова пришла весна. Снег сошел, оставив после себя мокрые нашлепки грязи, постепенно превращающейся в пыль. Лед в каналах потемнел и просел, погрузившись под желтоватую с прозеленью воду.
В тихие светлые вечера Егор отправлялся домой пешком — по Университетской набережной, мосту Шмидта, через площадь Труда и Театральную площадь — и порой забредал в сквер Никольского собора, где едва начинающие оживать старые искривленные деревья напоминали страдающих грешников, а также карандашный эскиз Егора. Иной раз он просиживал тут долго, как некогда в чужом дворике, мечтая о жилье. Теперь он уже не мечтал, а люди вокруг — и одетые в черное старушки богомолки у ворот храма, и покуривающие на соседней скамье мужички — все казались ему хрониками и всех хотелось отправить в резервацию. И не ему одному, оказывается, хотелось. “Петербург — город для богатых”, — вспомнилось ему недавнее высказывание мэра. Правда, высказывание это ставило Егора в один ряд с хрониками.
Как-то он задержался допоздна в гостях у приятеля, бывшего однокурсника, и возвращался к себе в весенних сумерках, так же пешком и так же мимо собора. На колокольне пробили полночь. Взойдя на квадратный горб Красногвардейского мостика, он обратил внимание на странное для этого часа и места скопление людей и машин в конце набережной Крюкова канала. Егор прибавил шагу, затем побежал. И пока бежал, в голове у него проносились самые противоречивые мысли. Сперва о том, что если что-нибудь случилось с Инной или ребенком, то он поубивает всех этих хроников (он не сомневался, что происходящее связано именно с хрониками). Вслед за тем мелькнуло осознание, что он готов терпеть все: и крыс, и клопов, и пьяные оргии, только бы с женой и малышом все было в порядке. И, наконец, подумалось, что если что-то плохое и в самом деле стряслось, то это возмездие. За что именно возмездие, он не успел домыслить…
У дома, светя фарами, стояли поперек улицы две пожарные машины. Люди в негнущихся, точно выпиленных из фанеры, костюмах сворачивали плоские пожарные рукава. Здесь же, под стеной здания, Татьяна с растрепанными волосами вырывала у матери бутылку. Старуха шаталась и едва не падала, но пальцев не расцепляла. У ограды канала на куче тряпья гнездился седовласый инвалид, а Арефьевна, опустившись рядом с ним на колени, вытирала концом своего платка его перепачканное черным лицо. Поодаль бродили несколько пропойц из Татьяниной компании да еще кое-кто из жильцов. Одновременно, а то и раньше Егор заметил, что окна первого этажа выбиты, решетки выломаны. Оттуда тянуло горьковатым дымком и безотрадным запахом мокрой сажи. На стене вокруг окон красовались разлапистые ореолы копоти.
— Инна! — завопил он, бросившись в проезд, расталкивая каких-то людей.
— Горик, я здесь!
Жена появилась из-за пожарной машины с малышом на руках. На ней были домашние тапочки, халат, а поверх халата — плечистая брезентовая куртка пожарных.
— А у нас пожар, — изрекла она так, словно сообщая нечто забавное и как бы в улыбке растягивая губы, впрочем, заметно подрагивающие. — Кроватка, ванночка, магнитофон, рисунки твои — все сгорело…
— Главное, сами живы, — пробасил проплывший рядом пожарный с брандспойтом. — А кровати новые купите.
— Купим новые, — согласно повторила Инна (Егор взял у нее спящего, обернутого одеялом сынишку, голова которого попахивала гарью). — Ты знаешь, — Инна подняла на мужа глаза, — всех Корчма выносил… тот, с которым ты дрался.. И бабу Тамару, и Вадима Ивановича, инвалида, и нас с Димулей. Мы чуть не задохнулись. На окнах решетки, а загорелось в коридоре. Говорят, проводка. Димулька так кричал, звал папу, а теперь вот… уснул…
Егор не дал ей досказать. Он притиснул ее к себе одной рукой, другой прижал закряхтевшего малыша и бормотал какие-то утешительные ласковые слова. Его вдруг охватило безотчетное желание обнять всех вокруг: и Арефьевну, и ее молчаливого мужа, и даже Татьяну с Тамарой, и того безобразного непредсказуемого Корчму. На душе у него сделалось так легко и просветленно, как бывало только в пору детства. И в то же время почудилось, будто обманчивое счастье, что брезжило и ускользало от него во снах, вынырнуло на минутку из области грез и засветилось в глазах его Инны.
…А через полчаса кто-то принес известие, что Корчма скончался. Говорили: прибежал домой, обожженный, бросился в ванну с холодной водой — и душа вон!..
— Царствие ему небесное, — тихо промолвила Арефьевна.
— Идите вы все!.. — оскалившись, вдруг заорала Татьяна и, размахнувшись, шарахнула о набережную пустую бутылку. — Все!!!