Вступительное слово Валерия Попова
Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2006
Горышин ходил, как Гулливер, шаги его были огромными — из Ленинграда он попадал на Сахалин, с Сахалина — на Камчатку, оттуда — в Сибирь, из Сибири — в леса к вепсам. Но с высоты своего роста он глядел не начальственно, не высокомерно — он видел малейшие подробности, неповторимые оттенки, “колючие” детали. Он сумел увидеть нашу страну так широко и подробно, как никто другой. Тогда было целое замечательное поколение “писателей-пешеходов”, любящих и знающих горькие подробности жизни — Ю. Казаков, В. Шукшин, — но Горышин шел по своим тропам, находил свое, и был любим и уважаем своими коллегами. Геологи, взрывники, сплавщики, лесорубы становились его друзьями и героями книг. После Горышина так глубоко “в шахту жизни” давно уже никто не спускается. Литература сделалась плоской и узкой, ларёчно-привокзальной. В ней не хватает простора, ветра, движения, разнообразия — всего того, что приносил нам из своих странствий Горышин.
Его фигура однако мелькала и в городе и была весьма заметна. Он любил власть, успех, силу. Это нужно было ему не для чванства и не для орденов — он хотел направить жизнь и литературу в правильное русло. Его бесила пустая, но претенциозная жизнь, которая распространялась вокруг все шире, порождая такую же литературу и — что самое грустное — читателей, перенимавших такую философию. Он страдал больше всех. В него, как в одинокое высокое дерево, попадали все молнии. Особенно мучили его люди, которые откуда-то знали, как можно быстро изменить страну, отбросив все лишнее. И этим лишним оказалась та огромная жизнь, которую так хорошо видел Глеб Горышин, последний пешеход, и книги об этой жизни, исчезнувшие с прилавков. Этого Глеб не пережил. Но, когда начнется возвращение литературы, одним из первых мы увидим Горышина.
Валерий Попов
Игорь Кузьмичев
В поисках родного пространства
Ушедшие навсегда ровесники вспоминаются по-разному. Одним хочется непременно досказать что-то, вовремя не сказанное. Другим подтвердить, сколь они были правы или неправы в своих опасениях насчет будущего, им неизвестного. В драме третьих — хоть капельку разобраться спустя годы.
Когда я сегодня вспоминаю Глеба Горышина — весной 2006-го ему исполнилось бы семьдесят пять, — передо мной маячит давний вопрос: почему Глебу, по всем статьям городскому, питерскому жителю, чуть ли не со школьных лет не терпелось из родного города уезжать? Пусть ненадолго. Пусть недалеко. А порой и далеко, и надолго.
Не было, кажется, на карте бескрайней страны уголка, куда бы он с готовностью не спешил, не забредал по долгу журналистской профессии, а чаще по собственной инициативе: от прибалтийских дюн до Командорских островов и от Мурманска до батумских виноградников, — где бы он не колесил, влюбляясь и в забайкальскую тайгу, и в Телецкое озеро, и в новгородскую равнину.
Между тем сам Горышин на мой вопрос ответил четко. “Однажды, отправившись в путь лет тридцать тому назад, — писал он в эссе └О пользе пешего хождения” (1978), — я нагулялся вволю: с ружьем ли, топором, рейкой изыскателя или блокнотом репортера, старался быть действующим лицом, куда бы ни заводила меня дорога, тропинка. Как говорится, сам сделал себе биографию”.
Такой ответ вроде бы не нуждается в комментариях. Тем более, что “надежда на дорогу” полностью оправдалась.
И все-таки…
Жажда передвижения, любопытство и впечатлительность сами по себе ни о чем, в общем, не говорят, разве что о непоседливости и неугомонном характере. Мотаться по свету можно и от скуки, и ради заработка, — но так “биографию” не делают. Разумеется, писатель, всякий творческий человек, по определению, стремится к свободе и одиночеству, однако многие, как известно, при это никуда из дома не рвутся, а, напротив, замыкаются в четырех стенах.
Расхожие суждения о желании горожанина быть ближе к природе, о пресловутой “романтике дальних дорог” и юношеском энтузиазме, лишь отчасти применимы к Горышину. Куда важнее, думается мне, другое. В его странствиях просматривается изначальная, не сразу им осознанная, но ставшая со временем стратегической цель: он искал, в меру сил обследовал и сердцем постигал родные пространства. Точнее — такие пространства, которые могут и должны стать родными. Постоянно приумножая разведанные территории, Горышин, живя в огромной, многонациональной стране, обживал ее для себя, поражаясь ее гигантскими размерами и мощью, ее таким не похожим ни на кого людям — на севере и на юге, — ее богатейшей и сказочно разноликой природой. Родная страна, в сложном переплетении географических, экономических и общественных связей, представала перед писателем не только в свой красе и славе, но, случалось, выглядела дико и нелепо, загадочно и пугающе. И все же любые, даже забытые Богом края, обещали стать родными. Такому поиску стоило посвятить жизнь.
Для писателя чувство своей страны, своей земли — как талант: он либо есть, либо его нет. Это чувство дается от рождения, и никакие фальшивые потуги, никакие спекуляции здесь не помогают. Можно жить в вологодской или воронежской деревне — и этого чувства не ведать. А можно жить в столице — да хоть и в Париже! — и этим чувством спасаться. Родное пространство дарит писателю свои духовные богатства и позволяет ему определить достойное местоположение в мире.
Причем историческое родство, родное пространство предполагают не только взгляд вдаль и взгляд вглубь. Точка в пространстве не менее существенна, нежели бескрайние расстояния отечества. Выбор таких точек для писателя бывает порой неожидан, — но Горышин такие укромные точки умел отыскивать и последнюю нашел — совсем близко.
Свою итоговую (посмертную), — по-моему, лучшую книгу, — с максимальным, по его признанию, авторским самовыражением, Горышин называл “романом с местностью” и в заявке предполагаемому издательству сообщал: “Повествование ведется день за днем, в течение десяти лет, изображение приурочено к определенному месту: деревне Нюрговичи, Тихвинского района, Ленинградской области, на Вепсовской возвышенности, на берегу Капшозера, протянувшегося в расселине меж мореных гряд на 15 км. Местность — с сильновыраженным характером в смысле ландшафта, климата, местного, изначально вепского бытования, поверий, вплоть до нечистой силы — тоже с местным выражением на лице. Роман автора с данной местностью отличается пылкостью, страстями, восторгами — и жестокими утратами и тоской”.
Однако, волею судьбы, родное пространство, державшее писателя на плаву, в роковой срок, едва ли не в одночасье, стало рассыпаться, рушиться, с очевидностью демонстрируя иллюзию государственного единства. Когда страна, в которую Глеб Горышин беззаветно верил, была поругана — самими соотечественниками! — ему стало нечем дышать, и жизненная драма (в силу разных причин, но эта, может быть, главная) завершилась катастрофой…
И вот о чем хочется вспомнить: столь же преданно, как свою страну, Глеб Горышин любил литературу — еще одно “родное пространство”. Если угодно — всю литературу. Любую — и классику, и сочинения неопытного неофита. В книге “Жребий” (1987) рассказывая о М. Л. Слонимском, о его “особенной, бескорыстной, свободной от пристрастий, поражающей своим постоянством” любви к литературе, Горышин заметил: “Писателей можно поделить на две категории: одни любят в литературе свою, пусть малую долю участия, свои сочинения, то есть самих себя, а после уже все другое. Это бывало свойственно и большим талантам, и средним, и вовсе крохотным. Другие — и это особенный дар — любят литературу прежде самих себя в ней и служат общелитературному делу, радуются биению чужого таланта, как собственной удаче; если надо, пестуют его; горюю, когда талант изменяет себе, начинает петлять ради выгод, ступает на протоптанный до него путь…”
Не академический интерес к словесности, не умозрительные разглагольствования, а живое участие в созидании литературы — вот что отличало Горышина, и он ничуть не лукавил, признаваясь в эссе “Чужие рукописи”, что судьба этих рукописей и их авторов всегда волновала его не меньше, чем собственные книги. Таково было его кредо: он любит литературу “прежде самого себя в ней”.