Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2006
Идет последний час учебного дня. В аудитории полтора десятка студентов, находчивые удрали. Лектор рисует на доске какой-то график. Несколько прилежных студенток на первом ряду что-то торопливо записывают, остальные под мерный говор лектора нудятся и посматривают на часы. За окном зима и темень. Я пытался конспектировать, не успеваю, потерял нить и плюнул. Чем бы заняться? Достал из сумки шашки, расставил и начал играть сам с собой. Впереди, через ряд, Верка Кудрявцева читает какую-то книгу. Фигурка у нее ничего, талия классная и попка — тоже…Что она читает? Что-нибудь про любовь… Портрет какого-то мужика на всю страницу, морда вроде знакомая, артист какой-нибудь…
Я разыграл дебют, сделал первый размен, опять взглянул на портрет — я этого мужика точно где-то видел… ну ей-богу. И бородавку под нижней губой узнаю… Киноартист, что ли? Наверно, я его в каком-то фильме видел… Только не в Палехе, а уже в Ленинграде, после эвакуации. Постой! Кажется, вспомнил: я этого человека лет пять тому назад, осенью 46 года, каждое утро встречал по дороге в школу. Каждое утро в одно и то же время он медленно шел по крайней аллее Марсова поля. Невысокий, худощавый, узкоплечий, лицо смуглое и всегда печальные глаза. Мы тогда с отцом жили недалеко, на набережной Мойки, дом 11. Мама умерла в блокаду. После войны отца демобилизовали, он приехал в Ивановскую область и забрал меня из детдома. Пошел я в 199-ю школу, на площади Искусств, в 6-й класс. Отец накупил мне на рынке каких-то трепаных учебников. Алгебра, помню, 1928 года, автор не Киселев, как у всех, а какой-то Гангнус. С этого Гангнуса все и началось — в учебнике не было того, что задавал наш свирепый математик. Мне было 13 лет, я не любил математику, а любил литературу и, находясь под сильным влиянием Вальтера Скотта, начал понемногу писать роман, очень похожий на “Айвенго”. Папашу моего познакомили с какой-то пианисткой, и он надолго исчезал из дома. Я писал роман и в школу ходил эпизодически. Через пару месяцев, когда в романе был дописан счастливый конец, отца пригласили в школу и сообщили, что мое дальнейшее пребывание в мужской средней школе № 199 крайне нежелательно. Сначала меня отчитывали, стращали, стыдили, потом махнули рукой и забыли. В школу я больше не ходил, было одиноко, голодно и тоскливо. Временами хотелось утопиться. Спасло чтение, сначала Тургенев, потом Горький, Чехов и все подряд…
Лектор опять застучал мелом по доске. Как тянется время! Может, часы стоят?! Послушал — нет, тикают, до звонка еще полчаса!
Моя мачеха, энергичная, неглупая женщина, во время блокады была аккомпаниатором в эстрадной бригаде, разъезжавшей с концертами по тылам Ленинградского фронта. Голода она не знала. В мачехиной комнате на улице Жуковского я обнаружил следы ее особых отношений с каким-то мужиком: подтяжки, галстук, черновик какого-то конферанса, похоже — чтец из их эстрадной группы. Обнаружил я и испещренный карандашными пометками небольшой сборник рассказов Зощенко. Избранное: самые смешные, самые лучезарные его рассказы. С этим сборником я уже не расставался, к лету знал его почти наизусть и в подходящих случаях охотно пересказывал, вызывая хохот слушателей. И вдруг в августе доклад Жданова, и — на всю страну: Ахматова, Александр Хазин и мой любимый Зощенко — отщепенцы, злопыхатели, клеветники… Мне тогда было 14 лет, но я интуитивно почувствовал несправедливость, чрезмерность критики и впервые усомнился в правоте власти.
А тем временем мачеха решила мою дальнейшую судьбу. Ей, в общем-то неплохой женщине, я был не нужен, и она устроила меня в военное училище на восемь лет. Две недели, проведенные в казарме, я до сих пор без содрогания и вспомнить не могу. В ночь перед приемом присяги я перелез через высокий кирпичный забор училища и явился домой. Мачеха возмутилась и ушла от нас навсегда. Отец сказал: “Будешь теперь всю жизнь вкалывать, как я. На вот, бери повестки, иди в ремесленное училище”.
Обошел я все мужские школы Дзержинского района, нигде меня не принимали. 10 сентября, голодный и усталый, забрел я в 181-ю школу на Соляном переулке и без всякой надежды постучал в дверь с табличкой “Директор А. А. Андреев”. Александр Александрович взглянул на меня: невысокий худой подросток, в давно не стиранной рубашке, в выцветших галифе, в огромных кирзовых сапогах… и, забыв про табель, сказал: “Завтра к девяти — в 6-а!”
Теперь каждое утро я снова ходил в школу и каждое утро встречал вот этого самого из книжки. Если я немного опаздывал, он уже сворачивал с аллеи и шел через мостик в сторону церкви Спас на крови…
Я сложил шашки в коробку и запихнул ее в свою сумку.
— Кудрявцева! — прошептал я.
Не слышит, тогда я громким шепотом:
— Верка! — она обернулась. — Чей это портрет у тебя в книжке? Отверни назад пару листов!
Лектор поднял голову, выразительно посмотрел на нас и постучал карандашом по столу.
Ладно, подожду, до конца уже недолго…
Вскоре этот грустный мужик стал меня тоже замечать, скорей даже не меня, а мои сапоги 42-го размера. Вообще, при виде моих галифе и отцовского пиджака в полоску, глаза его становились чуть менее печальными, а на губах появлялось даже что-то вроде улыбки. Постепенно между нами возник какой-то немой контакт, мы, конечно, не здоровались, но каждый раз при встрече наши глаза посылали друг другу привет. А месяца через два, по-моему, в начале ноября, он перестал появляться на аллее. День за днем я всматривался, искал его среди прохожих, но его среди них уже не было…
Ну, слава богу! Наконец-то звонок! Я подошел к Верке:
— Дай-ка посмотреть, чей это портрет у тебя в книжке?
Она раскрыла и молча протянула мне книгу. Ну конечно, это он! Смотрит прямо на меня. Те же глаза со смешинкой в глубине, те же иронично сжатые губы и хорошо знакомая мне родинка. Я взглянул на строчку под снимком и вздрогнул: Гагры, 1938 г. М. М. Зощенко.
30 января 2006 г.