Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2006
СТИХИ О ЖЕНСКОМ ИДЕАЛЕ
До сих пор помню два фильма начала 60-х —
“Если ты прав” и “Баллада о солдате”…
Я тоже рос средь уличной шпаны.
И будущность была во тьме сокрыта.
И, к танцам в клубе выгладив штаны,
я клал в карман кастет из текстолита.
Но был еще в том клубе кинозал,
где на экране лучик из простенка
мне Болотову Жанну показал
и познакомил с Жанной Прохоренко!
И если б не они, то, как ни кинь —
иной была б судьба моя доныне!
Но я влюблен был в них, в их героинь…
А у шпаны — другие героини.
И, заплатив полтинник у дверей,
со сверстницей усевшись в темном зале —
на целый фильм я забывал о ней.
И был дурак, как вы бы мне сказали.
Но та, что в белой шапке пуховой,
с телефонистом ( Любшиным) дружила —
и мне дарила взгляд лучистый свой,
и мне навстречу в фильме том спешила!
Там дед ее сидел на Колыме,
и лагерный рассказ о самородке
я вместе с нею слушал в полутьме.
И взгляд влажнел. И что-то стыло в глотке…
И та, с косой — каких на свете нет
теперь, да и тогда встречались редко, —
в “Балладе о солдате” белый свет
мне застила сильнее, чем соседка!
Бежали мимо — сосны и вода.
— Алешенька, — она ему сказала…
Почти такие точно поезда
ходили до Московского вокзала.
Рабочий люд в них “Севером” дымил.
И инвалиды выставляли культи…
И не боялся давки взрослый мир —
он о войне все помнил и о культе!
И выплывал перрона край в окне.
И шла толпа — в метро или к трамваю,
И то коса в толпе виднелась мне,
то вдруг белела шапка пуховая…
Я долго их из виду не терял.
Жалел, что фильмов с ними было мало.
Вот кто мне были — женский идеал!
Его и жизнь ничуть не поломала…
БАЛЛАДА ДЛЯ ДВОИХ
У нее со здоровьем все время одни напасти!
То спина заболит, то сердце, то набегается на морозе —
вот уже и ангина — не женщина, а несчастье!
И хандрит опять, в самый раз при таком хондрозе!
И приходит он, и, конечно, ботинки в глине —
снова шлялся где-то и явно дружил с рюмашкой!
И напрасно он ей с порога рассказывает, что при ангине
помогает водка, а также шалфей с ромашкой!
И уже намечается ссора — у всех же нервы!
И игра в молчанку, как минимум, до рассвета!
Я не знаю, как в этом случае выкручиваетесь, например, вы?
Но послушайте, что ей он говорит на это.
— Вот и мне, — говорит, — хоть с болячкой могу любою
совладать легко, со здоровьем беда, мученье!
Потому что болен давно и тяжко одной тобою,
И уже не уверен, возможно ли излеченье!
Никогда не знал я чудеснее карантина,
дай мне руку, и сразу все мысли мои — в цейтноте.
И вся жизнь за дверью — тоска, суета, рутина,
ты и там звучишь в моем сердце на верхней ноте!
Как же жил я раньше, симптомов таких не зная?
Об одном прошу, не растай, прошу, не исчезни!
Видишь, жар у меня, ты прохлада моя лесная —
а других лекарств и нет при такой болезни…
НА СЕМЕЙНУЮ ТЕМУ
Наши жены — женщины трудного поведения,
потому что им хочется внимания, понимания и обхождения,
и чтобы достаток в доме, и любящий муж, и вообще —
почему это он опять не в тапочках, и откуда этот мел на плаще,
и когда это пьянство кончится. Боже ж ты мой —
и сколько можно сумки с продуктами таскать самой,
и куда он опять намыливается, и при чем здесь друзья? —
и в слезы, в слезы — так жить нельзя!
Ах, они, Золушки наши, им бы — летать, порхать, на море отдыхать,
а надо уют поддерживать, свои чувства сдерживать, на кухне вздыхать,
а если с кем и удастся перемолвить теплое слово бедняжке,
то с заехавшим в гости братом (как в стихе Комарова Сашки),
да еще эти грядки дачные, болезни детей, да еще видение —
утром в зеркале — возраста ряд примет,
и тогда им хочется срочно изменить свое поведение,
но легкого в этом — нет…
Потому, что мужья у них — сплошь мужчины легкого поведения,
обожающие спирт, флирт и разные теплые заведения,
и чтобы она его понимала, и, снизу вверх глядя,
была бы повсюду рядом, но на полкорпуса сзади,
и была бы умна и красива, и чтобы все говорили: — О!
Как ему повезло! —
А другой норовит, как на фронте, послать свою дуру
впереди себя — штурмовать преграду, затыкать амбразуру,
чтобы следом и он — гордой поступью, с криком “ура” и так далее —
водружал бы победный стяг, сам себе Егоров и Кантария!
И чтобы вокруг внимание, и рукоплещущий свет,
и не дай Бог, если он при этом еще и поэт!
Тут такие крылья растут, и такая легкость:
ангел, ангел, ни дать ни взять,
и не надо его одергивать, повергать в неловкость —
с высоты же не видно, чей там он муж и зять…
А еще есть случаи — в рамках этого рассуждения —
когда перепутываются способы поведения,
и, когда ей с тобою трудно, — в тебе тоска,
и, когда ей легко, — так желанна она и близка,
и когда ей летать хочется, то без всякой фальши,
разрешаешь ей это делать легко…
И она порхает, порхает — то ближе, то дальше,
а потом улетает так далеко —
что сидишь и не знаешь, как, впрочем, не знал и ранее —
как любить такую маленькую женщину
на таком большом расстоянии…
ЭЛЬ ГРЕКО
У Эль Греко Христос — разгоняет торгующих в храме.
Он в багровом хитоне, он гневен, в глазах его пламя!
И почти не касается пола, но очень здоровый!
Вот и бич у него, на прикидку, почти трехметровый!
А торговый народ с покупающим всем населеньем,
от бича заслоняясь, глядят на Христа с изумленьем.
Старики вопрошают: “Чего он так гневен, ребята?”
Плачут малые детки, пищат из корзины цыплята…
У хозяйки цыплят — и бедро обнажилось, и груди,
тут уж не до приличий, ведь свалка — пугаются люди!
И при этом прямом хулиганстве, бесчинстве, кураже —
отчего-то нигде нет ни римской, ни храмовой стражи!
Тут уж точно все мысли должны быть — совсем не о Боге.
Вообще не похоже, что этот скандал — в синагоге!
Ох, уж этот туманный сюжет из евангельской сказки!
Вообще в Иоанновом тексте — часты неувязки…
Может быть, потому так волнуют не шум и толкучка,
а в углу — правом, нижнем — спокойных свидетелей кучка!
Это учителя его — слава и блеск, что ни имя!
И на самом краю сам Эль Греко стоит рядом с ними.
И похоже — по теме картины и Божьего лика, —
Тициан говорит благосклонно: “Не дрейфь, Доминико!
Ты растешь на глазах, есть большие подвижки в колоре!”
Рафаэль удивлен — он соперника чует в сеньоре.
Тихо Джулио Кловио шепчет: “Всмотрись в человека!”
И вослед его жесту — на нас оглянулся Эль Греко…
АПОКРИФ
Вот апокриф старый.
Полицейский пристав допрашивает юнца —
и, окинув взглядом фигурку студента Ульянова Вовы,
говорит отечески, убирая суровость с лица:
— Молодой человек, посягаете на основы! —
Мол, всему нигилизму вашему — грош цена!
— Да стена ж перед вами, батенька, зачем вам в тюрьме-то чалиться! —
А Ульянов ему отвечает с вызовом:
— Стена-то, стена!
Да прогнила вся, ткни, мол, пальцем, она и развалится!..
Чудный, чудный апокриф! Потом их напишут — тьму!
Но, когда все так и было, допустим, тем более —
как же он сохранился, кто о нем рассказал и кому —
чтобы так хорошо запомниться для истории?
Неужели сам пристав в участке потом трепал спьяна —
и чинам, и филерам, и жену тормошил под утро:
— Слышишь, Аглая!
Представляешь, стоит на допросе скубентишка и говорит:
“Стена…
Это он (про державу-то!) мне говорит — гнилая!..”
Или это Ульянов потом соратникам вспоминал сто раз:
— Вы бы видели гожу пгистава! — и в улыбке щурился, светел. —
И тут я ему как отвечу — не в бговь, а в глаз! —
мол, гнилая стена, ткни — газвалится! — так и ответил! —
О, какой поразительный хрестоматийный пример!
Он вождя биографии придает возвышенность и приятность…
А вот приставу стыдно трепаться: не принявший строгих мер,
он — слуга закона! — проявил историческую халатность.
Полагаю все же, что и пристав с компанией, и его мадам —
ни при чем, ведь в Казани нравы простые (чай, не столица!),
и студент, если что на допросе и брякнул, то услышал сразу:
— А по мо-р-р-дам!
Вот что помнится долго — но об этом не говорится…
ПИВО
В жаркий полдень по Бродвею я гуляю с горки вниз.
В русском маркете еврею говорю: — Эскьюз ми, плиз!
Говорю: — Желаю пива! — и, желание поняв,
продавец несуетливо объясняет мне про штраф —
с видом милым и вальяжным и с улыбкой до ушей,
чтоб в пакетике бумажном я носил его: — О’кэй?
Чтобы руку вглубь пакета не засовывал никак,
доставая пиво это — эту терпкость, этот смак!
И чтоб, если чувство зноя — не допустит мысли в лоб —
Сэр! — услышав за спиною, знал, что это будет коп.
Он тебе не станет тыкать! Он не будет груб и крут!
Штраф у них зовется “тиккет”! Копы взяток не берут —
И бреду я с потной рожей по Нью-Йорку, как в лесу.
И покупку, чуя кожей, — в двух пакетиках несу!
Права лишнего не клянча, возле стройки сбавлю шаг.
Посмотрю во время ланча на жующих работяг.
На одних печать веселья, знак раздумья на других
но и давнего похмелья не присутствует на них.
Все здоровые, как шкафы. А осанка, а ленца!
Может, это им так штрафы изменили цвет лица.
И с тоской я вспоминаю наш родной рабочий класс,
о котором все я знаю, выпивая с ним не раз!
И все более мне ясно — там такому не бывать,
Нас воспитывать напрасно, нас не перештрафовать!
И такая ностальгия подступает, боже мой…
Пусть в Америку другие приезжают, как домой!
СОБАКИ
В Нью-Йорке всякая собака
гуляет — ангелу под стать.
В ее глазах не видно мрака,
а лишь покой да благодать.
Она причесана, умыта,
она шагает налегке,
за ней хозяева, как свита, —
с пакетиком и при совке.
Ее рычать не приневолишь —
в довольстве за судьбу свою,
и — гав! — ее звучит всего лишь
как те же —“how!” и “how are y!”
В ней столько внутренней свободы,
что никогда нигде ей вслед —
насчет осанки и породы
никто не выскажется, нет!
Ее ни-ни чтобы обидеть!
Вы что, о чем, простите, речь?
Закон велит собаку видеть,
ласкать, ухаживать, беречь!
И потому ньюйоркцев лица —
еще милей, чем у собак!
А вот у нас, как говорится, —
увы, но все еще не так…
И если в парке, пасть раззявив,
на вас овчарка глянет зло,
глядеть не надо на хозяев —
там тоже морда иль мурло!
И если тетя с бультерьером,
то явно жизнь ее в цене,
ей бобик служит револьвером —
он может выстрелить вполне!
А остальные все дворняги
подачек жалких ждут, дрожа,
у ног бабули-бедолаги
или похмельного бомжа!
И говорят собаки наши,
что им живется нелегко
и что от пайки и параши —
мы все ушли недалеко…